«Калики перехожие». Евгения Басова

Евгения Басова

Подходит читателям 14+ лет.

— Мама, как ты можешь после этого говорить мне…  хоть что-нибудь! —  сдавленно воскликнула Машенька.

Всё-то она узнала — как ни строила Лика Максиму рожи, как ни щурила глаза и ни скалилась, неловко отворачивая от дочки лицо, как ни пыталась незаметно для неё прижать палец к губам: «Молчи!!!»

Максиму всё равно было, что они взрослые и Лика приехала погостить не одна, с ней дочка Маша тринадцати лет. «А помнишь, сестричка…» — блаженно расслабленный, полный счастья Максим вытягивал из их с Ликой общего детства одну историю, вторую… В каждой обоих детей как будто кто-то подталкивал в спины, подзуживал, чтоб только завидев чужой стог сена, отойти, разбежаться как следует и упасть в пружинящую остро пахнущую траву, зарыться, сделать себе норы, ходы, которые встречаются на середине, или взобраться на самый верх и прыгать там, танцевать пока нет взрослых и никто не кричит, что корова, мол, потом сено не станет есть.

Какое дело корове, прыгали на сене, не прыгали? Это только какому-то человеку было важно — вот ведь угораздило его оказаться рядом и увидеть двух детей у себя над головой. Он бы не заметил их, если бы не услышал смех!

Максим с Ликой тут же скатились со стога и кинулись бежать, петляя по перелеску, от этого человека — он лбом налетел на дерево со всего разгона, так хотел их поймать. Он кричал им вдогонку, что раскроил себе лоб и теперь догонит их — тоже им лбы поразбивает.

Но куда ему было бежать столько, сколько могли они!

Запыхавшись, они шли через речку по мостику. Лика только начинала осознавать, что опасность осталась позади. Вокруг была незнакомая местность. Дома кончались за дорогой, у них за спиной, и снова начинались далеко впереди, за низиной, тянувшейся вдоль реки. В низину жители заречных улиц приходили за водой из колодца — его самого было бы не видно с моста, но две огромных жердины стояли над ним как нарисованные черным на зелени: одна вкопанная намертво, а вторая наклоненная, подвижная и скрипящая; к ней привешивают ведро на цепи. Такие колодцы называются журавлями.

Стоял полдень, и ни человека не было возле колодца. Мир был почти безлюден. Только впереди них по мосту шла девочка старше Лики, но младше Максима. Одной рукой девочка держала за горлышко небольшую бутылку с широким дном, всю в замысловатом орнаменте, заполненную доверху тёмной жидкостью. Девочка на ходу размахивала тяжёлой бутылкой. Максим и Лика догоняли её след в след, но за плеском реки она не слышала их шагов. И наконец Максим нагнулся и сказал ей в самое ушко:

— Эй, малый алкоголик, а ну давай это сюда!

Девочка обернулась, прижала свою бутылку двумя руками к груди и закричала неожиданно пронзительно:

— Таня!

Таня появилась невесть откуда, точно ждала под мостом — взрослая, длиннорукая. Она сразу схватила за плечи Лику, Максима — ногтями впилась им в кожу, и уж потом спросила у девочки:

— Что они тебе сделали?

Девочка отрапортовала, по-нездешнему жестко, раздельно произнося каждое слово:

— Они обозвали меня малым алкоголиком и хотели забрать вино!

Тане потребовалась секунда-другая, чтобы понять девочкины слова и оценить степень вины её обидчиков, и в это время брат и сестра синхронно и очень быстро присели под её руками и рванули по мосту со всех ног — мальчик вперёд, куда они и направлялись, а девочка — назад к лесу, точно надеясь вернуть не только пространство, но и время: вот же, она ещё не на мосту, значит, ещё никто чужачку не задирал!

Сразу же Лика услышала совсем близко бухающие шаги. Таня, сообразив, что Максима догнать будет труднее, бросилась за ней. И верно, брат был уже далеко. Лика заметалась, кинулась было за ним следом, скатилась под мост, запрыгала по чавкающей земле к реке. Таня догоняла её, громко дыша. Прямо впереди был сруб колодца, и это стало спасением. Таня не могла дотянуться до Лики, и главное было — всё время держаться за срубом напротив неё.

— Убью! Поймаю — убью! — шумно выдыхала Таня.

Черные волосы выбились из-под косынки и застилали её глаза, она вытирала пот рукавом зелёной кофты. Девочки с бутылкой нигде не было — должно быть, она понесла дальше своё вино. Стоял жаркий день, и всё было ярко-зелено, краски отпечатывались в сознании Лики, ей казалось, что она видит картинку, не имеющую никакого отношения к ней. Она чувствовала, что больше не сделает ни движения.

Таня, обогнув угол колодца, протянула к ней руку, и прямо в руку ей шмякнулся ком речной грязи.

— Эй ты, зелёная! Жаба! — крикнул Максим, и Лика, опомнившись от его голоса, оказалась с другой стороны колодца.

Брат был уже рядом и продолжал обстреливать Зелёную чем ни попадя — большей частью подобранными гусиными какашками. Зелёная только свирепела. Мальчика она воспринимала досадной помехой, девочку же ей надо было поймать во что бы то ни стало.

— Не бойся её, главное — будь с другой стороны!Всегда с другой стороны! — кричал Лике Максим.

Ей казалось, что прыжки у колодца не закончатся теперь никогда.

— И как вы спаслись? — спросила в нетерпении Маша.

Мама и дядя Максим переглянулись, и Маша подумала, что дядя сейчас ответит:

— А кто тебе сказал, что мы спаслись!

Услышать это казалось немыслимым, и Маша воскликнула:

— Мама, как ты можешь теперь говорить мне… что-нибудь!

Это вино в старой бутылке совсем доконало её,  хотя дядя Максим вспоминал ещё, как они поджигали патроны — и уж как стреляло, убить могло! На кладбище Лика с Максимом лежали между могилок, вжимаясь в мягкую землю, чувствуя её и подбородками, и рёбрами,  и косточками на бёдрах, и прикрывали руками головы. Смерть была всюду — справа, слева, зарытая глубоко, чья-то давняя, и живая, рыщущая над головами. Старые, припрятанные с войны кем-то, может тоже давно не живущим, патроны всё не кончались, бабахали. Пальцам стало щекотно: по ладони как ни в чём не бывало ползла божья коровка. Они были всюду, как смерть, и как дикие груши, и как земляника с могил.

Кладбище для них выглядело как лес, деревья шумели высоко над могилами. В зарослях дети однажды услышали низкий, скорее механический, чем живой, звук. Казалось, что гудел какой-то мотор, но, пробравшись сквозь кусты шиповника, они увидели живое существо. Очень крупное насекомое, угнездившись высоко на стволе дерева, совершало странные движения, поднимая и опуская заднюю часть туловища и далеко оглашая окрестности дребезжащим металлическим звуком.

— Яйца откладывает, — объяснил брат. — В дерево. Это вредитель.

Лика застыла. В действиях насекомого сквозила угроза. Дереву наверняка будет плохо от того, что в нём проклюнутся из яиц личинки, станут пожирать его изнутри. Дети, оцепенев, наблюдали — прямо перед ними разворачивалась картина чужой, отдельной от них жизни. Немыслимо было спугнуть вредителя, или, забравшись на дерево, поймать его, накрыть панамкой и унести, чтобы держать в банке.

Молча, стараясь ни разу не хрустнуть сухой веткой, они удалились с поляны опять под густые деревья. Обоим хотелось скорее уйти, чтобы не слышать пения насекомого. Значит, надо было искать другое место, где станешь рвать траву. Теперь вокруг было много незнакомых могил. Они ходили от могилы к могиле, запоминая, кто лежит в каждой из них.

На кладбище взрослые посылали детей за травой для домашней живности — и потом допытывались, где их носило, если корзина оказывалась недостаточно плотно забита травой, хотя прошло уже много времени. Детям было странно, что взрослые не понимали, что можно, бросив корзину, бродить, читая написанное на крестах — просто имена, отчества и фамилии и цифры под ними, и представлять даже не сколько лет прожито кем-то, а — было ли тепло в самый последний день, или стояла глухая зима и трудно ли было Сороке Григорию Опанасовичу или Носенко Мотре Матвеевне смириться, что их положат теперь в землю. Маленькой Лика думала, что в мороз помирать должно быть не так обидно, вот летом — и вправду горе: вокруг тебя от жизни всё так и распирает, как распирает яблоки от сока, который брызгает на футболку, стоит надкусить кожицу, как ни старайся ты есть аккуратно.

В этой полноте жизни и в подступающем голоде (кажется, только выскочив на улицу, они снова начинали хотеть есть) и в смутной, но неотступной тревоге от близости мертвых к ней приходило предощущение всеохватного обездвиживающего страха — он должен стоять здесь над могилами по ночам, в тихом звоне, который всегда слышишь, если в потёмках выйдешь на двор, в сливающихся голосах то ли ночных насекомых, то ли звёзд – так же, как стоит над могилами призрачное голубое свечение, про которое рассказывал Лике Максим. На три года старше её, он много знал, в нем кипели разрозненные случайные сведения — в деревне он читал старую «Науку и жизнь», найденную на чердаке и невесть кем читанную прежде. Не бабкой же. Но может быть, про голубые облачка над могилами ему объясняли в школе. «Земля фосфором светится, — говорил он. Фосфор выходит из покойников, только днём он — невидимый».

При свете дня окружающим тебя страхом нельзя было насытиться, пропитаться насквозь. Лика чувствовала, что он остаётся здесь, но солнце берегло ее от него, а дневные шумы скрадывали тихие звуки, происхождения которых ты не можешь понять. Зато ночью страх находил ее в доме, окутывал поверх одеяла. «Мы всегда слышим, слышим эти голоса, — рассказывал в Ликином сне кто-то безлицый в легких одеждах до земли, и лучше бы она его не спрашивала: «А кто это говорит?» — потому что ей отвечали, что так говорят мёртвые, которые на самом деле всюду вокруг, не только на кладбище.

Лику било дрожью в ночи, и в ужасе она шмыгала в постель к бабке, стараясь по пути не бросить случайный взгляд в зеркало, нависавшее в простенке между окон над комнатой.

Зеркало в темноте служило ещё одним сосредоточеньем страха. В городе, во дворе, девочка Света, щуплая, младше Лики на год, ещё детсадовка, рассказывала, неестественно широко раскрывая глаза:

— Если в темноте подойдёшь к зеркалу и скажешь: «Чудовище-чудовище, появись!» — то из него высунется белая рука и задушит тебя!

Лика, понимая, что теперь всегда, где только ни окажется она в темноте возле зеркала, станет против воли вспоминать о белой руке, спрашивала:

— А если я не буду говорить вслух, а только так думать буду?

Светочка безапелляционно отвечала:

— Думать вообще нельзя, если подумаешь о ней  — точно задушит!

«Чудовище, чудовище…» — беззвучно и кажется, без всякого Ликиного участия возникали в её сознании слова, но команда «Появись!» никогда не успевала. Лика прошмыгивала через комнату к бабке, и та, к её спасению, просыпалась и уже досадовала на  внучкины капризы и на неудобства — от того, что  приходилось тесниться вдвоём в душной постели — и бормотала:

— Я вот тебя утром с собой подниму… Курей отправлю кормить… Ночью зато крепче спать будешь…

Но по утрам Лика по-прежнему просыпалась, когда хотела. На потолке лежали отражённые в зеркале солнечные пятна, на столе ждали найденные бабкой в саду несколько яблок особо сладкого сорта и стоял обязательный стакан с тёплым молоком, сыродойчиком, как его называли. Сыродойчик полагалось выпивать тут же, как проснёшься, крепко зажмурив глаза: так у взрослых получалось уговорить Лику, не любившую молока:

— А ты не смотри на него, ты его — с закрытыми глазками…

И она ещё какое-то время верила, что если зажмурившись есть и пить, что не любишь — то и не замечаешь, как ешь и пьёшь.

Рядом на столе она видела второй, опустошённый Максимом стакан — и понимала, что брата в комнате уже нет. Бабка, ставя его в пример, говорила, что он не просыпается ночью, вот и не залёживается до тех часов, когда уже стыдно лежать в кровати.

Со двора слышались бабкины окрики и клямканье дверцы и тоненькое, как будто не настоящее пение. Любопытство подбросило Лику, в ночной рубашке она высунулась из окна, представляя заранее, как Максим увидит приходивших нищих и станет хвастаться и описывать их ей. Но незваных гостей заслоняла спина бабки. О чём-то она говорила с пришедшими, кажется, даже просила о чём-то их, и называла имена (Лика успевала услышать и своё имя), прежде чем две тонких фигуры в длинных лёгких одеяниях из её сна выскользнули со двора. Пение раздалось снова, и оно удалялось.

Максима во дворе не было — и Лика почувствовала облегчение от того, что не надо ему завидовать, что он видел странников близко. Теперь её занимала только постоянная, привычная мысль: «Как, как они так поют? Они взрослые или маленькие? И они только поют, или могут рассказать что-нибудь? Откуда они взялись и куда пойдут от нас?». Их пение совсем недолго слышалось в свете дня. Лике всегда казалось, что странники возникают из ночи и уходят опять в ночь. Им не было места в дневной суете — слишком тесно и слишком шумно для их песен.

С темна до темна деревню распирало от чужаков — появлялись какие-то парни в мотоциклетных шлемах и пешие торговки цветными платками, носками, кривыми ножами, ягодами и ещё чем ни попадя, и среди них были нищие с тонкими голосами, с пением обходящие все подворья. Бабка выходила к просящим с кашей, хлебом, луком, варёными яйцами, но детей старалась к перехожим певцам не подпускать, и Лика напрасно представляла, как однажды выскочит со двора вслед за ними и они станут с ней разговаривать, а может, разрешат с ними петь. Она тренировалась в малиннике — тянула на разные лады тоненький звук, для которого, чтобы записать его, не было ни одной буквы. И ей самой от своего голоса делалось страшно.

Максим однажды пробрался к ней в малине, сказал, точно открытие сделал:

— Ты как эти… Монашки, которые ходят здесь…

Лика испугалась, что он узнает её секрет — почему-то своё любопытство ей нужно было прятать от всех, а брат, думая, что обидел её неосторожным словом, буркнул себе в оправдание:

— Что, хочешь сказать, что ты — как артистка?

Всё лето приезжали артисты, и всегда новые, чуть ли не каждый вечер они играли и пели в клубе. По утрам, только позавтракав, дети бежали смотреть, не стоит ли в ограде клуба автобус, большой или маленький, красный, белый, синий — такой, как выкрасили его на заводе, или разрисованный неумело гитарами, осклабившимися тиграми и краснощёкими клоунами.

Лика однажды шла через парк, в кармане была мелочь, а в руке пустая сетка-авоська — в неё требовалось загрузить бутылку подсолнечного масла и что-то ещё по списку, день был неудержимо яркий, когда вокруг видишь только ослепительные солнечные полосы и тёмные тени, и от лучей голой коже щекотно, как от лапок божьей коровки.

— Остановись! — услышала она голос и огляделась.

Сбоку от дорожки на скамейке сидели незнакомые люди, мужчины — сколько их было и какими были они, она бы не сказала — глазами она упёрлась в одного, в середине. У него были вьющиеся светлые волосы и небольшие усики, он был очень красив — как белогвардеец из какого-то фильма, и Лика сразу поняла, что заговорил с ней именно он.

— Подойди! — раздалась команда.

Теперь она ясно видела, что он говорит, не размыкая губ. Лика застыла. Красивый человек, видно, рассердился на неё за промедление. Он сделал вид, что поднимается со скамейки, или правда стал подниматься.

— Ну! — нетерпеливо произнёс он, снова не раскрывая рта.

И Лика бросилась бежать со всех ног, в безотчётном страхе, который она не смогла бы объяснить кому-либо, даже себе самой — но себе и не надо было ничего объяснять, ужас владел ею, зубы колотились, в груди резало, и она не понимала, где она, что это за трава, что за кусты. Лика бросилась в них, легла на землю под ветками, и, должно быть, прошло уже много времени, когда она смогла выползти, оглядеться — и нашла себя на горбатой замусоренной улочке, ведущей к пруду. Вечерами здесь в зарослях чистотела можно было поймать ежа.

День был уже не таким ослепительным, жара спала, но магазин оказался ещё открыт, и деньги не выпали — и она купила подсолнечное масло, а дома оказалось, что бабка, не дождавшись её, уже послала за покупками Максима, и тот принёс всё, что требовалось.

— Тебя отправляй только… — сказала ей бабка, но Лика сразу увидела, что та в добром расположении духа.

И верно: бабку не тянуло выяснять, как бывало, шла ли она в магазин через Киев, Москву или Америку. Бабка только улыбнулась лукаво:

— Подружек встретила? Так надо было заскочить домой, сказать, что гулять будешь — и Лика не стала ничего рассказывать.

Да и что она могла рассказать! Что было с ней в парке? Ведь ничего! Бывает ли, чтобы люди говорили не раскрывая рта?

Лика стала жить так, точно ничего и не было. Только в ночи, накрывшись с головой одеялом и крепко-крепко обхватив себя за плечи, чтобы случайно не высунуться и не сказать мысленно «Чудовище, чудовище, появись!» — она думала, что чудовище наверняка может говорить без слов. Она знала, что в зеркале будет видна только рука, и может быть, всё чудовище и есть — только одна отдельно живущая белая рука, и наверняка эту руку уже сейчас видно в зеркале (не смотреть!) — и вот-вот может раздаться команда: «Повернись! Посмотри на меня!»

Ночи были невообразимо длинными, вечными. Как Лика ждала, когда комнату осветят первые лучи солнца и бабка поднимется и ворча станет ходить по дому в наброшенном на рубашку халате и с тонкой косичкой, не убранной под платок… Как в то утро, когда родителей рано-рано провожали на станцию, и её подняли попрощаться. Но никогда, ни разу ей не удавалось увидеть, как уходит ночь, и проснувшись утром, последнее, что она  вспоминала, был отчаянный, обездвиживающий страх — и сразу же вокруг неё оказывалась ярко освещенная комната. Лика спала с полуночи без снов, и когда она, счастливая от того, что страхи ушли, садилась на постели, бабка могла войти и сказать, что уже считай не утро, а день, и начать спрашивать, как станет Лика вставать в школу.

Максим, появляясь следом за бабкой, сообщал засоне сестре, что сегодня в клубе снова артисты. Как-то после завтрака он подбил Лику напроситься помогать разгружать музыкальные инструменты. Это был вокально-инструментальный ансамбль, парни, похожие друг на друга, вытягивали из совсем старенького, обтёртого микроавтобуса гитары и провода и непонятные штуки. Все боялись, что дети могут что-то сломать, и всё же Лике доверили нести на второй этаж длинную дудку, она гордая шла по крутой лестнице.

— Сюда, сюда, — командовал за её спиной человек, и он был в белой рубашке. Они оказались в комнате, заполненной инструментами. Были тут большие гитары и совсем маленькие, и назывались они все не гитарами, а как — Лика хотела спросить, но человек со словами «Подожди, я только посмотрю…» — уже обхватил её двумя руками под платьем, это было пышное платье, кружащееся — девочки хвастались тогда, у кого платье сильнее кружится.

