Земля твоих грёз

Майя Тобоева

Подходит читателям от 14 лет.

1.

 

«Дым родного очага слаще ладана», –  говорила мне в детстве нянюшка. Но лишь став старше, поняла я смысл этих слов.

Няня моя была родом из Дагнаба, где люди отличались столь горячей приверженностью традициям, что в других местах их считали закосневшими в невежестве дикарями, а присущие им основательность и неторопливость даже высмеивали: «В Дагнабе что камни, что люди – мхом поросли да в землю вросли». Однако правители Анлама издавна поручали воспитание своих дочерей именно горянкам, дабы они привили принцессам главные добродетели анламских женщин. Няня, хоть и покинула Дагнаб давно, хранила в особом мешочке горсть родной земли, а присланные из дома сухие травы развешивала по стенам, время от времени то окуривая ими покои, то заваривая в особом кувшинчике ароматное питье, исцелявшее, по ее словам, от любой хвори: «Потому как в нем сила земли, по которой Белоликая ступала».

В Дагнабе продолжали чтить Белую Деву, когда уже по всему Анламу выросли храмы Трех богов. Главный из них стоял на самом высоком холме близ дворца. Холм этот насыпали вскоре после рождения отца, а ко времени его восшествия на престол завершилось возведение храма, что вызвало в сердцах людей недовольство и тайный ропот, ибо веру в Трех богов принесли в наш край завоеватели-дасхарцы. Деда моего они оставили на престоле, но принудили отречься от божественных предков; маданы Белоликой закрывали, если же оставляли, то лишали главных святынь; а с тех пор, как над столицей Анлама вознесся храм Трех богов, процессии в честь Белой Девы и Златокудрого на улицах запретили, объявив обязательным посещение служб в честь дасхарской Троицы.

Мои старшие сестры посещениями храма Трех богов отнюдь не тяготились, а путь до него имел в их глазах единственный недостаток – был слишком коротким, однако его малую протяженность с лихвой восполняло количество зевак, желающих поглазеть на принцесс, и даже бдительность стражей не мешала обеим сторонам удовлетворять свое любопытство: по возвращении домой только и было разговору, что о разряженных в пух и прах красавцах, выстроившихся вдоль дороги. Приходилось, правда, соблюдать известную осторожность, чтобы об этих речах не узнала бабушка, которая была в наших глазах истинной владычицей Анлама – испокон веков царица-мать стояла выше жены правителя. К слову сказать, на службах она не появилась ни разу и вела себя так, будто никакие нововведения ее не касаются. Да и наша матушка,  родившая 16 детей и шестерых схоронившая во младенчестве, появлялась в храме крайне редко – или по причине очередной беременности, или родов, или похорон и связанных с ними печальных ритуалов.

Но глаза дасхарцам кололо другое – то, что в Ночь плача принцессы вместе со жрицами по-прежнему оплакивали Златокудрого. И что с того, что шествия проводились за городом! Людской поток с факелами, словно огненная река, прорезал мрак ночи, а вместо плеска волн раздавались стенания по закрытым храмам и попранной вере отцов. Небо внимало им, и невозможно было поверить, что в другое время эти же люди покорно отстаивали положенное в храмах Трех богов, а знатные семьи отдавали их служителям-дулхурам сыновей для воспитания «в истинной вере». Это тоже была дань победителям – самая тяжелая дань.

Моего отца вынудили послать сына – наследного принца Нэчима – в обитель на границе Доргоя и Гинкарана, где дасхарцы открыли первую на завоеванных землях школу для мальчиков. Вместе с ним он отправил племянника – Эйгэра. Через год пришло известие о смерти Нэчима – вместе с письмом дулхуров о готовности принять на обучение второго принца – Эккира. Отец ответил решительным отказом. Трудно сказать, чем бы это обернулось для нас (не зря говорят: «Дасхар далеко, да руки у него длинные»), но тут извечная соперница дасхарских правителей, Ашукка, сокрушенная в двух прошлых войнах, снова подняла голову, и стало не до Анлама. Эккир остался в отчем доме – дулхурам пришлось довольствоваться принцем Эйгэром, который девять лет провел в Доргойской обители. Все это время во дворце о нем не говорили, дабы не тревожить тень безвременно ушедшего Нэчима, и о существовании кузена я узнала незадолго до его возвращения – в тот день, когда набила на лбу шишку, а няня вместо того, чтобы посочувствовать, выбранила:

–  Хороша, нечего сказать! Скоро княжич Эйгэр из Доргоя воротится. Что-то он подумает, когда тебя увидит?

Мнение неведомого княжича меня не интересовало. Озабоченно ощупывая стремительно растущую шишку, я буркнула:

–  Знать не знаю никакого Эйгэра!

Достав из своего сундучка монету, няня велела приложить ее ко лбу:

–  Бегаешь, как коза от слепней, нет, чтоб степенно ходить! А мне перед людьми совестно: скажут, не научила нянька принцессу Нийри уму-разуму!

Несмотря на ее заботы, шишка образовалась приличная, и на каждом шагу меня донимали расспросами, как я собираюсь в эдаком виде встречать кузена, так что скоро я его возненавидела. Спасу не было нигде – на приезде Эйгэра помешался весь дворец. Старших сестер засадили за вышивание: Аткан вышивала его имя на белом платке, Налу – на желтом, Эрилгин – на красном, но сидеть ей за пяльцами было невмоготу –  она честила «долгожданного» братца на чем свет стоит и грозилась преподнести ему вместо платка шарф-улбун, вытканный жрицами Белоликой.

–  С ума сошла, –  фыркала Аткан. – Улбун –  дулхуру! Ты его еще в мадане помолиться заставь.

Наконец, великий день настал. На женской половине с утра все было верх дном: пахло благовониями, пудрой, румянами и палеными волосами, служанки носились, как угорелые. Няня от них не отставала: подняв меня ни свет ни заря, рьяно принялась наводить красоту – нацепила на мои косички столько украшений, что из-за их тяжести голова у меня запрокинулась назад, а когда я попыталась подпереть затылок ладонями, прикрикнула:

–  Опусти руки!

–  У меня голова оторвется!

–  Не оторвется! Пора тебе привыкать.

–  Не хочу привыкать!

–  А ты посмотри на сестер – на них надето куда больше, чем на тебе, и ничего, не хнычут, – с этими словами она защелкнула на моих запястьях браслеты. –  Красота-то какая! Вот подрастешь, детка моя, и серебра да каменьев разных у тебя еще больше будет.

Я взвыла:

–  Не будет!

–  Как это не будет, всенепременно будет.

Засим няне пришла в голову мысль нарумянить меня и напудрить. Сначала она сомневалась: не рановато ли? Потом все же решила, что возвращение княжича – хороший повод для приобщения «детки» к миру взрослых. Пока служанки под ее ревнивым оком трудились над моим лицом, я, успев проголодаться, канючила:

–  Есть хочу!

Она будто не слышала. Лишь когда они закончили, сунула мне пряник.

–  А мед? – возмутилась я.

–  Никакого меда! – отрезала няня. –  Чтобы ты себе все платье закапала!

Накормить меня до выхода она так и не успела. Под слоем пудры и румян, голодная и несчастная, приплелась я за сестрами в тронный зал. Стоя по левую руку от отца, они негромко переговаривались – при каждом движении подвески на их нарядах и прическах позвякивали, а я, сузив глаза, сверлила взглядом дверной проем, откуда должен был появиться кузен. Но хоть я и решила возненавидеть его на всю жизнь, меня снедало любопытство: какой он, этот загадочный княжич? Дело осложнялось тем, что о мужчинах я могла судить, главным образом, по братьям, а они нас вовсе не замечали, всецело поглощенные охотой, скачками и пирушками: достоинство анламского мужчины во все времена определялось тем, как крепко он держит оружие, загоняя врага или зверя, и сколько чаш с вином может осушить, торжествуя победу. Воображение рисовало мне кузена похожим на Эккира – коренастым крепышом с румянцем во всю щеку и громоподобным голосом, а он оказался таким высоким и худым, что Эрилгин тихонько прыснула. Темная одежда, похожая на долгополый дулхурский балахон-сомхор, подчеркивала его худобу. На груди вместо золотого знака царского рода виднелся белый треугольник – символ Трех богов, высокий лоб прикрывала челка, как у дулхуров. По залу прошелестел неодобрительный шепот: анламцы, поклоняясь своим святыням, простираются перед ними ниц, касаясь лбом земли, а закрытый челкой лоб означал отречение от веры отцов. Все взоры обратились к бабушке, которая при виде внука нахмурилась, но ни один мускул не дрогнул на бледном лице Эйгэра, казавшемся еще бледнее из-за густых темных бровей. Подойдя к трону, кузен преклонил колени и произнес со странным выговором:

–  Пусть процветает твое царство вечно, мой повелитель.

…До женской половины я дошла, как в тумане. Няня с подозрением вглядывалась в меня:

–  Чего это ты такая тихонькая стала, сама на себя не похожа! Может, леденцов хочешь?

–  Нет.

Бедная нянюшка не подозревала, что в мою жизнь вошла любовь.

 

Возвращение кузена раскололо дворец на две половины. Одна примкнула к бабушке, заявившей: «Согласившись отдать дулхурам двоих внуков, я потеряла обоих». Другая приняла сторону отца, чувствовавшего искреннее расположение к племяннику и часто приглашавшего его к нам. Приезжая, Эйгэр держался поодаль от шумной ватаги царственных кузенов: подолгу бродил по парку или же уединялся в библиотеке. «Его дулхуры растили, –  ворчала няня, –  что с него взять!» А у меня сердце разрывалось от жалости при виде неприкаянности кузена.

Отцу Эйгэра, дяде Багару, приверженность сына чужой вере претила так же, как и бабушке, о чем я узнала из разговоров взрослых – со дня его приезда у меня ушки были на макушке, ведь все судачили только о нем. Как же я была счастлива, когда в конце концов кузен перебрался из родительского дома к нам! Думается, не последней причиной тому была дворцовая библиотека, где он просиживал целые дни (а то и ночи) напролет.

Эйгэр облюбовал самую маленькую и недоступную постороннему взору читальню, немедленно ставшую для меня самым притягательным местом на свете. Несколько дней я околачивалась вокруг да около, с тоской глядя на дверь, возле которой, как часовой, стояло заморское растение с меня ростом, но однажды, увидев, что она приоткрыта, осторожно толкнула ее и замерла на пороге: кузен с головой ушел в чтение, а говорить с отцом или братьями мы могли только по их желанию, и нельзя сказать, чтобы они часто этого желали. Как долго простояла я в дверях, не знаю. Наконец, он поднял голову. Я отвела глаза и молча сопела, глядя на его красивые длинные пальцы без колец.

–  Здравствуй, малышка, –  сказал он. –  Ты кто?

Выговор у него, действительно, был очень странный. Я еле слышно выдавила:

–  Нийри, –  и, подойдя поближе, произнесла чуть громче: –  А ты Эйгэр. Я знаю.

Кузен улыбнулся и показался мне таким красивым, что я восхищенно разинула рот, а когда поняла свою оплошность, от смущения чуть не провалилась сквозь землю. Он, вложив в книгу закладку, закрыл ее:

–  Значит, Нийри. Твоих старших сестер я помню, правда, смутно. Аткан все время плакала, Эрилгин ходить еще не умела, Налу только родилась. А вот вы появились на свет уже после того, как я уехал: Нийри, Рума, Дэси. Не перепутал?

Я помотала головой. Но меня удивили его слова об Аткан: уж кто-кто, а краса Анлама, как называли сестру, на моей памяти не пролила ни слезинки.

–  А почему Аткан плакала?

–  Маленькая была. Как ты.

Я насупилась:

–  Я не маленькая. И я не плачу.

Это была неправда. Я ударялась в слезы по малейшему поводу, и Эрилгин обзывала меня плаксой. Но допустить, чтобы он потом говорил «Нийри все время плакала», я не могла и мысленно поклялась никогда при нем не реветь, не ведая о том, что нарушу свою клятву очень скоро.

Глаза кузена, такие грустные, сразу теплели, когда он улыбался, и столько доброты было в его улыбке, что я отважилась спросить:

–  А почему ты так странно говоришь? Как будто не по-нашему…

Он заметно смутился:

–  Видишь ли, так бывает, если долго живешь вдали от дома и все время говоришь на другом языке.

–  А почему ты все время говорил на другом языке?

–  Там, где я жил, никто не говорит по-анламски.

–  Никто?

–  Никто.

–  А разве это трудно – говорить по-анламски?

–  Анламцам – нет. Но там анламцев не было.

–  А кто был?

–  Доргойцы, гинкаранцы. Но между собой мы все говорили на дасхарском.

Надо же. От няни я то и дело слышала, что она по-дасхарски ни словечка сказать не может, потому что язык сломать боится, а Эккир не раз заявлял: пусть лучше его привяжут к хвосту лошади и пустят ее вскачь, чем будут терзать ему слух дасхарской речью.

Я хотела еще порасспросить Эйгэра о его доргойском житье-бытье, но вошел хранитель с прислужником, несшим на вытянутых руках целую стопку книг, и мне оставалось лишь тихо выскользнуть за дверь. Но с того дня я часто наведывалась в читальню, где, кроме меня, компанию кузену составляло еще одно неведомое мне растение с мясистыми листьями, –  чтобы не мешать, я устраивалась за ним на полу и оттуда, сквозь зеленые заросли, глядела на Эйгэра. Его лицо, склоненное над книгой, казалось мне необыкновенно прекрасным, но когда я сказала об этом сестрам, они подняли меня на смех: «Кто красивый – братец Эйгэр? Нашла красавца! У него же лицо лошадиное!»

Другим прозвищем кузена в женских покоях было «Камнеед». «Такой тощий, будто питается одними камнями!» –  хихикала Эрилгин, а Аткан и Налу ей подхихикивали. «Он не питается камнями!» –  запальчиво кричала я. «Почему же он тогда такой худой?» –  хохотали они и принимались распевать на разные лады: «В диком Дагнабе живут камнееды, в диком Дагнабе живут камнееды!» В конце концов я даже спросила у няни: «А в Дагнабе много камнеедов?» (благоразумно умолчав о том, что Дагнаб «дикий»).

–  Каких камнеедов? – проворчала она. –  Нет там никаких камнеедов.

–  А кто есть?

–  Красноглазые дахпи, шерстью покрытые, а клювы да когти у них железные. И не камни они в своих пещерах едят, а заплутавших в горах путников!

Вскоре после этого Эйгэр сказал, что мои братья собираются в горы на охоту, а он намерен присоединиться к ним. От ужаса у меня перехватило дыхание. За братьев я не переживала – бояться нужно было, скорее, за дахпи, которые, на свою беду, вылезут из пещер им навстречу. Но Эйгэр… Братья весьма пренебрежительно отзывались об отсутствии у кузена охотничьего азарта и неумении метко стрелять. И вот он едет в Дагнаб! О своей клятве никогда при нем не плакать я и не вспомнила –  вцепившись в его рукав, рыдала навзрыд:

–  Не езди туда, там тебя дахпи съест!

Он смотрел растерянно:

–  Дахпи нет, поняла? Их не существует!

–  Мне няня сказала, они путников едят!

–  Няня тебя просто пугала.

Я была безутешна, но тут Эйгэр вынул из кармана леденец и протянул мне, хотя я ни разу не видела, чтобы кузен ел сладкое. От удивления я перестала плакать, но прежде чем приняться за любимое лакомство, спросила:

–  А у тебя еще есть?

–  Нет.

Если бы это был кто-то другой, мне бы и в голову не пришло задать такой вопрос, но слопать единственный леденец Эйгэра я не могла:

–  Не буду.

–  Почему не будешь?

–  А ты?

–  Что я?

–  Ты разве сам не хочешь?

–  Я его тебе принес, –  улыбнулся он и ушел собираться, сказав на прощанье: –  Не плачь больше, ладно?

Съедавшая по три леденца за раз (больше няня не давала), этот я умудрилась растянуть до следующего утра, а палочку спрятала в шкатулку со своими сокровищами и потом, улизнув от няни, засела в кустах возле конюшни. В предвкушении охоты братья сыпали шутками, вспоминая, кто в прошлый раз на всем скаку из седла вылетел, кто в решающий момент с двадцати шагов промазал, кто у костра плащ прожег… Эйгэр молчал и мыслями был где-то далеко. Я видела это. Зачем он едет с ними? Не охотиться же, в самом деле!

После их отъезда я долго не могла найти себе места, пока не вспомнила про аллею принцев, где в день рождения каждого из них высаживали дерево. Садовник помог мне найти дерево Эйгэра. Это оказался нулур – высокий, тонкий, с густой темно-зеленой листвой. Под ним и нашла меня няня:

–  Ты куда без спросу ушла, негодница! – начала было она, но заметив мой несчастный вид, смягчилась: –  Не кручинься так, детка моя, особливо когда на тебя нулур глядит. Святое это дерево.

–  Почему?

–  Свет Белоликой и Златокудрого нулуры озарял, когда они вкруг них на страже стояли, оттого-то и белеют они в ночи, как тело человечье.

Уходя, я украдкой погладила нулур Эйгэра. Нагретая солнцем кора была тепла, как его рука…

 

Ночью я лежала без сна, думая об опасностях, подстерегающих кузена в пути. Слезы текли на подушку, и няня, слыша мои всхлипывания, тоже не могла уснуть. Вздыхая, поднялась со своей лежанки, подошла и, подоткнув одеяло, села рядом:

–  Спи, детка, не плачь. Княжич скоро воротится.

–  А ты говорила –  там дахпи в пещерах!

Она обняла меня:

–  Белоликая путников хранит.

–  А разве она в Дагнабе живет?

–  Хозяйка она –  гор, лесов и источников, зверей да птиц, и сама может птицей обернуться – чертог-то ее на высокой горе, куда смертным хода нет.

–  А почему?

–  Вкруг горы той пропасти бездонные, озера безмолвные, заглянешь в их воды – оставишь там душу.

Новая угроза жизни Эйгэра снова вызвала поток слез, и няне пришлось принимать крайние меры:

–  Попроси Белоликую княжича в пути оберегать – подойди к окошку и помолись о нем при луне.

–  Почему не в храме?

–  Не ее это храм.

–  А где ее храм?

–  Везде, где есть небо и земля.

–  А она на небе или на земле?

–  И на небе, и на земле.

–  Как это?

–  Так она ж не из рода людского. Хотя может и человечье обличье принять. Такое бывало. Раз сошла Белоликая к людям, а они ее не признали, за придурковатую считали: пропадала она целыми днями в лесу, язык деревьев и птиц знала…

–  У них разве есть язык?

–  Есть, да люди его не разумеют. А Белоликой все языки ведомы – и птиц, и зверей, и деревьев.

Листва нулура сегодня днем тоже шептала мне о чем-то. Только я не поняла, о чем. А няня, сонно клюя носом, продолжала:

–  Когда из-за моря пришли волки…

–  По воде не ходят, а плавают, –  строго поправила я ее. –  Но разве волки умеют плавать?

–  То двуногие волки были. Убийцы лютые, какими только люди и могут быть. Ни один волк о четырех ногах за ними не угонится.

–  Это дасхарцы были, да?

Няня поперхнулась на полуслове:

–  Вот дурная, пропаду я с тобой! Ну какие дасхарцы! То давно было! Дед твоего деда и его дед не родились еще. Мертвый город целехонек стоял: башни  до самых облаков, в садах деревья заморские – у одних листва серебряная, у других – из чистого золота, и жили в тех садах диковинные птицы, что по-человечьи говорили. А волки пришли и спалили все дотла. Долго город горел, дым все небо закрыл, солнца не видать было…

–  А птиц спасли?

–  До птиц ли было, глупая! Самим бы спастись. И вот в ту черную годину сошел снова к Белоликой Златокудрый, а людям помстилось, будто то волк был.

–  А может, это и вправду был волк?

–  Белоликая Златокудрому предназначена, а не какому-то волку. Или Он обличье волка в тот раз принял. Да людям-то где понять? Прогнали они ее, и разгневались горы на них за это. Но милостива Белоликая к людям, сама их и предупредила о беде неминучей. Кто поверил ей – спасся, кто не поверил – сгинул.

–  А она?

–  До поры до времени с ними жила – хворых, немощных исцеляла, а после снова к Златокудрому ушла, –  пробормотала она уже сквозь сон.