Человек для чего-то стал снимать с неё трусики, повторяя «Я только посмотрю», это было очень стыдно, Лика знала: никто не должен видеть её без трусиков, только мама и бабка. Чувствовать руки, оглаживавшие её по бокам, по животу, было невыносимо. Она отталкивала их и отступала к окну — это был очень высокий второй этаж и внизу были каменные ступени парадного входа, но она только взрослой это поняла, когда нашла на фасаде районного дома культуры именно это окно. Первое от угла справа. Изнутри оно легко раскрылось, и человек в белой рубашке, вдруг изменившись лицом, сдёрнул её с подоконника и спешно вытолкал в коридор, с шумом заперся.

Брату не удалось потаскать инструменты, и он говорил:

— Тебе хоть разрешили нести кларнет…  Этот хоть, в белой рубашке, он только один добрый…

Он думал, что Лика отмалчивается, потому что ей неловко из-за того, что ей доверили помогать, а ему нет.

«Я бы убилась, — думала взрослая Лика. — Как хорошо, что этот, кто он там был, испугался. Не нужно было ему тело девочки на парадном крыльце, у всех на виду, в разгар дня».

Хотя казалось, что местная расслабленная, знойная жизнь легко, без волнения, без следа поглотила бы хоть взрослый, хоть детский труп.

По улочке мимо их окон время от времени проносили покойника, и детей неудержимо тянуло выскочить со двора и присоединиться к процессии. В общей толпе идти было и радостно, и жутко, и чем больше была толпа, тем они чувствовали себя счастливей.

Однажды у самых кладбищенских ворот вертлявый и с весны уже загорелый дочерна толстогубый Гена, подпасок, чиркнул спичкой и ткнул ею Максиму в штаны, в задний карман. Штаны с карманами на ягодицах были для сельских в диковинку.  Максим подпрыгнул и, хлопнув себя по карману, увидел на пальцах пепел. Он завертелся, пытаясь разглядеть повреждения на штанах. Гена с любопытством наблюдал за ним, потряхивая спичечным коробком: «Вот он, мол, я! Ну, заметь меня!» Максим заметил — и кинулся на него, вышиб из рук коробок, схватил за рубашку, ногой зацепил его за ногу и чуть не повалил  на кого-то идущего за гробом. В толпе мальчишек разняли, повторяя:

— Нашли место, ничего святого…

Когда неизвестную Лике с Максимом бабушку закопали, из толпы вынырнула их собственная бабка, схватила за руки сухими пятнистыми пальцами и потащила домой, а Генку оставили на поминки: покойница приходилась ему роднёй. Ближе к вечеру Максим рассудил, что Генка уже наверняка покинул застолье, а старшим до ночи будет не до него, — и кивнул Лике: пора, мол, идти мстить за штаны. Но Лику уже за забором, на улице, схватила поперёк живота бабка со словами «Ты девочка…», подняла в воздух — и Максим умчался один. Когда он вернулся, его лицо было большим и мягким, разбухшим, с розовато-лиловыми переливами.

— Я тоже ему… я ещё больше его…. — объявил Максим, когда бабка, увидев его, заохала было и тут же опустилась на табурет посреди комнаты.

Она не могла придумать, как поступить с Максимом: дать ему ремешка — так он и без того уже битый, запомнит ли? А для чего ещё учат ремнём, если не для памяти… Но как учить ещё? И как она теперь предъявит внука родителям?  Вдруг да надумают навестить… Штаны дорогие чуть не пропали — но она-то зашьёт, лучше новых будут… Завтра же надо сесть и заштопать штаны. Генке-то мать такие не купит, вот он чего и выдумал, прямо на похоронах. Деньги бы спросить с его родителей или хоть велеть, чтоб выпороли его! Да только мать у него языкатая, как ни подойди к ней, а отойдёшь оплёванная.

Бабка с Генкиными старшими не  ладила — то-то и на поминки не пошла. И сегодня не пойдёт к ним. Идти браниться в эти дни было немыслимо. Да и вот, кстати, и Максим говорит, что отделал Генку. Хорошо бы и вправду сильнее, чем самому досталось. Максим выше ростом, и в городе ходит в бассейн и в спортзал, не то что Генка — тот только и делает, что бегает за телятами. Бабушка мстительно улыбнулась. И чтобы дать выход раздиравшим её противоречивым чувствам, она в конце концов накинулась на внучку:

— И ты хотела с ним, пришла бы вот такая же, а, хорошо было бы? Ну, представь! Ты же девочка!

— Мне только и повторяли, что я девочка, — пожаловалась взрослая Лика и Максим ответил насмешливо:

— Ты всё детство и провопила на всю улицу: «Я не виновата, что я девочка!» Мне кажется, не было ни одного дня, чтоб ты не ревела из-за того, что тебя родили неправильно! Помнишь, что ты устроила из-за морковки?

Они в тот раз только забежали домой похлебать супа и собирались умчаться опять, бабка волновалась, наелись ли внуки досыта, и вдруг спросила у одной Лики:

— Ликочка, а хочешь ещё морковки?

Бабкино лицо казалось более обычного добрым и внимательным, и глядела она напряжённо, точно боясь, что Лика откажется. Лика не так чтобы хотела морковки, она не думала ни о какой морковке, но если предлагают тебе её, то погрызть можно, и она кивнула:

— Хочу.

Бабка сразу обмякла и расплылась в благостной улыбке, и откуда ни возьмись возник тазик с морковкой с огорода — ещё в земле.

— Сейчас вымоем вместе и покажу тебе, как правильно чистить, чтоб ты не порезалась, — начала бабка. — Плесни-ка сюда ковшик воды…

Теперь в тазике была грязь. Максим как ни в чём не бывало выскользнул во двор.

— Ты девочка, ты должна всё уметь, — чуть ли не пропела бабка, и Лика, встрепенувшись, запоздало произнесла то, что и надо было сказать с самого начала:

— Нет, я совсем не хочу морковки!

Но бабка теперь не собиралась отпускать её.

— Увидела, что её чистить надо, и — не хочу! А без труда ничего не бывает, ишь ты, лентяйка, лодырь…

— Я… я… — Лика не находила слов. Зачем вообще нужна морковка, если её надо мыть в грязной воде и потом шкрябать ножом под присмотром бабки, а брат будет в это время на улице, потому что это ты — девочка, тебе хуже всех… Разве нельзя жить вообще без никакой морковки?

— Я не виновата, не виновата, что я девочка!

Лику трясло и она не смогла бы правильно держать нож, даже если бы захотела. Она рыдала в голос и топала, чтобы её выпустили из дома. Бабка хлестнула её по ногам поясом.

— Тунеядка, бездельница! Школьница, называется! Во второй класс пойдёшь! Дома ничего сделать не хочешь! Я вот учительнице расскажу!

Лику охватило безграничное, всеохватное детское горе. Её память выталкивала всё непонятное — то, чего она не могла себе объяснить.

Много лет она не вспоминала белогвардейца на лавочке и того, другого, в белой рубашке. Но ещё долго ей помнился грязный таз с торчащими корнеплодами и в ушах стояло: «Ты девочка».

— Мне казалось, что она верит в тебя, — сказал взрослый Максим.

— Как это? — спросила взрослая Лика.

— Ну, я думал, что я уже всё, никогда не буду хорошим, на меня махнули рукой. А ты девочка — ты другая. Я завидовал тебе, что ты девочка.

— А я думала — только бы вырасти, и уеду на необитаемый остров, буду там жить одна. И никто никогда не скажет мне больше: «Ты девочка».

— Слушай, а как ты думаешь, когда мы становимся хорошими?

Лике показалось, что он ждёт ответа: «в двенадцать лет». Или — «в тринадцать». Маше как раз тринадцать, и из их разговора она должна уяснить, что ей поздно разбрасывать сено, даже если где-нибудь встретится стог, и одиноко идущих девчонок младше себя ей пугать не солидно. Её мама и дядя когда-то были младше неё — и важно подчеркнуть, что они не могут служить для неё примером!

Может быть, Максим уже пожалел, что начал воспоминания, думала Лика.

Но на самом деле он ничуть не жалел. Его только тянуло на размышления, как бывает, когда сталкиваешься с прошлым и оглядываешься в прожитом времени, как в прямом коридоре — от сегодняшнего дня до своих одиннадцати лет. И тянет всё дальше и дальше, в  глубину тех лет, о которых он уже, кажется, и не помнил.

От свободы в деревне Максиму сносило голову, а Лика счастлива была урвать хоть крошку свободы. Потом, от лета до лета, она доставала из памяти как конфетку из тайника один день за другим, вспоминала и запах сена, и ощущение своего всемогущества и счастья, когда вас двое там, на мостике, с тобой двоюродный брат, старший и сильный, а девочка с бутылкой — одна. Точь-в-точь, как Лика у себя в классе, и мальчишки дразнят её сколько хотят: их же много! Они — все!

На математике Нина Дмитриевна вышла из класса, велев им решать примеры, и Юрка Иванов выхватил у Лики лодочку из коры. Она сама её выстрогала перочинным ножом, когда была с родителями в лесу. Из такой толстой коры хорошо делать лодочки. Там было поваленное дерево. Друзья родителей говорили: «Вот так мастерица! Как мальчик!» — и она  их дочкам тоже выстрогала такие лодочки, Лене и Кате. Все дали своим лодочкам имена, Лика свою назвала Маняшей.

Они пускали лодочки в чистейшем ручье, узком, точно игрушечном, устланном по дну прошлогодними листьями. С детьми родительских друзей играть было хорошо. Накануне Лику, спускавшуюся во двор по ступенькам, встретил крепенький, квадратный паренёк ниже её ростом, поджидавший кого-то из сверстников, — без разницы, кого, — чтоб сходу заехать кулачком в солнечное сплетение. Лика, когда смогла снова дышать, задышала поспешно, заревела и затопала по ступенькам назад, а мама спросила в дверях:

— Кто тебя?

— Мальчишка, — пожаловалась Лика, и мать спросила:

— Какой мальчишка, большой или маленький?

— Маленький, — определила Лика.

Мама тут же затрясла её, протянув руки через порог, и втащила в дом, не переставая трясти и чуть ли не рыдая:

— Когда, когда ты научишься давать сдачи? Мне, что ли, выходить защищать тебя?  Или отцу — бить их во дворе?

Лика боялась, что про Маняшу узнает мама — и снова будет кричать, потому что Юрка тоже чуть ниже её ростом. Он вертел у неё перед лицом Маняшей, но стоило потянуться за ней, он отдёргивал её

Мальчишки соскочили со своих мест и поглядывали на него одобрительно. Девочки тоже наблюдали с интересом. Лика знала, что никто в классе не заступится за неё перед Юркой: в классе у неё нет друзей. Мама, придя с собрания, говорила: «Нина Дмитриевна жалуется на тебя! Бывают же, говорит, дети, которые не умеют дружить, всё бы им быть самим по себе!». Лике никто не объяснял, как дружить, она пристраивалась к стайкам девочек на переменах, и вместе со всеми ходила по коридору и делала вид, что слушает всё, что кто-то рассказывает (хотя ей, идущей с края, было не всё слышно), и улыбалась, когда улыбались другие, и думала: «Вот же, я дружу, дружу!»

Но теперь она видела, что она в самом деле ни с кем на дружит. Девочки были не за неё — за Юрку.

Осознавая бесполезность любых усилий, она всё же просила его: «Отдай!» и спрашивала: «Зачем тебе моя лодочка?»

Юрка отвечал, глядя ей в лицо:

— Чтобы сломать.

И она, смирившись, безжизненно произносила:

— Давай ломай.

Юрка обещал:

— Сломаю.

Кто-то из одноклассников подзуживал его:

— Сломай, она сама просит!

Юрка медлил. Нина Дмитриевна могла вернуться в любое время, и не ясно, кому бы попало сильней. Она не любила жалобщиков, так что Лика вряд ли рискнёт что-то рассказать ей, и ещё она сердилась, когда видела у кого-то принесённые из дома игрушки: ничто не должно было отвлекать детей на уроках. Но если кто-то без спроса оставлял своё место, она могла раскричаться ещё сильнее — кажется, всё зависело от её настроения.

— Сломаю, — соглашался Юрка, снова протягивая Лике зажатую в пальцах Маняшу.

Она крепко зажмурилась, но тут всё ещё пахнущая сосной кора скользнула по её носу, и она запоздало попыталась схватить лодочку к удовольствию Юрки и остальных, отозвавшихся дружным смехом, и тут же пожалела об этом. Юрка всё повторял:

— Смотри, смотри, я буду ломать её!

И в тот миг, когда Нина Дмитриевна открывала дверь, он сдавил Маняшу посильнее и она треснула вдоль. Он поспешно разломил её надвое, и не чувствуя уже никакого удовольствия, смахнул на пол обломки.

Да и никто не ощутил радости. Если бы Юрка вернул Лике её лодочку, Лику можно было бы дразнить, что она рёва и маленькая и носит в школу игрушки. Но Лика даже не плакала, и на неё смотреть не хотелось.

Назавтра Юрка пришёл с фиолетово-бурым лицом, сильно разбухшим, — примерно как Ликин брат Максим, когда ходил мстить за свои штаны, но только ещё хуже, у Юрки и глаз заплыл. Лика не связывала Юркин вид со сломанной лодочкой. Она всегда помнила про то, что должна защищать себя сама, но не могла понять, как, и потому старалась не помнить, когда не смогла защититься. Про Маняшу, которую любила и клала с собой спать, она говорила себе, что та была совсем ей не нужна — и ей совсем не жалко её.

Лика ждала лета, когда будет опять не одна, забывая про то, как ссорилась с двоюродным братом. Мама спрашивала:

— Неужто ты совсем не скучаешь по Максиму, а?

Лика, всегда подозревавшая от взрослых новый подвох, неохотно говорила:

— Ну, скучаю…

И мама подначивала её:

— А если скучаешь — почему не хочешь письмо написать? Я как раз приготовила открытку для них с тётей Наташей и дядей Ваней, на Новый год. Тебе ведь приятно, когда нам приходят открытки? И им тоже приятно! Как хорошо было бы ещё и от тебя вложить что-то в конверт, специально Максиму.

Лика вспоминала, о чем к прошлому празднику ей писал брат, и выводила похожее: «Здравствуй, дорогой Максим! У нас всё хорошо. Я учусь без троек». Она маялась над листом бумаги, мама спрашивала:

— И это всё, что ты хочешь брату сказать? Вы же не видитесь с ним от лета до лета!

Лика думала, что хочет сказать про кротов — что те совсем другие следы в земле оставляют, не такие, как они видели однажды, на кладбище. Они нашли невысокий густой клевер, и Лика захватила в пригоршню его сколько смогла, потянула, чтобы сорвать, и это получилось неожиданно легко — спустя секунду она держала в руках прошитый корнями кусок дёрна, отделившийся от земли вместе с травой. Кто-то уже поднимал его, а потом пристроил обратно, и там, откуда Лика взяла его, была ямка, какие бывают в песочнице.

— Это мертвец пытался вылезти из земли… — тихим голосом начал Максим.

Лика взвизгнула и бросилась не разбирая дороги к деревьям. Максим кинулся за ней с криком:

— Ну, ты бояка! И всему веришь?

Лика не знала, что страшней — увидеть вылезающего из земли мертвеца или стать посмешищем для брата, но тут поняла: хуже всего, если Максим тебя поднимет на смех. А он мог, мог, он же старше. Старшему над младшей подшутить — это всегда легко!

— А вотя и не верю! — принялась оправдываться она.

И тут же сама стала наседать на Максима:

— А что это тогда, что? Если ты всё знаешь — скажи! Не знаешь!

— Это… эти, кроты! — не сразу нашёлся Максим. — Они здесь всюду! Видела такие норки в земле? Кроты ночью выходят, а днём ты ни одного не увидишь…

В городе Лика видела в телепередаче кротов. Она хотела бы теперь написать Максиму, что кроты оставляют в земле совсем другие следы и не снимают верхний слой вместе с травой, но как было об этом написать, как? Ей было интересно узнать, кто же рыл землю на кладбище, а потом  укладывал верхний слой обратно, с корнями, со всей травой.

В городе она не думала, что дело в выходящих из земли мертвецах. «Летом, — планировала она, — мы с Максимом спрячемся за ближним памятником и проследим…» Она чувствовала, что очень сильно скучает по деревне, по брату — а ведь ещё только наступал Новый год! Лето не придёт ни через месяц, ни в конце третьей четверти. Она думала: «Это же так нескоро, что — почти никогда!»

Только в июне их снова привезли к бабке из двух городов, далеко отстоящих друг от друга. Максим горевал, что сорвалась поездка в какой-то особенный лагерь у моря. Тёте Наташе то обещали туда путёвку, то передумывали, а он успевал представить, как опробует в воде купленные уже ласты и маску; и теперь он повторял Лике, что в деревне ему скучно, да ещё ей всё время помогай с велосипедом, как нянька. Лика уже не помнила, как думала зимой про кротов. Да она и не могла вспомнить, о чём думала вчера или сегодня утром, о чём говорила с бабкой и с братом, и когда именно они с Максимом бегали на пруд испытывать его ласты и маску — одна ласта запуталась в водной траве, да так и осталась там, важно было, чтоб о пропаже не узнала бабка, а то бы она стала кричать за то, что они купались без спроса. Дни пролетали так шумно, что можно было оглохнуть, и Лика не спрашивала себя, почему они с братом ссорятся и легко могут сцепиться и покатиться по полу. Хотя Максим, конечно, сильнее! Зато она, как бабка говорит, языкатее.

— Ох, достаётся от тебя в школе мальчикам! Скажи, достаётся? — допытывалась бабка.

Из-за чего они поругались в тот раз, Лика тоже не помнила — может, из-за велосипеда, чья очередь? Лике было уже девять лет, и она могла кататься на взрослом велосипеде. Правда, у неё не получалось держать равновесие, просунув одну ногу под рамой, как делали мальчики её лет; под ней велосипед вихлялся и скоро падал. Она могла ездить только высоко, стоя, перевешиваясь  над рамой то на одну сторону, то на другую, когда нажимала педали.

Чтобы, как старшие, сесть на сидение, ей, конечно, ещё не хватало роста. И мало того, она не могла ни забраться на велосипед, ни затормозить, чтобы слезть с него. Поэтому Лика заранее выбирала место с мягкой травой или песком, куда было бы не больно падать. А чтобы влезть на велосипед, нужна была помощь Максима. Но он соглашался подсадить её, только когда накатается сам. И уже было дело — Лика тихонько вывела со двора велосипед. У соседей напротив шла стройка, брёвна лежали вдоль дорожной брусчатки. Она прислонила к брёвнам велосипед, взобралась на него, как по ступенькам — и поехала! Сама!

Теперь бабка растаскивала их с Максимом, сдерживаясь, чтоб не упрекнуть Лику: «Ты девочка!» — бабка знала, что внучка тогда не угомонится, а только сильнее рассвирепеет. Дети шумно дышали, отдуваясь, Лика считала, что недостаточно поддала Максиму (за что в тот раз? Да и какая разница!).

— Не нужен мне такой брат! — выкрикнула она.

— Ах, не нужен! — возмутился Максим. — Не нужен… А как же тогда… А как ты тогда на велосипед будешь залезать? — нашёлся он.

И Лика ответила гордо:

— А я уже сама научилась!

Максим не поверил ей, и как только бабка решила, что они угомонились и можно спокойно продолжать варить борщ, они вышли на улицу с велосипедом.