Но я так и не уснула в ту ночь. Глядя на подступающий к парку пруд, в котором отражалась полная луна, я думала о далеких озерах, стерегущих чертог Белоликой, и, с мольбой подняв глаза к небу,  зашептала, как на молитве во дворцовом храме:

–  Белая Дева, пожалуйста, сделай так, чтобы дахпи не съели Эйгэра, чтобы он не упал в пропасть, не оставил душу в бездонном озере и поскорее вернулся!

Потом, устыдившись, добавила:

–  И братья тоже.

 

Утром за завтраком я воротила нос и от фруктов в меду, и от дагнабских лепешек, чем привела няню в немалое изумление.

–  Не будешь есть – превратишься в эхо! – пригрозила она.

–  Как это?

–  Жила на свете девица, что пуще всего петь любила. Утром откроет глаза – поет, сядет прясть – поет. Мать ей строго-настрого наказывала: «Не пой в чащобе, не то лесные девы тебя погубят!» Не послушала она мать, пошла в лес и всех птиц там перепела. Услыхали лесные девы и давай подпевать, в чащобу ее заманивать. Побежала она за ними. Так до сих пор и бегает. Про сон и еду забыла, бестелесной стала, один голос остался. Сама ни словечка уже не может сказать, лишь за другими повторяет, что те скажут.

–  А лесные девы куда делись?

–  А куда они денутся? Они из чащи – ни ногой. Погубить кого захотят – заворожат своим пением, лишат разума.

Несколько дней после этого я боялась выходить в парк: а вдруг и там лесные девы? Зато стала наведываться в читальню, где сидела за столом Эйгэра и, глядя на полки, перерисовывала названия книг, которые чаще всего видела в его руках. Получалось плохо, а няня бранилась: «Посмотрите на нее – даже уши в чернилах!» Узнав о моей мечте – научиться читать и писать, как кузен, она махнула рукой: «Мала еще!», и я, уязвленная до глубины души, стала прятать свои письмена в листьях стоявшего в читальне растения. Каждое утро я извлекала их оттуда, долго и придирчиво разглядывала, пытаясь понять: оценит ли он мои старания? А его все не было. Зато пришла весть, что наши охотники направились на пепелище прежней столицы.

Эрилгин тут же принялась стращать нас:

–  На Мертвом городе лежит заклятие: тот, кто войдет в него, обратно не выйдет! Никому нет спасения – даже птицы, пролетая над ним, падают на землю бездыханные, и на них сразу набрасываются мертвые воины с волчьими клыками. Но им мало дохлых птиц, они давно не ели человечины! И когда-нибудь они придут сюда…

Я что есть мочи вцепилась в Налу, а Эрилгин, перейдя на шепот, больше похожий на шипенье, стала красться к нам:

–  Лязгая ржавыми мечами и щелкая клыками, войдут они во дворец, поднимутся сюда, подберутся к дверям и, царапая их костяшками пальцев, завоют, как волки, –  при этих словах Эрилгин начала подвывать, а потом, внезапно завопив: «Крови, крови! Мы хотим крови!» –  набросила на нас шаль, и мы забились под ней, как мухи в паутине. От визга сестры у меня заложило уши, но мой рев был громче. Аткан сорвала с нас покров, и Налу перестала визжать: в комнате раздавались только мои завывания на манер воинов с волчьими клыками. Эрилгин этого, видимо, было мало, и она опять завела:

–  А еще в Мертвом городе…

–  Перестань! –  оборвала ее Аткан. –  А то Нийри сейчас описается.

Налу дернула плечами:

–  Да я сама сейчас описаюсь!

–  Вот трусихи! – фыркнула Эрилгин и насмешливо покосилась на меня: –  Думаешь, мы не знаем, из-за чего ты ревешь? Знаем, знаем! Мы все знаем: малышка Нийри боится за любимого братца Эйгэра.

Мои глаза снова наполнились слезами, и Эрилгин дернула меня за косичку:

–  Утри сопли! Ничего с ним не случится. Он сам там всех призраков распугает, –  и захохотала, довольная своей шуткой.

–  Да уймись ты! – повысила голос Аткан.

–  А что, разве не так? – обернулась к ней Эрилгин. – От этого зануды даже призраки разбегутся, вернее, разлетятся. Во все стороны. Со свистом. Только он, наверное, ни в каких призраков не верит. Его сердцем всецело владеет Святая Троица.

–  Эрилгин!

–  О Аткан, и ты начала проповеди читать? Ну и семейка! А тут еще Нийри ходит за Камнеедом как пришитая и слушает вместо нянькиных сказок его бубнеж об истинной вере. Хорошая парочка получилась – зануда и плакса!

В тот день няне пришлось со мной нелегко:

–  Будет тебе, пташка, сердце надрывать! Оно, конечно, не от большого ума принцы в Мертвый город подались, но раз не сидится им дома, так что ж поделаешь.

В ответ я разревелась еще громче:

–  Волки… Волки в Мертвом городе…

–  О Белоликая! Что волкам-то там делать! В развалинах, небось, не прокормишься.

Когда же няня уразумела, что я имею в виду мертвых воинов с волчьими клыками, она вздохнула:

–  Хватит слезы лить. Лучше помолись Белоликой.

И снова я шептала слова молитвы:

–  Белая Дева, храни Эйгэра от волков двуногих и четвероногих, от живых и от мертвых! Храни его…

 

2.

 

Белоликая услышала мою молитву – он вернулся живой и невредимый и привез мне в подарок найденный в горах камень, до того напоминавший леденец, что я, не удержавшись, украдкой лизнула его, ощутив приятную прохладу. Но целый день после этого не видела Эйгэра – по случаю удачной охоты был устроен пир, куда я проникнуть, конечно, не могла, зато ранним утром, явившись в читальню, застала его там: сидя на подоконнике, он смотрел на синеющие вдали вершины гор. Кузен не сразу заметил меня и не сказать, чтобы обрадовался, но все же улыбнулся, и я, не теряя времени, вскарабкалась к нему и уселась рядом, сгорая от нетерпения.

–  Что случилось? – спросил он.

–  Ты видел в Мертвом городе воинов? Воинов с клыками?

–  Каких воинов с клыками, малышка?

Запинаясь, я рассказала ему о призраках, едящих дохлых птиц и пьющих человечью кровь. Эйгэр вздохнул:

–  Горазда твоя няня на выдумки.

–  Это не няня. Это Эрилгин.

–  Эрилгин? Ну, раз она тебя пугает всякими небылицами, значит, сама их не боится, а если бы эти мертвые воины существовали взаправду, то боялась бы.

А я до этого не додумалась! Он задумчиво склонил голову к плечу:

–  Интересно… Эрилгин сказала, что у них есть клыки?

–  Да! Няня говорит, когда-то эти волки из-за моря пришли, то есть приплыли.

–  Это было давно. Но, как видишь, память об их клыках осталась.

–  Значит, у них и правда были волчьи клыки?

–  Нет, конечно. В следующий раз она скажет, что у них были волчьи хвосты. Ты поверишь?

Представив себе воина с волчьим хвостом, я хихикнула. Теперь меня волновало только одно:

–  А ты видел в горах Белую Деву?

Этот вопрос застал его врасплох.

–  Что?

–  Она красивая?

–  Кто?

–  Белая Дева.

Прикусив губу, Эйгэр глядел на меня в смятении.

–  Про Белую Деву тебе тоже Эрилгин сказала?

–  Нет, няня.

–  Знаешь, малышка… Няня рассказывает тебе всякие истории, чтобы ты не скучала. Тебе же не скучно ее слушать?

–  Нет.

–  Эти истории про Белую Деву и дахпи для того и существуют, чтобы маленьким девочкам вроде тебя не было скучно.

Я с болью смотрела на него. «Малышка», «маленькая девочка»… Вырасти бы побыстрее, стать такой же высокой и красивой, как Аткан, надевать для него – и только для него! –  нарядные платья и звенящие подвески. Но чутье мне подсказывало, что я и тогда останусь для него малышкой. И он не верил в Белую Деву. А я верила. Поверила сразу и навсегда, обратив молитву о его возвращении к тихому лунному сиянию над темной водой, но с ним самим об этом, как выяснилось, нельзя было говорить.

Не в силах видеть расстроенное лицо Эйгэра, я соскочила с подоконника, метнулась к торчащему из горшка кусту, вытащила свои каракули и, потупившись, протянула ему:

–  Вот.

Он с удивлением вгляделся в них:

–  Это твое? Кто тебя научил?

–  Никто. Я сама.

–  Сама научилась писать?

–  Нет. Не научилась, –  сердце стучало часто-часто – вдруг он скажет то же, что и няня? Но Эйгэр сказал другое:

–  Смотри, вот здесь ты написала «Трактат».

–  А что такое трак… тракат?

–  Надо говорить «трактат», –  улыбнулся он. –  Но начнем с чего-нибудь попроще…

–  А как пишется твое имя? – не утерпела я.

–  Давай лучше напишем твое.

–  Нет, твое!

Он пожал плечами:

–  Как хочешь.

После первого урока я в упоении писала «Эйгэр» везде, где только можно – и где нельзя, получив от няни нагоняй за то, что выцарапала его на стене в изголовье кровати. Зато теперь, едва открыв глаза, я видела это имя –  самое лучшее имя на свете.

 

О том, что кузен учит меня читать и писать, быстро узнал весь дворец: «Что с него взять, с дасхарского выкормыша. Не одна блажь, так другая…»  Няню заботило, что на это скажет отец, но он в то время был в Гинкаране и вернулся лишь в канун Йалнана, когда все думали исключительно о предстоящем празднике, хотя кое для кого он был настоящим испытанием. Аткан, Эрилгин и Налу, не разгибая спин, плели из белых и красных нитей сороны, которые, как говорила няня, еще и от дурного глаза помогают. Вообще-то перед Йалнаном этим занимались все девушки во дворце, но сороны, сплетенные дочерьми правителя, считались самыми действенными, поэтому сестрам приходилось корпеть до глубокой ночи. «Все руки в мозолях!» – негодовала Эрилгин, а Аткан ее уговаривала: «Тебе этим только до замужества заниматься, а бедняжки в маданах всю жизнь их плетут». «Так поскорей бы уж замуж», –  закатывала глаза Эрилгин. Налу, как всегда, помалкивала, но по ее виду было ясно, что она тоже ждет не дождется того часа, когда о сороноплетении можно будет забыть навсегда.

Но сестер поджидало еще одно испытание: Аткан и Эрилгин, возглавлявшие процессию в Ночь плача, который год не могли заплакать во время нее даже под грозным бабушкиным взором (вернее, из-за него и не могли), а потому им приходилось опускать накидки так низко, что лиц было не видать. Их за это вроде бы не упрекали, однако похвалы бабушкиных приближенных, расточаемые Налу, которая плакала и лица не закрывала, достигали своей цели, –  Аткан поджимала губы, Эрилгин же раздраженно говорила: «Мы не такие плаксы, как Нийри. Вот когда она подрастет, будет реветь вам на радость хоть всю ночь напролет».

Няня, в отличие от других, моих сестер не осуждала:

–  Ты не думай: раз человек не плачет, так бездушный. Может, у него сердце плачет, а глаза – нет. Во времена твоего деда к нам каждую весну паломники приходили. Уж как они в Ночь плача голосили, как причитали, а про нас говорили: «Ни слезинки не проронят, бессердечные». И где сейчас те паломники? У нас же как ходили к священной роще, так и будут ходить…

Я не могла взять в толк, почему надо плакать, если Златокудрый воскрес, и всю Йалнанову ночь томилась в ожидании того часа, когда с первыми рассветными лучами в небо взмоют сотни птиц, а люди примутся одаривать друг друга лакомствами. Аткан, Эрилгин и Налу как ни в чем ни бывало шушукались и хихикали, глядя на всадников в алых плащах, а братья, которые во время праздничного шествия должны были нести шесты с лентами всех цветов радуги, в ожидании выхода уписывали за обе щеки пряничных птиц и размахивали своими шестами так, что никто не отваживался подходить близко, и если отец с бабушкой не видели, азартно лупили ими друг друга по головам. Меня же ничто не радовало – на празднике не было Эйгэра, к тому же я видела, что из-за  отсутствия кузена бабушка сильно не в духе, и поэтому, набрав для него в утешение вкусных птичек и кое-как распихав их по карманам (три так и не влезли), по возвращении во дворец устремилась в читальню.

Он, конечно же, был там и разворачивал на столе какой-то свиток. Взгляд скользнул по пряничным птицам в моих руках – глаза его сразу стали чужими, холодными. Я съежилась. Однако спустя мгновение передо мной был прежний Эйгэр:

–  Иди сюда, сестренка!

Я подошла. На свитке, что он разглядывал, огромный храм высился над незнакомым городом, устремив в мрачное небо три острых шпиля. Сердце мое  сжалось, словно пронзенное ими. Я отвернулась, вцепившись в руку Эйгэра.

–  Ты чего, малышка?

Я и сама не могла понять, что меня так напугало.

–  Это главный храм Трех богов, –  пояснил он и вдруг, повинуясь какому-то внезапному порыву, добавил: –  Я его не видел, а ты увидишь.

Спросить, почему он так думает, я не успела: в читальню ворвались братья, нарушив привычную тишину громкими голосами. Оказалось, не я одна жаждала выказать кузену любовь и поддержку: они решили, что Эйгэру необходимо какие-то время побыть подальше от бабушки, а что могло быть дальше, чем конюшня, где заодно можно полюбоваться на привезенного отцом жеребца?

Позже рассказывали: отец хотел выехать на нем во время Йалнана, но конь оказался таким норовистым, что его отговорили от опасной затеи. Братьев никто отговорить не смог. Когда Эккир оседлал коня, тот долго бесновался, однако мой старший брат укрощал и не таких, –  скакун, хрипя, присмирел, а едва в седле оказался младший, Амар, лошадь снова взбесилась. Эйгэр первым бросился на помощь. И пострадал больше всех… Я плакала и рвалась к нему, а няня меня не пускала:

–  Молись Белоликой, чтобы она исцелила княжича.

Как я ненавидела ее!

–  Эйгэр говорит, ты все выдумываешь! И про Белую Деву выдумываешь!

–  У княжича свои боги, у нас свои, –  нахмурилась она.

–  А зачем ты сказала, чтобы я о нем Белой Деве молилась? Он в нее не верит.

Няня прижала меня к себе, обдав пряным запахом дагнабских трав:

–  Белоликая всем помогает. И тем, кто верит, и тем, кто не верит. Лишь бы тот, кто молится, верил.

Значит, я буду верить за нас двоих…

 

В ту ночь я не дала ей уснуть, расспрашивая о дагнабских знахарках, заговорах и способах исцеления недужных –  некоторые из них показались мне в высшей степени странными: например, тем, кого, по словам няни, «белый змей студеным дыханьем обжег», находили кормилицу.

–  Кормилицу? – недоумевала я. –  Как Руме и Дэси? А зачем ему кормилица?

–  Затем! Он же ни пить, ни есть не может, все равно как младенец…

Я впала в уныние: мысль о поиске кормилицы для Эйгэра не укладывалась в голове. С другой стороны, он ведь пострадал от лошади, а не от белого змея!

–  А можно ему йэнкил передать, –  продолжала няня.

–  Что передать?

–  Йэнкил – сила, что дыханье в человеке удерживает. Ею-то и делятся. Для начала просят Белоликую: «Матерь наша, смилуйся над чадом своим, изгони из него хворь лютую». Потом надобно неотлучно быть с тем, о ком просишь. Хорошо, ежели кто руки ваши сороном свяжет.

–  И все?

–  Все, да не все. Сказать-то легко – сделать трудно.

Куда уж труднее! Эйгэр не позволит, чтоб меня привязали к нему, да еще сороном.

 

Несколько дней я слонялась возле покоев кузена, приводя няню в отчаяние, и слышала все, что говорили взрослые: опасности для жизни нет, но на ноги встанет нескоро. Стены у его дверей были увешаны оружием, большей частью старинным, помнившим бои с дасхарцами, и я мрачно думала: как Эйгэр тут выздоровеет, если со всех сторон на него нацелены сабли и луки, которые несли смерть тем, в чьих богов он верит! А из парка видны были лишь плотно задернутые занавеси на окнах.

И все же мне удалось пробраться к нему. Он полулежал в сумраке, обложенный подушками, с перевязанной рукой, и я, подбежав, уткнулась лицом в его худое плечо. Слезы бежали ручьем, оставляя на рубашке Эйгэра темные пятна. Он легонько обнял меня здоровой рукой:

–  Хватит, не плачь.

Голос звучал глуше, чем обычно, и я, испугавшись, шепотом спросила:

–  Тебе больно?

–  Было больно. Сейчас нет.

Но глаза говорили другое. С какой радостью приняла бы я на себя его муки – лишь бы он выздоровел, встал на ноги, вышел из этой темной комнаты на свет! Только сказать ему об этом я не могла, да и в любом случае не успела бы, потому что резко распахнулась дверь, и на пороге вырос Эккир –  зыркнул на слугу, взбалтывавшего у окна какое-то снадобье, и тот в мгновение ока испарился, потом ледяным взглядом смерил меня:

–  А она что здесь делает? Убери ее куда-нибудь, у меня к тебе дело.

–  Какое?

–  Говорю тебе – убери эту занозу с глаз моих!

Не дожидаясь, пока он вытолкает меня взашей, я выбежала, но решила далеко не уходить. В прошлый раз брат точно так же ворвался в читальню, и чем это кончилось? А что он замыслил сейчас? В отчаянии я стукнула щит, висевший ниже других, а он возьми и свались оттуда, за ним с грохотом посыпались остальные – видать, не по нраву пришлось, что кто-то осмелился нарушить их многолетний покой. На шум  выскочил Эккир:

–  Чтоб тебя!

Из-за двери донесся встревоженный голос Эйгэра:

–  Что там?

–  Да эта малявка щиты со стены сбила!

–  Она не ушиблась?

–  Откуда я знаю! – рявкнул братец и напустился на меня: –  Чего молчишь, язык проглотила?

Эйгэр позвал: «Нийри!», –  и я опрометью бросилась к нему. Занавеси на окнах уже раздвинули, и сердце защемило при виде меловой бледности его лица.

–  Сам видишь, –  пожал плечами Эккир, стоя в дверях, –  чего ей сделается. Ладно, пойду я.

На ходу обернулся:

–  Может, няньку за ней прислать?

–  Нет.

Как только за ним закрылась дверь, Эйгэр улыбнулся:

–  Раненых нам тут больше не надо, малышка.

Я шмыгнула носом.

–  И плакать не надо.

–  Эккир злой! Он плохой! – топнула я ногой.

–  Он не злой и не плохой. Просто ничем помочь не может, вот и бегает по потолку.

–  Бегает по потолку? – вытаращила я глаза.

–  Я неправильно выразился, –  улыбнулся Эйгэр. – Анламцы так не говорят, так говорят дасхарцы, когда кто-то не в себе.

Я вздохнула. На обязательных службах в храме я до звона в ушах вслушивалась в молитвы дулхуров, видя, как сосредоточенно внимает кузен словам на неведомом языке, и отчаянно завидовала братьям, которых учили дасхарскому – вернее, пытались учить, потому что Эккир считал – хватит с него и молебнов, а младшие  брали с него пример. Все они бойко говорили по-доргойски и гинкарански, ведь лучшие стрелки – доргойцы, лучшие наездники – гинкаранцы, а их в этой жизни ничего, кроме охоты и скачек, не интересовало.

–  Почему дасхарский язык такой трудный?

–  Трудный? Он не труднее анламского, –  Эйгэр внимательно посмотрел на меня и вдруг спросил:

–  А ты хочешь научиться говорить по-дасхарски?

Я не поверила ушам. Мне бы не хватило смелости попросить его об этом, но раз он сам предложил… Готовая запрыгать от радости, я с достоинством сказала (пусть видит, что я уже большая и могу вести себя по-взрослому):

–  Я знаю, что дулх – это храм.

–  Правильно, молодец! Только «д» надо произносить не как наше «д», по-другому: кончик языка прижми к небу. Смотри, вот так. Теперь попробуй сама. А сейчас это надо записать. Иди за стол.

Я не хотела за стол, я хотела остаться рядом с ним, ощущая тепло его плеча и втайне надеясь, что загадочная сила-йэнкил, о которой толковала няня, перельется от меня к нему и без связывания рук сороном, но ослушаться Эйгэра не могла. Впрочем, я и на расстоянии ощущала его боль, как свою, в то же время чувствуя – мое присутствие отвлекает кузена от телесных страданий, когда он объясняет мне урок.