— Показывай, показывай, как ты научилась! — говорил Максим. — Ты маленькая, ты не могла сама научиться!

Лика торопливо приставила к брёвнам тяжёлый велосипед.

— Помоги сестрёнке, — сказал Максиму проходивший по улице человек с маленькой девочкой.

Максим неуверенно сделал шаг к Лике, но та закричала:

— Я сама, я сама умею!

Велосипед сдвинулся неожиданно — тогда, когда ещё должен был оставаться на месте. Она ещё не крутила педалей! Она даже ещё не вполне забралась на него. Но да, она была уже высоко, и ещё чуть-чуть — и  могла бы нажать ногой на педаль! Не на ту, что со стороны брёвен, а на другую.

Было невообразимо больно, как не бывает. Приезжий человек поднял её и понёс, куда показывал Максим.

Быстро приехала мама.

Лика почти всё время сидела на стуле у окна, руку ей подвязали за шею платком, кожа у локтя была лиловой и фиолетовой, и боль от локтя прошивала Лику мгновенно и оглушала на какое-то время, стоило неудачно шевельнуться или хотя бы вздохнуть поглубже. Велосипед был теперь в полном Максимовом распоряжении, но брат целые дни оставался дома и даже научился у бабушки чистить морковку. Лика думала, что и она сама бы чистила её с удовольствием, если только вместе с Максимом.

Мама сообщила, что они поедут в соседний район, и это было хотя бы что-то новое в однообразии больных дней. Дорога вела через прекрасный, душистый сосновый лес. Но если машина вдруг замедляла ход или, например, подпрыгивала на ухабах, Лика кричала — боль возникала каждый раз неожиданно и она не успевала скомандовать себе терпеть.

Районная больница была одноэтажной, белой, с верандой во всю длину фасада. Перед больницей в широком дворе цвели ноготки, пионы, розы, фиалки и ещё много-много разных цветов, а позади белого здания росли высоченные сосны. На веранде стояли непонятные приспособления, Лика издалека подумала, что это велосипеды. Но нет, в них ездили, надёжно усевшись в кресло и двигая рычаги руками. Мальчик так выехал из-за дома навстречу им с мамой, девочка мчалась на кресле следом — и обогнала его, и закричала:

— Я, я первая!

«Хоть бы меня положили в больницу!» — неожиданно подумала Лика.

Первый раз ей захотелось остаться среди незнакомых шумных детей — она ничуть не боялась оказаться без мамы, бабушки, без Максима. «Как они ездят на этих штуках? — думала она. — Пускай меня лечат скорей, и я буду гонять, как они!»

Если идти совсем медленно и ничем не задевать руку, она почти не болела, и Лике казалось, что она уже растворилась в общем шуме и радости. Так не было никогда в детском саду и в школе, там если и случалось шуметь и бегать, то с оглядкой, помня о правилах игры, если все играли в игру, или — в ожидании наказания, если носились на перемене, и в страхе, что тебе кто-то подставит ножку, толкнёт, чтобы ты растянулась и стало видно трусы.

Теперь никакого страха, никаких опасений у неё не мелькнуло, и она охотно позволила ввести себя в пустую, очень светлую комнату — там были одни только весы, и Лике велели встать на них. Она всё ещё не боялась, когда её внесли в другую комнату и положили на спину на высоком столе.

— Масочка, — объясняли ей. — Не надо бояться масочки… —

Но маска не давала дышать, а пошевелиться, чтобы сбросить её, было очень больно.

Потом Лику будили, и она просила сквозь сон: «Отпустите мне руку» — рука оказалась в гипсе, как в чьих-то крепких и твёрдых лапах. Но это не помешало Лике через день или два уже носиться с Толей, Костиком, Артуром, Викой и Ниной. Рука после операции почти не болела, а к тяжести гипса Лика быстро привыкла — вот только управлять инвалидным креслом она не могла. Всегда были желающие покатать её, но ведь интересней самой!

В больнице ей выдали взрослый тёмно-синий халат, он был до земли, важно было не наступать на края, и через забор перелезать было в нём неудобно. За больничным забором был огород, в нём зрели помидоры, а некоторые были уже красные. Настал день, когда дети все разом перебрались через забор — он представлял собой только две жердины, прикреплённые ко вкопанным в землю колышкам. Такие заборы ставят только чтоб показать, что отсюда досюда — чужой огород, но кто захочет, тот без труда заберётся в него. Помидоры сидели на крепких стеблях, и самые спелые кто-то уже спрятал в карманы пижамы, как вдруг Костик крикнул:

— Бабка! Спасайтесь! — и все кинулись перелезать обратно через забор.

Лика в своём длинном халате позже всех достигла забора, но всё бы обошлось, если бы гипс не застрял между жердинами.

Лика поворачивала руку и так, и эдак, и рука теперь снова болела — хотя и не так остро, как до операции. А вот-вот заболит уже всё, до чего бабка сможет дотянуться. Гипс в заборе, казалось, засел намертво, бабка была близко, в руке у неё что-то было, зелёные стебли — может, крапива. Лика закрыла глаза. Какое-то время бабка дышала рядом с ней. Под гипсом в  руке секундой взорвалась боль — так, что её ощутили и коленки, пальцы на ногах.

— Мама! — закричала Лика и открыла глаза.

Бабка уже какое-то время пыталась высвободить её руку из забора — Лика не почувствовала первых прикосновений сквозь гипс, но одна из последующих старухиных попыток повернуть её руку параллельно жердинам, чтобы протолкнуть между ними, вызвала ошеломляющую боль.

— Что делать-то, что делать, — говорила испуганная старуха. — Ох, горе!

Крапива была давно выпущена из рук и забыта. Бабка трогала добротно сколоченный забор, пыталась расшатать верхнюю жердину, и оправдывалась:

— Одна живу. А забор мне — Фёдор пособил… Помер Фёдор уж пять лет как…

Лика чувствовала, как горестные старухины слова падают в неё, точно в глубокий колодец, и устраиваются там на дне навсегда, застревают намертво. Сердце колотилось сразу и в животе, и в горле. И пережитый страх, и память о боли не отпускали её.

— Только разломать его… — вздохнула старуха.

Лика дёрнулась: «Что, что разломать?»

— Подожди меня, — сказала старуха и двинулась в сторону своего двора, где Лика из  неудобного положения могла видеть красноватую крышу дома и — пониже её — крыши каких-то построек.

Лика была обречена ждать. Но когда бабка вернулась назад с топором, думая, как повернее перерубить жердину, Лику охватил ужас. Все читанные и слышанные когда-нибудь сказки, все страшилки вспомнились как одна единственная, заслонившая собой всё, что она знала и что видела ещё. Был яркий солнечный день, высокая трава щекотала лицо, пели кузнечики — или кто это всегда поёт? И Лика была совершенно одна, пойманная забором, и к ней шла старуха с топором. Поднимала его на ходу, оглаживала лезвие, точно уговаривая сделать свою работу легко и наверняка.

Лика закричала так, как никогда ещё не кричала, дёрнулась и упала в траву с другой стороны забора. Боль не давала соображать, вместо того, чтобы вскочить на ноги, она покатилась, прижимая загипсованную руку к животу, и только у песчаной дорожки с трудом поднялась. Дети и взрослые от больницы бежали к ней.

— Кто кричал? Это ты кричала? — спрашивали у неё.

Она оглянулась. Старухи с топором за забором не было.

Один доктор подхватил Лику на руки и понёс в здание.

С Ликиной руки сняли гипс, а потом Лику снова завели в операционную и велели терпеть и считать вслух с маской на лице. Лика быстро оказалась опять в огороде, совершенно одна, под ослепительным солнцем, только забор был сплошной, высокий, дощатый. На нём очень ярко — даже в солнечный день — горели цветные стрелки, они показывали куда-то в сторону. Лика повернула голову, куда они велели, и тут оказалось, что никакого огорода вокруг нет, и солнца нет, стрелки, указывавшие путь, горели в темноте. Лика дёрнулась — она почувствовала, что задыхается, и осознала, что лежит с маской на лице. Она забилась на столе — что-то мешало ей сдвинуться и скинуть маску.

— Я задохнусь! — замычала она.

И голос из ниоткудаответил:

— Тебе кажется, тебе всё только кажется.

И потом ничего не стало казаться.

Когда она открыла глаза, было опять солнечно, и белым-бело, ослепительные хрустящие постели и свежая белоснежная побелка, и только жёлтые солнечные лучи, проходившие через комнату и прыгавшие на стенах, нарушали эту белизну. Прямо перед глазами были белые пуговицы  на халате, Лика подняла глаза и увидела лицо улыбавшейся ей женщины. Лику подташнивало после наркоза, но скоро перед ней оказалась тарелка восхитительной жёлтой черешни и ноздреватой крупной клубники. Пара яблок великанами выглядывали из ягод.

— А помидорки будут тебе к обеду, — пообещала ей доктор. И объяснила: — Это наша бабушка тебе принесла. Онисья, она живёт по соседству.

Через день мама с кузеном приехали забирать Лику домой.

Мама привезла Лике пышное голубое платье, которое не получилось надеть: рука не пролезла в пройму; и пришлось маме бежать и покупать где-то в посёлке большую футболку — она Лике оказалась как платье. Лика была притихшая, она бы не смоглаобъяснить, что чувствует, рада или нет тому, что уезжает. Максим радовался, он улыбался до ушей от того, что сестрёнка вернётся домой. Он успел подружиться с мальчиками, тоже приехавшими на каникулы к старикам по соседству, и велосипед без сестрёнки стал только его, но всё это было полной чепухой по сравнению с тем, что Лика была в больнице, ей сделали операцию, даже две. Бабушка, когда узнала о второй, сокрушалась: «Кто там следить станет, кто там следит! Вот и сломала по новой руку, ладно что не убилась!» Но зато взрослые решили как можно скорее взять Лику домой.

Лика думала: «Я сказала Максиму, что мне не нужен брат. А на самом деле мне нужен брат, я сказала неправду. Надо рассказать ему, что он мне нужен и я сказала неправду! «. И тут же обещала себе: «Я скажу потом, потом!»

Но конечно, забыла и не сказала до самой осени.

Дети и взрослые вышли в тихий час проводить её — дети потом махали из-за забора и кричали: «Счастливой дороги!» — мама на ходу сворачивала и прятала в сумку листок со врачебными назначениями и рецепты; соседствовавший с больничным двором огород просматривался насквозь, старухи там не было. Лика никогда больше не увидела её. Но слова про забор — или не про забор, вот это «Одна живу. А забор мне — Фёдор пособил… Помер Фёдор уж пять лет как…» — потом вспоминались ей.

Чужая бабка, жившая по соседству с больницей, больше не связывалась для неё ни с какой опасностью, во встрече с ней было совсем другое, а что — Лика не могла понять. Бабкины слова тревожили ее, в них сквозило почти пугающее, и это не было тем страхом, от которого ночью забиваешься под бочок к старшим. Прятаться было бы бесполезно. Здесь было то, что нельзя рассказать никому, только в себе носи ошеломляюще грустное, растерянное «А забор мне — Фёдор пособил…»

Лика теперь носила в себе непонятное, и позже, осенью, придя в свой класс, она оглядывала соучеников и думала, что никто из них не застревал загипсованной рукой в заборе и не слыхал над собой странных слов, и никому потом не приносили черешни и клубники, и яблок, и помидоров.

Ей не верилось, что опять надо будет дружить с одноклассницами, ходить вдоль коридора, пристроившись к стайке с краю и улыбаться, когда все улыбаются. Как вышло, что она опять здесь, среди них? Почему, зачем? Кажется, только что, в деревне, её класс, в котором был Юрка Иванов и все его шумные товарищи, и поглядывающие на них девочки — Лика припоминала их имена с трудом: Катя Малышева, Наташа Яблочкина, Света Макарова — представлялся ей призрачным местом, то ли существующим, то ли нет — вроде того мира, из которого являлась в зеркале белая рука.

В то лето она не сразу заметила, что перестала бояться белой руки. Тяжесть гипса с ней оставалась и ночью, продолжая удерживать её на обочине прошедшего дня со всеми его хлопотами и отгоняя от неё полуночный страх, проникавший прежде во все клеточки и растворявший её, как паучий яд растворяет муху, или кто там в животном мире обездвиживает свою жертву и лишает её воли прежде чем полностью заглотить её?

К Лике уже не могли подступиться прежние страхи. Тем более, им пришлось бы переступать через расставленные поперёк единственной комнаты раскладушки. Максимова мама, тётя Наташа, узнав, что её сестра в деревне, приехала тоже — вдвоём гостить веселее. Днём они с мамой ходили далеко на реку — бывало, одни, а бывало, тянули с собой детей, и Лика всегда шла неохотно: с гипсом нельзя было купаться, и её распирало от острой тоски и злой зависти. Была ли она когда-либо такой же несчастной, как в те минуты, когда перед ней, в трёх шагах, плескался Максим?

Через пять лет в Ликиной жизни прочно утвердятся слова «мне нельзя купаться», произносимые по всем понятному случаю и звучащие всегда стыдливо и виновато, и часто встречающие удивление — как будто слышащий их не знает, отчего здоровой и крепкой девушке с целыми руками и ногами вдруг именно сегодня, в прекрасный жаркий день, нельзя лезть в реку. Два бабкиных слова — «ты девочка» — сами собой возникнут в Ликином сознании. Совсем короткие — не могущие составить строки, они вырастут до размеров огромной книги, трактата про всё и вся, набухнут и разорвутся, оставив после себя глухую тёмную тоску. Лика должна будет покориться тому, чего не хотела слышать. Никуда, никуда не деться тебе от того, что родилась девочкой.  Ты можешь только считать дни: завтра ещё нельзя будет купаться и послезавтра нельзя, а потом, может быть, уже можно…

Лика, понятия не имея о том, что её ждёт в будущем, подсчитывала, сколько дней осталось ходить в гипсе. Но получалось, что снимут его только перед отъездом в город. Неся руку перед собой к дому, она с трудом понимала, о чём говорит Максим, когда тот сообщал ей, что в клубе вечером «Анжелика». Почти её тёзка! Лика встретила новость без интереса — она успела посмотреть все серии «Анжелики» ещё в прошлом году.

(«А спорим, ты не могла смотреть это в восемь лет!» — скажет чуть ли не четверть века спустя её муж, большой любитель поспорить, и она вскинется: что не так в этот раз? Фильмы сняли позже, чем ей исполнилось восемь? Да нет же, они старше её! Их не могли показывать в той глуши, где жила бабка, там не могло быть кино?

«Это же — «дети до шестнадцати!»  — победно объявил её муж, и она не поняла: «И что?» — «Дети до шестнадцати, — опять сказал муж. — Как тебя пустили в кино в восемь лет?» — и взрослая Лика не знала, что возразить. В деревню привозили фильмы «про войну», «про колхоз», «про школу» и «дети до шестнадцати», это была самая общая характеристика фильма, по ней каждый решал, хочет ли он сегодня в кино. «Дети до шестнадцати» делились на те, где «про голых» и «где только целуются», так только их и называли. Никто не подумал бы не пустить кого-то в кино. Бабка, впрочем, когда-то давно не позволила Лике пойти на «Всадника без головы» — «И так по ночам не спишь, а после того кино и писаться начнёшь»).

Однако же, брат радовался не тому, что снова пойдёт на фильм, который все помнили наизусть. Пока Лики не было, он пристрастился снимать афиши, которые киномеханик Зинон развешивал по деревне: одну на базарной площади, вторую на заборе у клуба и третью на двери общей бани. Но повисеть афиши успевали совсем недолго, и по утрам Максиму требовалось опередить других мальчиков. Появилось несколько заядлых коллекционеров, и самым проворным оказался подпасок Генка. Бодрый, с темна уже на ногах, он оставлял стадо на другого, взрослого пастуха и мчался в деревню, так что какой-нибудь его соперник, думавший, что раньше всех придёт к заветному месту, находил одни только уголки — обрывки приклеенной намертво по углам афиши — у Генки не получалось ее снять целиком. «А мы бы смогли, — говорил Лике Максим. — У нас пальцы тонкие, а у него видела какие? Как только он в школе ручку держит?»

Бывало, впрочем, что Максиму удавалось опередить Генку. В сарае у бабки уже хранились две свёрнутых в трубки афиши. Они появились, когда Лика лежала в больнице.

Третью она уже помогала Максиму снять на странно пустом базаре. Для этого Максим поднял ее чуть свет, и спрятавшись в щелястом павильоне, они видели, как спрыгнул с велосипеда Зинон и огляделся, не притаились ли где мальчишки. Всю площадь пересекали длинные некрашеные столы без навесов, в четыре стороны от базара уводили дороги, и каждая шла среди яблоневых садов. Дома прятались в этих садах; зелень свежей влажной листвой теснила базарную площадь, и если в окрестных дворах не начинали кричать петухи, слышно было, как шелестят листья.

Зинон, склонив голову набок, проверял, ровно ли он приложил к забору намазанную желтым клеем афишу, и разглаживал ее тряпкой, водя осторожно по гладкому розовощёкому личику французской актрисы и по призрачным воздушным пейзажам позади неё. Деревья окружала розоватая дымка — такую можно увидеть над яблонями по утрам, но облачко над деревьями на афише Зинону явно казалось особенным, небывалым — как и красавица, игравшая Анжелику, как вся придуманная киноэкранная жизнь. Закончив работу, Зинон опять отодвинулся, любуясь афишей — он чувствовал себя причастным к изображенной на ней красоте. Наконец, он снова уселся на велосипед и покатил с базарной площади к повороту на их улицу — это была самая короткая дорога до клуба. Должно быть, он торопился повесить вторую афишу: народ проснётся, пойдёт по делам, а она — вот!

Дети поспешно выбрались из своего укрытия; афишу удалось снять не повреждённой — клей ещё не успел застыть. Максим тут же скатал ее в трубку — она торчала одним концом из ворота его футболки, царапая подбородок, другим концом афиша уходила в штаны, идти было неудобно, он двигался медленно, чтобы не измять непоправимо свою добычу.

С широкой базарной площади они скрылись в тесноте своей улицы, как в норе. Улица, в Ликином представлении, должна была ещё сохранять присутствие Зинона, и от того, что он прокатил по ней только что перед ними, ей было жутковато. Она представляла, что Зинон не миновал улицу, что он поджидает их в тихом месте. Из-за одного забора детей окликнула женщина, делавшая что-то в своём саду — поинтересовалась, неужто городские поднимаются теперь так рано. Они вместе буркнули: «Мы гуляем». Но женщина захотела спросить ещё и про Ликину руку, хотя наверняка слышала уже, как все местные, что Лика упала с велосипеда и поэтому ей наложили гипсв ближнем городке.

Улица не была прямой, она поворачивала круто вбок от высокого, толстого дерева, росшего на бугре у чьего-то забора. У палисадников там и здесь были скамейки. По вечерам, наработавшись, соседи усаживались на которой-нибудь рядком и могли сидеть, пока совсем не стемнеет, а в базарные дни на скамейках отдыхали пришлые, чужаки. Но в ранний час буднего дня дети, конечно, не ожидали, что встретят кого-то здесь. Однако на скамейке за деревом, на повороте улицы, сидел Зинон и смотрел прямо на них.Его велосипед стоял приваленный к дереву.

Максим поспешно затолкнул бумажную трубку, подпиравшую ему подбородок, ниже под пояс, так что другой конец стал выглядывать из-под коротких штанов, и бумага сгибалась при каждом шаге.

Заметил это Зинон или нет?

Он требовательно смотрел им в лица, как будто ждал, чтобы с ним поздоровались — или и вправду ждал? Они знали, что в деревне должны здороваться со всеми старшими. Брат и сестра одинаково робко произнесли «здравствуйте» и хотели было идти дальше по улице, по возможности не ускоряя шага, чтобы не выдать себя. Но Зинон явно не хотел их отпускать. Он поднялся на ноги и тоже, как женщина две минуты назад, спросил, неужто городские дети поднимаются так рано и выходят на улицу — как будто он сам не видел.

— Гуляете? — допытывался он, стоя перед ними — квадратный, в чёрной потной рубашке.

Они кивнули:

— Гуляем, — стараясь обойти его.

Он развёл руки, точно намереваясь поймать обоих, и произнёс:

— Что же вам не гулять, городским-то? Бабка работать не заставляет… Не заставляет, нет?

Они пятились от него, он говорил:

— Это нашим, деревенским, — не выйдешь, когда сам захочешь, пока работу не сделаешь — не выйдешь. Под вечер, может быть, мать отпустит. У нас мало гуляют…

Тут он скривился, точно от боли, и заговорил уже со злостью:

— А как выйдут наши, уработавшись, так и пойдут безобразить. Афиши вот… — пожаловался он. — Я с вечера вешал раньше, удобно с вечера, утром люди во сколько ни выйдут, а увидят: ага, вот какое кино! А без афиши узнает кто или не узнает, что в клубе идёт? — требовательно спросил он почему-то у Лики.

Та с готовностью замотала головой.

— А есть такие, кто не понимает, зачем афиши висят, — посетовал Зинон. — В темноте выйдут и снимут ее, утащат — и все, никто не узнает, что за кино будет. Так я уж нарочно пораньше встаю, мне деревенскому до света подняться не трудно. Зато люди смогут увидеть афиши — свеженькие, утрешние — красота! Правильно говорю? — перебил он сам себя, и Лика с Максимом торопясь подтвердили:

— Правильно!

— А кто-то считает — неправильно, — возразил Зинон. — Кто-то думает: если Зинон встал пораньше, то и мне чего бы не встать? За мной следом ходят: чуть только я повесил афишу и отошёл — глядь, а ее и нет уже… Почему, думаешь, так бывает?

Теперь он обращался к Максиму. Лика боковым зрением увидела у брата капельки пота на лбу. Его подбородок дрожал на уровне ее глаз, Максим не в силах был ничего ответить.

— Так если афишу сразу не снять, её же другие снимут! — выкрикнула она, удивляясь непонятливости взрослого, дяди Зинона.

И тот, наконец, опустил руки и отступил назад, чтобы удобней было разглядеть обоих детей. Максим дрожал теперь не только подбородком — казалось, что воздух вокруг него вибрирует. Дядя Зинон был в полушаге от великого разоблачения и колебался, сделать ли ему эти полшага, или ему будет лучше не знать, что городские брат и сестричка входят в число безобразников, которых он считал своими врагами — людьми, намеренно отравлявшими его жизнь. Его подозрения, которые он гнал от себя, сами собой подтверждались прямо сейчас.

— Вы смотрите, — забормотал Зинон, вдруг испугавшись пришедшего к нему знания и отгоняя его снова, — смотрите не безобразьте… А то ведь хоть вы и городские, а стану я вас бить… Смотрите, проверю сейчас, если кто снял уже ту афишу, что на базаре…

Он стал усаживаться на велосипед. Ногу через раму закинуть у него получилось только со второго раза, хотя, конечно, у него хватало роста, чтобы ездить на взрослом велосипеде. Он продолжал бормотать: «Смотрите у меня» — но покатил не назад на площадь, а вниз по улице. Дети постояли, пока он не скрылся за ещё одним поворотом улицы, и двинулись следом.

В воздухе пахло летним утром. Лика замечала потом много раз, что раннее утро на улице среди зелени имеет свой особенный запах. Когда страх прошёл, Максим почувствовал, что сердит на Лику. Он уже был готов ей сказать: «Молчала бы — он бы попугал нас и уехал!» — когда понял, что Зинон и так их попугал и уехал.

Дойдя до своего двора, Максим вытащил из-под одежды свернутую в трубку афишу — и трубка была непоправимо надломлена в трёх местах. Он просунул её сквозь доски палисадника, спрятал в траве. Заходить во двор не хотелось. Пережитый недавно страх толкал его снова от дома, дальше, дальше по улице.

— Мы только посмотрим, — обещал он Лике, — такая же самая афиша висит возле клуба или другая, только посмотрим.

«Хоть бы такая же самая», — думала Лика.

— Не иди быстро, — просила она. — Вдруг там ещё Зинон, вдруг он ещё не уехал к бане.

Максим, не слушая, торопился и тянул ее за здоровую руку вперёд.

Возле клуба не было уже никакой афиши, на доске объявлений белели только четыре бумажных клочка — приклеенные уголки. Кто-то не смог снять афишу, не повредив её. Скорее всего, это был Генка, подпасок, он должен был быть где-то рядом, если успел оказаться здесь после Зинона, опередив их. Максима охватил азарт, он потянул сестру дальше вниз, к общественной бане. Улица, на которой была баня, тянулась под горой вдоль реки, она была широкой и просматривалась далеко вперёд. Лику, так же как и Максима, уже охватил азарт, ей тоже нужно было прибежать раньше Генки, и все же сильнее азарта был страх — наверняка Зинон ещё не успел вернуться от бани, в их представлении он мог только ехать сейчас по улице навстречу им.

Дети спустились к реке по одному из бесчисленных заросших проулков между дворами и шли теперь вдоль реки, по лугу. Там и здесь из воды торчали остроконечные жесткие листья метровой длины; Лика знала уже, как легко такими порезаться. Впереди она увидела красное пятнышко и, придерживая руку в гипсе другой рукой, припустила к нему. Это оказался одинокий цветок дикого мака. В растерянности Лика опустилась на корточки. Доверчивый, не знающий горя и обид огонёк светил среди изумрудной зелени; она склонилась, чтобы понюхать цветок.

— Идём, — сказал за спиной Максим почему-то совсем тихо. — Это… Афишу, ну, провороним…

Когда они выбирались наверх среди лопухов в одном из проулков — как раз напротив общественной бани, они увидели, что Генка и здесь опередил их. За его спиной было не разглядеть афишу, Генка любовался ею один и всё примеривался, как бы снять ее, не повредив уголки. У его сапог лежала в пыли свёрнутая в трубку афиша, которую он снял возле клуба, и новый трофей был перед ним на пустой улице. Генка-пастух так и эдак пытался поддеть бумагу с краев чёрными заскорузлыми пальцами, когда перед ним вдруг возник Зинон — Лика с Максимом подались назад у себя в укрытии, хотя они-то сейчас были в безопасности. В кусте калины у бани Зинон скрывался вместе с велосипедом. Генка убрал руки от афиши и опустил голову — и Зинон сходу ударил его в лицо снизу, говоря:

— Я просил, по-хорошему я просил тебя?

Генка не сопротивлялся и не пытался бежать. Это было не то частью их с Зиноном общей игры, не то природным явлением, которому оба они были не в силах противиться. Чем-то из животного мира. Лике вспомнилось чёрное на фоне просвета среди ветвей, огромное насекомое, ритмично двигавшееся, откладывая под кору дерева яйца, которые превратятся в личинок и станут вредить дереву. Так же, как невозможно было помешать насекомому, немыслимо было и вмешаться в происходящее перед ними сейчас. Два чёрных силуэта, как заведённые, двигались перед ними. Генка старался устоять на ногах под ударами, а если падал, то поскорей вскакивал; Зинон бил его каждый раз одинаково, не стараясь размахнуться сильнее и не говоря ни слова — он только кряхтел, как будто это его били. Дети не сразу увидели кровь. Пятясь, стараясь не хрустнуть какой-нибудь веткой, они снова скрылись в проулке.

Дома они жались друг к другу, несколько дней их не тянуло никуда со двора. То Ликина, то Максимова мать пытались расспросить их, что произошло — оба отмалчивались, и молчать было тем паче легко, что две сестры не проявляли любопытства одновременно: если одну в какой-нибудь день тревожило, что дети столкнулись с чем-то, что потрясло их и, возможно, представляло опасность, то другая как раз тогда испытывала чувство спокойного удовлетворения от того, что дети — во дворе, на глазах, они стали тихими, не ссорятся и не затевают драк, как бывало, то есть, что называется, ведут себя хорошо.

Вечером на брёвнах, где собирались наработавшиеся за день местные дети, а приезжие появлялись только иногда, ненадолго, они увидели Генку. Лика непроизвольно отшатнулась, как всегда, когда лицом к лицу сталкивалась с избитым человеком. Вот таким же неузнаваемым, страшным пришёл домой прошлым летом Максим — и это Генка, не кто-нибудь, сделал его таким! А в городе, в классе она сперва не узнала Юру Иванова — глаза-щелочки утопали в темном месиве. На секунду Лику тогда охватил страх и жалость, но тут же она сказала себе: «Это же Юрка Иванов!» — и радость пришла к ней. И сейчас, увидев Генку на брёвнах, она снова ощутила мстительное счастье от того, что Юрка, ее одноклассник, был тоже с таким лицом.

Но радость сразу сменилась горечью от того, что Юрка где-то на свете есть, и весь ее класс тоже есть вместе с учительницей, и совсем скоро она будет ходить в школу по-прежнему,  будто никакого лета и не было. Она мотнула головой, чтобы хоть сейчас не думать о школе.

Деревенские вокруг разговаривали про непонятное, про каких-то общих знакомых. Никто не смел спросить Генку, кто его так. Мало ли кому в древне приходилось выйти на люди с кровоподтёками! Со сверстниками Генка и раньше держался с заносчивостью трудового человека перед бездельниками, теперь же он нёс свои раны как знаки особых отличий. А что касалось Максима и Лики, то он деланно не замечал их.

Август уже отсчитывал свои двадцатые числа, когда Максим напомнил сестре, что они так и не были ночью на кладбище, хотя собирались, ещё в прошлом году, и Лика подхватила: да, не были! Их время утекало, мамы водили их на базар за школьными туфлями, а Ликина уже купила билеты на поезд. И Лика испугалась, что не увидит, как могилы светятся фосфором, и как стоят посеребрённые кресты под луной, не пройдёт между ними, дрожа от ужаса. Максим знал массу страшных историй, и Лика уже помнила наизусть, как одну девочку послали на кладбище рвать траву кроликам, вот как их посылают, и девочка заблудилась. Смотрит — стоит человек, она к нему: как, мол, скорей выйти к забору, а там и перелезть можно наружу… В ту сторону мне или вон в ту? А человек ей: не знаю, мол, я не выхожу отсюда, на этом кладбище я уже двести лет.

Недогадливая девочка спросила его:

— Дядя, а кто вы такой?

Отвечать за дядю полагалось жутким нечеловеческим голосом; Максим каждый раз орал Лика в самое ухо:

— Мертвец!!!

И Лику, как ни собиралась она заранее с силами, каждый раз от его голоса подбрасывало на месте. Но Максим говорил снисходительно: «Это разве по-настоящему страшно? Про мертвеца рассказывать лучше всего на кладбище!». И тут же успокаивал её: «Не, ты не бойся, на кладбище я повторять это не буду! А то у тебя будет разрыв сердца! Слышала историю про солдата?»

Один солдат поспорил с друзьями, что пойдёт ночью на кладбище и забьет кол в могилу. В чью могилу и зачем — кол, это было неважно, главное, он собрался с духом, пошёл один и забил кол. И тут чувствует, что мертвец держит его за полу шинели, не пускает. Солдат и умер тут же от разрыва сердца. Наутро друзья отыскали его, мертвого. Оказалось, что забивая кол в темноте, он пригвоздил к могиле полу шинели. И от частого повторения история становилась даже более жуткой. Бывало, Максим говорил, что знал этого солдата — до армии тот жил с ним в одном доме, в другой раз он говорил, что все было ещё при царе; Лика верила и тому и другому.

С тех пор, как за ними присматривала не одна бабка, а уже трое взрослых, улизнуть из дому стало куда проще — что днём, что ночью. Бабка больше не считала себя должной растить из внучки помощницу, она то и дело повторяла: «У тебя мать есть, у матери и спрашивайся», а от любых девчачьих обязанностей Лику надёжно защищал гипс. Днем две сестры варили варенье или ездили из любопытства в ближний городок, тот, где Лика недавно лежала в больнице. Вечером перед сном долго пили чай, потом какая-нибудь сестра читала лёжа, и дети засыпали при непогашенной лампе. Два раза они так и проспали всю ночь и проснулись, когда солнце заполнило комнату. И тогда они решили, что надо не спать с вечера, ждать, когда матери наконец-то потушат свет и задышат ровно, как спящие люди.

Лика всё же уснула раньше обеих мам. И когда Максим дёрнул ее за ногу и она вскинулась, сразу вспомнив об их планах на эту ночь, ей показалось, что они опять безнадёжно опаздывают. В комнату полосами заходил свет, тянулся поперёк всего пространства от стены к стене, по лежащим на раскладушках людям. Но это было не утреннее солнце — это была полная луна! Они легко выбрались из дома, на улице было странно светло, длинные тени пересекали дорогу, дети прыгали через них — Лика уже привыкла придерживать загипсованную руку. То и дело кто-то из них начинал смеяться и взвизгивал, второй осаждал его: «Людей разбудишь!».

Лика, запыхавшаяся, обещала:

— Если покойник полезет к нам, я его — гипсом!

На освещённой луной базарной площади было так просторно и она была так замысловато расчерчена тенями от длинных рядов, что можно было без конца бегать по ней — но детей манил к себе ужас, который должен был ждать впереди. Лика всё глядела вперёд, всё ждала, что увидит сквозь забор голубой свет. Сможет ли она войти с братом туда? В кладбищенский страх ей надо было погрузиться хотя бы на миг, как в воду, чтобы сразу выскочить назад из ворот и бежать домой, обсыхая и согреваясь на лету.

— Ведь ты не станешь пугать меня? — шепнула Лика брату, когда он за руку вводил ее в ворота, в густую тень.

Кладбище было заросшим, как лес, на нём росли и высоченные клёны, и ясени, и кусты, и бурьян выше их роста. Здесь было куда темнее, чем на деревенской улице. Но там, где луна проглядывала между веток, было всё так же светло. Ночь не стирала красок, трава под ногами и на могилах была зелёной, среди цветов явно различались белые, угадывались красные, желтые и какие-то темные, должно быть, бурые или синие.

В воздухе стоял тихий звон, какой всегда слышишь в деревне в летнюю хорошую ночь. Под деревьями звенело сильнее, чем на открытом пространстве: над головами, среди ветвей шла непонятная им жизнь, о которой можно прочитать в каких-нибудь книгах. А ещё ближе перед ними, на уровне глаз, и выше, и ниже, и под ногами готова была обнаружиться ещё одна, запретная для всех, кто не умер, жизнь.

Прижаться друг к другу изо всей силы, обняться так, чтобы хрустнули косточки, было единственным средством справиться с дрожью.

— Мне больно, мне твой гипс в рёбра… — тоже шёпотом сказал Лике Максим, чуть отодвигаясь, и почему-то от этого сделалось не так страшно. 

Они стояли в пятне света и знали, что не сделают больше ни шага в глубину кладбища. Лика вспоминала: вот здесь, на этом месте, Максим рассказывал ей про солдата. И еще была одна история, про мальчика, посланного за травой — тому встретился незнакомец с козой, и это оказался сам дьявол с дьяволёнком. Мальчик, вроде бы, жил на соседней улице — Лика знала не всех деревенских. А может, он жил когда-то давно и уже умер? И может, он тоже теперь здесь?

Ни одна могила вокруг не светилась голубым фосфором, свет шёл только сверху. Там, где он падал на таблички, видны были надписи. Лика издали смогла прочитать: «Сорока Григорий Опанасович». Где-то рядом должна быть и Носенко Мотря Матвеевна — Лика столько раз читала их имена и фамилии днём, что казалось, и они должны были запомнить её, пока разглядывали с выцветших под солнцем и размытых дождями фотокарточек. И как бы ни был силён страх, сквозь него проступила неловкость. «Они здесь, а мы пришли бояться», — подумала Лика.

Где-то дальше — если захочешь, можно легко найти, где, — лежал их с Максимом дед, которого они ни разу не видели, и другие, кроме мамы и тёти Наташи, бабкины дети. Про мальчиков-близнецов, поджигавших снаряды, Лике с Максимом было рассказано много раз; бывало, что вместе с бабкой они клали на детские могилки конфеты. Бабка называла сыновей по именам: Стасик и Сашко, точно подзывала к себе, и быстро-быстро смахивала слезинки — только что были они у неё  на глазах, а уже и нет. Видно, считала, что внуки не должны видеть ее плачущей. Обратно она шла впереди быстрым шагом, Лика с Максимом почти бежали за ней — вот мимо этого креста и вон того памятника-пирамидки. Всё было знакомо кругом! И всех было остро жаль. В этой жалости тонул и размывался ночной ужас, на смену ему приходила  печаль и неосознанное, непонятное чувство вины. Должно быть, оттого, что в прошлом году они сами взрывали снаряды здесь  между могилами. Они остались живы, а два мальчика, ставшие бы их дядьями, — нет.

Без слов дети пошли к выходу в резких переходах света и теней. Звуки ночных насекомых гремели общей, слаженной, что-то утверждающей песней, почти скрадывая шаги, а дети и так старались двигаться тихо и шли чуть ли не на цыпочках. Как вдруг Максим шёпотом вскрикнул:

— Смотри! Там кто-то идёт!

Лика, ещё не заметив ничего опасного, с готовностью ойкнула и вцепилась в его руку.

За темнотой, в новой полоске света, от базарной площади двигался человек. В ночи они слышали тихое бормотание скороговоркой. Максим обернулся к Лике, его глаза блеснули в свете Луны. Он потянул сестру в тень:

— Пожалуйста, пожалуйста, давай посмотрим!

Луна лила свой свет всюду, где ей не мешали деревья. Спрятавшись за стволом ветлы, дети смотрели, как женщина шмыгнула в кладбищенские ворота. Она озиралась между ближних могил и монотонно, торопливо призывала всех святых прийти и защитить её от кого-то. Наконец женщина что-то достала из фартука и присела на корточки у могилы.

— Роет… — шептал Максим. — Землю набирает в мешочек.

Женщина выпрямилась в свете луны.

— Это Генкина бабушка! — охнул брат.

И Лика тут же подхватила страшную игру, прибавила:

— Та, которая умерла в прошлом году! — подумав почти без удивления: «Значит, они бывают».

Вот оно — то, что и должно было случиться на кладбище. Встретить ожившую покойницу было, оказывается, само собой. Кто-то играл с ними в игру, показывая то, во что не принято верить. Они должны были замереть, чтобы мертвая не увидела их.

— Нет, это живая, — ответил Максим. — Это другая его бабушка…

И вдруг резко добавил:

— Я знаю, она набирает на кладбище землю. Она будет колдовать!