–  В Доргое я поначалу часто попадал впросак, обращаясь к наставникам на «ты». Запомни, малышка: если человек старше тебя или ты его видишь впервые, надо говорить ему «вы».

–  Почему?

–  У дасхарцев так принято.

–  А у нас нет.

–  Но ты же хочешь научиться говорить по-дасхарски. Тогда надо говорить правильно.

Да, дасхарцы оказались еще страннее, чем я думала: говорить человеку «вы», если он один! Какая глупость.

–  Значит, тебе я тоже должна говорить «вы»?

–  Мне – нет. А другим – да.

Немного погодя я узнала, что, докладывая отцу о здоровье Эйгэра, упомянули, что он взялся учить меня дасхарскому, хотя это не подобает ни его высокому положению, ни его нынешнему состоянию. Отец распорядился: «Хочет учить – пусть учит. Лишь бы не скучал». Бабушка, обходившая молчанием все, что касалось опального внука, соизволила заметить: «Нашел развлечение!» Но для нас с Эйгэром уроки не были развлечением. Он говорил со мной только по-дасхарски: если я забывала какое-нибудь слово, не подсказывал, а если переходила на анламский, не отвечал. Возвращаясь к себе, я усаживала рядком кукол и принималась учить их тому, что узнала. Няня, увидев это в первый раз, всплеснула руками:

–  Вот бы Эккир на тебя поглядел да за ум взялся! А то сватают за него принцессу Доргоя, а он ей и письма-то написать не может, –  и осеклась на полуслове, сболтнув лишнее – подрывать авторитет наследника престола в глазах младших, право слово, не стоило, но я только подосадовала на себя – могла ведь сама догадаться, зачем в памятный день щитопада Эйгэр понадобился брату! В этом деле к своему отличному доргойскому Эккир  прибегнуть не мог, –  этикет требовал вести переписку на официальном языке Дасхара, вот он и нагрянул к кузену, чтобы тот исправил ошибки, и, разумеется, не мог допустить, чтобы какая-то малявка узнала о его затруднениях.

 

Пока Эйгэр не встал с постели, я часто приносила ему нянин травяной настой. Лекарь уже не просиживал возле него подолгу, так что мне беспрепятственно удавалось протаскивать в покои кузена ее заветный кувшин. Впервые увидев его в моих руках, он удивился:

–  Откуда он у тебя? У наших проводников на охоте были такие. Удобно.

Удобство заключалось в том, что крышка одновременно была и чашечкой. Высунув язык от усердия, я наполнила ее темным пахучим питьем. Он глотнул раз, другой, третий:

–  Вкусно. А что это?

–  Нянин настой. Она его из дагнабских трав делает.

Эйгэр вернул пустую чашку со словами:

–  Передай ей от меня спасибо.

Но его спасибо я передала лишь несколько дней спустя, когда няня обнаружила пропажу всех своих целебных запасов. Пришлось признаться:

–  Это я…

–  В жизнь не поверю, что ты одна такую прорву настоя выхлебала!

–  Я его Эйгэру отнесла, –  заревела я. –  Он тебе спасибо сказал…

Суровое выражение мгновенно сошло с ее лица:

–  Что ж ты плачешь-то? Раз так, княжич скоро на ноги встанет, помяни мое слово.

Травы ли Дагнаба помогли, или кузен был от природы крепким, но он скоро – быстрее, чем ожидал лекарь – пошел на поправку, а вернувшись к обычной жизни, продолжал заниматься со мной. Однако с каждым днем все больше уходил в себя: не раз я заставала Эйгэра над раскрытой книгой, но он не читал, а сидел, задумавшись о  чем-то, и смотрел так, будто был далеко-далеко («Глядит, а не видит», –  говорила няня).

В это же время из Дасхара прибыл художник, чтобы запечатлеть моих сестер. С тех пор, как Анлам, Доргой и Гинкаран оказались под дасхарской пятой, портреты принцесс  исправно уходили за море, хотя мы тихо надеялись, что тамошние владыки и впредь будут довольствоваться одними портретами, находя себе невест, по обычаю, на гэнарском побережье или в Ашукке, если, разумеется, между ними не бушевала  очередная война.

Когда было решено, что Аткан, Эрилгин и Налу будут позировать в Бирюзовом зале, няне вдруг велели облачить в парадное одеяние и меня. Няня разворчалась:

–  Мала моя детка для этих матретов!

Одна из служанок, таскавших туда-сюда вороха платьев, возразила:

–  Да ведь сейчас в самый раз, а то когда еще этот матрет будет готов, когда до жениха дойдет…

–  Жениха? – насторожилась я.

–  А ну цыц! – накинулась на чересчур словоохотливую девицу няня, но та, резво отскочив к порогу, бросила через плечо:

–  Весь век с нянькой в отцовом доме не просидишь.

У меня екнуло сердце. Исполненная мрачных предчувствий, присоединилась я к старшим сестрам, чинно рассевшимся в залитом солнцем зале. Волосы Аткан, убранные цветами (подвесок и заколок она не любила), струились до пола, отливая медью, и буйно-кудрявый дасхарец алчно вперил в них взор. Меня усадили на скамеечку возле ее ног, и я, насупившись, принялась бросать на лохматого портретиста враждебные взгляды, которые он, упоенный красотой Аткан, будто не замечал. Впрочем, по завершении первого сеанса, показавшегося мне вечностью, художник буркнул:

–  Маленькая принцесса была хуже всех: ни минуты спокойно не сидела, гримасничала и вертелась.

Во мгновение ока из пучины отчаяния я вознеслась на вершину счастья – раз я была хуже всех, угроза нашествия женихов миновала!

А вскоре Эйгэр объявил о том, что отбывает в Доргойский монастырь, дабы стать послушником.

Бабушка распорядилась, чтобы он отныне не смел показываться ей на глаза, и строжайше запретила своему окружению впредь упоминать о нем, сказав: «Лучше бы этого несчастного схоронили тогда в Доргое». Отец Эйгэра, дядя Багар, не пожелал видеть сына, когда тот попросил о встрече. Мой отец, всю жизнь прилагавший неимоверные усилия, чтобы сохранять мир в семье и стране, предпринял попытку вразумить брата, пригласив его к нам на обед. Дядя приехал, однако не удостоил Эйгэра даже мимолетного взгляда. Место бабушки за столом красноречиво пустовало, а присутствующие сидели с такими лицами, будто хлебнули уксуса. Трапеза закончилась в молчании, а после нее дядя Багар отправился к бабушке и пробыл у нее очень долго, и я начала бояться, что он так и уедет, не сказав Эйгэру ни слова. Когда он, наконец, вышел, я бросилась к нему и  дрожащим голосом проговорила:

–  Мой господин…

Если бы в это мгновение на нас обрушился потолок, никто бы, я думаю, не пошевелился – все словно окаменели. Девчонка дерзнула заговорить первой с братом правителя! Но дядя, подавленный тяжкими думами, не заметил нарушения приличий:

–  Здравствуй, маленькая красавица.

Приободрившись, я выдала заранее заготовленную речь:

–  Мой господин, позволь мне смиренно высказать нижайшую просьбу…

Перед этим я долго пытала няню, как надлежит обращаться с прошениями по важному делу. Судя по вытянувшимся физиономиям окружающих, она явно научила меня чему-то не тому, но отступать было поздно:

–  Мой господин, ты позволишь мне сопровождать тебя?

–  Куда принцесса желает сопроводить меня?

Взяв его за руку, я под остолбенелыми взглядами семейства повела его в читальню – знала, что кузен там. Сколько раз я потом повторила этот путь в нескончаемых снах –  торопилась к Эйгэру, бежала, что есть сил, но всякий раз сон обрывался перед закрытыми дверями, и, просыпаясь в слезах, я снова и снова вспоминала то, как это было наяву – мы с дядей вошли в читальню, а Эйгэр сидел, обхватив колени, на подоконнике, с которого соскочил при виде отца. Дядя молча глядел на него. Как они были похожи друг на друга – высокие, худые, темнобровые! Я выскользнула за дверь, чтобы не мешать им, а потом, притаившись у занавешенного окна, смотрела, как они вместе выезжают из дворца, думая о том, что скоро кузен уедет навсегда.

На следующий день прикатили его сестры и в порыве благодарности совсем затормошили и затискали меня, но, к счастью, скоро я им надоела, и они с Аткан, Эрилгин и Налу принялись чесать языками, а я в надежде услышать что-нибудь об Эйгэре крутилась поблизости, попутно усвоив почерпнутые ими у нянек и служанок рецепты приворотов и способы гаданий – особенно мне понравился один: всего-то надо было раздобыть растение под названием «стрела Златокудрого» и скрутить стебель со словами:

«Стрела Златокудрого, дай мне ответ –

Любит мой милый меня или нет».

К моему великому удивлению, няня ни о какой стреле Златокудрого слыхом не слыхала: растение оказалось весьма редким – сестрам удалось достать его аж на третий день, да и стрел было всего две, и они никак не могли их поделить. Так эти горшочки и стояли на подоконнике в покоях Аткан, искушая меня. Придя однажды к ней и не застав там никого, я не выдержала и, ухватив один из них, кинулась наутек. В том, что сестрицы сразу догадаются, чьих рук это дело, я не сомневалась – как и в том, что трепка неминуема, но желание узнать, любит ли меня «мой милый», оказалось сильнее.

Поначалу я направилась к себе, но, подумав о няне и неизбежных расспросах по поводу стрелы, решила укрыться в читальне, где на мои частые визиты уже не обращали внимания. Я почти добежала до нее, как вдруг передо мной выросла темная фигура. Подняв глаза, увидела Эйгэра и впервые в жизни не обрадовалась ему. Какое там! Не думала я, что будет так больно увидеть его снова.

–  Нийри! –  он стремительно подошел и, развернув меня к себе, сел на корточки, так что его лицо оказалось вровень с моим, и те слезы, которые я сумела сдержать, когда он уезжал с отцом, хлынули потоком – так велики были мои муки, а когда Эйгэр воззрился на горшок с проклятой стрелой, к ним прибавился еще и жгучий стыд.

–  Что случилось, малышка?

Не смея смотреть на него, я с трудом сглотнула комок:

–  Я ее украла.

–  Кого?

–  Стрелу, –  и запнулась на полуслове: Эйгэр ведь не выносит разговоров о Белоликой, а значит, при нем не стоит поминать и Златокудрого.

–  Какую стрелу?

По-прежнему глядя в пол, я протянула ему злосчастное растение.

–  Ты про эту травинку? На что она тебе?

–  Чтобы узнать… про любовь.

–  Каким образом?

–  Если скрутить стебель и пойдет красный сок – значит, тот, о ком ты думаешь, тебя любит, а если белый –  нет.

–  Это так важно?

Я молчала.

–  Допустим, пойдет белый сок. Разве от этого солнце перестанет светить?

–  Нет, –  выдавила я, не очень понимая, при чем тут солнце.

–  Или ты сама перестанешь любить?

–  Нет!

–  Тогда какое значение имеет его цвет? – и, встав во весь рост, показался мне устремленным к небу нулуром, в тени которого обитают недостойные грешники вроде меня. –  Вернем эту стрелу на место? Или хочешь все-таки пустить ей кровь… то есть сок?

–  Не хочу.

–  А где ты ее взяла?

–  У Аткан.

–  Что ж, пошли к Аткан.

Я поплелась за ним, в глубине души надеясь, что сестры не окажется в ее покоях. Но она была у себя – сидела перед зеркалом, служанки убирали ее волосы цветами, и какое-то время мы заворожено смотрели на нее, а она – в зеркало – на нас: то на меня, то на Эйгэра, то на стрелу Златокудрого в его руках. Будь я одна, Аткан, разумеется, сразу выложила бы все, что она обо мне думает, но в присутствии кузена вынуждена была ждать, когда заговорит он. И он заговорил, улыбнувшись ей, отчего мое сердце зашлось от ревности:

–  Это, как ты понимаешь, не для прически.

–  Где ты нашел эту поганку?

–  Стрелу, ты хотела сказать? Нийри рассказала мне о способе ее применения. Довольно любопытно.

–  Вот как?

–  Но она пребывает в целости и сохранности. Можешь убедиться.

После водворения злополучного растения на прежнем месте сестра сочла необходимым заверить нас, что ничего не скажет Эрилгин, а мне было все равно –  я воровка, и Эйгэр об этом знает. Но выйдя из покоев Аткан, он вдруг обнял меня, шепнув: «Спасибо!» –  и добавил, улыбаясь мне – мне одной: «Мы с отцом помирились».

Лишь одно обстоятельство омрачало мое счастье – обстоятельство неотвратимое, неизбежное – скорая разлука…

 

До отъезда кузен вел себя, как обычно. И в последний день тоже. А вечером раздался стук в дверь. Сердце мое замерло. Няня открыла, –  на пороге стоял Эйгэр с увесистой книгой в руках. Как неумелый пловец перед бурным потоком, он неуверенно шагнул вперед:

–  Завтра я уезжаю, сестренка.

Тягостное молчание повисло в комнате.

–  Вот, принес тебе «Записки о путешествиях по Доргою, Гинкарану и Анламу». Тут все на дасхарском.

Он говорил со мной, как со взрослой. И малышкой больше не называл.

–  Буду рад, если ты не забросишь занятия.

Я нашла в себе силы кивнуть ему. Еще мгновение, и я увидела его спину, сгорбившиеся, будто от тяжкой ноши, плечи. Ушел… Слез не было. «Камнем стало сердце мое», –  пели жрицы в Ночь плача. Камнем лежала на столе книга Эйгэра – серебряные буквы тускло светились на темном переплете, складываясь в короткое и безжалостное слово «никогда». Никогда больше не увижу я его.

Как только няня уснула, я выбралась из дворца и побрела через парк к нулуру кузена. Во мраке таились лесные девы, то хохоча, то стеная, и ветер бесновался в вышине, подхватывая их сулящие погибель песни. А когда над головой вдруг заухала невидимая во тьме птица, я, ополоумев от страха, бросилась бежать, не разбирая дороги, и неслась  в разорванном платье, с горящим от ссадин и царапин лицом, пока не увидела белеющий в темноте ствол.

Там меня и нашли наутро без памяти. Две недели я пролежала в жару и бреду, а после болезни не узнала себя в зеркале – лицо похудело и вытянулось, срезанные волосы торчали в разные стороны, глаза запали и стали грустные-грустные. Так закончилось мое детство. Кукол своих я отдала Руме и Дэси. Дасхарскому их уже никто не учил. Как и меня.

 

3.

 

Устав Доргойской обители требовал от послушников: никаких встреч с родными, никаких писем – ни от них, ни к ним.

Аткан и Эрилгин преувеличенным вниманием старались скрасить мое одиночество, закармливали пастилой и леденцами, а о кузене не говорили вовсе. Аткан решила научить меня вышивать, для начала поручив подрубать салфетки. Эрилгин корпела рядом. Ей не хватало терпения, стежки шли вкривь и вкось, пяльцы летели на пол, хлопали двери, и сестра убегала, как она говорила, «глотнуть свежего воздуха». Однажды я подобрала ее салфетку с четырьмя цветками по углам – четырьмя йалнурами, расцветающими в горах Дагнаба перед Йалнановой ночью. Няня говорила: парни дарят их в эту ночь своим невестам. Но те, над которыми мучилась Эрилгин, никому бы и в голову не пришло подарить своей любимой. Не видев наяву ни одного йалнура, я была окружена ими во дворце: стены – наружные и внутренние, фонтаны и чаши, рамы зеркал, больших и маленьких, –  все было украшено изображением «дара небес», и руки мои знали его, как если бы сами касались снежно-белых лепестков. Стежок за стежком, стежок за стежком… Увлекшись, я даже огорчилась, когда Эрилгин вернулась и принялась искать пропажу. Потом они с Аткан долго разглядывали мои йалнуры с обеих сторон, и в тот же день вручили мне пяльцы, корзинку с нитками, наперсток, игольницу и ножницы. Няня, которой я с гордостью сообщила об этом, строго-настрого наказала оставлять в своем вышиванье нетронутый уголочек:

–  А то как иначе твоя душа к тебе воротится? Она ж из тебя в вышиванье твое переходит!

Меня это не пугало. Найдя себе занятие, я заполнила им возникшую с отъездом Эйгэра пустоту, откладывая пяльцы только тогда, когда в темноте уже нельзя было различить узора. Одно огорчало: завершенная работа редко оставляла меня довольной, хотя Аткан и Налу все нравилось.

–  До чего же пальчики проворные, – говорила Налу, а Аткан удивлялась:

–  И как быстро всему научилась.

–  Не слушай их, Нийри, –  ворчала Эрилгин. –  Это они нарочно говорят, чтобы побольше работы на тебя взвалить. Нашли швейку! Со мной у вас такое не выйдет!

–  Да тебя никто и не просит! – смеялась Аткан.

Шутливые перепалки возникали между ними по сто раз на дню, но друг без друга они не могли. Глядя на них, я думала: что, если бы у меня была сестра-погодка? Хотя в глубине души знала: ни одна сестра – да хоть двадцать сестер – не заменили бы мне того, кто с первой встречи завладел моим сердцем. Пусть не приходило от него ни единой весточки, на аллее принцев по-прежнему тянулся к небу нулур, шепча о чем-то, чего я не могла понять, как ни старалась.

А кроме того, была читальня. Довольно долго я обходила библиотеку стороной – слишком тяжело было заходить туда, где жили воспоминания, но впоследствии я почти поселилась там: сидя на месте Эйгэра, с головой уходила в книги, и мне открылся  целый мир, будто звезды засияли во тьме –  звезды, светящие и тем, кто от них далеко.

Больше всего я полюбила «Песнь» Йару Дагнабского, к которому любовь пришла в далеком краю. Слова давно упокоившегося в безвестной могиле скитальца, исполненные живого чувства, находили отклик в моей душе. «Песни, что поет любимая, не понятны мне», –  читала я, а в памяти всплывало лицо Эйгэра во время служб в храме Трех богов, его молитвы на чужом языке. О том, что он сказал мне на прощанье, я не забыла – с подаренной им книгой не расставалась, даже ночью клала под подушку. Радостью были и нечастые поездки к дяде Багару. Каждой встречи с домом, где Эйгэр увидел свет и играл малышом, я ждала с нетерпением: хоть и пришлось ему повзрослеть вдали отсюда, эти стены помнили его. Подолгу я простаивала перед детским портретом кузена, с которого глядел маленький худенький мальчик с печальным взглядом и высоким лбом, еще не прикрытым челкой. Таким я его не знала…

Няню это настораживало. Она предпочла бы, чтобы я предавалась обычным для женской половины развлечениям, но частые визиты кузин, когда за поеданием сластей и фруктов обсуждались украшения и наряды и перемывались косточки множеству лиц обоего пола, оставляли меня равнодушной –  так же, как и шумные игры в парке и катания на пруду.

Лодочные прогулки – отрада сестер – были наследием старины, когда принцессы могли покидать дворец лишь в Йалнан, и чтобы хоть немного скрасить их затворничество, вырыли этот пруд. Противоположный берег в часы прогулок заполняла дворцовая охрана, никому не дававшая приблизиться к запретному месту. В наше время стража выставлялась для вида, и там вечно теснились молодые щеголи, среди которых сестры с замиранием сердца высматривали своих любимчиков:

–  Что-то я сегодня своего не вижу.  Куда, интересно, он запропастился?

–  Да вон он, весь в зеленом, как лягушка.

–  Сама ты лягушка! Он зеленого не носит!

Я не могла понять, как они умудряются различать кого-то в такой толпе, но когда спросила, Аткан назидательно сказала:

–  Ты поменьше в читальне сиди, а то совсем глаза испортишь.

–  И не горбаться над пяльцами, –  добавила Эрилгин.

Налу с рассеянным видом помалкивала, но именно она стала виновницей переполоха, после которого водные прогулки на какое-то время оказались под запретом.

В тот хмурый ветреный день катанье чуть не отменили, но сестры его отстояли, хотя им пришлось принести немалую жертву, завернувшись в накидки, сокрывшие от восхищенных поклонников и прически, и наряды. Эту-то накидку и сдуло с головы Налу, когда она хотела поплотнее запахнуться (или наоборот). Тут же в воду бросился юноша – фонтан брызг, всеобщее «ах!» –  какое-то время его не было видно, а когда он вынырнул, воздев над головой принцессин покров, толпа разразилась ликующими возгласами.