Лика посмотрела брату в лицо, пытаясь понять, серьёзно он говорит или только пытается напугать её. Генкина бабушка, отложив мешочек с землёй, снова села на корточки и какое-то время оставалась сидеть так, делая что-то.

— Я читал в книжке про колдунов… — объяснил Лике Максим. Он вообще много читал и много знал — разного.

Когда Генкина бабушка, подхватив свой мешочек, шмыгнула за кладбищенские ворота и скрылась из глаз, дети дрожа подошли к могиле и тоже опустились на корточки.

— Смотри, — Максим взялся пальцами за траву и легко поднял её вместе со всеми корнями в кусочке земли, на которой она росла.

— Колдуны снимают верхний слой, а потом прилаживают, как ни в чём не бывало, — говорил он. — Вовсе это и не кроты…

Лике сразу вспомнилось, как зимой она хотела рассказать брату, что кроты оставляют совсем другие следы, но это казалось несбыточным. И счастье вдруг охватило ее, хотя и страх, и стыд перед мертвыми ещё  оставался с ней, пока они не вышли из кладбищенских ворот.

На обратном пути Максим говорил, что Генкина бабушка, похоже, колдует давно, а может, она и не одна колдунья в деревне. Надо будет попробовать расспросить свою бабушку. А вдруг она тоже умеет колдовать… Кому подсыплешь кладбищенской земли — будет несчастье, — рассказывал он.

И Лика подхватывала:

— Наверно, Генкина бабушка хочет подсыпать Зинону, раз он побил Генку! Зинон что, теперь умрёт?

Она представляла: совсем, совсем скоро Зинон будет лежать с другими мертвецами на кладбище, с которого они шли, и тут же вспоминала, как он любовался только что приклеенной афишей — вот здесь, рядом, на базарной площади, — и как потом мялся перед ними с Максимом, стараясь не допустить к себе догадку, что вежливые и чистые городские дети могут оказаться не лучше Генки. Про Генку думать совсем не хотелось.

— Я не хочу, — сказала Лика Максиму.

— Чего не хочешь? — спросил брат.

— Чтобы Зинон умер.

«Зинон хороший», — чуть не добавила она, и испугалась: а вдруг Максим скажет: «Что в нём хорошего?!», вдруг станет над ней смеяться?

Но Максим только обнадеживающе сказал:

— Ну, поглядим ещё. Вдруг он не умрет.

Но поглядеть не удалось. Назавтра мамы торопили их, сонных, чтобы опять ехать в город — Лике должны были снять гипс, а дальше предполагалось пойти за покупками.

Дети и взрослые в больнице были уже совсем другими. Кресла с колёсами толпились в дальнем конце веранды, никто не катался на них. К Лике и маме вышел совсем незнакомый доктор, а медсестра была та, которую она видела всего один раз. И когда Лика, потирая неестественно белую правую руку, ставшую тоньше левой, вышла впереди мамы на крыльцо, она смогла охватить глазами прилегавший к больнице ухоженный огородик, и у неё кольнуло внутри.

— Пойдём, — обреченно сказала она маме, — в твои дурацкие магазины.

Ещё день спустя Лику подняли так рано, как вообще не бывает, в такие часы, когда ты — это кто-то другой, он не узнает своё имя и плохо понимает, когда его понукают, чтоб натянул колготки и зашнуровал туфли. И про шнурки не знает, в какие их просовывать дырочки. Наверняка, они с Максимом вставали вот в это же время, во тьме — в то утро, когда сняли на базаре афишу и потом увидели, как Зинон бьёт пастуха Генку. И тогда они совсем не хотели спать! Но совсем другое, когда встаёшь рано не по своей воле. Миллионы людей во всем мире вот так же против своих желаний поднимаются в эти часы, и все они, должно быть, постепенно превращаются в кого-нибудь — не в себя. Тётя Наташа, длинная и тонкая в незастегнутом бабкином халате, с прямыми торчащими волосами похожая на большую метлу, оглядела племянницу, вздохнула и принялась тормошить Максима, ходить пальцами по его носу и по щеке:

— Попрощайся с кузиной!

— Прощай! — буркнул, не просыпаясь, Максим.

Бабка пошла с ними к утреннему автобусу и там обняла Лику и не хотела разжимать руки, и говорила:

— Сорвиголова! Мать ещё попрыгает из-за тебя, а? Пообещай-ка вести себя так, как старшие велят!

В ее голосе, к ужасу Лики, слышались слезы. Лика тоскливо ждала, когда водитель наконец-то прикрикнет на взрослых и напугает их, что уедет сию же секунду.

Где-то на дороге среди полей она обнаружила, что уже совсем рассвело и что ее мысли могут уже складываться в слова, и тогда она спросила у матери:

— А почему Максим ещё не уезжает?

Мама ответила сердито:

— Потому, что ему не надо ехать три дня в поезде.

— И я не хочу… — начала Лика.

Но она знала уже, что спрашивать у матери, почему они с ней живут так далеко от бабки и почему она, Лика, должна уезжать вместе с ней и не может жить круглый год в деревне — ведь там же есть школа, — это бесполезно, мама всегда пресекает такие расспросы и всегда сердится на неё.

Город сразу же втянул Лику в себя, погрузил в безнадежную суетливую несвободу, когда с утра до вечера ты должна делать, как бабка это назвала, «что велят», и даже в кровать ты отправляешься в девять часов, потому что мама спрашивает у тебя:

— Лика, а сколько уже времени?

И если среди дня вдруг Лика не должна была подчиняться старшим и выполнять то, что ей было поручено, она чувствовала беспокойство и не могла заняться ничем, что бы приносило ей радость. В школе Нина Дмитриевна объявила, что у Лики за лето испортился почерк, буквы стали корявые.

— Она и сама корявая, — пискнул с места Юрка Иванов.

Кто-то поспешно хихикнул.

На переменке за спиной у Лики, возле уха, раздалось резкое, звательное:

— Корявая?!

Она вздрогнула и оглянулась — и услышала Юркино радостное, обращённое к одноклассникам:

— Отзывается!

Три десятка улыбающихся, счастливых детей смотрели на неё. Лицо Юрки светилось гордостью, что у него получилось привлечь внимание целого класса. Она видела вокруг себя только безмятежное, открытое счастье. Как хорошо было ее одноклассникам! Кто-то уже тянул руку, чтобы толкануть ее в плечико, кто-то целился, чтобы сделатьщелбан.

— Корявая!

Радостный человек обычно красив, и Лика видела вокруг себя картинные, киношные улыбки; в смеющихся глазах не было ни тени горечи, ни вопроса, ни мысли о том, что что-то идёт неправильно. То, что красиво — и есть правильно, осознавала она, —  значит, неправильно было что-то с ней. Она не могла понять, что, но она точно была хуже этих красивых смеющихся детей. Она переводила глаза с одного лица на другое в слабой надежде понять, в чем она хуже — ведь у нескольких человек в классе тоже был плохой почерк. Безнадёжно было ждать, что кто-то сжалится и скажет ей, что в ней неправильно. «Я знаю, да не скажу!» — наверняка, так бы ответили ей, если бы она стала спрашивать, почему все смеются. Им было радостно так же, как ей бывало летом, и теперь она оглядывала их в подсознательной уверенности, что счастье всегда право. Ее одноклассники были правы в своём счастье смеяться всем вместе над ней, или, наоборот, они были счастливы своей правотой — и теперь она только неосознанно сутулилась и старалась как можно меньше быть на виду. На перемене, если всех не вели в столовую, ей требовалось убежать в закуток в самом низу школьного здания, под лестницей, и оставаться там до звонка.

А если детям не велели никуда уходить со своего малышового третьего этажа, она пряталась в углу возле туалета за широколистным растением в бочке. Однако новое прозвище настигло ее и здесь.

Девочка Людочка, хроменькая, одной ногой ступавшая всегда только на носочек, и робкая до того, что ее никогда не спрашивали у доски, проходя мимо и неловко одергивая платье, пропищала:

— Корявая!

Лика повернулась к ней от окна. Людочка смотрела на неё весело и чуть вопросительно, точно сомневаясь в своём праве быть такой же, как все, и дразнить ее. Робость, жившая в Людочке, просвечивала сквозь всё, что отражалось на ее лице. И Лика вдруг осознала: нет, не может Людочка ее дразнить, никак не может! Лика прыгнула от бочки с цветком, и сразу представила, что на руке всё ещё гипс, значит, рука сломана, — но драться ничуть не больно. Гипс — только её оружие. Первый удар пришёлся Людочке по голове сбоку, а дальше Лика била её так, как Зинон бил пастуха Генку. Оказывается, она всё помнила — как люди людей бьют.

Сразу же появились взрослые и оттащили её. Лика дрожала — по крикам взрослых она понимала, что совершила что-то ужасное. Людочку нельзя было бить, потому что она очень больна. Лика пыталась оправдываться:

— Она дразнила меня!

Но классная перебивала:

— Тебя все дразнят! Что ж ты Иванова не бьёшь? Нашла с кем счёты сводить!

Людочка всхлипывала и кое-как вытирала нос, не всегда сразу находя его рукой, ощупывая щёку и пробираясь пальцами по лицу, чтоб утереть сопли. При этом она смотрела обиженно и вместе с тем удовлетворённо. Если бы взрослые перестали кричать на миг, она могла бы сказать Лике:

— Вот так вот.

И пусть скорей продолжают кричать дальше! Людочка не сомневалась в том, что жестоко обижена, и что учителя должны защищать её. 

На другой день в школе побывали её родители, и Лике запомнилось ощущение бесформенности и тёмной одежды. На математике чужие люди вошли в класс вместе с директрисой, которая повторяла:

— Я не допущу, чтобы на уроке…

Грузная женщина возражала ей неожиданно тонким голосом:

— Нам только посмотреть, только на неё посмотреть!

Ей уже показали стоявшую среди других в проходе между партами Лику. Людочкины родители пробирались к ней в тесноте; другие ученики как могли жались к своим партам, чтобы дать им дорогу. Всеми владел общий страх. Лика не сомневалась, что к ней идут, чтобы ударить, но чужие люди, встав перед ней, только заговорили, оглядываясь на класс:

— Вот она! Хороша! Умница, небось, лучше всех учишься?

И спрашивали:

— Не ждала, что за Людочку есть кому заступиться?

Женщина допытывалась:

— Ну что, стыдно тебе?

Лике было не стыдно, а очень страшно. Но чтобы они скорее ушли, она ответила:

— Стыдно.

Пришедшие, однако, ей не поверили. Папа Людочки, который до того молчал, вдруг почти весело кивнул жене:

— Им, таким, не бывает стыдно, посмотри на неё! Ножки дрожат,  вот и говорит: «Стыдно».

И потянулся рукой к Лике. Она подалась назад, но он всё же сделал, что хотел сделать, — взял Лику за подбородок, приказал:

— В глаза мне смотри, в глаза!

В его глазах была необыкновенная, не виданная Ликой никогда злоба и презрение. Людочкин папа бесконечно презирал Лику за то, что ей очень страшно.

— Бойся дальше! — приказал он. — Всегда бойся. Увидишь Люду — отходи от неё на три метра, поняла?

И, поскольку она не могла выговорить ни слова, переспросил:

— А? Не слышу!

На оставшихся переменах была тишина, точно родители Людочки накричали сразу на весь класс и всем велели бояться. И сама Людочка выглядела напуганной. Жалобщикам, а тем более тем, у кого приходят в школу родители, обычно потом достаётся. И уж конечно, их сторонятся. Впрочем, Людочка и так была никому не интересна. К её увечью все привыкли, играть с ней было нельзя, и она не могла привлечь внимание одноклассников, рассказав что-то, чего бы они не знали. Оглядываясь в классе теперь, она уже сомневалась, надо ли было говорить о драке родителям.

Было не понять, стали ли её сторониться сильней, чем прежде, но со стороны казалось, она и на цыпочках ходит не потому, что иначе не умеет ходить, а нарочно, чтобы не привлекать к себе лишний раз внимания.

Однако она не преминула дождаться Лику уже на выходе из школы, встать на её пути на дорожке, а когда Лика обходила её, крикнуть в самое ухо:

— Корявая!

Лика ссутулилась и побежала к выходу со школьного двора.

— Бойся, бойся! — пищала ей вслед Людочка, стараясь изо всех сил почувствовать радость. Но в её голосе было всё что угодно — и обида за врождённое увечье, и зависть к свободно ходящим и бегающим одноклассникам, и страх, что после визита родителей преграда между нею и остальными станет совершенно непреодолимой.

Лика поняла это много позже, а тогда она слышала только горесть и недовольство и боялась, что ей опять попадёт из-за того, что вызвала огорчение Людочки. Может, от неё и убегать нельзя — а только стоять и слушать, что она скажет?

Назавтра Лика шла в школу и при каждом шаге в ушах отзывалось: «Бойся!», «Бойся!». Все дети должны ходить в школу, там тебя спрашивают по русскому и математике и ругают, если у тебя плохой почерк, или если ты хочешь, чтоб кто-нибудь не дразнил тебя. Надо стараться писать красиво и терпеть, если тебя дразнят. Лике предстояло погрузиться с головой в привычный школьный порядок, только ещё «бойся» добавилось. Светло-жёлтое трёхэтажное здание с двумя низкими пристроями по бокам, как с огромными лапами, при каждом её шаге всё больше надвигалось на неё, как будто не она к нему шла, а оно к ней, и она думала: «А если мне совсем не идти, оно будет двигаться? А я сейчас иду или нет?».

Она поняла, что не чувствовала своих ног. Но всё же она переставляла их. А теперь остановилась. Тут же сзади на неё налетели, стукнули в ранец на спине и сказали что-то — она не поняла, что, и тут её снова толкнули, и ещё раз. Наконец она сообразила с дорожки ступить на газон, чтобы не мешать тем, кто шёл следом. И тут же ей сделала замечание чужая учительница.

— Старшие дети, — воскликнула она, — во время практики сажали эти цветы!

Лика отшатнулась от оказавшихся перед ней школьных цветов, которые она могла бы случайно сломать. Но учительница ещё говорила что-то ей. Лика слышала только:

— Стыдно… Стыдно…

Все кругом, как бы ни торопились, должны были остановиться и посмотреть на Лику, оказавшуюся на газоне, а ей больше всего хотелось, чтобы на нее не смотрели. Она заметалась на подстриженной траве вдоль дорожки. Если на тебя начали кричать, то теперь всегда так и будет. По тебе видно, что на тебя кричали, а значит, и дальше на тебя можно и даже нужно кричать. Взрослым зачем-то хочется кричать на детей, но не на всех подряд; они выбирают себе, на кого — и Лику выбрали. Она ещё не вошла в школу, а её отчитали уже, а в школе надо будет слушать, как прежде, про свой плохой почерк и терпеть, когда тебя окликают: «Корявая!»

Дети чувствуют, кого можно дразнить — и тебе ничего не будет, разве что учительница сделает замечание слабым усталым голосом. Это всё равно, что ничего. Особенно Людочке можно всё что захочешь — только потому, что ноги у неё не как у других людей.

Как она так ходит? Лика попробовала идти на цыпочках. Чужая учительница впереди неё убегала в школу. Учителя не опаздывают на уроки. И ученикам тоже нельзя. Поток людей, двигавшихся  от ворот к школьному крыльцу, поредел; мимо Лики теперь все проносились бегом. Наконец раздался звонок — его, наверное, слышат и в ближних домах. Лика с опаской посмотрела на школьное здание и медленно пошла к воротам, в страхе, что вдруг появится кто-то, кто захочет её подозвать. И уже оказавшись за воротами, кинулась бегом по улице.

Кажется, она никогда ещё так не бегала. Было страшно, и в то же время радостно, она думала: «Я бегу, бегу! Меня никто не поймал, я могу бежать!». Она летела вперёд, не чувствуя тяжести ранца, и куда-то сворачивала, пересекала дороги на зелёный свет — пока не поняла, что бежать дальше не может. Теперь она чувствовала только усталость, а страха уже не было. Она была достаточно далеко, никто здесь не мог окликнуть её и хуже того — догнать. Она смогла наконец восстановить дыхание и шла медленно, глядя по сторонам. Город вокруг был незнакомым. Трёхэтажные домики с низкими-низкими первыми этажами — окошки на уровне её глаз. В окошках стояли наряженные в старинные платья кудрявые куклы и лежали на виду — в сентябре! — ёлочные шары, обложенные ватой, как снегом. Улочки втягивали её в себя, заставляли миновать один старый дом за другими, свернуть на следующем перекрёстке, пройти под нависающими над головой ветвями, обсыпанными крошечными красными яблоками.

Листва на деревьях была ещё зелёной, но всюду вокруг Лика видела золото осенних цветов — жёлтых шаров, бархатцев. Названия она запомнила в школе: младшим рассказывали про цветы на газонах и говорили, что после пятого класса всем предстоит тоже работать в каникулы — готовить школьный двор к первому сентября. Даже летом ты будешь принадлежать школе, она будет тобой командовать!

Но на незнакомой улице море цветов не вызывало школьной тоски. Хорошо было идти всё дальше и дальше! Просто потому, что ноги у тебя могут идти хоть быстро, хоть медленно — как хорошо чувствовать их! Коленки, ступни. Рано утром, подходя к школе, она их совсем не чувствовала. Как давно это было!

С начала сентября Лика ещё не успела втянуться в ежедневное хождение в школу, и теперь всё бывшее после приезда в город казалось случайным и произошедшим то ли с ней, то ли с кем-то другим. Хорошо было оглядывать дом за домой — двух-трёхэтажки из красного и белого кирпича, и ещё не поймёшь из чего — крашеные в светлый жёлтый или розовый цвет. И даже попадались дома с колоннами. Брата не было с ней, и это было похоже на то, как если бы летом они поссорились и она пошла бы гулять одна и уже успела соскучиться… И проголодаться! Пора, пора было возвращаться к бабке, у той всегда ждал борщ…

Возле дома с колоннами Лика выстояла небольшую очередь и купила в киоске пирожок — очень горячий, жареный, пышущий жиром, с повидлом, брызгающим тебе на щёки. Хорошо, что дома ей давали деньги на школьный буфет. Она помногу, обжигаясь, откусывала от пирожка, стоя на маленькой круглой площади. Здесь стояли автобусы — кажется, это была конечная остановка. Напротив дома с колоннами был небольшой магазин. Лика увидела, как из магазина вышла собака. В зубах она держала сетку, в сетке виднелся жёлтый батон и пакет молока, и что-то завёрнутое в бумагу.

Люди на площади, возле дома с колоннами, и у магазина, и на остановке автобусов все с уважением, с добрыми, ободряющими улыбками стали глядеть на собаку.

— Андреич каждый день отправляет её, вот — научил, — сказали у Лики над головой.

Лика читала, что так бывает — чтобы собака сама ходила в магазин. Хозяин может, например, привязать к ошейнику пакетик с деньгами и запиской для продавцов, или положить всё это в сетку-авоську. Продавец возьмёт сколько нужно денег и положит в сетку собаке, что нужно. Но видела Лика такое в первый раз. И больше, кажется, никогда в жизни не видела. Собака выглядела такой, каких много, должно быть, это была помесь овчарки с дворняжкой. Не маленькая, но и не сказать, чтобы огромная, серо-желтого цвета. Держа в зубах сетку, она прошла совсем близко от Лики, и Лика даже посторонилась, чтобы дать дорогу умной собаке.