Бабушка узнала об этом в тот же день и разразилась буря: на головы сестер обрушились такие громы и молнии, что я с перепугу решила – царица-мать прикажет утопить всех немедля в этом самом пруду. Налу перестали выпускать из дворца, дабы она поразмыслила над своим поведением, а Аткан как самой старшей было велено готовиться к замужеству. «Хватит, засиделись в девках, сбыть с рук – и вся недолга!» –  гневаясь, бабушка переходила на народный говор (как и все мы: сказывалось воспитание нянюшек).

По наивности своей я долго верила, что Аткан выдали за гинкаранского принца из-за оплошности Налу. Перед свадьбой она захотела, чтобы ее покрывалом занялась я, чем изрядно всех удивила: по поверью, та, что расшивала накидку невесты, вскоре сама выйдет замуж. Сестру увещевали:

–  Есть же Эрилгин, Налу! Нийри-то для замужества подрасти должна.

–  Ничего, подрастет, –  невозмутимо отвечала Аткан. –  Время быстро летит.

Через год просватали и Эрилгин. На церемонии оглашения помолвки я стояла, увешанная серебром да каменьями в соответствии с давним пророчеством няни, а возглавлявший доргойскую свиту дядя жениха, глядя на меня, сказал: «Скоро мы опять сюда посольство пришлем! Еще одна невеста подросла. Только до чего ж неулыбчивая! Вы бы научили ее улыбаться!» Няня ворчала полдня: «Не зря говорят, что язык у доргойца без костей! Никакого почтения! Принцесса им неулыбчивая! Уж какая есть…» Но досталось и мне: «Могла б хоть разок улыбнуться, а то ходишь, будто лоб о Скалу слез расшибла!» Позже, сменив гнев на милость, она объяснила: в ее селении, если от ушедших на заработки парней долго не было вестей, девушки шли к священной скале и молились Белоликой, прося вернуть жениха. Камень, что привез мне из тех краев кузен, наверное, был  сродни той скале, но никогда я не обращалась к своему талисману с такой мольбой: Эйгэр выбрал путь, к которому его влекло сердце, и мне оставалось лишь смириться с этим, как смирилась я с тем, что мое сердце влекло меня к нему.

 

После замужества Налу я впервые пошла во главе процессии в Ночь плача. С обеих сторон неслись причитания:

«Вся земля по тебе стоном стонет,

Погрузившись во мрак, небо плачет,

Все вокруг скорбит по тебе…»

Мне вспомнилась моя детская молитва, обращенная к Белоликой: «Сделай так, чтобы Эйгэр поскорее вернулся!» Уйдя в свои воспоминания, не сразу услышала многоустый шепот: «Она плачет, поглядите – принцесса плачет!» Слезы безостановочно бежали по моим щекам, и люди ликовали, глядя на это.

Но с той поры я потеряла покой. Каждую ночь мне снился один и тот же сон: белая птица металась над темной водой, и от ее тревожного крика я просыпалась в холодном поту, пытаясь понять, о чем она предупреждает меня, от чего предостерегает? Потом стало и вовсе не до сна: у бабушки случился удар, и в невнятном хрипении той, что раньше единым словом повергала дворец в трепет, лекари смогли разобрать лишь что-то похожее на «Эйгэр». Ничего больше выдавить из себя она не могла, но это повторяла снова и снова. Несколько мучительных дней было неясно, позволят ли Эйгэру приехать, затем пришла весть – разрешили. «Неспроста это, –  шушукались по углам. – Наверняка дулхурам что-нибудь нужно, вот они его во дворец и подсылают». Если люди при виде меня замолкали, я понимала: речь шла о кузене. То и дело ловила на себе любопытствующие взгляды: вот, мол, сбылась твоя мечта, где же радость? А ее не было. Меня в эти дни ничего не трогало, даже приезд Аткан, Эрилгин и Налу с детьми не обрадовал. С раннего утра до глубокой ночи просиживала я в читальне, чтобы не видеть никого, не слышать перешептываний за спиной:

–  Странно, она вроде так его любила.

–  Да забыла, наверное. И подросла к тому же.

Я не забыла. Столько лет я боялась думать об этом, верить, надеяться, а сейчас затаилась. Душа замерла в ожидании и страхе.

Заметно вытянувшиеся в последнее время Рума и Дэси сгорали от любопытства:

–  Нийри, а кузен Эйгэр красивый?

–  Красивый.

–  Но все говорят, что нет.

–  А вы не слушайте. Сами увидите, тогда и решите.

–  Ты-то сама хорошо его помнишь?

–  Да.

–  Это правда, что он учил тебя писать и читать?

–  Правда.

–  Зачем? У тебя что, учителей не было?

–  Были. После него.

–  Он тебя много бранил, когда учил?

–  Нет. Он меня не бранил.

–  Совсем?

–  Совсем.

–  Значит, он добрый?

–  Очень добрый.

–  А зачем он стал монахом? –  Рума какое-то время смотрела на меня, раздумывая – спросить или нет, потом решилась. –  Может, у него была несчастная любовь?

–  Не знаю.

И тут заговорила обычно молчаливая Дэси:

–  Мне няня рассказывала, что кузен Эйгэр любил одну принцессу, а ее выдали замуж за другого, и он с горя ушел в монастырь.

–  Твоей няни здесь тогда не было. Сама подумай, откуда она может это знать? А сплетничать нехорошо.

Они разочарованно переглянулись.

–  Жаль, –  вздохнула Рума.

–  Жаль, что сплетничать нехорошо?

–  Что он никого не любил.

 

В день приезда кузена, сидя перед зеркалом, я долго смотрела на свое лицо, под слоем пудры и румян напоминавшее маску. Какой она будет, эта встреча? Ведь и я уже не малышка, и он не тот Эйгэр, которого я помнила – задумчивый взгляд под темной челкой, руки, бережно касающиеся книжных страниц, негромкий голос. Теперь его зовут брат Дахри. Вдруг он стал чужим, как это дасхарское имя?

Перед тем, как проследовать в тронный зал, я спрятала свой талисман под платьем. Сердце рвалось из груди, и лишь его стук слышала я в гуле голосов, глядя на распахнутые двери. Казалось, прошла целая вечность… Но вот возвестили о его прибытии, он ступил в зал, и пелена, на протяжении многих лет окутывавшая все вокруг, спала с глаз. Как могла я сомневаться в нем! Он был тот же, только еще больше похудел – темные складки монашеского сомхора подчеркивали это.

–  Пусть процветает твое царство вечно, мой повелитель!

И голос совсем не изменился, и твердый дасхарский выговор. Он поклонился отцу, братьям, потом перевел взгляд влево от трона, и наши глаза встретились. Во взгляде его мелькнуло странное выражение, но в следующий миг он склонил голову в приветственном поклоне.

 

Выйдя из зала, Рума возмущенно набросилась на меня:

–  Нийри, ты говорила, он красивый, а он нисколечки не красивый!

–  У него лицо лошадиное! – буркнула Дэси.

Аткан с Эрилгин, одновременно открывшие рты, чтобы призвать расходившихся девчонок к порядку, засмеялись. Эрилгин, словно забыв о том, что она мать наследника доргойского престола, обняла меня и пропела на ухо: «В диком Дагнабе живут камнееды!» Аткан улыбалась, глядя на нас.

В тот же день бабушкин лекарь сообщил, что ей немного получше. Может статься, она почувствовала, что тот, кого она так яростно отвергала во здравии и кого настойчиво звала на одре болезни, явился к ней без промедления. «Львица без боя не сдастся», –  сказала Эрилгин.

Они с Аткан, оказавшись под крышей отчего дома, наслаждались каждым мгновением, проведенным вместе. Неразлучные… Как Рума и Дэси сейчас. Степенная Налу, проведав своих близнецов, присоединялась к сестрам, лучась счастьем. «Дым родного очага слаще ладана…» А я была прежней Нийри. И кто сказал, что анламская принцесса не умеет улыбаться?

 

С любимой «Песнью» Йару сидела я в читальне. «Ты свет, озаряющий тьму», –  эти строки я давно знала наизусть, но мне нравилось перелистывать страницы, хранящие память о тех, кто ушел давно, но продолжал дарить нам тепло своего сердца. Разлука не вечна. Вечна любовь… Слуха коснулся звук знакомых шагов, отворилась дверь, –  Эйгэр вошел и остановился, глядя на меня. Исхудалое бледное лицо под темной челкой было таким же счастливым, как у моих сестер. Он тоже вернулся домой.

–  Здравствуй, Нийри.

Глаза его светились, как в тот день, когда в этой самой читальне юный незнакомый кузен, оторвавшись от книги, сказал мне: «Здравствуй, малышка!».

–  Здравствуй…

Он огляделся. Здесь все было по-прежнему –  те же полки, те же книги, и топорщилось возле распахнутого окна растение, в густых «зарослях» которого я прятала свои первые каракули.

–  Надо же, он до сих пор здесь. Верный страж твоей маленькой тайны.

–  Ты помнишь?

–  А почему я должен забыть? Ну и удивила ты меня тогда! Да ты меня часто удивляла. Никогда не знал, чего от тебя ждать. Часто думал, какая ты стала.

–  То-то в зале ты так посмотрел на меня, будто испугался.

–  Я и правда испугался. Никогда не понимал этого обычая – когда под пудрой лица не видать. Только по глазам тебя узнал.

Я нисколько не удивилась бы, если бы Эйгэр, как прежде, сразу же засел в читальне, но он предложил:

–  Пойдем в парк?

Повторять дважды ему не пришлось – захватив с собой памятный кувшин с няниным питьем, я последовала за ним. Эйгэр с улыбкой посмотрел на его крышку-чашечку, и сердце мое радостно забилось –  он помнит, он не забыл! Мы сидели на нагретой солнцем траве. В небе проплывали облака, неспешно направляясь к вершинам Дагнаба. Земля смотрела на небо, небо – на землю, и не могли они наглядеться друг на друга, а я не могла наглядеться на Эйгэра, хотя мне нельзя было дотронуться до него, обнять… Налив ему няниного настоя, не подала чашку, как когда-то, а поставила перед ним на землю: монаху нельзя касаться даже женских ладоней. Он взял ее обеими руками. Анламский обычай. Выражение почтения. Сделал глоток, второй, третий.

–  Хочешь еще?

–  Не откажусь.

Я снова была рядом с ним, слышала его голос, видела улыбку, дышала с ним одним воздухом, все еще не веря своему счастью, и тут блаженство нашего уединения нарушили.

–  Ты куда так разогналась! – раздался неподалеку голос Румы. –  Пошли назад, тут где-то эта лошадь в сомхоре бродит и Нийри с ним.

Мы смотрели друг на друга. «Лошадь в сомхоре и Нийри с ним»!

–  Сейчас я им задам, –  поднялась я.

–  Тогда задай заодно и Аткан с Эрилгин за Камнееда, –  глаза его смеялись.

–  Ты знаешь про это?!

Эйгэр достал из кармана несколько сшитых вместе листков бумаги, карандаш, и не успела я глазом моргнуть, как он протянул мне рисунок, где изобразил себя в виде грустно взирающей на мир клячи. Я не смогла сдержать улыбки, а он вдруг сказал:

–  Прости меня.

–  За что?

–  Мне рассказали, что ты долго болела после того, как я уехал. Я ведь догадывался, что так оно и будет. Потому и тянул с прощанием до последнего. Не знал, как подступиться. Разлуку легче переносить, когда понимаешь, что все, кого мы любим, всегда с нами – в нашем сердце. Время и расстояние ничего не значат. А ребенку это невдомек, для него разлука тяжелей вдвойне…

Он замолчал надолго, а когда заговорил – как тих был его голос!

–  Нас с Нэчимом не раз наказывали за то, что мы все свои вещи держали собранными, в полной готовности к отъезду –  так сильно тосковали по дому. Потом он заболел. В себя почти не приходил, в бреду звал отца. Я отвечал ему, он улыбался: думал, это отец за ним приехал. И все время держал меня за руку, просил не уходить. А последними его словами были: «Мы поедем домой?» Я сказал: «Да». Он улыбнулся и умер.

До сегодняшнего дня никто не говорил со мной о брате, которого я не знала и о котором никогда не думала. А Эйгэр жил с этой болью, вечной незаживающей раной. Вспомнился его детский портрет: бездонные, полные затаенной грусти глаза на бледном лице. Как страшно, наверное, было ему видеть тень смерти на лице брата, держать остывающую ладошку… А рядом не было никого, кто бы обнял его, прижал к себе, разделил тяжесть горя! Только суровые монахи, читающие на чужом языке молитвы чужим богам.

–  Нэчим мне потом часто снился. Я все время чувствовал свою вину за то, что он умер, а я жив. Лишь вера спасла меня тогда. Вера – прибежище для страждущего сердца, а сердце у всех болит одинаково и радуется одинаково. А люди отгораживаются друг от друга, возводят стены, придумывают себе разные границы, оправдывая это голосом крови. Но важнее не кровь, а вера.

–  Значит, брат по крови, у которого другая вера, не брат тебе?

Тихо шелестел над нами нулур.

–  Если богам будет угодно, они наставят человека на истинный путь.

–  А ты не задумывался над тем, почему люди сторонятся дулхуров?

Лицо его приняло такое же выражение, с каким он много лет назад смотрел на пряничных птиц с Йалнана в моих руках. Но замолчать на полуслове я не могла:

–  Под челкой не видать лба, а под сомхором – сердца!

Он предостерегающе поднял руку:

–  Анламцы видят закрытый челкой лоб, а что за мысли в этой голове – не знают и знать не хотят.

–  А разве вы хотите знать, о чем думают анламцы?

–  Вы? Я такой же анламец, как и ты, сестренка. Но я не только анламец. Я человек. Дасхарцы, доргойцы, гинкаранцы, анламцы – все мы прежде всего люди.

–  Люди, говорящие на разных языках. Ты читал «Песнь» Йару Дагнабского?

–  Нет.

Я прикусила губу. Действительно, кто же будет ждать от человека, принявшего монашеский обет, чтения подобных книг?

–  Там Йару говорит: «Песни, что поет любимая, не понятны мне». Молитв на дасхарском не понимают ни анламцы, ни гинкаранцы, ни доргойцы. А если смысл непонятен, как на них откликнется душа, как отзовется?

Эйгэр смотрел на меня, точно впервые увидел:

–  Вот уж не думал найти тут такого собеседника! Я-то помнил тебя совсем малышкой. Ты такие вопросы задавала, что я порой не знал, как на них отвечать.

–  Разве? Ты всегда говорил так уверенно.

–  Так же, как ты сейчас.

–  Этому я научилась у тебя.

В его глазах зажглись озорные искорки, и он, перейдя на дасхарский, спросил:

–  Ты помнишь этот язык?

–  Помню, учитель. Мой единственный учитель, –  ответила я ему по-дасхарски.

 

На следующий день мне пришлось долго ждать Эйгэра – с утра он был у бабушки, и я не находила себе места. Какие только мысли не лезли мне в голову! Вдруг лекари неправильно истолковали ее хрипы, столь же далекие от человеческой речи, как слова «лучше бы этого несчастного схоронили тогда в Доргое» –  от желания увидеть его. Конечно, сейчас она была не в силах повторить их, но я  опасалась, как бы она не ранила Эйгэра взглядом или, того хуже, отвернувшись от него, как когда-то.

В своих метаниях я упустила момент, когда кузен покинул бабушкины покои. Нашла я его в парке, на аллее принцев, где он сидел на земле, привалившись к нулуру. Лицо его было таким бледным и уставшим, что я испугалась.

–  Она узнала тебя?

Эйгэр покачал головой:

–  Нет. Долго смотрела, потом спросила, кто я. Я сказал, она сразу напряглась: «Эйгэр и Нэчим в Доргое».

–  Ты верно разобрал, что она сказала?

–  Думаю, да. В больнице при нашей обители всякое приходилось видеть.

«Эйгэр и Нэчим» –  значит, он назвался своим анламским именем. Здесь его больше не произносили, равно как и дасхарского – точнее, дулхурского, слышно было только «дорогой племянник», «кузен».

–  Не держи на нее зла, Нийри. Ей ведь многое пришлось пережить, сестренка.

–  Это не давало ей права говорить, что…

Нет, никогда не повторю я тех проклятых слов, хотя ему наверняка передали бабушкино «благословение», едва оно слетело с ее уст! Но от меня он их не услышит. Достаточно и того, что мое сердце они жгли все эти годы.

На лицо Эйгэра будто тень упала:

–  Не торопись судить человека. Постарайся понять. Она немало выстрадала, считая, что жестоко унижена, лишена того, что было ей дорого.

–  Разве это не так?

–  Власть земная – дым. А жизнь человеческая – как лампада. Чья-то чадит и коптит, чья-то горит долго, а чья-то ярко вспыхивает и быстро гаснет, но каждая на отпущенный ей срок рассеивает тьму. И вот этот-то свет, свет его души, у человека никто не может отнять.

Какое-то время мы молчали, слушая щебет птиц над головой, потом он сказал:

–  Наш вчерашний разговор не идет у меня из головы. Но я не нашел в библиотеке «Песнь» Йару. Хранитель сказал, что она у тебя.

Я принесла ему свое сокровище, и, словно вернувшись в детство, смотрела  на его лицо, склоненное над книгой. Солнечный свет, пробиваясь сквозь листву, ласкал его ресницы, он жмурился, и я с замиранием сердца представляла, что не лучи скользят по его впалой щеке, губам, а кончики моих пальцев. Он поднял на меня сияющие глаза:

–  «Ты свет, озаряющий тьму». Это ведь он о вере сказал!

–  Это он о любви сказал.

–  А что, по-твоему, вера? Вера – это любовь.

Я снова потчевала кузена няниным питьем, и вдруг услышала задумчивое:

–  Знаешь, как эти травы пахнут в Дагнабе! Там есть место… Скала с водопадом. Люди называют ее Скалой Слез или Скалой Плачущей Девы. Она вся белая, удивительно белая, а под лучами солнца становится розоватой и светится изнутри. Я набрел на нее случайно, отбившись от твоих братьев на охоте. Увидел птицу…

–  Белую?

–  Да. Белую. Она и привела меня к той скале. Ты тоже видела ее?

–  Видела. Во сне. Перед твоим приездом мне часто снился сон – белая птица над темной водой.

Его отрешенный взгляд был устремлен вдаль. «Глядит, а не видит», –  вспомнила я.

–  Птица… Это дух святой. А темная вода – море слез и скорбей человеческих.

Он не мог не знать, что в глухих анламских селеньях по-прежнему верили в Белую Деву, а Дагнабские горы были сердцем этой веры. И у него вызрела мысль – нести слово Божье туда. Выстроить обитель в Дагнабе. До своего отъезда он ни о чем другом не говорил.

Какой долгой была разлука и какой краткой – встреча!

Когда мы провожали Эйгэра, он брал на руки дочек Аткан, сына Эрилгин, близняшек Налу. Ко мне не подходил. Долго, долго… Слишком долго. Потом все же подошел. Тихо сказал: «Будь счастлива, сестренка».

Я выдержала. Не заплакала. А после его отъезда пошла в парк к заветному нулуру.  Нагретая солнцем кора была тепла, как его рука.

 

Через полгода он обратился к отцу с просьбой передать дулхурам опустевший несколько десятилетий назад мадан. После долгих раздумий отец согласился, и первое в своей жизни письмо от кузена я получила уже из Дагнаба. Эйгэр писал по-дасхарски. Как-то он признался, что ему привычнее думать на этом языке, к тому же, наверное, хотел, чтобы я совершенствовала свой дасхарский: «Сестренка, то, о чем мы говорили с тобой, становится явью. Я даже удивлен, что так быстро все получается. Кое-что удалось зарисовать, хотя времени на это, как всегда, нет, но мне очень хочется показать тебе, как мы обживаемся…»

Глядя на карандашные наброски, я представляла, как летает его рука по бумаге. Несколько линий – и появляются очертания развалин мадана и новых строений.

«Глаз радует роща вековых нулуров. Мне кажется, это хорошее предзнаменование! А между деревьями обнаружилось странное маленькое строение без окон и потолка. Думаем, подо что бы его приспособить. Кстати, совсем забыл: в одном из селений за мной увязалась хромая собака, и, несмотря на хромоту, шла с нами до конца. А теперь она еще и ощенилась. Это тоже, надо полагать, добрый знак…»

Если бы я могла, я бы с радостью поменялась местами с этой собакой. Почему я не родилась мужчиной! Я бы строила с Эйгэром обитель, стала бы его правой рукой, верно служила бы Трем богам, и никогда он не услышал бы от меня ни слова жалобы… А сейчас оставалось только ждать – ждать следующего письма.

Вместо него Эйгэр прислал потешного щенка, похожего на откромленного львенка, при виде которого Рума и Дэси издали восторженный вопль, и Рума, сызмала пропадавшая на псарне, возбужденно затараторила:

–  Это дагнабская пастушья собака! Смотрите – у него четыре глаза, чтобы нечистую силу отгонять! –  Бровки над голубыми, еще подернутыми пленкой щенячьими глазками и правда создавали такое впечатление. – Злые духи думают, что он никогда не спит, и боятся пакостить.

Но как они ни просили, Четырехглазика я им не уступила и первое время с рук его не спускала, ведь точно так же этот теплый комочек незадолго до меня держал Эйгэр! Няня, чья страсть к ворчанию с годами усилилась, была очень недовольна:

–  Ишь, прислал подарочек. Нет чтоб подумать, а годится ли он сестрице-то!

–  Да что такого, няня? – рассердилась я (выйдя из детского возраста, сама же  умолила оставить ее со мной, но временами теряла терпение).

–  А то, что хозяин ему надобен!

–  Я теперь его хозяин.

–  Коли бабой уродилась, мужиком не станешь, –  пробурчала она. – Да и не всякого он хозяином признает, ведь если признает, то и на край света за ним пойдет, и смерть его на себя примет.

В Дагнабе верили, что собака может отвести смерть от хозяина, умерев вместо него. Но глядя на малыша, переименованного для краткости из Четырехглазика в Глазастика, ни о чем таком думать не хотелось, и она пока что был всем доволен – с аппетитом ел, подолгу спал, то и дело забираясь в такие укромные места, что его с трудом можно было отыскать, а в часы бодрствования носился взад-вперед, целеустремленно карабкался по лестницам, еле доставая коротенькими лапками до верхних ступенек, но не пасовал ни перед какими препятствиями.

А тем временем пришло послание из Эрруха: единственный сын правителя – принц Хагнан достиг брачного возраста и ему подыскивали невесту. Что за переполох поднялся! Уже почти полвека во всех землях, находящихся под властью Дасхара, судачили о проклятии, довлеющем над его правителями. Началось все с Саргаха IV, который развелся с первой женой по причине ее бесплодия, от второй у него была дочь, а наследник родился от третьей, причем родился тогда, когда он перенес свою столицу из Эрруха в Гахан, а так как был еще Чиндор, где правители Дасхара короновались, о нем стали говорить: «Три бога, три столицы, три жены». Его сын, Саргах V, взойдя на престол, вернулся в Эррух и покидал его только ради охоты и войн с Ашуккой, но жен у него тоже было три: первая умерла, не оставив потомства, и вторая, дав жизнь единственному сыну, на этом свете не задержалась, а два года назад он схоронил третью. О наследном же принце мы до сих пор ничего не слышали – ни о его удали на охоте, ни об участии в военных походах, к чему правители Дасхара приучали своих отпрысков чуть не с пеленок, –  и это было странно.

 

Когда к нам пожаловало дасхарское посольство, все во дворце – от младшего полотера до главного советника – из кожи вон лезли, чтобы угодить посланникам и одновременно – скрыть от бабушки их присутствие. Хотя большую часть времени она пребывала в мире давно ушедших теней, но временами рассудок к ней возвращался, и слуги мимо ее покоев пробегали на цыпочках (иные – даже разувшись), а дасхарцев водили другими коридорами. Казалось, даже воздух пропитан стыдом и скорбью, но едва ли посланцы правителя Дасхара ощущали это – чувства побежденных их не волновали.

Как-то я застала Руму и Дэси хихикающими над рисунком, изображающим вереницу огромных, задранных кверху носов, важно шествующих в высоченных сапогах с отворотами, грохотом которых был полон теперь наш дворец. Сверху красовалась надпись – в первоначальном варианте «дасхарская честь», но слово «честь» было зачеркнуто и заменено на «спесь».

–  Где вы это взяли? – накинулась я на них.

Они молча переглянулись, потом Рума с вызовом спросила:

–  Почему ты их защищаешь?

–  Я защищаю не их, а вас.

Дэси вздохнула:

–  А я бы никогда с ними не поехала. Они противные.

Не одна она так думала. Я считала дни до отъезда дасхарцев. Все в них меня отталкивало – хищные горбоносые профили, выступающие подбородки, не знающая меры любовь к благовониям и манера смотреть на людей сверху вниз, чему весьма способствовал их рост – каждый из посланников на полголовы, а то и на целую голову был выше Эккира. Его это сильно задевало, и с момента прибытия высоких гостей брат пребывал в дурном расположении духа, правда, был преисполнен решимости проучить «носатых верзил» на охоте, которой правители Анлама испокон веков ублажали своих друзей –  и недавних врагов.

Увы, Эккир вернулся с нее мрачнее тучи, а дасхарцы, наоборот, сияли –  вернее, еще больше излучали самодовольство. Мастера, которым поручили выделку добытых ими шкур и рогов, работали денно и нощно. «Не с пустыми руками домой уедут», –  говорили о них, и сердце мое замирало. Уже тогда я поняла, что спасения мне нет: дасхарцы давно все решили. Когда-то им отдали Эйгэра и Нэчима. Теперь пришел мой черед.

После смерти бабушки меня официально объявили невестой принца Хагнана. Вокруг шептались:

–  Счастье, что она не дожила.

Из Гинкарана и Доргоя примчались Аткан и Эрилгин. Несколько дней разыгрывали беззаботных сестер счастливой невесты, но Эрилгин в конце концов проговорилась:

–  Этот принц на людях почти не показывается. То ли дурачок, то ли калека…

Аткан обняла меня, а за моей спиной сердито выговаривала Эрилгин:

–  Зачем ее так пугать, не видишь – на ней лица нет.

–  Пусть лучше заранее узнает, –  вздохнула Эрилгин. –  И ведь не отвертишься!

А я ждала одного – письма от Эйгэра. И оно пришло. В нем не было ни слова о моем предстоящем замужестве, лишь рисунок и приписка к нему: «Поборол искушение отослать тебе изображение нашего храма, который возведен пока только в моей голове, а наяву работы едва начались, и мне не хочется, чтобы ты видела его таким. Поэтому шлю другой рисунок. Ты знаешь это место, я тебе о нем рассказывал…»

На рисунке была Скала слез.

 

Перед тем, как навсегда покинуть родной дом, я должна была снять с себя все анламское и надеть дасхарскую одежду. Присланные из-за моря платья были темными, наглухо закрытыми и поражали обилием шнуровки. Эрилгин усмехнулась: «Удавки на шее не хватает», и Аткан молча кольнула ее взглядом. Няня, бормоча: «Точно сеть паучья», –  ушла к себе, и вернувшись с пучком трав, принялась окуривать их. По комнате поплыл горьковатый запах, взбудораживший душу. «Знаешь, как они пахнут в Дагнабе…» Еще недавно Эйгэр был здесь. Недавно? Давно, целую жизнь назад. Я старалась не думать о нем, но тревожно-горький аромат разбудил затаенные думы, отозвавшиеся в сердце тоской и болью.

Удалившись, няня оставила поднос с травами, а сестры, отослав служанок, сами сняли с меня серьги, подвески с кос, кольца, только браслеты я почему-то решила оставить. Аткан обняла меня с одной стороны, Эрилгин – с другой, и так мы сидели на моей постели, когда в дверь тихо проскользнули Рума и Дэси. Рума, потянув носом, покосилась на нянин поднос и выпалила:

–  Я никогда не выйду замуж!

И после небольшой заминки добавила:

–  За дасхарца.

Эрилгин с Аткан рассмеялись, а девчонки недоуменно смотрели на них: с вами, мол, не поймешь – то ли смеяться, то плакать. Аткан шутливо погрозила Руме пальцем:

–  Не говори так, глупышка. Никто не знает своей судьбы. Да оно и к лучшему. Если бы я знала, что моих детей будут сажать в седло раньше, чем они научатся ходить, я бы в сторону Гинкарана и не посмотрела.

–  Не слушайте вы ее, – встряла Эрилгин. – Она от гинкаранских всадников всегда млела. И радовалась, что уздечку вытянула, когда мы на женихов гадали.

При упоминании о гадании у Румы и Дэси заблестели глаза:

–  А ты что вытянула? – хором спросили они у Эрилгин.

–  Как что? Доргойский кинжал. Ну и крику было! Я думала, Эккир мне этим кинжалом голову снесет.

Видимо, представив разгневанного Эккира, Дэси громко икнула, и все потонуло в дружном смехе.

–  А почему Эккир на тебя сердился?

–  Я у него кинжал утащила! А уздечку Аткан на конюшне раздобыла. Мы тогда втроем прямо с ног сбились: подслушали у нянек, как гадают в канун Йалнана, и давай искать всякую всячину – перстень, тапочки…

–  А их зачем?

Эрилгин легонько щелкнула девочек по носам:

–  Кто тапок вытащит, у того муж будет старый.

–  Налу все мечтала перстень вытянуть, –  улыбнулась Аткан.

–  Почему?

–  Вытянешь перстень –  за красавца замуж выйдешь.

–  И что она вытянула?

Аткан вопросительно посмотрела на Эрилгин. Та пожала плечами:

–  Не помню.

–  И я не помню.

Рума и Дэси повернули головы ко мне:

–  А ты что вытащила?

Эрилгин хлопнула в ладоши:

–  Любопытства на четверых, а слушаете вполуха! Я же сказала: мы втроем гадали. Нийри маленькая была.

А те наматывали сказанное на ус:

–  Гадать только в Йалнан можно?

–  Лучше всего в Йалнан. Хотя и в другое время тоже, если невтерпеж. Но учтите, вещи должны быть настоящими: если тапки – то не нянькины, а какого-нибудь старика, если кинжал – то не со стены, а который мужчина при себе носит.

–  И куда все это складывать?

–  Да куда угодно. Выбираешь-то с завязанными глазами. А самое трудное… –  и Эрилгин с загадочным видом умолкла.

Дэси опять икнула, и вновь все зашлись от хохота, но Рума  намерена была прояснить все до конца:

–  И что самое трудное?

–  После гадания вернуть все незаметно на свои места. Так что заимствовать кинжал у Эккира не советую.

Таким запомнился мне последний вечер в отчем доме: пропитанные запахом дагнабских трав покои и лица сестер, старавшихся при помощи милых сердцу воспоминаний рассеять царивший в моей душе мрак.

А ночью я прощалась с няней. От моих слез платок на ее груди стал совсем мокрым, и она, прижав меня к себе, бормотала:

–  Что ж поделаешь, детка, судьба твоя такая.

Как в детстве, уснула я, уткнувшись в ее плечо, но, и в полусне продолжая всхлипывать, услышала сквозь дремотную тяжесть: «Ты вернешься домой. В алом цвету вернешься…» Нянины ли это были слова? И, прозвучав наяву или во сне, что они значили?

Потом наступило утро – утро расставания со всеми, кто был мне дорог. С тем, кто был всех дороже, я распрощалась раньше. Так же, как он, брала на руки племянников, обнимала плачущих сестер, а сама плакать уже не могла. И не могла оглянуться, чтобы в последний раз посмотреть на тех, кого оставляла навсегда. «На что обернешься, то потеряешь», –  говорила мне няня. Но и не оглядываясь, я знала: вот закрылись главные ворота, вот остался позади храм Трех богов, вот исчезли из виду верхушки деревьев парка… Вдали синели вершины гор, где Эйгэр просыпался и засыпал под шум вековых нулуров.

Белая Дева, храни его ради своей любви к Златокудрому! Храни его…

Эту молитву я шептала про себя снова и снова.

Прощай, любимый! Сердце мое осталось с тобой.

 

4.

 

Не видевшая в жизни ничего, кроме отцовской столицы, по дороге я воспринимала все обостренным до предела чутьем.

«Сосны шумят,

В родном краю моем сосны шумят.

Там меня милая ждет,

В родном краю меня милая ждет…»

Эти протяжные песни, хоть я не слышала их до сих пор ни разу, были знакомы мне по строкам Йару: «Там, в краю, где сосны шумят, – там оставил я сердце свое». И вспоминался голос Эйгэра, его лицо над раскрытой «Песнью», наш с ним разговор: «Это он о вере сказал!» –  «Это он о любви сказал». Но не было бы ни любви, ни веры без этой земли.

В одном селении мое внимание привлекла толпа, собравшаяся вокруг грубо сколоченного помоста с натянутым над ним канатом, и я обратилась к возглавлявшему свиту троюродному дяде Гадару:

–  Хочу посмотреть.

–  Принцесса, свет Небесных лугов, на что ты собралась смотреть?! Оставь простолюдинам их убогие развлечения!

Я была непреклонна, однако горько пожалела об этом, когда он распорядился отогнать зрителей подальше. Перед помостом остались съежившиеся от страха артисты, и среди них бросались в глаза два неотличимых друг от друга подростка в ярких одеждах: один держал в больших не по возрасту, натруженных руках белую маску, второй – маску красного цвета, над которой топорщился самодельный парик из золотистой конской гривы. Позади близнецов стоял, судя по всему, их отец, рядом топтались три бедно одетых музыканта – старик с большим старым барабаном и двое мальчишек с трещотками и дудками. За ними прятались странные фигуры в черно-красном рванье. У всех – сузившиеся спины, сгорбленные плечи, потерянные лица…

Дядя с брезгливой миной махнул рукой: начинайте, мол. Робко ухнул барабан, с отчаянием обреченных завыли дудки, и парнишка в красной маске медленно двинулся по канату. Он шел, а сотни глаз были устремлены на одинокую хрупкую фигурку, такую беззащитную, между землей и небом. Вдруг он пошатнулся, и вздох сорвался с сотен уст, сотни сердец замерли… Дойдя до шеста, венчающего конец пути, канатоходец остановился, и к небесам полетел юный голос, –  один из мальчиков-музыкантов, отведя от лица дудку, запел:

«Тоскливо мне здесь без тебя,

Земли вешний цвет и краса,

Страдаю в разлуке, любя,

О встрече молю небеса.

Поднимись ты ко мне, поднимись!

Вознесись ты ко мне, вознесись!»

Другой вторил ему – нежно, звонко:

«Как я поднимусь к тебе, я ведь не птица,

Крыльев нет у девушки земной,

Если бы ты мог ко мне спуститься,

Я пошла бы всюду за тобой!»

Мою грудь теснили рыдания, а губы беззвучно повторяли: «Я пошла бы всюду за тобой», когда под тревожный бой барабана и плач дудок спускался Он к Ней с неба:

«Отпустил своих резвых коней,

Чтобы свидеться с милой моей.

Бег коней по Небесным лугам

За улыбку любимой отдам».

Но едва ступил Златокудрый на землю, бешено загрохотали барабаны, и на помост выскочили темные тени: черные и красные полосы ткани метались вдоль худых гибких тел танцоров, налетавших друг на друга и сшибавшихся в яростной схватке, не давая влюбленным соединиться. Внезапно все стихло: можно было услышать дыхание зрителей – если бы они дышали. Юноша с золотыми кудрями медленно оседал на помост. Голос – замирающий, уходящий – пропел:

«Разделила нас темная вода.

Не увижу я больше никогда

Твой прекрасный лик,

Свет любимых глаз…

Темная вода разделила нас».

Он лежал – недвижный, бездыханный, а Она, держа его голову на коленях, обратила бледное лицо с черными провалами глаз к опустевшему небу, перечеркнутому натянутым канатом. Исполненный скорби голос стенал:

«Отец Небесный, грозен ты во гневе!

Умерь, умерь свой гнев! Умерь, Владыка!

Отец Небесный, разве Ты не видишь:

Погасло в небе солнце, закатилось,

Ячмень, пшеница на полях погибли,

Земля наша во мраке не рождает,

Иссякло молоко у матерей,

Голодным плачем их исходят дети!

Отец Небесный, разве Ты не видишь?

Отец Небесный, разве Ты не слышишь?»

Отовсюду неслись всхлипывания, зрители утирались – кто рукавом, кто кулаком, а по моим щекам катились запоздалые слезы, так и не пролитые при прощании с родными, и я, всю жизнь чувствовавшая себя отделенной от окружавших меня людей невидимой стеной, вдруг поняла, что человек на земле не одинок, если может смеяться и плакать со всеми. Как же прав был Эйгэр! «Люди отгораживаются друг от друга, возводят стены, придумывают себе разные границы, а сердце у всех болит одинаково и радуется одинаково».

Тем временем на помосте появился ребенок: маленькая «птичка» в белом одеянии, покружив вокруг распростертого тела, коснулась его крылышком, и божественный юноша ожил. Но глухо рокотал барабан. Над помостом, подобно облаку, взметнулось грубое полотнище и поглотило окаменевшую Деву, оставив взору очертания горестно застывшего тела, протянутых к любимому рук, а златокудрый бог, вернувшийся из мрака, в отчаянии обратил взор к недвижной скале, и вновь полетел к небесам тоскующий голос:

«Я у птиц спрошу,

У зверей спрошу,

У людей спрошу:

Вы не видели, птицы, мою милую?

Вы не видели, звери, мою милую?

Вы не видели, люди, мою милую?

Мою милую, чей лик бел, как снег?

Где ты, милая! Куда скрылась ты!

Или горный дух заковал тебя,

Заковал тебя, держит пленницей?»

Молчала белая скала. Однако стоило птичке-невеличке дотронуться до холодного камня, как чары спали: под торжествующий бой барабана, ликование дудок и щебет трещоток соединили Белоликая и Златокудрый руки, подняв на них к небу пташку-спасительницу.

С окончанием представления в один миг волшебство исчезло: сотни только что сиявших глаз погасли, и снова перед нами стояли, вжав головы в плечи, понурые музыканты и танцоры, мальчишки-близнецы теребили свои  маски. Но потешный «птенчик» нисколько не боялся моей свиты: круглые карие глаза с любопытством скользили по лицам. Сходство с близнецами было очевидным. Я спросила:

–  Мальчик?

Со всех сторон на меня устремились остолбенелые взгляды, словно заговорил оживший камень.

–  Моя повелительница, это девочка.

Что бы подарить ей? Тут я вспомнила про браслеты –  те, что не дала сестрам снять с себя. Они, конечно, велики для ее ручонок, но время летит быстро. Когда я надела их на запястья малышки, у дяди было такое лицо, будто он сейчас лопнет. Еще больше он вознегодовал, когда я отправила служанку за шкатулкой, чтобы заплатить артистам за представление:

–  Платить этим дикарям за их бездарное кривлянье?!

Моя рука казалась крошечной по сравнению с мозолистой ладонью отца близнецов и кареглазой малышки, а в его расширившихся при виде монет глазах была не радость – изумление и страх.

Негодование дяди Гадара имело далеко идущие последствия. Проезжая через очередное селение, я увидела, как наша охрана разгоняет людей, среди которых были дети в подобии костюмов Белоликой и Златокудрого. Бросившись к дяде, услышала:

–  Принцесса, ты хочешь, чтобы бродяги со всей страны толпились вдоль дороги! Может, ты и в столицу Дасхара явишься, увешанная гроздьями нищих?

В пыли лежала маленькая белая маска. Детям даже не дали подобрать ее.

 

На пятый день мы почуяли дыхание моря. Это было оно – море, являвшееся мне во снах. Море слез и скорбей человеческих. Над ним с пронзительными криками летали птицы, то взмывая в поднебесье, то камнем падая вниз, чтобы на миг прильнуть к волнам, а волны стремились к берегу –  слиться с ним в кратком лобзанье, отхлынуть и соединиться снова. Не так ли и жизнь человеческая? За разлукой следует встреча, за встречей – разлука. Но нет разлуки горше той, что навечно…

Здесь свита покинула меня, уступив место дасхарцам, и первым делом приставленные ко мне дамы перешнуровали мое платье, недостаточно, по их мнению, затянутое, так что я едва могла дышать. Но намного мучительнее было слышать их голоса, ведь говорили они на том же языке, что Эйгэр. Другим мучением была постоянная головная боль, вызванная тем, что в своей любви к благовониям эти дамы не отставали от мужчин, умащивая ими не только тела и одежду, но и все вокруг, вплоть до обивки мебели и занавесей.