Теперь Лике казалось, что она попала в чудесный, волшебный мир, где люди живут вместе с животными и дружат на равных, они понимают и уважают друг друга. На отдалении она пошла вслед за собакой, дожёвывая по пути остатки пирожка, и скоро свернула в тот двор, куда собака внесла покупки. Но оказалось, что собака зашла уже в одну из дверей дома.

Дети, звонко крича, играли во дворе в мяч, команда на команду, сеткой служил дворовый турник. Все знают, что на самом деле это — чтоб вешать и выбивать половики, но всё равно говорят «турник».

Одна девочка огляделась и побежала вдруг прямо к Лике.

— Нам человека в команду не хватает, пойдём!

И уж как Лика старалась кидать мяч, как металась по площадке, чтобы поймать его! Она просто летала, заранее предугадывая, куда полетит мяч, и у неё нисколько не болела рука, ничуть! Дети кидали мяч уже именно ей и кричали, чтобы привлечь внимание:

— Ты, как тебя зовут?!

А кто-то запомнивший уже отвечал:

— Лика она!

Когда бежишь за мячом, тебя всю обдувает ветер, да ты сама и делаешь этот ветер, и это было счастье — быть со всеми заодно и знать, что всё у тебя получается. Можно было без конца играть во дворе, утопающем в золотых цветах, возле дома, в котором живёт умная собака.

Потом из одного окна крикнули:

— Саша! Саша!

И из других, как по сигналу, стали звать:

— Вика!

— Олег!

— Ваня!

Девочку, которая позвала Лику играть, оказывается, звали Наташей — так бабушка называла её, стоя на балконе второго этажа, почти у них над головой, и точно оправдываясь, крикнула:

— Обедать пора!

— Иди тоже домой обедать, — чуть виновато сказала Лике Наташа. — А то ведь можно опоздать в школу!

Лика поняла, что здесь все учатся во вторую смену. Запоздало подумала: вот почему она их застала на улице. И ведь у неё даже мысли не было о том, почему они не в школе — так же, как и она сама.

— Ты в каком классе? — спрашивали теперь у Лики.

— В третьем, — ответила она.

И Олег сказал:

— А ведь третьи классы у нас в первую смену. У меня сестра…

— Я в другой школе, — перебила его Лика и поспешила уйти со двора. Но сразу вернулась, вспомнив, что забыла портфель. Он так и лежал у края площадки в уже опустевшем дворе.

Нести его теперь было тяжело. Навстречу всё чаще попадались дети с портфелями, они удивлённо смотрели на Лику — должно быть, она шла в противоположную сторону от школы. От какой-то чужой школы. Она залезала в бурьян у дорожек, сворачивала в чужие дворы, чтобы ни с кем не встречаться. Потом дети с портфелями перестали попадаться ей на глаза, вокруг были только цветы и деревья, за которыми едва видны были красно-кирпичные домики. Так же, как летом в деревне, если устанешь как следует, тянуло вернуться домой. Впереди на дороге была автобусная остановка. Лика вошла в автобус и доехала до уже знакомой конечной, той, где утром увидела идущую из магазина собаку. Денег оставалось только на один билет, и надо было выбрать правильный автобус. Она заглянула внутрь одного, назвала громко свой адрес, и ей велели дождаться маршрута номер семнадцать. И, наконец, она поехала на семнадцатом домой, думая смутно о том, что мамы ещё наверняка нет дома. Надо будет поскорей снять школьную форму и выложить из портфеля учебники и тетради — как будто ты дома уже давно… Лика уснула в автобусе, и если бы не кондукторша, она бы так и ездила до ночи, спящая.

Почему-то уже смеркалось. Она думала: как так вышло, что прошло уже много времени, когда оно успело пройти? Ссутулясь и волоча ранец за лямку, она вошла в дом. Мама уже была здесь, и она кинулась раздевать и ощупывать Лику, быстро повторяя:

— Зачем, ну, зачем?! Нина Дмитриевна мне сказала: «Лика могла бы подойти ко мне, сообщить, что ломала руку летом, и я бы не ругала её за почерк!»

Лика не понимала её. За день она успела забыть о том, что у неё стал плохой почерк. И теперь, когда мама напомнила об этом, она пыталась представить, как сама подходит к учительнице и заговаривает с ней. Но представить не получалось — особенно, что ты говоришь о чём-то, что было в каникулы. Та деревенская летняя жизнь никак не связывалась у неё со школой. Мыслимо ли было сказать: «Нина Дмитриевна, это было совсем не здесь, и у меня есть брат, я с ним поругалась и случайно сломала руку»? Но, получается, две её жизни связаны между собой?

Но Лика не переспрашивала маму, так ли это. Учительница успела позвонить к ним домой, нажаловаться, и Лика ждала, когда мама начнёт говорить о Людочке. Но мама о ней так и не начала. Учительница, возможно, решила, что Лику уже отругали достаточно все вместе — и учителя, и Людочкины родители, и нет нужды, чтобы её наказывали ещё и дома, или же не хватило времени рассказать, или она смолчала по каким-то другим причинам. Мама спрашивала, где Лика была, где можно было пробыть целый день и, не ожидая ответа, пересказывала, куда они с папой звонили, чтобы узнать, где Лика,  — к каким-то одноклассникам, у которых Лика никогда не была, и в две детских больницы и куда-то ещё, и говорила, что сейчас-сейчас разогреет поесть, а потом вдруг начинала грозить, что сейчас папа придёт — он пошёл писать заявление, что Лика пропала, и он с ней не так поговорит. Мама хотела, чтоб ей стало страшно, но бояться не получалось, и Лика просила маму: «Потом, потом!» Она сказала, что только чуть-чуть полежит на диване, а проснулась уже утром — и надо было идти в школу.

Утро было светлое, ясное. Лике было радостно от мысли, что два её разных мира могут сообщаться друг с другом. Причина и следствие из причины тянулись через миры: летом она сломала руку, и теперь в городе оказалось, что у неё испортился почерк. Мало того, рука начала болеть после вчерашней игры, а ведь она ловила или отбивала мяч в каком-то ещё неизвестном ей мире, отличном от школьного, — и все они связаны между собой. Дети, которые охотно играли с ней вчера и не собирались её дразнить, как будто ещё присутствовали в её жизни. Они были её защитой. С ней можно, можно дружить! Не только в ином, бабкином мире, но и здесь, в городе.

Лика не думала о не сделанном, неизвестно каком, домашнем задании на сегодня. В ней не было ни тени сомнения: всё будет хорошо! Но только войдя в класс, она услышала весёлый голос Юрки Иванова:

— Корявая пришла!

Теперь дразнить её было неправильно. Но Юрка никуда не делся. Он стоял напротив дверей, у доски. И он никак не ждал, что Лика прыгнет к нему и начнёт бить сразу так яростно, что в первые секунды он испугается и не сможет сопротивляться. Она кусала его лицо и руки, царапалась, тянула за волосы, крутила уши, и вдруг вспомнила, как Зинон бил пастуха Гену, и стукнула в подбородок снизу, а дальше уже месила его кулаками и врезалась костяшками, куда получалось. Так надо было, так! Двигаясь, как машина, разгоряченная, мокрая, Лика вспомнила, как в прошлом году он сломал Маняшу — так ярко, точно это было сегодня. И поняла, что она об этом всегда помнила. Маняша была нужна, нужна ей! И теперь она могла не скрывать этого от себя, она плакала в голос по Маняше и била, и чувствовала облегчение от того, что разрешила себе признать, что носила в себе горечь и обиду.

Юрка, опомнившись, ударил её в живот, и как ни больно было, согнувшись, она смогла потянуть на себя его ногу, и он полетел на пол. Когда Нина Дмитриевна вошла в класс, дети катались по полу у её учительского стола, собирая на себя липкие рваные бумажки и пыль. Она кое-как смогла оттащить дрожащую Лику от Юры; у обоих были разбиты носы, исцарапаны лица, кровь, разбавленная слезами, обильно текла, пачкая школьную форму.

— Рука у неё болит! — громко говорила Нина Дмитриевна, перекрикивая шум воды — Юрке велено было первому умываться в классе над раковиной. — Болииит! — точно передразнивала кого-то: — А я только хотела сегодня предупредить детей: мы зря с вами ругаем Лику, за то, что она не старается красиво писать. Её мама сказала мне, что Лика летом упала с велосипеда, и ей делали операцию. И мы с вами теперь должны Лику оберегать — вот как Людочку! — и улыбнулась, показывая, как это смешно.

На всех уроках она вызывала Лику, и к концу дня у Лики было уже три двойки. Только по рисованию, которое шло раз в неделю, она сделала домашку заранее. Нина Дмитриевна пристально рассматривала её рисунок, спрашивала:

— Это трактор?

Лика, удивлённая, отвечала:

— Это же собака!

— А это что за кривые квадраты? — интересовалась учительница, хотя ясно было, что это дома.

По рисованию у Лики в этот день было три. Мало того, в конце урока её поставили у доски и она должна была признать перед всеми, что вчера прогуляла уроки, и дальше Нина Дмитриевна спрашивала, знала ли она, что так делать нельзя, и если знала, то почему не пошла в школу. Её, оказывается, видели в школьном дворе. Причём, она была на газоне, завуч Татьяна Юрьевна сделала ей замечание.

Лика стояла с опущенной головой, за окном ярко светило солнце и зеленели деревья, посаженные, наверно, прежними поколениями школьников и успевшие вырасти до третьего этажа. Внизу играли  дети, учившиеся во вторую смену.

Слова учительницы долетали издали. Нина Дмитриевна спрашивала, почему Лика не отвечает на что-то ей, и говорила, что, значит, Лика совсем глупая. Отвечать надо было всё на тот же вопрос: почему она не пошла на уроки, если знала, что прогуливать нехорошо. Лика, устав стоять, думала, что это не на всю жизнь, что по крайней мере когда-нибудь солнце зайдёт и стемнеет, техничка всех выгонит из класса и все пойдут по домам.

Учительница опять позвонила маме, рассказав теперь и про Людочку, и про Юрку, и как Лика сегодня стояла у доски, и мама запоздало стала допытываться, где Лика вчера была, и снова, как вчера, повторять, что ей было страшно — пропала дочка! — но теперь в её голосе Лика слышала злость. И когда она пыталась рассказать про собаку, которая ходит сама в магазин, и про детей, которые сами, сами позвали её играть, и у неё всё получалось, мама перебивала и говорила:

— Тебе, значит, хорошо было! Я тут с ума схожу, а тебе — хорошо!

Получалось, в городе тебе должно всегда быть только плохо!

Отец тоже спрашивал, как это она решила прогулять школу, и кричал: «Как можно было уйти! Как можно было додуматься!»

Мало того, ей стали теперь повторять бабкино: «Ты же девочка!» Кровь со школьного платья до конца не отмылась, хотя, казалось бы, платье коричневое, и застывшая кровь — коричневая, но мама боялась, что когда высохнет — всё равно будет видно, а грязный воротничок она отпорола и выбросила. Про Юрку мама сказала со злостью, что чует она — сегодняшней дракой не кончится, Лика — она такая, найдёт себе приключений, а в Людочкину сторону велела вообще не смотреть и не слушать её, и обходить за три километра. Точь-в-точь, как приказал Лике Людочкин папа, но только совсем с другой интонацией голоса. Мама презирала родителей, которые сами защищают своих детей, и говорила, что в её детстве, в деревне, таких беспомощных «мамсиков» и «тюхлей» побили бы потом всей толпой, но, к счастью, ни одним родителям в голову не приходило разбираться с детьми. Отец вторил ей. Однако для родителей Людочки оба делали исключение. Мама говорила:

— Ну, если ребёнок такой, то, наверно, можно… У нас таких не было, видно, мёрли сразу.

Юра, однако, так же, как Людочка, не преминул пожаловаться на Лику. Но только не родителям, а товарищам из других классов. Может, из шестых или седьмых. Он показал им её, когда Нина Дмитриевна вела всех в столовую через первый этаж. Двое похожих друг на друга, широконосых, остриженных ёжиком, одинаково сощурясь, оглядели её и сказали:

— Ага!

И после до конца уроков Юра поглядывал на Лику победно, точно её уже побили мальчишки из его компании.

Лика у раздевалки ждала, когда из школы будет выходить кто-то взрослый, чтобы пристроиться к нему, пойти рядом, как в первом и во втором классе пристраивалась к ходящей по коридору туда-сюда стайке одноклассниц, думая, что теперь видно: она больше не одна. Но учителя уходят из школы позже, чем третьеклассники. Лика слонялась по первому этажу, с улицы уже валом валили вторые и четвёртые классы — ко второй смене. Лика увидела в толпе девочку Свету, рассказавшую когда-то ей про чудовище, и тот прежний страх перед зеркалом в темноте ей показался уютным, в тот страх захотелось вернуться. Света не узнала её. Лика подумала: помнит ли она ещё своё «Чудовище, чудовище, появись!»? Боится ли сама? Или тоже боится больших мальчишек и родителей какой-нибудь одноклассницы?

Чья-то мама прощалась до вечера с дочерью или сыном через решётчатую стену раздевалки, где в тёплые дни оставляли одну только сменку. Маленькая тонкая женщина махала кому-то, строила смешные рожицы, и, наконец, побежала к двери. Лика двинулась почти вплотную за ней, так что в дверях, в сутолоке, налетела на неё, и та спросила:

— Ты что, не можешь идти? — и для чего-то перевесила сумку с одного плеча на другое, подальше от Лики.

Пробираясь среди напиравших детей, торопящихся на уроки, они вдвоём выбрались на крыльцо. Здесь женщина постаралась оторваться от неё, но Лика заметила выглянувшего из-за крыльца Юрку. Наверняка его товарищи тоже были поблизости. И потому она молча, упорно подстраивалась под шаги женщины, не отставая и не обгоняя её, до самого забора. Оказавшись на улице, она кинулась бегом вдоль магазинов, и потом через дворы — домой.

Назавтра в классе уже говорили, что Лику сегодня точно будут бить. Девочки с опаской, с добропорядочным, чуть брезгливым сочувствием поглядывали на неё, шептались. «А я не выйду из школы», — думала Лика. Но отчего-то она знала, что ее заставят выйти. Какой-нибудь учитель или техничка или хоть кто станет кричать, что в школе оставаться нельзя. А если не станет, то ноги сами вынесут её за дверь, помимо её воли пробегут по ступенькам — а за крыльцом будут ждать они.

Когда после уроков третьеклассников повели на первый этаж, к выходу, Лика старалась идти медленнее, пропуская вперёд себя всех подряд. Юрка не переставал поглядывать на неё, но, оказавшись на первом этаже, Лика всё же рванула в сторону — прямо на его глазах, помчалась, лавируя среди старшеклассников, таких же высоких, как взрослые, к девчачьему туалету, и там сразу — в единственную закрывающуюся кабинку среди свободно стоящих унитазов. Шпингалет оказался сломанным, и Лика что было силы вцепилась в дверную ручку. Снаружи дверь сразу дёрнули; она тянула на себя ручку, упершись ногами в пол.

— Эй, ты там утонула? Ты одна, что ли?! — звонко спросили снаружи.

Она выскочила из кабинки — высокая девушка шмыгнула вовнутрь. Лика в сутолоке огляделась. Юрка не рискнул зайти в туалет старшеклассниц. Над Ликиной головой шумели:

— Что это за ясли?

— Тихо вы, она заблудилась!

— На третьем этаже унитаз лопнул! Теперь они все пойдут к нам!

Отчего-то всем было смешно. Лика протиснулась между двумя девушками к выходу, и тут услышала за спиной:

— Слушайте, а может, её там, наверху, обижают?

И от этих слов ссутулилась ещё больше. Просто удрать, скрыться, когда над тобой смеются, оказывается, было легче того, когда тебе говорят про тебя всё как есть, подтверждая, что да, тебе пришлось спрятаться, потому что иначе было никак.

Девушка двинулась вслед за Ликой:

— Постой! Ты скажи! Тебя наверху обижают? Мальчишки?

Лика опять кинулась через коридор, лавируя, как среди деревьев в лесу. Только деревья двигались — важно было не налетать на них. Из глаз текли слёзы, и было плохо видно людей вокруг. На улицу было нельзя, и в туалет тоже нельзя. Прозвенел звонок — и сразу же коридор опустел. У старшеклассников много уроков! Шесть или семь. У второй смены занятия тоже начались. На Лику прикрикнула бабка-уборщица, но, к счастью, приняла её за второклассницу и погнала не к выходу из школы, а к лестнице — наверх, на малышовый этаж. Из-за ближайшей к лестнице раскрытой двери неизвестная Лике учительница громко наставляла детей, и Лика не вникала в её слова и даже не пыталась понять, о чём она говорит, но к лестнице долетело «смотри, какие у тебя корявые буквы», и Лика вздрогнула. «Корявая!» — так хотел называть её Юрка, а за ним и весь класс. Она успела забыть это прозвище в страхе последнего дня — сегодня её ни разу так никто не назвал, даже Люда, которой всё можно, пожалуйста. Дразни кого хочешь и сколько угодно. А Юрка, придумавший ее так звать, только напоминал, что её побьют. Все в классе знали, что её станут бить Юркины взрослые товарищи.

Лика боялась думать о том, что её ждёт. Она сделалась уже совсем отдельной от всех одноклассников, ушедших по домам — у неё не было с ними больше ничего общего.

«Меня даже не хотят больше дразнить, — думала она. — Меня теперь, может быть, просто убьют».

На цыпочках Лика прошла через вестибюль третьего этажа. Во многих классах двери были раскрыты, оттуда слышались учительские, а иногда и детские голоса. За одной дверью сказали:

— Звонок прозвенит — ни минуты вам больше не дам!

Видно, писали контрольную.

И Лика даже остановилась. Как можно было забыть, что когда-нибудь прозвенит звонок на перемену! И дети выбегут в коридор! Она сможет смешаться с ними. Все будут думать, что она из какого-нибудь другого класса: в школе есть сколько-то вторых и сколько-то четвёртых, и все ученики не могут знать друг друга. Можно будет играть и бегать со всеми, как будто она здесь своя. Когда играешь, тебе не страшно! Играть, наоборот, хорошо! И так пролетит вся перемена. И тогда окажется, что прошло уже много времени. И те, кто поджидает её у школы, уйдут — она сможет пойти домой! И завтра, когда закончатся уроки и Нина Дмитриевна построит всех парами и поведёт на первый этаж, Лика незаметно отстанет и снова поднимется по лестнице. И уже будет знать, что надо спокойно переждать один урок, потом еще один — это не страшно, потому что уроки всегда чередуются с переменками. Интересно, долго ли ещё ждать звонка, чтобы не стало вот этой пустоты и безлюдья?

С темной лестницы, как из норы, на этаж вышла уборщица, то ли уже видевшая Лику, то ли совсем другая, — тоже старенькая, в синем халате. Глядя всё время перед собой, она двинулась к туалету — в каморке там хранятся вёдра и тряпки. Лика напустила на себя вольный, независимый вид. На всякий случай она подошла к двери одного из классов, той, что была закрыта, взялась за ручку — иду, мол, иду на урок!

Уборщица зашла в туалет. Лика поскорее пересекла коридор и спустилась на второй этаж, но там тоже увидела уборщицу. Они были постарше и помоложе, и может быть, злые и добрые, но все были в синих халатах, и ведра у всех гремели, и Лике в ее страхе казалось, что ей встречается всегда один человек.