«Ваше лицо до свадьбы должно быть прикрыто», –  сказали мне, набросив вуаль. «Точно сеть паучья». Глядя сквозь нее на удаляющийся анламский берег, я чувствовала, как между мной и миром снова вырастает стена. Вокруг жил своей жизнью огромный человеческий муравейник – раздавались команды, сновали матросы, Глазастик путался у всех под ногами, оглушительно облаивая толстого самодовольного корабельного кота, а я, стоя на палубе, ощущала лишь пустоту в сердце. Пустоту в сердце – и бездну под ногами.

 

5.

 

Дасхарский берег встретил неприветливо: низкое небо было затянуто тучами, холодный ветер бил в лицо, норовя сорвать с головы вуаль, и я поняла, что никогда не буду здесь счастлива. Безразличие к собственной судьбе, охватившее меня на корабле, усилилось, и погода весьма способствовала такому настроению: если не лило, как из ведра, то моросил мелкий дождь, нагоняя черную хандру. Дни и ночи мерного покачивания кареты, безысходной тоски и унылого молчания, нарушаемого лишь храпом моих дам – рычащим, урчащим, тонким с присвистом. Впрочем, время от времени они просыпались, чтобы попотчевать меня какой-нибудь историей – чаще всего об отце нынешнего правителя, менявшего дворцы и фавориток быстрее, чем с деревьев облетает листва. Истории эти разнообразием не отличались: ни одно здание, даже самое великолепное, не могло надолго удержать его в своих стенах, и ни одна женщина, даже самая обольстительная, –  в своих объятиях, и скитания эти кончились тем, что он перенес столицу в Гахан. Отношение дам к давно почившему монарху было не сказать чтобы очень почтительным, но в их глазах человек, затеявший подобную чехарду, другого не заслуживал: Эррух испокон веков был сердцем этой страны. Только он.

Приближение к стольному граду Дасхара ощущалось издалека: нечто бескрайнее, как море, и темное, как непроходимая чаща, властно притягивало к себе, подавляя и маня одновременно. Но я и представить не могла, каким огромным он был – таким огромным, что вся отцовская столица, сияющая белизной под ослепительно-синим небом, заняла бы одно из его предместий. А этот город был черный – дома с закопченными стенами нависали над большой рекой, теснились по ее берегам, а она, закованная в цепи мостов, нехотя несла свои свинцовые воды, словно изнемогая от обилия снующих по ней барок, лодок и прочих неизвестных мне судов. По вымощенным же булыжником улицам текли людские потоки, грохотали бесчисленные повозки, телеги, кареты, а надо всем этим возносился к серому небу храм – тот самый, который мне когда-то показал на рисунке Эйгэр. Меня придавило его мрачное великолепие, овеянное дыханием былых веков, когда правители Дасхара, щедро оросив далекие и близкие земли кровью покоренных народов, воздвигали над завоеванными городами храмы по образу его и подобию.

Под стать ему было и жилище земных владык: громада из темного камня напоминала неприступную крепость, а о том, что это все-таки не крепость, свидетельствовало великое множество окон, от которого у меня зарябило в глазах. Украшений же не было вовсе, если не считать ощеренных морд никогда не существовавших в природе чудищ, располагавшихся над оконными проемами и карнизами. Спросив: «Зачем это?» –  услышала в ответ: «Чтобы зло не вошло в дом, Ваше Высочество». «Или не вышло из него», –  промелькнуло в голове.

На площади перед дворцом высились конные статуи: каменное спокойствие на лицах всадников оттенялось бешенством вздыбленных лошадей, а глядя на застывшие в воздухе огромные копыта, я  вспомнила Эйгэра и свои слезы у его постели.

Затем свита препроводила меня туда, где прежде всего надлежало побывать невесте дасхарского принца, –  в усыпальницу его предков. Не жениха я увидела первым, а прах давно минувших веков.

–  Преклоните колени, Ваше Высочество.

Вслед за мной опустились на холодные каменные плиты остальные. Смежив веки, слышала я старческое кряхтенье и хруст суставов ближайших ко мне вельмож, их сиплое дыхание вперемежку со словами молитв. Кто-то рядом перебирал четки, их костяной стук был как поступь неотвратимого рока, –  будто кто-то незримый отмерял отпущенное судьбой время. Быстрокрылой птицей пролетит оно, чужие руки закроют мне глаза, перенесут мое тело в этот склеп, положат здесь и задвинут тяжелой плитой – чужую среди чужих…

 

Перед тем, как представить правителю Дасхара, меня переодели, зашнуровав туже прежнего, и едва не теряя сознание, шла я в окружении многочисленной свиты по коридорам, галереям, лестницам: все здесь было в два, в три, в четыре раза больше и выше того, к чему я привыкла дома. Украшенные витражами огромные окна, искусно расписанные потолки и стены либо славили Святую Троицу, либо переносили на поля сражений: взмыленные кони – снова они! –  с обезумевшими глазами вставали на дыбы, а багровое зарево пожаров пылало еще жарче на фоне холодного блеска клинков в воздетых руках дасхарских воинов, шагающих по распростертым телам поверженных врагов.

Торжественно распахнулись огромные, как городские ворота, двери в тронный зал, и глашатай возвестил:

–  Ее Высочество принцесса Анлама Нийри!

…Столько людей разом я видела лишь в Ночь плача. Со всех сторон – лица, лица, лица: молодые, старые, женские, мужские, красивые, безобразные – с одинаковым выражением жадного любопытства. В первый и единственный раз пожалела я о том, что вуаль на моем лице могла быть поплотнее. Но не успела я войти, как с левой стороны ближе к окну какая-то особа лишилась чувств: страсть дасхарских дам к затягиванию платьев и неумеренная любовь обоих полов к благовониям при таком стечении народа были способны свалить с ног кого угодно. Я чувствовала себя так же, как эта бедняжка, но, в отличие от нее, упасть не имела права – на меня смотрели сотни глаз. Смотрел и владыка Дасхара, которого я знала по портретам, теперь же, удостоившись счастья лицезреть его воочию, поневоле вспомнила о няниных дахпи: тяжелый, сверлящий взгляд налитых кровью глаз под нависшими бровями, заросшее густой бородой лицо. Не хватало только железного клюва, –  его с успехом заменял крючковатый нос. «В диком Дагнабе живут камнееды». Похоже, на самом деле они живут в столице Дасхара. Не то что камень – человека живьем проглотят и не подавятся.

Рядом с троном отца стоял бледный худосочный сын, и не верилось, что этот пышущий здоровьем великан дал жизнь столь жалкому заморышу. Взгляд венценосного родителя сквозь прозрачную вуаль проникал, казалось, за шнуровку платья – он изучал меня со знанием дела, как опытный барышник – племенную кобылу.

От резкого, тяжелого запаха благовоний меня мутило, голова раскалывалась, и следующие дни прошли, как в тумане, тем более что ко всему прибавились и муки голода: взятые из дома припасы подошли к концу, а после легких, тающих во рту анламских блюд дасхарская кухня с обилием мяса, буквально утопленного в приправах, от которых и рот, и внутренности жгло огнем, казалась изощренной пыткой.

Единственной радостью были прогулки по парку, к которому я поначалу тоже не могла привыкнуть: у нас уродовать творения природы считалось грехом, а здесь подстриженные деревья соседствовали с кустами, которым ножницы садовника придали совершенно невероятные формы; высаженные рядами цветы напоминали колонны солдат; даже птицы, казалось, пели по раз и навсегда установленному распорядку. Но все же это было не дворцовое заточение, и, взяв с собой Глазастика, я надолго уходила туда к неудовольствию своих дам –  любительниц пеших прогулок среди них не было, а потому они сильно отставали. Как-то раз, ускорив шаг, чтобы еще больше от них оторваться, я увидела прямо перед собой невесть откуда взявшийся здесь нулур – он тянулся к небу, не тронутый варварской рукой, и шелест его листьев был словно далекий родной голос, долетевший из-за моря. Однако побыть с ним мне не дали: запыхавшиеся дамы со страдальческим выражением на раскрасневшихся лицах стенали, призывая немедленно вернуться во дворец. Пришлось подчиниться. Но в ту ночь я впервые засыпала спокойно. Теперь я была не одна.

 

Каждое утро меня проворно  зашнуровывали, запрятывали мои волосы под высокую шапочку, обильно украшенную золотым шитьем, засим мои дамы водружали на стол что-то вроде широченного подноса, выкладывая на него ряды черных, белых и красных костей, и начиналась бесконечная игра, от которой их не могла оторвать никакая сила. А так как дворцовый этикет запрещал выходить в парк без сопровождения, я засела за пяльцы и, чтобы умерить тоску по дому, начала вышивать нулур, а дамы полагали, что дасхарский дуб был бы уместнее.

Вскоре, однако, работу пришлось оставить: на торжествах по поводу 20-летней годовщины со дня восшествия на престол Его Величества Саргаха V мне открылась тщательно скрываемая тайна Дасхара. Можно было узнать ее и раньше, прислушивайся и приглядывайся я к окружающим, но к сплетням дам я относилась так же, как к треску игральных костей – пропускала мимо ушей. Приязни ни к кому из них я не испытывала, особенно к самой старшей, графине Тави-Наба, управлявшей всеми железной рукой. Дед графини был родом из Гэнара, откуда пришли когда-то в Анлам «убийцы лютые», и ее называли Волчицей –  разумеется, за глаза, так как, выйдя во время оно замуж за родного брата главного советника правителя, она вознеслась на недосягаемую высоту. Странно, но она даже внешне походила на вожака серой стаи – особенно жуткими были желтые глаза, которые, казалось, видели всех насквозь. Обвести графиню вокруг пальца могла лишь ее дочь, также входившая в мою свиту. Остальные боялись Волчицу до дрожи, так что радость в мои комнаты не заглядывала.

Нетерпение, с каким они ждали торжеств, удивляло меня – неужели в этом дворце возможно веселье? Безнадежное уныние въелось в лица людей, как сажа. И лишь однажды, проходя по галерее, увидела я то, что заставило меня изумленно застыть перед портретом запечатленной без малого полвека назад девушки, –  улыбку! Живую человеческую улыбку. Как я узнала потом, это была единокровная сестра Саргаха IV, оспаривавшая у него право на трон. Раскрыв заговор, принцессу заставили присутствовать при пытках и казнях сообщников, а потом насильно постригли в монахини, упрятав в обители, где сестры хранили обет молчания. Стражу часто меняли, дабы она не прониклась сочувствием к узнице, а через три года несостоявшаяся правительница умерла, как сообщалось, от скоротечной чахотки, причем похороны были поспешными и тайными. Разумеется, в смерть от чахотки никто не поверил: кто говорил – удавлена, кто – отравлена. В галерее, тем не менее, портрет ее висел: среди горделиво застывших лиц цвела юная дерзкая улыбка, озаряя по-мальчишески резкие черты принцессы, недолго освещавшей или, вернее, возмущавшей ею мрачный дворец. После того, как эта улыбка угасла, в нем вновь воцарилось спокойствие, больше похожее на неподвижность заросшего тиной пруда, –  мятежный дух был загнан под маску приличия. Не отсюда ли проистекало пристрастие дасхарцев к охоте, войне, перенасыщенным ароматам и жгучим приправам, в погоне за которыми они завоевали полмира?

Их излюбленным цветом был красный. В первый день торжеств накрапывал дождь, и бархат королевских штандартов казался набухшим кровью, алая дорожка, устилавшая путь от дворца до храма, смотрелась на булыжной мостовой, как зияющая рана, а по обе стороны от нее с саблями наголо выстроились гвардейцы в шлемах с волчьими хвостами. То, чем пугали меня в детстве, стало явью, но не мертвые воины из Мертвого города пришли в мой дом, а я сама очутилась в их логове. В восторженном реве толпы мне слышалось не ликование – угроза. Жених был бледен как полотно и, выходя из кареты, качнулся. Показалось? Нет, не показалось: стоя подле него в храме, я увидела покрытый испариной лоб, услышала прерывистое дыхание. Он же болен! Умах главного храма Трех богов благословлял правление монарха, хор мощно, слаженно возносил благодарственные молитвы, а рядом со мной едва не падал с ног наследник престола. На обратном пути дюжие слуги подпирали его с обеих сторон. Что-то похожее на жалость шевельнулось тогда в моей оцепеневшей душе.

 

По завершении торжеств меня посетил главный советник правителя. Высохший тонкогубый старик, похожий на хищную птицу, явился в сопровождении молодого и такого же почти бесплотного секретаря, с поклоном вручившего мне два письма. Оба были распечатаны, я узнала каракули своих младших сестер и почерк Эйгэра. Чужие глаза прочли их раньше. Старый стервятник сверлил меня испытующим взглядом.  В гробовой тишине раздался скрипучий голос, похожий на злорадное карканье:

–  Ваше Высочество, все письма, прежде чем попасть к вам, будут просматриваться. Ответы писать не трудитесь, их за вас подготовит наша коллегия.

Странно, что он и его коллегия не взяли на себя труд дышать за меня. Я еле дослушала: письма жгли руки. Как бы я обрадовалась им при других обстоятельствах! Но мысль о том, что весточки, присланные из дому, прежде побывали в руках владыки Дасхара и его присных, была невыносима. Вернувшись к себе, я не сразу смогла заставить себя прочесть их – особенно письмо Эйгэра. Поэтому, отложив его, развернула послание сестер.

«Дорогая Нийри!»

Слезы закапали на щедро покрытый кляксами лист, чернила расплылись.

«Как ты поживаешь? Мы живем хорошо, но очень по тебе скучаем. Когда ты уехала, мы гадали. Я вытянула тапочек с перстнем, он туда закатился, и Рума сказала, что я выйду за красивого старика. Я не хочу за старика, разве они бывают красивыми? Пришли мне дасхарскую шапочку. Я тебя очень люблю. Дэси».

Ниже Рума прибавила несколько строк: «А я вытащила книгу. Налу говорит, мой муж будет книжник, как тот монах с лошадиным лицом. Вот тоска-то! Ты когда приедешь? Я тебя очень, очень, очень люблю. Р.» Ей не хватило терпения вывести свое имя полностью.

И вот передо мной письмо Эйгэра. Закусив губу, чтобы не разрыдаться, я взяла его. Кто знает, сколько глаз шарили по этим строчкам, чтобы выведать обо мне то, чего не могли доложить соглядатаи.

«Здравствуй, сестренка! На днях мы достроили молельню, где до возведения храма будут проводиться службы. Первый молебен в ней был о тебе…»

Чтобы не залить письмо слезами, я отвела его в сторону. В храме Трех богов полагалось проводить молебны о правителе, а никак не об одной из принцесс. Конечно, молельня – не храм, наверное, потому ему и позволили такую вольность, хотя сопротивление наверняка было серьезным, однако я никогда не узнаю подробностей, ведь он не напишет. Может быть, это и к лучшему: чужие глаза не прочтут.

«Единственное, что огорчает – с библиотекой пока ничего не получается, так что довольствуюсь теми книгами, что привез с собой. Но временное помещение для нее я подобрал, вернее, его подобрали для меня, мое же решение поселить там книги было встречено ропотом, поддержала меня лишь одна живая душа – наш первый послушник-анламец по имени Тэрим. Это юноша из соседнего селения. Полгода назад, когда его свалил тяжелый недуг, и все вокруг думали, что дни его сочтены, меня призвали к нему – разумеется, не как служителя веры, а как одного из принцев: люди здесь до сих пор пребывают в уверенности, что правитель и его потомки могут исцелять прикосновением.

Вся братия дружно восстала против этой затеи из опасения, что его смерть если не погубит обитель, то, во всяком случае, серьезно осложнит наши дела здесь. Дабы вразумить меня, использовали все возможные средства, даже не дали осла для поездки, благодаря чему я совершил замечательную пешую прогулку. Мое появление на своих двоих произвело в селении большой переполох, но впоследствии я осознал, что, явившись туда на ревущем ишаке, оскорбил бы жителей в лучших чувствах: по их разумению, принцам крови положено гарцевать на гинкаранских скакунах, лошадь попроще уже не годится, а осел и подавно.

Больному я дал снадобье от злокачественной лихорадки, признаки которой были налицо, и пробыл с ним до утра, молясь о его исцелении. Домочадцы при сем не присутствовали. На следующее утро, покидая их жилище, я увидел, как дюжие братья болящего вносят туда небольшую жаровню, какие здесь используют для изгнания злых духов. Надо полагать, на этот раз в роли злого духа выступил я. К счастью, больной вскоре пошел на поправку, а едва поднявшись на ноги, объявил родным о решении отправиться в нашу обитель, на что ему сказали: «Для тебя лучше будет погибнуть по дороге, чем оказаться у дулхуров». Эти слова Эйгэр написал по-анламски, а дальше продолжал на дасхарском: «Несмотря на крайнюю слабость, Тэрим благополучно добрался до нас. Народ тут, по моим наблюдениям, на редкость терпеливый и выносливый – ты бы видела, какие тяжести таскают здешние носильщики, и на какие расстояния! Эти качества и помогают им стойко переносить невзгоды». Заканчивалось письмо пожеланием: «Будь дух твой крепок, как скалы Дагнаба».

Я знала: в письме он не написал всего, что довелось ему пережить. Если бы этот мальчишка умер, обитель запылала бы той же ночью. Дагнаб – священная земля Белой Девы, служителей чужих богов, случись что, горцы не пощадят. Принялись же они окуривать жилище, считая, что потомок Белоликой и Златокудрого, читавший молитвы дасхарским богам, осквернил его. А Эйгэр, наперед зная это, все равно пошел в селение – как когда-то бросился на помощь брату, рискуя быть затоптанным взбесившейся лошадью.

Не могла я смириться с тем, что отвечать на его письмо будет советник со своими секретарями, а мне придется довольствоваться «правом» подписать коллегиально подготовленное послание! В голове мгновенно возник план: в месяц на мое содержание отпускалось 20 тысяч дахабов – весьма приличная сумма, и потратив ее часть на помощь дагнабской обители Трех богов, я нисколько не удивлю тех, кто прежде меня прочел письмо Эйгэра.

Направляясь к главному советнику, я предполагала, что он гнездится среди ликов Трех богов и неугасимых лампад, но мои фантазии не имели ничего общего с действительностью: его кабинет поражал роскошью – хрустальные подвески огромной люстры свисали, подобно виноградной грозди, с украшенного лепниной потолка, стены были увешаны мирными пейзажами – то в рассветных лучах, то в туманной дымке. Столь замечательное собрание не портило даже присутствие хозяина. Я с жаром принялась излагать ему мысли по поводу обращения в истинную веру обитателей отдаленных анламских провинций, в частности, Дагнаба, откуда родом моя няня, да продлит Святая Троица ее дни. Он выслушал меня молча, с непроницаемым лицом, но разрешение я все же получила и последующие дни  занималась только тем, что отбирала книги для Эйгэра, причем не только религиозные, но и философские трактаты, и медицинские, и труды ученых. Попутно я обнаружила лавки, где торговали  приправами Гиандора (так дасхарцы сокращенно называли Гинкаран, Анлам и Доргой), а наш повар, к счастью, не был ярым приверженцем дасхарской кухни – от отчаяния он пробовал потихоньку кормить меня гэнарскими блюдами, расстраиваясь, что и они не пришлись мне по вкусу. По этой причине он быстро научился готовить соус, для которого семена вызревшего под анламским солнцем гибира мололи, по капле добавляя к ним масло выращенных в Доргое плодов абрана. С ним и дасхарское мясо, и гэнарская рыба были вполне съедобны. Мои дамы, поначалу воротившие носы, вскоре без него за стол уже не садились, а Волчица ворчала, что, глядя на нас, съедает за ужином больше положенного и потом долго не может уснуть.

Я же по вечерам валилась с ног, но это была приятная усталость – осознание того, что я таким образом хоть немного помогу Эйгэру, взвалившему на плечи непосильную ношу, делало меня почти счастливой. Отправив в Дагнаб первую партию книг с присовокупленной к ним денежной суммой, я опять почувствовала пустоту внутри и пошла в парк, где снова и снова перечитывала письма кузена. Ветер о чем-то шептался с листвой, по небу медленно проплывали облака, и незнакомые горы тянулись к ним в ожидании мимолетной ласки.

Как выяснилось, успела я вовремя: вскоре в нескольких провинциях вспыхнула эпидемия ашуккской лихорадки, и возникла опасность, что она дойдет до столицы – в пору правления Саргаха IV подобный мор выкосил почти половину Эрруха, но такое случалось и раньше, точно дымный, задыхающийся от переизбытка населения город стремился облегчить свое бремя. Правитель распорядился вывезти принца в место под названием Рухан. Мне оно, конечно, ни о чем не говорило, но спешный отъезд запомнился надолго –  достаточно сказать, что из книг я успела захватить лишь подаренные Эйгэром «Записки…», с которыми не согласилась бы расстаться и под страхом смерти.

Дворец мы покидали ночью. Холодный ветер пробирал до костей и будто гнал: прочь отсюда! Факелы во тьме трещали: прочь! Колеса грохотали по булыжной мостовой, но дамы мои, несмотря на это, сразу захрапели, а я под их рулады уснуть не могла, тем более что в пути мы то и дело останавливались, –  черный город словно не хотел отпускать нас, хотя и остался далеко позади.

–  Что случилось? – спросила я во время очередной остановки.

–  Его Высочество лишился чувств.

Ждать, пока принц придет в себя, пришлось долго. Потом пошел дождь, и дорогу основательно размыло – то одна, то другая карета, а то и несколько разом увязали в непролазной грязи. При свете дня стало видно, как растянулся наш «обоз». Я уже потеряла счет остановкам, когда мне сказали:

–  Решено не ехать в Рухан, Ваше Высочество.

–  Там тоже стало небезопасно?

–  Его Высочество не в состоянии продолжать дорогу.

По оконному стеклу хлестали дождевые струи, и невозможно было разглядеть, что там, впереди…

 

6.

 

На ночлег остановились в летнем дворце прежнего правителя, забывшем о людях так же, как люди забыли о нем. Выглядел он удручающе: стены в потеках влаги, сырость, затхлый запах – трудно было найти более неподходящее место для тяжелобольного. Правое крыло для жилья вовсе не годилось, и половину челяди отослали, при этом у меня возникло ощущение, что отослали всех.

Вселение в заброшенный дворец прошло ни шатко ни валко. Дело в том, что лучшим средством от ашуккской лихорадки, пока она еще не развилась, считались разного рода наливки и настойки, до которых дасхарцы были большие охотники. Их ядреный дух во время пути из карет не выветривался, и по прибытии при выгрузке вещей то тут, то там раздавался грохот роняемых ящиков, звон разбитой посуды, свирепая брань и звуки щедро раздаваемых пощечин. Казалось, этому не будет конца, но когда и господа, и слуги худо-бедно обустроились в отведенных им комнатах, я пожалела, что все стихло. Долго прислушивалась к всхлипываниям дождя и доносившимся откуда-то шорохам, а поняв, что не усну, выбралась из-под одеяла, –  ночной холодок тут же забрался под рубашку, кожа покрылась мурашками, но только ли от холода? Безотчетный, поистине животный страх завладел мной. Какие темные силы притаились здесь, чьи заблудшие души? Вцепившись одной рукой в загривок Глазастика и взяв в другую свечу, я кое-как открыла дверь и, дрожа, двинулась вперед по безлюдному коридору. Зябко дрожа и спотыкаясь, брела – куда? –  и в конце концов оказалась возле покоев, как мне показалось, Волчицы. Постучала – никто не отозвался. Постучала еще раз – тишина. Мелькнула мысль: повернуться и уйти, однако пальцы помимо воли легли на холодную ручку – такую холодную, словно никто никогда не касался ее. Дверь со скрипом открылась, и я увидела просторную комнату, посреди которой высилась огромная кровать. Я была бы рада увидеть здесь хоть графиню, хоть любую из моих дам, но это был  несчастный принц.

Он лежал совершенно один среди наплывающего со всех сторон мрака. В колеблющемся пламени оплывшей свечи его профиль напомнил мне те, с мраморных надгробий в усыпальнице. Не зная, что делать, стояла я у порога, вдруг раздался не то вздох, не то стон, и принц открыл глаза. Растрескавшиеся губы с выступившими на них капельками крови шевелились, как у выброшенной на песок рыбы. Склонившись к нему, я долго и мучительно прислушивалась к хриплому захлебывающемуся шепоту, прежде чем смогла разобрать: «Пить… Воды…»

С каким трудом он глотал! Внезапно надсадный кашель сотряс тело, глаза закатились, голова беспомощно запрокинулась. Я бросилась за дверь, чтобы позвать на помощь. Никого не было. И Глазастик не пошел со мной – остался с умирающим – а может, уже мертвым – принцем. Уняв дрожь, заставила себя вернуться и была вознаграждена тем, что услышала его дыхание. Глазастик сидел рядом с кроватью, и мне стало стыдно за свое малодушие. Сев на краешек постели, отважилась взять принца за руку. Какая она была холодная! Что-то мне подсказывало: сейчас нельзя молчать, нужно говорить с ним. Я и говорила. Что – не помню. Говорила до тех пор, пока он не забылся, и не заметила, как уснула сама.

Разбудило меня хлопанье дверей, слуги копошились вокруг незнакомого мне человека, с ног до головы заляпанного грязью, – как оказалось, это был доктор, умудрившийся отстать по дороге и добравшийся до нас только сейчас. Сбросив плащ и наскоро умывшись, он немедля занялся больным, а меня поспешили передать на руки подоспевшим дамам, пришедшим в ужас, когда я предстала перед ними в одной ночной рубашке с наброшенным на плечи грязным докторовым плащом. Глазастик невозмутимо взирал на эту суету.

Дворец напоминал сонное царство: на всех креслах и кушетках почивала утомленная переездом свита, а ко мне сон не шел, и на рассвете я тишком выбралась на прогулку. Парк, окружавший старый дворец, за минувшие десятилетия совершенно одичал, и все вокруг, умытое прошедшим ночью дождем, радовало взор, а в небе сиял радужный мост – Златокудрый сошел к Белоликой. С самого приезда, видя над головой тяжелые тучи, источавшие холодную морось или извергавшие потоки дождя, я думала, что в этой стране никогда не восходит солнце, а сейчас, глядя, как на листьях дрожат прозрачные капли, отражая тысячи радуг, я чувствовала себя очнувшейся от тяжелого сна. И хотя пришлось продираться сквозь заросли, стараясь при этом не порвать юбку, дышалось здесь не в пример легче дворцового парка в Эррухе.

Но, как выяснилось, не мне одной не сиделось во дворце: у давно заглохшего фонтана я наткнулась на дочь Волчицы в объятиях кавалера, которого не разглядела. Погруженная в свои мысли, я не сразу поняла, что это она – увидела лишь в беспорядке рассыпавшиеся по плечам темные локоны, и мужские руки, крепко обхватившие девичий стан. Лишь когда до меня долетел смешок, заглушенный поцелуем, я узнала ее. Отскочив назад, метнулась обратно, а вымокший в траве подол не давал бежать быстро, и когда за очередной купой буйно разросшихся кустов вдруг выросла беседка, сердце у меня чуть не выскочило из груди – вдруг и там какая-нибудь парочка? К счастью, она была пуста. В боку немилосердно кололо, и я остановилась перевести дух и оглядеться.

Если природе отсутствие человека идет на пользу, то творения его рук без присмотра ветшают и гибнут: столбики и крыша беседки, некогда белые, позеленели от времени, пошли трещинами. Вдруг среди травы, пробившейся сквозь каменные ступеньки, блеснуло что-то, оказавшееся миниатюрным портретом юноши в изящной серебряной рамке. Судя по решительному подбородку и сдвинутым к переносице бровям, их обладатель привык добиваться своего, не отступая ни перед чем. «Типичное дасхарское лицо», –  подумала я и сунула миниатюру в карман, чтобы по возвращении предпринять розыски ее владельца или, скорее, владелицы, но не успела пройти и десяти шагов, как увидела спешащую мне навстречу княжну Герен Гебри-Гираз из моей свиты. Волчица ела бедную девушку поедом – как она говорила, за нерасторопность и отсутствующий вид (будь я на ее месте, мне бы, пожалуй, доставалось не меньше), поэтому сначала я подумала, что она сбежала от нашей  мучительницы, но приглядевшись, поняла, что графиня на этот раз ни при чем: княжна задыхалась от быстрого бега, пряди волос выбились из прически, а блуждающий по траве взгляд не оставлял сомнений в том, чью пропажу я обнаружила. Вспыхнувшее лицо девушки лучше всяких слов сказало, как дорог ей потерянный и вновь обретенный портрет, точнее, тот, с кого он был написан.

Долго сидели мы с ней в беседке, укрывшись от любопытных глаз и ушей, и она все говорила о том, кого любила давно и не могла забыть – своем кузене. Родители не давали им благословения, вынудили его уехать и перехватывали все письма, приходящие с гэнарской границы, где он служил. Я утешала ее теми словами, которые хотела услышать сама, и слезы, обильно струившиеся из ее глаз, иссякли, а я все не могла остановиться, находя в этом утешение и для себя. Тех, кто вынужден долго таить любовь, она жжет изнутри.

Отныне здесь у меня был не только нулур в дворцовом парке Эрруха. У меня появилась подруга.

 

Все последующие дни небо было ясное, и мы с княжной исходили весь парк вдоль и поперек. Графине это было не по нраву, но неожиданно для всех (хотя не для меня) ее дочь высказалась в пользу как можно более частых прогулок, и она махнула на нас рукой. Из дворца начали выносить и принца – в первые дни выносить, потом вывозить в кресле.

–  Что с ним такое? – задала я Герен давно мучивший меня вопрос.

Она ответила не сразу:

–   Когда умерла его мать, он долго болел. С тех пор несколько раз в год случаются странные припадки, когда он лежит пластом. Говорят, при этом у него сильные боли. Один раз я проходила мимо его покоев и слышала, как он кричит, хотя двери были закрыты…

Герен хотела еще что-то добавить, но вдруг запнулась:

–  Его Высочество смотрит в нашу сторону.

Он, скорее, смотрел на Глазастика, который поодаль гонялся за бабочками, но я на всякий случай решила пойти после обеда в другое место, подальше отсюда. Однако еще до обеда погода испортилась, равно как и мое настроение, когда мне передали, что принц желает меня видеть.

Я отправилась к нему с тем же чувством, с каким пошла бы навестить в темнице узника, и подходя к его покоям, замедлила шаг: не хотелось входить в мрачную комнату, успевшую пропитаться запахом болезни и одиночества, и первым в распахнутые передо мной двери заскочил Глазастик. Тотчас раздался хриплый лай, перешедший в настоящую истерику. Лаяла крохотная седенькая собачонка на руках у Его Высочества. Сам он сидел в кресле у камина: тонкая, как у цыпленка, шея торчала из ворота мешком висевшей на нем рубашки, топорщились коротко стриженные волосы. «Тише, Лисенок, тише», –  призвал принц к порядку собаку, но она и без того уже выдохлась и замолчала, вывалив длинный язык. Бока ее ходили ходуном. Глазастик, не обращая на престарелого Лисенка внимания, уселся на ковре.

Принц молчал, а я, воспитанная в анламских традициях, не смела первой заговорить с мужчиной. Та ночь, когда мне показалось, что он умирает, была не в счет. Довольно долго тишину нарушало лишь потрескивание огня в камине, наконец, Хагнан, глядя куда-то мимо меня, тихо спросил:

–  Вы хорошо устроились?

–  Благодарю вас, –  церемонно ответствовала я, потому что ничего другого мне в голову не пришло.

Он перевел взгляд на Глазастика:

–  Это гэнарец?

Мне показалось, я ослышалась:

–  Что?

В карих глазах под насупленными бровями мелькнула досада:

–  Ваша собака – гэнарский волкодав?

–  Это дагнабская пастушья собака. Я привезла его с собой.

–  Я знаю. Просто я таких раньше не видел. Из Анлама привозили собак, но они выглядели иначе. А эта похожа на волкодава, вот я и спросил.

–  В равнинном Анламе собаки другие. Этих только горцы держат.

Глазастик, чувствуя, что говорят про него, приосанился, а успокоившийся было Лисенок сварливо зарычал, и принц снова погладил маленького ревнивца.

–  Как его зовут?

Я сказала.

–  Что это значит?

–  Сестры назвали его Четырехглазиком, но мне это показалось слишком длинным, и я решила – быть ему Глазастиком.

Он  с удивившей меня горячностью воскликнул:

–  Это имя ему не подходит!

Кто бы говорил! И я не без ехидства поинтересовалась, глядя на задыхающегося от ярости принцева питомца:

–  Почему вы назвали его Лисенком?

–  Это мама ее так назвала.

–  Ее?

–  Ну да, ее. А что вас так удивляет?

–  Да нет, ничего.

В конце концов, у людей тоже глубоких стариков не всегда можно отличить от старух. Когда Лиса уснула, и молчание, нарушаемое лишь собачьим храпом, затянулось, я стала украдкой поглядывать на дверь. Но принц и не думал меня отпускать:

–  Я хочу побольше узнать об этих собаках.

Сказать ему, что четырехглазые «пастухи» отпугивают злых духов? Что-то мне подсказывало: он ждет совсем другого. И вдруг счастливая мысль пришла в голову – «Записки»! Их принесли, и я начала читать ему то, что было написано о дагнабских собаках, перемежая рассказами о проделках Глазастика. Все это время Лиса спала беспробудно. Когда глава о собаках подошла к концу, и принц, заинтересовавшись книгой, захотел сам пролистать ее, к нему подошел слуга с корзинкой – почти такой же старой, как Лиса, –  переложил храпунью туда и поставил возле камина. Она и тогда не проснулась. Проследив за моим взглядом, принц печально сказал:

–  Она теперь все время так спит.

Знакомство с «Записками» он начал с рисунков. Каждый разглядывал подолгу, а дойдя до изображения доргойского кинжала,  вздохнул:

–  У меня был такой. Отец подарил. Первый мой кинжал. А я его потерял на охоте.

–  На охоте? – вырвалось у меня.

–  Не веришь? – он не заметил, как перешел на ты. –  Я же не всегда был таким.

Должно быть, потеря этого кинжала надолго отравила существование мальчишки, в чьей последующей жизни было так мало радостей… Я даже пожалела о своей затее с «Записками», но, к счастью, на следующем рисунке красовались гинкаранские лошади. У принца заблестели глаза:

–  Гинкаранские иноходцы! Они что, и белыми бывают?

–  Белых коней в Гинкаране считают священными, на них нельзя ездить. Их отпускают в степь, и никто не смеет их тронуть. Моя сестра Аткан, когда вышла замуж, писала, что по пути во дворец видела одну – она стояла в лучах солнца, и метелки ковыля вокруг нее казались серебристыми. Свита сказала, что это благоприятный знак.

–  Еще бы! –  он не мог оторваться от созерцания прекрасных созданий, и вечером, когда я уходила к себе, сказал, что книга останется у него. Я согласилась скрепя сердце – это ведь была память об Эйгэре, я никогда с ней не расставалась…

На следующее утро принц опять послал за мной и чуть не с порога засыпал вопросами по тем главам, которые успел прочесть. Хагнана интересовало все, вплоть до сроков сбора плодов гибира, и его сердило, если я чего-то не знала, а не знала я, как выяснилось, очень многого, разве что про поэтов могла ему рассказать, но поэты его не интересовали. Вот уж не думала я, что затворническая жизнь в отцовском дворце выйдет мне здесь боком!

Когда внесли обед, принц помрачнел еще больше.

–  Вы должны хоть немного поесть, Ваше Высочество, –  уговаривал доктор, но увещевания не возымели действия. Глядя на это, я решила действовать по-другому, велев и мне принести обед сюда. Может, его удастся раздразнить, как Волчицу? Сначала он молча наблюдал за тем, как я макаю в свой соус охотничьи колбаски, но когда я проделала то же самое с булочкой, не выдержал:

–  Что это?

–  А вы попробуйте.

Он попробовал и сказал: «Ничего особенного». Потом попробовал еще – видимо, чтобы убедиться, и таким образом съел с соусом около трети того, что было у него на тарелке. Доктор просиял.

После того, как принц поел, мы вернулись к книге – вернее, к гинкаранским скакунам. Смотреть на них и слушать о них ему решительно не надоедало.

«Записки» он читал несколько дней, и скоро все привыкли, что я завтракаю, обедаю и ужинаю вместе с ним. Время от времени, если погода позволяла, Хагнана вывозили в кресле «на воздух», останавливаясь, понятно, неподалеку от дворца, но мне этого было мало, Глазастику тоже, и как-то раз мы с княжной, встав пораньше, отправились на прогулку. Я собиралась вернуться до завтрака, но опомнилась лишь тогда, когда до нас добрался один из высланных на поиски слуг: «Его Высочество тревожится, почему вы так долго не идете».

 

Хагнан лежал с застывшим лицом – устремленный в одну точку взгляд, нетронутый завтрак на столе. Не глядя на меня, сказал сквозь зубы:

–  Явилась? Думаешь, я тебя тут заждался? Ошибаешься! Можешь убираться! И не приходи больше. Ты что, оглохла? Не слышишь, что я сказал?

Выскочив за дверь, услышала за спиной звон бьющегося стекла. А потом раздался чей-то испуганный вскрик, я кинулась обратно и увидела, как доктор и слуги пытаются удержать бьющегося в конвульсиях принца. Из-под неплотно прикрытых век виднелись белки закатившихся глаз…

Хагнан долго не приходил в себя. Он лежал совершенно неподвижно, и я, вслушиваясь в еле слышное дыхание, вспоминала ту ночь, когда его здесь бросили совсем одного, хотя он и на помощь не мог позвать. Даже Лисы с ним не было. И вдруг что-то кольнуло меня. Чего-то не хватало. Трещали поленья в камине, вздыхали слуги. Но не было слышно собачьего храпа.

–  Лисенок, –  позвала я.

Она лежала в своей корзинке скрюченная, с остекленевшими глазами. «Приняла смерть за хозяина», –  с суеверным страхом подумала я. Доктор, глядя красными от недосыпания глазами, велел одному из слуг вынести собаку в парк и похоронить, запомнив место: «Его Высочество спросит, когда очнется». А я думала: только бы очнулся.

На рассвете запекшиеся губы дрогнули, мне пришлось наклониться очень низко, чтобы разобрать, – еле слышный шепот был похож на шорох облетающей листвы: «Холодно…» Его обложили грелками, укутали, пожарче растопили камин – не помогало. И вдруг Глазастик запрыгнул к нему, слуги кинулись было сгонять его, но доктор остановил их: «Животное тепло в таких случаях лучше всего».

Согревшись, принц уснул, а Глазастик, оставшись рядом, охранял его сон. Снова зарядил дождь, и мне казалось, что я сойду с ума, слушая, как неутомимо барабанят капли по оконному стеклу. Остальных сморил сон: доктор храпел в кресле подле постели больного, слуги – кто на стульях, кто на подоконнике, кто и вовсе стоя, привалившись к стене. Не знаю, сколько времени прошло, вдруг – шмяк! –  Глазастик спрыгнул с постели, заставив меня вздрогнуть, но еще больше я опешила, когда заметила, что Хагнан проснулся и смотрит на меня. Мой взгляд испуганно метнулся в сторону камина, принц проследил за ним и все понял.

–  Где Лисенок?

–  Ее… ее унесли.

–  Она умерла?

Губы его скривились, подчеркнув горькую складку у рта. Я потупилась:

–  Когда дождь кончится, вам покажут это место. А я не знаю, где ее похоронили, я была здесь. С Глазастиком. Вам было холодно, и он вас согревал своим теплом. Вы  чувствовали?

–  Я еще не труп.

Я не нашлась, что ответить на это. Угрюмый взгляд и резкий тон принца сковали мне язык. Он тоже замолчал – и надолго. В этой гнетущей тишине Глазастик вопросительно посмотрел на меня, как смотрел всегда, собираясь на прогулку. Я встала и довела его до двери: «Иди погуляй сам». Он вильнул хвостом и зарысил по коридору. Как мне хотелось устремиться за ним! Обернувшись, натолкнулась на напряженный взгляд Хагнана и почувствовала угрызения совести: я-то могла отсюда уйти, а он – нет. Если вдуматься, его положение было намного хуже: предки моего жениха не сходили с седла, завоевывая все новые и новые земли, а он, наследник дасхарской короны, был заперт в четырех стенах без малейшей надежды когда-нибудь увидеть хотя бы часть своих владений.

Вернувшись на место, я обреченно приготовилась молчать дальше, но принц вдруг спросил:

–  Что это за камень?

Смотрел он на мой талисман. Как я могла объяснить ему! Я и родным-то никогда не говорила о даре Эйгэра.

–  Дайте посмотреть.