Размашисто двигаясь, женщина гоняла по полу швабру. Пришлось идти ещё ниже. Пол в вестибюле влажно блестел. Похоже, его уже вымыли и ушли… куда-нибудь в другое крыло. Или на другой этаж.

Лике не стоялось на лестнице, страх выгнал ее в широкий вестибюль, на свет, и тут из-за поворота коридора появилась уже виденная, уже прикрикнувшая на неё здесь женщина — Лика снова услышала её голос и не разобрала слов, кинулась назад — но выше, над головой, ходили ещё уборщицы. Вниз, к земле с первого этажа вёл короткий отрезок лестницы, и там дальше Лика увидела узкую, совсем не школьную дверь. Оказывается, из школы — не один выход!

Она подлетела к двери, дверь была закрыта на железный засов, такие она видела в деревне. Засов шёл туго, а уборщица уже спускалась за ней, и наконец, Лика смогла открыть дверь и выскочила на улицу.

Воздух окружил ее, и кажется, приподнял над землей. Пахло улицей, ветром — сквозняк в коридорах пахнет совсем иначе. Она отскочила от двери — оттуда неслась брань, но ясно было, что женщина в синем халате не выбежит за нею на улицу. Те, кто караулил ее, не могли знать, что она выйдет с другой стороны школы — кто и когда обращал внимание на узкие двери ниже первого этажа!

Во дворе слышались голоса — взрослый, мужской, командовал, дети смеялись и пререкались между собой. У спортивной площадки высилась гора свежей черно-бурой земли, должно быть, такой, в которой хорошо вырастали цветы. Землю, очевидно, только что привезли — когда Ликин класс выводили на физкультуру, ее еще не было. Старшие школьники набирали её в ведра и убегали, уносили с собой — должно быть, в теплицу или на газоны. Лике вспомнилось слышанное много раз, что скоро и ей предстоит заботиться о растениях, даже летом. А в школьном расписании будет такой урок… когда работают на участке, на улице, раз в неделю, или, может быть, два.

У старших ещё шли уроки! Ведь это только их третьи классы, да ещё первоклашки уходят из школы так рано, освобождая этаж для второй смены! А значит… Значит, приятели Юрки не могут ее ждать сейчас, у главного выхода, на виду у всех школьных окон — из каждого их может увидеть какой-то учитель! «Так значит, я боюсь зря?!» — подумала Лика и выдохнула с досадой на себя. Они не дождались ее и, конечно, убежали назад на уроки! Она может идти домой!

Точно в подтверждение ее мысли учитель скомандовал:

— Седьмой Вэ, идём за лопатами и на грядку!

И спохватился:

— А ведра кто за вас относить будет!

И на площадке никого не осталось. Когда Лика пробегала мимо оседающей, обкусанной там и здесь совками и вёдрами горы чернозема, в нос ей пахнуло знакомыми, будоражащими, дикими запахами.

Где, когда видела она разрытую землю, где пахло так? В деревне, на кладбище! Сколько раз они с братом были свидетелями проводов покойника. И сколько раз по простому поручению бабки срывая траву, Лике случалось выдернуть её сразу много, с корнями, так, что в земле оставалась чёрная влажная ранка, от неё веяло сыростью и могильной тьмой, той, из которой возникает рука, если только мысленно скажешь «Чудовище, чудовище, появились!». Два Ликиных несоединимых мира готовы были соединиться в один. Землю на кладбище раскапывала Генкина бабушка, набирала в мешочек и уносила собой, что-то шепча — должно быть, чтобы умер Зинон.  Та земля была жирной, такой не увидишь в городе, разве что ее привезут специально зачем-нибудь…

Тут же всплыла догадка из давнего сна — что мертвые на самом деле везде вокруг, а не только на кладбище. Мертвые люди уходят в землю и сами становятся землей, а земля — это все, кто лежит в ней. Лика вспомнила таблички на крашенных серебрянкой крестах: «Сорока Григорий Опанасович», «Носенко Мотря Матвеевна». И Зинон, наверное, лежит где-то недалеко от них. Лике вспомнилось, как жаловался он им с Максимом на деревенских, срывающих киноафиши. Теперь, думала она, Зинон — всюду, ему не важны расстояния между городами и какие-нибудь школьные порядки, и то, что уже всеми вокруг кроме Лики решено, что ее будут бить.

Лика присела и набрала горсть земли, подержала ее и выпустила, не зная, куда положить, и сразу принялась открывать портфель — в пенал же ее можно!

«Как хорошо, — думала взрослая Лика про дочку Машеньку и про брата Максима, и про мужа Андрея, и про всех людей, знавших ее, — как хорошо, что они не могут узнать об этом. Никто не может узнать того, что не видел, и что я сама о себе не расскажу!»

Губы у неё, третьеклассницы, уже шевелились: «Юрка умрет, умрет, и эти — она вспоминала широконосых, стриженных, — тоже умрут, умрите скорей!», и детская присказка, та, что все знают: «Колдуй баба, колдуй дед!» сама повторялась следом. «Я колдую», — подтвердила Лика не знамо кому, и радостно повторила: «Колдую, колдую! Я Лика, я делаю так, чтобы Юрка умер и не было его,  и эти мальчишки, которые хотят меня бить…»

С каждым словом, которое она то ли бормотала вслух, то ли произносила про себя — как про чудовище в зеркале, — из неё уходила сила. Она вспомнила было про хроменькую, с тонким голоском, Людочку и ее старых родителей в темных плащах. Но губы уже едва двигались, перед глазами прыгали искорки. Она опёрлась двумя руками о гору чернозема, подумала: «Ничего, ладно! Людочка же не сама придумывает, как меня дразнить, она повторяет за Юркой. А если Юрки не будет, она будет сидеть тихо, как раньше».

Остаток дня Лика провела счастливо, спокойствие согревало ее, пока она вешала на плечики школьную форму и доставала из холодильника суп, и пока переписывала из учебника школьное упражнение. У неё даже стал красивее почерк, это и мама заметила, когда вернулась с работы, и похвалила ее, и сказала, что Нина Дмитриевна наверняка тоже заметит, и ей, маме, уже заранее очень приятно. Лика не помнила вечера, когда в доме так безраздельно царили тишина и уют. Мама говорила:

— Самой же приятно, когда всё в порядке в школе!

И Лика припоминала: а ведь да, всё в порядке, Нина Дмитриевна не спрашивала ее на уроках, как будто бы тоже, вместе со всем классом, решила не отравлять ей последние дни жизни, зная, что Юркины друзья Лику убьют.

Лика знала, что завтра должна будет высыпать землю в Юркин портфель, или, например, между страниц учебника, или, если получится, в карман школьной формы. И ею уже владел азарт, будущий риск веселил ее, было любопытно — как именно всё сложится завтра, как ей удастся сделать задуманное? А в том, что ей всё удастся, она не сомневалась. И в школу назавтра она шла, прыгая то на одной, то на другой ножке. Когда ещё было так радостно идти в школу? Бесстрашие пришло к ней, точно она уже насыпала в Юркин портфель земли и Юрка уже умер, и некому стало дразнить ее и подговаривать старших, чтоб встретили ее возле школы, и одноклассники уже не кричат ей «Корявая!» и не радуются каждый раз, когда она втягивает голову в плечи.

Пару раз в классе ее назвали корявой — и перестали, встречая в ответ только взгляд, полный весёлого недоумения. Так смотрят люди, которые знают что-то, чего не знаешь ты, и вот ты уже думаешь: а вдруг их надо бояться и проходить мимо тихо, не задевая?

Лика чувствовала, что всё вокруг — за неё, и привыкшие дразнить ее одноклассники это тоже, казалось, чувствовали. На первом уроке Нина Дмитриевна вызвала её читать стихотворение, а она не учила его, забыла вчера совсем, но откуда-то вспомнила все слова — она слышала их раньше, может, в кино или мультфильме — оттарабанила без запинки и получила четыре! Нина Дмитриевна пыталась сбить ее ощущение счастья, говорила:

— Ты не понимаешь, где делается логическое ударение! Ты хоть понимаешь, о чем стихи? — но Лика забыла стихи, как только их стало не нужно помнить, чтобы не получить плохую отметку.

После урока Нина Дмитриевна решила проветрить класс и всем велела выйти. В проходе толпились, и с Ликиной парты кто-то легко смахнул все, что она не успела убрать в портфель, и раскрытая настежь «Родная речь» тяжело шмякнулась об пол разворотом, а карандаши застучали и покатились по полу. Лика считалась в классе копушей. Она привычно опустилась на корточки, ещё не веря, что снова входит в свою привычную роль девочки, у которой можно, например, разбросать вещи, если хочется разбросать чьи-нибудь. Нина Дмитриевна подгоняла ее одноклассников к двери, и тут Лика поняла, что никто не хватился ее. То, что ей пришлось искать карандаши под стульями, тоже было везением. Она сидела на корточках не шевелясь. Нина Дмитриевна открыла в опустевшем классе окно, а потом вышла в коридор вслед за детьми и заперла дверь. Лика выбралась из своего укрытия, шмыгнула к парте Иванова, открыла его портфель, небольшой, туго набитый. Учебники стояли в нем плотно, и сбоку был воткнут пенал, а под ним были свёрнутые колбаской красные спортивные трусы. Лика поспешно вытянула их — и высыпала всю землю из своего пенала на самое дно Юркиного портфеля.

— Умри, — выдохнула она, представив смеющегося счастливого Юрку.

Надо было поскорей запихать обратно его трусы и пенал. Тут она вспомнила о друзьях Юрки, вроде бы семиклассниках — где, как ей искать их? Как сможет она и им тоже насыпать в портфели земли? Она не знает, как из зовут, и не знает, в каком они классе, и даже — в каком-то одном или в разных!

И тут же она сказала себе, что когда Юрка умрет, его станут хоронить, по улице понесут гроб, за ним толпой пойдут товарищи Юрки и все будут спрашивать друг друга, как это он взял и умер. Им станет не до того, чтобы подстерегать Лику.

Юрка был главным ее врагом. И она сделала то, что хотела. Надо было снова спрятаться под свой стол, и когда она опустилась под ним на корточки, она увидела, что не собрала карандаши, и спешно принялась подбирать их.

На следующем уроке она могла думать только о том, как умрет Юрка и как она узнает об этом. Перед ее глазами уже как наяву стояла Нина Дмитриевна и говорила:

— Дети! Юра Иванов умер.

А Нина Дмитриевна и вправду стояла перед ней. Что она спрашивала, Лика не могла понять. И то, что вокруг ничего явно не поменялось, тогда как на самом деле изменилось всё, и почему-то требуется как прежде слушать учительницу и отвечать ей, показалось Лике совершенно невероятным, нелепым. Так просто не могло быть! Учительница как всегда что-то хотела от неё, и Лика, глядя ей в лицо, вдруг разрыдалась. Ее колотила дрожь, слёзы текли обильно, щедро, она плакала громко, и одноклассники застыли, глядя на неё. Ни с какой парты ее не называли корявой, никто не смеялся над ней. Зато произошло совершенно невероятное. Учительница вдруг обняла Лику и прижала мокрым сопливым лицом к своему зелёному шершавому костюму — так что на животе потом было мокрое пятно.

— Ну-ну, девочка… Что-то произошло? — говорила учительница. И уже допытывалась: — Тебя кто-то обидел? Я не помню, видела ли тебя на перемене. Ты не убегала с нашего этажа?

Тех, кто покидал малышовый этаж, чаще всего ожидал выговор, но Нина Дмитриевна была неожиданно, обезоруживающе ласковой, и Лика готова была сказать ей, что нет, никуда она не убегала, вообще даже не покидала класс, потому что ей нужно было сделать очень важное дело, и как же боялась она, что ей помещают. И что скоро всем, как и ей, будет страшно, потому что Юрка станет покойником. Никто пока что не знает этого, одна Лика, и ей от этого невыразимо одиноко и пусто внутри, точно она стала воздушным шариком. Такие может только ветер нести — сам по себе шарик не в состоянии двигаться. Лика вдруг поняла, что чувствует себя очень усталой. Когда пришла эта усталость, было не понять. Стало страшно представлять Юрку мертвым, красиво лежащим среди цветов, смежив ресницы — как покойники, которых носили мимо бабкиного дома в деревне. Лика сквозь слёзы произнесла:

— Мне очень страшно… — и тут же спохватилась, подумала беспомощно: «Что я говорю! Это же учительница! Нина Дмитриевна!»

Та, к счастью, по-своему поняла её.

— Тебе не должно быть страшно, — успокаивающе заговорила она. — Ты будешь вести себя хорошо… Смотри, разве Наташе Яблочкиной бывает страшно? Или Кате Малышевой, или Андрею Тимофееву? Кто учится добросовестно и ходит опрятный, и всегда вежливый… Ты исправишься, и тебе больше не будет страшно. Если тебе страшно сейчас, это значит, что ты хочешь исправиться…

Лика совсем низко опустила голову, спрятав лицо в учительницын мягкий живот. Было трудно дышать, шерстяная ткань колола лицо.

 Мама дома допытывалась, как дела в школе, и не верила, что всё хорошо, а Юрка на следующий день был ещё жив. Как Лика ни присматривалась к нему, а не могла разглядеть никаких признаков слабости и начавшейся тяжёлой болезни. Юрка, однако, смотрел на неё с опаской. Он больше не напоминал ей о том, что его друзья караулят её после уроков. Она же научилась выходить из школы рядом с каким-нибудь взрослым, и со стороны можно было подумать, что они действительно идут вместе, а чужие мамы при этом не думали, что она хочет залезть к ним в карман в сутолоке, и не пытались от неё оторваться.

Кого-то из старших школьников между тем поймали на выходе, между двумя дверями, когда он запустил руку в карман к папе одного первоклассника. В каком классе учился воришка и что было ему после того, как его привели к директору, детям не сообщили, однако всем, даже младшим, объявили, что провинившийся ученик опозорил не только себя, но и всю школу, а значит, каждого, кто учится или работает в ней. Малыши, выстроенные на линейку, чувствовали вместо общего позора страх оттого, что произошло неслыханное и, выходит, они стали другими, и было неясно, что теперь поменяется в их жизнях.

Лика не задумывалась о том, что было связано, а что нет с тем, что в школе поймали воришку, ведь за два дня до события, всколыхнувшего школу, произошло другое, гораздо более важное, и оно оставалось тайной для всех кроме неё. Она чувствовала себя не собой, а кем-то ещё, и не могла понять, кем; в ней новой не было уже места прежним страхам, и она не испугалась, когда возле столовой большой мальчишка вдруг потянул её за рукав из общего строя и, глядя сверху вниз, требовательно спросил:

— Юра Иванов пугает тебя нами? Скажи, пугает, что встретим тебя?

— Он… нет…

Лика растерялась. Всё поменялось в последние дни. Юрка сторонился её, точно чувствовал, кто навёл на него его будущую, неминуемую беду. Однажды он, как бывало уже, явился в школу побитым, глаза-щёлочки едва открывались в лиловом месиве, нос был покрасневший, широкий и плосковатый, губы опухшие — с них и на переменах, и на уроках он то и дело навязчивыми, будто вынужденными движениями пальцев сдирал тонкую кожицу. И в этот раз его распухшее лицо уже не выглядело устрашающим, как когда-то прежде. В классе не смеялись над ним — до этого не дошло, — но сторонились и поглядывали на него почти брезгливо. «Зачем его так? — мысленно спрашивала Лика сама не зная кого. — Он же скоро умрет! За всё, за всё сразу будет ему! Зачем он сейчас — побитый?!»

— Много берет на себя, — непонятно сказал Лике старший мальчик возле столовой. — И много болтает лишнего, — он усмехнулся, оглядев Лику. — Ну да, сейчас побежим бить тебя… Или ещё — кого он пожелает…

И он уже собрался сплюнуть, а потом вспомнил, что он в школе, сглотнул слюну.

— Ты говори, не молчи, если он будет болтать про нас, — и посмотрел ей в лицо так требовательно, что она кивнула.

Получалось, что Юркины друзья были суровы с ним, и ему не было с ними хорошо, и они не были готовы побить любого, на кого он покажет. Лика всегда считала счастливыми тех, у кого есть друзья, и все эти счастливые люди были в чем-то неизвестном лучше неё, иначе почему же она всегда в школе одна? А выходило, что и с друзьями может быть плохо?

Несколько дней она переживала это своё открытие — и даже не так напряжённо, как прежде, ждала Юркиной смерти. Долго напряжённо думать всегда об одном, одном, оказывается, невозможно.

Ссадины на лице у Юрки заживали медленно, и он с каждым днём видимо всё больше стыдился их. Что ни день шли дожди, Лика ходила в школу мимо голых деревьев, их золото осыпалось на асфальт и стало размытой бурой кашицей; она прилипала к ногам. Не только на уроках, но и на переменах теперь было тихо — никто не думал никого задевать, точно все были заняты одними собой и готовились то ли улетать в тёплые края, то ли ложиться в зимнюю спячку. Уроки проходили при электрическом свете, и дома требовалось рано зажигать свет.

В один из таких глухих, до времени пришедших вечеров мама появилась в комнате с каким-то листком, кашлянула и сказала Лике нетвердым голосом, что умерла бабушка.

Очень быстро в доме появилась бесцветная, никакая женщина, которую родители называли Катей, и мама торопливо выдвигала и задвигала перед ней ящики кухонного стола и раскрывала шифоньер, говоря:

— Здесь постельное бельё, здесь крупа, здесь масло… нет, наоборот…

И снова и снова начиная оправдываться за бабушку:

— К тому шло… И что она, лечилась, что ли, как полагается… Ещё странно, что была на ногах. Мы с сестрой к ней каждое лето ещё и детей отсылали! Сама писала, везите, мол, внуков мне, хочу помогать, внуков растить… А переезжать в город, лечиться…  Сестра звала — ты что, она про это и слышать не могла…

Лике запомнилось, что Катя не любила её. По Кате сразу можно было понять, что если бы ей предложили перебраться из общежития в отдельный дом, где не было бы никакой девочки, ученицы третьего класса, то было бы гораздо лучше. Впрочем, родители быстро вернулись. Отец был молчалив больше обычного и как будто недоволен ею, а по маминому лицу она и вовсе решила, что ей сейчас достанется за что-нибудь. Так и вышло, только она не угадала, за что.

— Не увидишь теперь бабушку, — тяжело сев на диван, пройдя прямо в сапогах, бросила ей мама. — Вот Максим приехал с тетей Наташей на похороны, попрощался, и ты бы могла. В школе бы мы с тобой договорились потом…

Получалось, что мама обвиняет Лику за то, что она не поехала вместе с ними. Хотя ведь Лику никто не звал! Никто не объяснял ей, что можно поехать с родителями — наоборот, ей быстро-быстро сказали, что надо слушаться Катю, и Катя заранее уже смотрела на неё так, точно её в чём-то ослушались. Или как будто Лика шумела, и теперь у Кати болит голова. Или же в чужом доме от нее, гостьи, потребовали чего-то непозволительного. И Лика молчала все дни, пока вместо мамы в доме жила Катя. Та один раз сварила невкусный суп и по вечерам доставала кастрюлю из холодильника и проверяла, сколько в ней остаётся — ела сегодня Лика суп или не ела. Себе Катя жарила какие-то тефтельки и рыбные палочки, прежде чем намертво, допоздна засесть в кресло у телевизора. Бывало, что она смеялась, глядя в экран — раскатисто, звонко, и повторяла, точно жалуясь кому-то:

— Ой, не могу!

И Лика думала: «Что — не может?» — никак не связывая Катины вскрики с происходящим на экране и не пытаясь вникнуть в телепередачу.

Она смирилась с тем, что Юра Иванов не умирает — должно быть, она чего-то не учла в своём колдовстве. Сейчас ей было не до того — она представляла, как ее бабушку несут от их дома по улице наверх, мимо дерева, у которого их подкараулил Зинон, и дальше через базарную площадь. Бабушкино лицо, неузнаваемое, очень спокойное, виделось ей среди цветов, только Лика не помнила, какие у неё ресницы.

— Надо было сказать мне: хочу, мол, тоже ехать, хочу попрощаться с бабушкой! — задним числом учила ее мама. И укоряла: — Теперь и на каникулы больше не будешь ездить! Дом продаём! А ты как думала? Кому жить в нем? Не будет у тебя больше с Максимом такого лета, у бабушки… Не поедешь уже к бабушке…

— И ты в самом деле ни разу не приезжала потом? — спрашивал у неё взрослый Максим, как будто сам не знал: не приезжала.

Лика мотала головой.

Дочь Маша спрашивала:

— Мама, а где же ты проводила лето?

Лика видела: дочери было в самом деле интересно, и мало того, ей было странно оттого, что она никогда не задумывалась о том, какой её мама была девчонкой и как проходили её каникулы.

— В первый год меня отправили в лагерь — и я оттуда сбежала, — неохотно ответила дочери Лика. — Доехала до дома сама — я умела спросить у людей дорогу, ничего не случилось. Папа с мамой сказали мне, что значит, я на всё лето останусь в городе, и я была согласна. А в следующие года я всё-таки ездила в лагерь — в спортивный, от секции, и в «Мотылёк» от художественной школы. У нас была специальная смена…

— Это ты ещё в школе надумала стать художницей? — уточнял Максим.

И Лика думала: сколько мама ставила ей брата в пример, повторяя, что  он крепко на земле стоит, что поступил в сельхозакадемию на экономиста. Она постепенно забывала каникулы, проведённые с братом, они и впрямь были невероятно давно, и брат мог неузнаваемо измениться. Так, что даже напоминание о нём могло вызвать раздражение. А он, оказывается, думал с интересом и даже с гордостью о том, что его сестра рисует картинки для детских книжек, которые расходятся по всей стране и по другим странам.

Лика рассказывала ему:

— Ну да! Мне повезло… Когда в школе стало много учителей, пришла такая учительница рисования… Ну, в общем, я ей понравилась.

— А учителям пения ты не нравилась? — уточнял Максим. — Я слушал твои рулады в малиннике и думал, что ты будешь певицей…

Лика смеялась:

— Нет, мне повезло только с рисованием! Иначе было бы слишком хорошо, как не бывает!

Она торопилась сменить тему — ей не хотелось, чтоб дочка спросила: «Мам, а что ты пела в малиннике?». Другое дело было говорить про школьное рисование. Лика расплывалась так, точно ходила на свои уроки совсем недавно. С осени своего третьего класса она жила точно придавленная ежедневным хождением в школу и ожиданием Юркиной смерти, а после — в ошеломлении от смерти  бабушки и от того, что она должна была сказать родителям: «Я хочу прощаться!» — но не сказала, и дальше уже от того, что у неё попытались отобрать огромный кусок каникул, и ещё раньше, чем началась бы двухнедельная летняя практика: лагерь оказался гораздо хуже школы, там ты день и ночь среди каких-то чужих детей и взрослые тебе все время говорят, что надо делать!

Ладно ещё, мама пообещала, что больше не возьмёт ей путевку в лагерь. И папе велит не брать. Думала припугнуть, но как же счастлива Лика была оставаться в городе — что ни день она отправлялась бродить, и, было дело, три дня подряд на окраине города она поджидала у магазина собаку с авоськой в зубах, но так и не дождалась. Двор, где когда-то ее позвали в игру, ещё отцветал белым поздним цветом северных садов. Дети были в деревнях или в каком-нибудь лагере.

Лика вставала, когда хотела, и должна была бы высыпаться, но ей казалось, что она и днём спит. Осенью в школе началась вторая смена, и получалось, что ничего вокруг как будто и нет, одни сны про своё невозможное, деревенское лето, про бабку, которая тянется к тебе сказать что-то, и ты не узнаешь ее — перед тобой кто-то безлицый в лёгких одеждах, каких не было у неё. «Знаешь, почему приходит чудовище?» — говорила бабка, и Лика в этом месте обязательно просыпалась. Всегда оказывалось, что вот-вот пора будет бежать в школу, чтобы тебя не выставили в классе перед доской и не объявили:

— Кто-то у нас и ко второй смене просыпает!

И ты будешь слушать смешки. В классе любили посмеяться, кажется, всё равно, над чем. В пятом проходили былины, и все потешались над словами «калики перехожие», и русичка пыталась перекричать всех:

— Вы придаёте словам другое значение, в старину им не предавали негативного смысла, и этих людей уважали… Следовало быть в мире с ними — иначе грозило несчастье…

Лике припоминались стайки поющих людей летом в деревне, и было страшно, что кто-то узнает, как она просыпалась под их пение и как втайне хотела пойти бродить вместе с ними. Стать каликой. И потому Лика смеялась над древними словами вместе со всеми.

Когда кончались уроки, уже начинало темнеть, и можно было подумать, что ясных дней с прозрачными облачками и золотой под солнцем листвой уже не стало совсем. Одни вечера. В такой вечер хорошо было сказать дома:

— Мы так смеялись сегодня на литературе!

И мама в ответ говорила своё обычное:

— Видишь, как хорошо, когда в школе всё хорошо.

Отец, довольный, кивал, молча соглашаясь с ней.

Лика точно проснулась, когда женщина, совсем не похожая на учительницу, в длинной юбке и с волосами, завязанными в длинный хвост, с удлиненными к вискам темными глазами стала листать её альбом для рисования — только не с правильной стороны, где было «Наш двор — как сад» (в центре обязательно должно было быть школьное здание, а по бокам цветы), и «Вещи ученика» — ранец с выглядывающей книжкой, а с другой, где можно было рисовать что захочешь — никто никогда не листал альбомы задом наперёд.

— Это что, странники у тебя? — спрашивала женщина про вытянутые фигуры, тянущиеся вдоль деревенских домиков. Казалось, что под длинной одеждой не было их самих, силуэты явно извивались на ветру.

— Это ходят такие, поют… — пыталась объяснить Лика.

Женщина говорила:

— А ты же волшебница! Люди мучаются, чтобы нарисовать, как фигуры движутся… Статично всё получается, хоть убей!

Она часто говорила слова, которых Лика не понимала, но она единственная из класса хотя бы впитывала их в себя. На уроках стало можно не рисовать, и все делали кто что хотел.

Женщина проработала в школе совсем недолго. Лика даже не удивилась, а только вздохнула тяжело, когда на уроке перед ними появилась миниатюрная, в короткой юбочке, в круглых очочках круто завитая девушка. Её голос оказался высоким и резким, а в ее взгляде сквозила уверенность, что в классе не станут её слушать, и более того, кто-то захочет сорвать урок. Но девушка была полна решимости осадить три десятка детей. «Поборемся? Поборемся?» — слышалось в её голосе, когда она говорила:

— Обратите внимание, что вертикальные линии всегда параллельны.

И тем не менее взрослой Лике казалось, что женщина, которую она не запомнила по имени-отчеству, ещё долго оставалась с ней рядом.

— Когда ты какому-нибудь учителю нравишься, то это значит совсем по-другому в школу ходить, с другим настроением, — рассказывала она брату и дочке. — И уже всё равно, кто тебе что скажет из одноклассников… У меня какая-то полоска везения началась!

В пятом  хромоногую Людочку перевели в какую-то специальную школу. Казалось бы, ничего не должно поменяться: её мало кто замечал. Но когда ее не стало, вдруг оказалось, что для Лики она всегда присутствовала памятью о давнем унижении. Без неё даже в школу по утрам вставать стало легче!

Мир становился всё безопаснее. Юрке, видать, в третьем классе накрепко вбили, что нельзя козырять перед сверстниками своей дружбой со старшими. Он помнил, как не терпелось ему посчитаться когда-то с Ликой — и до сих пор делал вид, что её в классе нет, или, по крайней мере, он не видит её.

Однажды в восьмом он катался, прицепившись к троллейбусу, как делал уже много-много раз, — и вдруг упал прямо под колёса идущей следом машины. Было не понять, то ли его догнало Ликино колдовство, то ли подействовало чьё-то ещё, более позднее. Теперь хотелось, чтобы оно было чьим-то другим, и Лика утешала себя тем, что Юрка был плохой человек и, наверняка, не одна она желала, чтобы его не было.

Ноябрьском утром перед уроками классная, лохматая и похудевшая со вчерашнего дня, влетела к ним в дверь и произнесла слова из Ликиных давних мыслей:

— Дети! Юра Иванов умер!

— Новая учительница, — говорила Лика, так и не вспомнив её имени и отчества, — сначала мне сказала: тебе надо поступать в художественную школу, — а потом поговорила с моими родителями… С дедушкой и бабушкой! — уточнила для дочки.

Маша сердито кивнула ей. Она не любила, когда ей объясняли то, что она и сама была в состоянии понять.

Они втроём шагали через заросшее, как лес, кладбище. Земля была мягкой, под ногами хрустели веточки. Брат, в отличие от Лики, бывал здесь много раз, и школьником, и уже взрослым — с тётей Наташей и с дядей Ваней, отцом, с женой Светой и сыновьями в те дни, когда поминают усопших. Случалось, что он приезжал в деревню ещё и один, без связи с календарем. Брат жил в областном городе, и отправляясь куда-либо по работе, мог сделать небольшой крюк. Ему для чего-то требовалось бывать здесь.

Он собирался показать сестре и племяннице бабушкину могилу, но Лика и без него знала, где искать её. Она легко вывела всех к могилам деда, Стасика и Сашко, и сразу же опустилась на корточки перед еще одной, той, которой не было, когда их с братом присылали с корзинками за травой.

По пути к выходу на одном из крестов Лика прочитала имя Зинона и оглянулась на брата вопросительно. Тот это или не тот Зинон? Выходило, что в прошлом году он был ещё жив. Можно было увидеть его!

— Так он же не старый ещё был, ты посчитай, сколько ему… — начал Максим, но Лика напомнила:

— А как же Генкина бабушка? Та, что колдовала?

Значит, и у старой колдуньи что-то не получилось! А может, она вовсе не Зинона хотела со свету сжить, мало ли, кто мог ей насолить в деревне? Может, ей и всё равно было, что внука Гену, пока отёки с лица не сошли, не узнать было. Может, она сказала ему: «Поделом», и землю набирала вовсе не для киномеханика, а для кого-то ещё?

Лика раздумывала о том, как много существует вещей, о которых она никогда не узнает. Как вдруг ей показалось, что далеко впереди дорогу пересекла стайка людей в длинных одеяниях, и она как будто услышала среди всех деревенских дневных шумов тоненькое пение. Тут же все скрылись в проулке: они никогда не любили центральных улиц. Лике захотелось бежать вперёд, вниз по старой брусчатке, чтобы увидеть странников, рассмотреть их, хотя бы теперь. Но были ли они здесь в самом деле, не почудилось ли ей? Бродили ли они по деревням ещё и сейчас?

Она вопросительно оглянулась на брата. Казалось, Максим был полностью занят своими мыслями, встреча с сестрой вызвала их в нём — много, много, ей было жаль их прерывать, и она решила ничего не спрашивать, только постаралась прибавить шагу.  И всем тоже пришлось двигаться быстрее. Как вдруг Максим окликнул  попавшегося навстречу им человека.

Лика сперва увидела, как Маша в изумлении разглядывает дядиного знакомого, а после и сама удивилась: зачем брат заговорил с этим, местным? Перед ними был мужчина невысокого  роста — меньше неё и как бы не меньше Маши, сутулый, и когда он улыбнулся, оказалось, что у него нет передних зубов. Он заметно стеснялся приезжих; от него пахло навозом, должно быть, он чистил помещение, где жила скотина. Или разбрасывал удобрения, хотя может быть, сейчас был не сезон. Лика подумала, что понятия не имеет о том, как проводят дни люди в деревне ее детства, и что брат в отличие от неё водит с ними знакомства.

— Не узнаёшь? Посмотри внимательнее! — допытывался у неё Максим.

Она вглядывалась в растерянное лицо перед собой. Но в смятых чертах, искривлённых не то временем, не то участием в драках и недостатком зубов, и мало ли ещё чем, не угадывалось ничего знакомого.

— Это же Гена, помнишь его, он пастухом был! — радостно объяснил ей Максим.

А маленький человек, смутившись вконец, пробормотал:

— Почему — был? Я и сейчас. Почему — был?

 — Здравствуй, Гена, — сказала Лика, чувствуя почему-то неловкость не только перед Машей за то, что мама с дядей остановились поговорить с Геной, но и перед Геной за себя, Максима и Машу.

Все молчали некоторое время, пока пастух Гена не шмыгнул от них в сторону.

Перед тем, как отправляться в обратный путь, в город, надо было поесть, и все трое вошли в беленький домик с вывеской «Кафе «Дорожное», на въезде в деревню. В зале было людно и душно, бульонные и мясные и чесночные запахи летали над столиками. Летом деревня, как прежде, была полна чужаков, и они, кажется, разом проголодались и теперь стучали посудой и били о столы кулаками в спорах и перекрикивали друг друга, а кто-то заезжий рядом с ними щипал струны гитары. Им троим принесли дымящийся, жирный, почти бабкин борщ и добротные, на полтарелки, котлеты.

В толчее между столиков к ним пробрался человек, огрызаясь, отбрехиваясь от кого-то на пути, — и это опять был Гена.

— Ты, вот… — сказал он Максиму. — Я вот… Подумал…

Он помялся ещё и ухнул, как с моста в реку:

— Ты это, угости, а? За встречу. Употребить надо же, отметить встречу…

Максим поспешно достал кошелёк, стал рыться в поисках подходящей купюры, бормоча:

— Дома только выпьешь, иди домой, не тут с нами…

Маша сидела, вертя головой, и, наконец, стесняясь дядю, чопорно произнесла:

— Мама, а где здесь туалет?

— А здесь туалета нет! — уже весело отозвался дядя Максим. — Здесь туалет только на улице! Знаешь, такие будочки, с дырочкой.

Маша поднялась, Лика хотела было проводить ее, но дочка сказала:

— Мам, я что, совсем маленькая?

Лике не хотелось сердить её.

Они с братом доели котлеты и выпили яблочный компот, такой же, как в детстве у бабки, и только Машу ждала её чашка, и борщ остывал, и котлета лежала нетронутая. Наконец, Лика выскочила на крыльцо, обогнула здание — будка во дворе была пуста. Ликой вдруг резко овладел страх. Она бросилась снова на площадь и уже кричала в голос, звала Машу и кидалась к прохожим:

— Вы девочку не видели? Приезжую девочку? В красной футболке?

Максим уже был рядом с ней и беспомощно говорил:

— Лика! Лика!

В нём нарастала глухая вина: он принял у себя сестру и племянницу, он привёз их в места их с Ликой каникул. И он не знал, куда сначала бежать. Маша вышла из-за стола без сумочки и без телефона. Лику охватил страх такой силы, какого она не чувствовала никогда, и она знала: это само собой, это закономерно, что самое страшное, что можно представить, случится с ней здесь, в бабушкиной деревне, в краю чужаков и призраков и бродячих от деревни к деревне, поющих людей в длинных одеяниях. Людей, которые то ли есть в реальности, то ли нет… Жива ли сейчас ещё Маша, что происходит с ней вот в эту секунду?

— Маша! — опять закричала она, и ей показалось, что в проулке, в тени, она увидела силуэт девочки, очень похожий на дочкин.

Она кинулась через дорогу. Маша, заплаканная, с кровящей царапиной на щеке, прыгнула вперёд и что было силы вцепилась ей в плечи, ногти впились в кожу. Лика прижимала дочку к себе, не веря, что Маша здесь, вот она.

— Цела? — спрашивал у неё дядя Максим. — Никто тебя не… это…

Маша только мотала головой.

— А вот, здесь… У тебя кровь.

— Это ветка…

Растерянный, Максим кинулся было в проулок, в котором никогда не был в детстве. Сестра и племянница поспешили за ним. Проулок резко уходил вниз и круто сворачивал за чьим-то забором, метрах в пятнадцати от них. Всё видимое пространство под ногами густо заросло чистотелом и крапивой и дикой огородной колючкой, и было не понять, где только что прошёл человек… или несколько человек.

Над дикой, всё побеждающей зеленью проплыла белёсая дымка — и вон ещё, и ещё… Похоже на развевающиеся одеяния. Лика зажмурилась, уверенная, что ей померещилось после нервного перенапряжения.

— Мама, дядя Максим, давайте уедем отсюда! — торопила их Маша.

Автомобиль уносил их по извилистой дороге, то и дело ныряющей круто вниз и сразу же резко поднимающейся из оврагов. Мать с дочкой сидели, крепко обнявшись, на заднем сидении. Максим, оглядываясь, спрашивал у Маши:

— Так что затянуло тебя туда? Как ты оказалась там?

Маша только дрожала. Лика ловила Максимов взгляд и мотала головой: «Молчи!»

Она чувствовала, что дочка не в силах рассказывать, что было с ней. Что она увидела, когда вышла из кафешки на площади — всего лишь чтобы зайти в уборную во дворе? Кто поманил её дальше и дальше в сторону, за забор? Кто напугал так, что она бросилась не к матери, а в глухую улочку, замусоренную, ведущую к не видимому отсюда тёмному пруду? А может, она вошла в улочку вслед за кем-то? За людьми в длинных одеждах, поющими на ходу высокими голосами? Они как раз выбирают глухие улочки, им нипочём ни чертополох, ни крапива, у них как будто нет тел под одеждами. Есть только то, что можно нарисовать — то, что летит, извивается на ветру.

Лика понимала сейчас: это та самая улочка, где она когда-то пережидала свой страх, когда встретила в парке белогвардейца, говорившего не размыкая губ. Какого-то неизвестного миру артиста, неудачника, приехавшего на гастроли в позабытые миром, глухие места. В годы её детства дорога сюда, кажется, была совсем никудышней… Дикая земля…

Лика одёрнула себя, точно ее мысли могли быть обидны для земли вокруг. Главное, что эта земля вернула ей её девочку. Поиграла с ней и вернула.

Лика видела: в Машиной жизни появилось то, о чём она не может рассказывать  — и может, не станет говорить никогда. Возможно, как раз потому, что рассказывать нечего. Не было того, что можно было бы сходу превратить в слова. Разве что, может быть, через много лет что-то вспомнится так ярко, что станет невыносимо удерживать в себе произошедшее. И тогда ее потянет говорить, а может, быть вытанцовывать, выпевать, вырисовывать то, что с ней было. А сейчас — Лика знала — расспрашивать дочь бесполезно. Надо только обнимать — и она обнимала её.

Голосования и комментарии

Все финалисты: Короткий список

// // //

Комментарии

Нужно войти, чтобы комментировать.