Чужие руки никогда не касались его. А Хагнан ждал, и делать было нечего: я неохотно придвинулась к нему, чтобы он мог рассмотреть.

–  Нет, снимите.

–  Я никогда не снимаю его.

–  Это ваш амулет?

–  Не амулет. Память о… доме.

Голос мой предательски задрожал, и разговор увял, толком не начавшись. Неизвестно, сколько продлилась бы эта пытка, если бы не вернулся Глазастик. Нагуляться за это время он, конечно, не мог, но, должно быть, почувствовал, что нужен здесь. Очень нужен. Наверное, тогда я и решила отдать его принцу, ведь Хагнан после смерти Лисенка остался совсем один, к тому же я не забыла сказанное няней в день прибытия Глазастика из Дагнаба. А может, это решение принял он сам, снова запрыгнув на постель принца, и тот судорожно прижал его к себе. Никогда не забыть мне этого неловкого движения…

–  Мне говорили, что дагнабские пастушьи собаки сами выбирают себе хозяина. И, кажется, он выбрал.

Принц недоуменно посмотрел на меня.

–  Мои сестры очень хотели заполучить его. А я не отдала, думала, он меня признает, хотя няня мне сразу сказала, что этой собаке нужен хозяин – именно хозяин, не хозяйка.

Две пары карих глаз – человеческих и собачьих – внимательно смотрели на меня.

–  Вы на самом деле хотите отдать его мне?

Я кивнула. Он помолчал. Потом, почесывая Глазастика за ухом, сказал:

–  Мне не нравится его имя.

–  Тогда дайте ему другое, –  как можно спокойнее произнесла я.

–  Он похож на волка, и я назову его Волком.

Слышала бы это няня! Принц внимательно наблюдал за выражением моего лица:

–  Вы против?

–  Нет, почему же. И потом – теперь это ваша собака, значит, решать вам.

Он вглядывался в мои глаза, стараясь определить глубину моей печали по больше не принадлежавшему мне псу, и вдруг задал мне совершенно неожиданный вопрос:

–  А что любят ваши сестры? Когда мы вернемся, я велю послать им подарки. Взамен Волка.

С запоздалым раскаянием я вспомнила просьбу Дэси о дасхарской шапочке – я ее так и не отправила, занятая покупкой книг для Эйгэра.

–  Одна обожает собак. Другая хотела шапочку – такую, как у меня. Только, конечно, без этого, –  показала я на вуаль.

–  Она вам не нравится? Здесь вы можете снимать ее.

–  А разве можно?

–  Я же сказал.

–  Меня Волчица съест.

–  Это вы про старую графиню?

–  Кто вам…

–  Никто. Просто из вашей свиты на волчицу похожа только она. Не бойтесь,  графиня ничего не узнает. Сюда никто не ходит, если вы до сих пор этого не заметили.

Я вспомнила ту вспышку ярости перед припадком. Брошенный всеми, никого, кроме доктора и слуг не видевший, Хагнан был уверен –  я тоже покину его, и думал утешить себя хотя бы тем, что сам прогнал меня.

Разрешением снимать надоевшую вуаль я, разумеется, пользовалась всякий раз, бывая у него. К сожалению, ее приходилось надевать обратно, если принца вывозили в парк.

–  Вот бы она надежно лицо закрывала, я бы хоть всю жизнь ее носила, так ведь нет же, всем все видно, – сказала я однажды в сердцах.

–  Краса Анлама изволит скромничать?

Я подумала, что ослышалась:

–  Как вы сказали? Но я вовсе не краса Анлама. Так называют не меня, а мою старшую сестру Аткан.

У него вырвался тихий смешок:

–  Значит, мне не ту всучили?

Я решила ему подыграть:

–  Определенно, не ту. Ваше Высочество, вас самым бесчестным образом ввели в заблуждение. Это Аткан – краса Анлама и гордость Гинкарана.

–  На портрете, где вы с сестрами, она самая высокая? И косы такие длинные? Я даже думал – настоящие или нет.

–  Настоящие, не сомневайтесь.

В его глазах зажегся насмешливый огонек:

–  А вы там такая маленькая, что и смотреть не на что.

–  Да будет вам известно, я вообще позировать не хотела, когда сказали, что это для женихов.

–  И чем вам… женихи не угодили?

Я почла за лучшее оставить вопрос без ответа:

–  А где сейчас этот портрет?

–  Не знаю. Его привезли в Дарсан. Когда мама была жива, мы каждый год уезжали туда на все лето. Но я давно там не был.

Впоследствии он не раз рассказывал мне об этом месте. Там прошло его детство, и у принца сохранились самые светлые воспоминания о том времени –  он был здоров, была жива его мать. Доктор же превозносил дарсанские целебные источники и климат, и я думала: а если бы эти поездки не прекратились после смерти матери Хагнана? Может, это пошло бы ему на пользу. А может, и сейчас еще не поздно? Да и метания его деда, всю жизнь рвавшегося прочь из столицы, не казались мне пустой блажью: кто знает, не слышал ли он темными ночами под дворцовыми сводами то, что не хотел вспоминать и был не в силах забыть – смех своей мятежной сестры, ради которой шли на дыбу и плаху отпрыски знатнейших семей Дасхара? Мысль о пугающем сходстве судеб принцессы-бунтарки и Хагнана, внука ее единокровного брата, не оставляла меня: она, отгороженная от всего мира глухой стеной обители молчальниц и погибавшая там от чахотки ли, от яда или какой другой мучительной смертью, и он, запертый в подобном склепу дворце черного города, выпивавшего из него все соки.

В конце концов, заручившись поддержкой доктора, я написала правителю письмо с просьбой привести в порядок дарсанский дворец и позволить нам переехать туда, особо напирая на то, что здесь невозможно жить из-за сырости и того, что потолок того и гляди рухнет на наши головы. Мор от Эрруха к тому времени отступил, и я боялась, что в ответ мы получим  повеление возвращаться, но разрешение отбыть в Дарсан привез главный советник собственной персоной.

–  Вы уверены, что у Его Высочества хватит сил на столь дальнюю дорогу? – губы советника при разговоре со мной превращались в узенькую щель, он еле-еле цедил слова.

–  Если везти его в карете – нет. Но если вызвать носильщиков…

–  Носильщики такое расстояние не преодолеют.

–  Если почаще устраивать привалы в пути –  преодолеют. К тому же можно выписать из Анлама носильщиков-горцев.

Носильщиков вскоре выписали. Анламцы привезли с собой и шатры, подобные тем, с которыми мои братья выезжали на охоту. Дабы всесторонне изучить его устройство и сравнить со здешними, один из них установили прямо под окнами, и Хагнан не мог не заметить это сооружение, а так как я ранее ни словом не обмолвилась ему о поездке –  не хотела понапрасну обнадеживать, пришлось потратить битый час, чтобы он поверил мне. Шатер, кстати, принцу очень понравился: однажды он велел специально задержаться, чтобы увидеть, как его разбирают, и вынес вердикт:

–  Возни с ним почти никакой, не то что с нашими.

До Дарсана мы добрались без происшествий. По сравнению с тем местом, которое мы покинули, это было небо и земля – хотя бы потому, что солнечных дней тут было намного больше. Волчица сразу велела вынести игральные столы из дворца, подав пример всем остальным. Вслед за игральными последовали обеденные, и повара валились с ног – во время партий на свежем воздухе у игроков разгорался зверский аппетит. Даже принца не приходилось уговаривать отобедать или отужинать, а заказы в гиандорские лавки приправ на ингредиенты для полюбившегося Его Высочеству соуса выросли втрое.

С момента приезда ни припадков, ни сильных болей у него не было, а однажды мы с княжной, возвращаясь с прогулки, чуть не выронили свои зонтики, когда он вышел нам навстречу – сам, без посторонней помощи, и с того дня в сопровождении одного только Волка стал понемногу углубляться в парк, с каждым днем увеличивая расстояние. Доктор пробовал навязать принцу свое общество, но отпор был таким резким, что ему пришлось пойти на попятную.

Пользуясь случаем, я попыталась вернуть себе «Записки», но и тут Хагнан заупрямился, не желая их возвращать. Я всегда видела эту книгу открытой на одной и той же странице… Именно потому мне и пришла в голову мысль купить для него иноходца, правда, меня удерживало одно обстоятельство: слишком хорошо я помнила, как пострадал в свое время кузен. Но ведь это был Эйгэр, а не Хагнан, сходивший с ума от одного вида гинкаранских скакунов! Промаявшись несколько дней, я посвятила в свою тайну Герен, однако она меня не поняла:

–  Дарить коня тому, кто не в состоянии сесть в седло?

–  Но ему же лучше.

–  Не настолько, чтобы ездить верхом.

–  А вдруг именно этот подарок внушит ему такое желание?

–  Одного желания мало, нужны силы.

Так-то оно так, но откуда взяться силам, если его столько времени держали в четырех стенах, почти отбив желание жить? Врачуя исстрадавшееся тело, никто не задумывался о душе, желавшей и отчаянно требовавшей одного – свободы!

После долгих раздумий я все же написала советнику, что, истосковавшись по родине, мечтаю купить в Гинкаране коня. Вскоре пришло ласковое письмо от Аткан: она писала, что ее муж прямо-таки разгневан моим предложением о покупке иноходца из его конюшен, и чтобы умерить царский гнев, я должна согласиться принять означенного скакуна в дар. Но хорошо ли я помню визит нашего дорогого кузена на дворцовую конюшню? Читая эти строки, я не могла удержаться от улыбки: сестра нашла способ передать мне, как она удивлена моей просьбой, ведь после происшествия с Эйгэром я к лошадям и близко не подходила, но умница Аткан догадалась, что спрашивать напрямую не следует. К тому же это явно она уговорила своего мужа подарить, а не продать мне коня. Меня, конечно, смущала высокая цена подарка, но в глубине души я радовалась, что не придется урезать помощь обители Эйгэра.

 

В день, когда мы принимали драгоценный дар гинкаранской степи, на небе не было ни облачка. Стройный жеребец настороженно косил на нас агатовым оком, и в свете полуденного солнца был весь окутан золотистым сиянием, которое только усиливалось от немого восхищения множества глаз, устремленных на него. Аткан написала мне, что это отпрыск любимой кобылицы ее супруга. Но глядя на светлогривое чудо, можно было поверить, что не на конюшне гинкаранского правителя он был взращен, а на Небесных лугах – для самого Златокудрого.

Хагнан, увидев его, лишился дара речи. Я потом иногда думала: если бы судьба сложилась так, что этот иноходец принадлежал бы не ему, а кому-то другому, он никогда бы с этим не смирился и не успокоился, пока не заполучил бы его в единоличное владение. Это была любовь с первого взгляда. Будь его воля, он бы переселился к своему любимцу и спал  рядом на охапке сена. Ревность Хагнана была столь велика, что он, не подпуская конюхов, сам чистил Рыжего, получившего свое дасхарское имя довольно неожиданно – пока придворные изощрялись, предлагая имена одно вычурнее другого, у принца вырвалось: «Ах ты, красавец, ах ты, рыжий», –  и конь отозвался тихим ржанием.

А жизнь текла своим чередом. Однажды Герен попыталась научить меня любимой игре дасхарцев, но я оказалась никудышной ученицей.

–  Разве недостаточно того, что с утра до вечера у нас стоит такой треск, что впору уши затыкать? Думаю, мне вовсе не обязательно к нему присоединяться, –  нашла я себе оправдание.

–  С людьми легче сойтись, играя в их игры, –  грустно улыбнулась Герен, смешав кости, а я вдруг ни с того ни с сего протянула руку и вытащила из кучи одну, и она воскликнула: «Письмо!» Оказалось, с помощью этих костей еще и гадали. Бедняжка, как бы ей самой хотелось получить такой ответ от «оракула»! Я поражалась жестокосердию ее родителей – как можно мучить так свое дитя? Отец никогда не поступил бы так ни с кем из моих сестер. Что же до меня – у него просто не было выбора…

Когда я уже забыла о ее предсказании, пришло письмо от Эйгэра.

«Спасибо большое, сестренка! Когда отправленные тобой книги достигли Анлама, твой отец известил меня об этом, но обстоятельства помешали мне незамедлительно отправиться за ними. В оправдание могу сказать, что здешние дороги оставляют желать лучшего. Думаю, твоя няня не раз говорила тебе о том печальном состоянии, в коем они пребывают. Со стыдом признаюсь, что не смог сдержать слез, увидев прибывшие из Дасхара сокровища, чем немало удивил братию. Некоторые книги я перечитываю, каждый раз открывая что-то новое. Как же, оказывается, истосковался я здесь по живой человеческой мысли…»

Я буквально не выпускала это письмо из рук, и Хагнан потребовал объяснений.

–  В свое время именно кузен Эйгэр научил меня дасхарскому, –  осторожно начала я. –  Однажды братья объезжали коня, а тот возьми и взбесись. Эйгэр бросился на выручку, и лошадь его чуть не затоптала. Ему пришлось долго лежать в постели, тогда он и начал меня учить. А сейчас он строит обитель в Дагнабе – это очень далеко от столицы, места там совсем дикие, и ему приходится нелегко. Я должна ему помогать.

–  Так ты, значит, с детства сострадаешь недужным!

Тяжелый, мрачный взгляд исподлобья заставил мое сердце сжаться. В такие моменты он становился до того похож на своего отца, что становилось не по себе.

На Рыжего он смотрел совсем по-другому. Конь, без преувеличения, вернул принца к жизни, а синее небо и дарсанские просторы влили силы, заставившие его тягучую, застоявшуюся кровь быстрее бежать по жилам, и ближе к осени он поразил всех, сев в седло. Правда, первые выезды Хагнана видели лишь конюхи. Бедняга доктор обо всем узнал последним, и мы с Герен стали свидетелями их перебранки.

–  А если неожиданный приступ?

Доктор выглядел так, будто его сейчас хватит удар, а Хагнан огрызался:.

–  Лучше пусть меня Рыжий затопчет, чем я задохнусь в этой чертовой постели.

После доктор подошел ко мне с упреком:

–  Видите, Ваше Высочество, к чему это привело!

–  Слишком долго его держали взаперти, –  сказала вдруг Герен. –  Должен же он наверстать упущенное.

Произнеся вслух то, что я думала про себя, она тихонько пожала мне руку:

–  Признаю свое поражение, я была неправа.

 

Свадьба состоялась вскоре после возвращения в столицу. Перед церемонией провели несколько пробных во дворце: к импровизированному алтарю я выходила одна, снова и снова повторяя клятву верности отсутствующему жениху и думая об одном: тот, к кому стремится моя душа, так же далек от меня, как звезды в ночи. Не откликнется он на мой зов. Море слез и скорбей человеческих разделяет нас. Гулким эхом отдавались в пустом зале слова на чужом языке, а под сенью нулуров, помнивших иные времена, Эйгэр возносил на нем молитвы Трем богам. Но во все времена, во всех молитвах, на всех языках люди взывают к той божественной силе, что зовется любовью…

В день, когда я стала женой Хагнана, с утра шел дождь, отчего хвосты на шлемах гвардейцев и перья на шляпах придворных намокли, печально обвиснув, но настроение у свекра было самое солнечное. Сразу по завершении свадебных торжеств он начал приобщать сына к государственным делам, причем одно из них было давней, застарелой занозой: Ашукка вновь принялась возмущать спокойствие соседнего Гэнара, который, пребывая между молотом и наковальней, слишком часто позволял себе склоняться то на одну, то на другую сторону.

Перед отъездом Хагнан зашел попрощаться:

–  Ты будешь скучать?

Сказать «да» –  значит солгать. Сказать «нет» –  значит огорчить его. Я не хотела ни лгать ему, ни огорчать. На скулах принца выступили желваки:

–  Молчишь. Всегда молчишь. Я будто с деревом разговариваю!

Письма от Эйгэра приходили не так часто, как мне того хотелось, но только они и скрашивали мое существование.

Ни разу, ни в одном письме он не пожаловался на усталость, хотя возведение обители на месте мадана в окружении враждебно настроенных горцев могло истощить и богатырские силы. Эйгэр писал, как трудно живут в окрестных селениях, как тяжело дается обработка каменистой почвы, и я высылала в Дагнаб книги по механике, земледелию, отправляла различные приспособления, какими бы странными и бесполезными они мне не казались, и радовалась, получая подробные отчеты об их установке и использовании – как успешном, так и не очень. Моим же ответом на них стал вышитый покров: белая птица над темными волнами. Завершая работу, я не оставила на ней чистого уголка –  хотела, чтобы моя душа, томившаяся здесь пленницей, перешла в быстрокрылую…

Я жила от письма к письму, мечтая делиться с Эйгэром всем, что было на душе, но советник бдил, регулярно отправляя в Дагнаб «ответы», написанные от моего имени чужой рукой.

Когда я узнала, что у меня будет ребенок, заточение сделалось еще более строгим. Свита удвоилась за счет пожилых многодетных матрон, чьи отпрыски составляли славу Дасхара, что нимало не мешало Волчице шпынять их, как девчонок. Меня никуда не выпускали, и напрасно я пыталась возражать против такого обращения. Но в один прекрасный день секретарь советника сообщил о разрешении переписываться с родными напрямую, без участия коллегии. Отныне переписка с кузеном стала самой важной частью моей жизни.

Эйгэр писал, что с некоторых пор думает о переводе Трехкнижия на анламский язык: «Ты говорила: «Молитв на дасхарском не понимают ни доргойцы, ни гинкаранцы, ни анламцы. А когда смысл непонятен, как откликнется на них душа, как отзовется?» Я известил об этом умаха, но ответа до сих пор не получил. Однако я не отступлюсь. Раз мы стремимся к тому, чтобы люди, до сих пор остававшиеся глухими к нашим призывам, отозвались на них, нужно потрудиться – перевести Трехкнижие так, чтобы оно дошло до сердца каждого…»

Он начал с отдельных молитв: «Работа продвигается со скрипом. Духовенство не знает анламского языка, анламцы не разумеют по-дасхарски, да и нет их в монастырях».

«А твой послушник? – спрашивала я. –  Обучи его грамоте, как когда-то меня».

«Тэрим пока не проявляет ни интереса, ни желания», –  с сожалением сообщал он в ответном письме, но вскоре я с радостью читала отзывы о смышлености нового ученика: «Наши с ним занятия натолкнули меня на мысль перевести наставление «О вере», а впоследствии издать его на двух языках в качестве учебного пособия». Работа целиком захватила его: «Со временем, встав на ноги, мы бы могли открыть здесь школу».  Он уже не принадлежал себе.

Присланный мне Эйгэром готовый перевод я преподнесла умаху, а получив разрешение на издание, не мешкая, занялась этим, вызвав протесты в своем окружении: близились роды, я должна была в первую очередь думать о высшем долге, заключавшемся в том, чтобы произвести на свет здорового наследника. А я именно потому и торопилась. Знала – случись что, издание перевода отложат надолго. Или навсегда. Зато какое блаженство я испытала, глядя на пахнущие едва просохшей краской книги! Когда они дойдут до Анлама, запах будет уже не таким сильным. Руки Эйгэра коснутся каждой. Взяв одну, тихонько прижала к губам и поцеловала, как целовала бы его теплые ладони…

 

7.

 

В канун Йалнана у меня родился сын. Первое, что бросилось в глаза, –  бровки у него были, как у Эйгэра. Я разрыдалась, и мальчика моего тут же унесли. Правитель немедленно забрал внука на свою половину и нарек в знак высочайшего расположения собственным именем.

Рождение Саргаха-младшего совпало с завершением гэнарской кампании, и празднества по случаю этой двойной победы, как ее назвали при дворе, длились три недели. От радости был пьян весь дворец. Помня о том, как обходились с Хагнаном во время его болезни, я беспокоилась о ребенке, и мои дамы возмущенно выговаривали мне за неуместные, на их взгляд, переживания: «Никто не позаботится о принце лучше, чем Его Величество!» Хагнан молчал. Да и что он мог сказать? Я спросила его, не он ли способствовал тому, что мне позволили самой вести переписку с родными. В ответ принц пожал плечами, но я не могла избавиться от ощущения, что равнодушие его слишком нарочитое.

Обретение относительной свободы позволило наконец-то помочь Герен, чей кузен так и служил на гэнарской границе: в пространных посланиях я сообщала ему все, о чем поведала бы она сама, будь у нее такая возможность, а ответные письма сразу отдавала ей, ведь, в сущности, они были только адресованы мне.

Эти заботы спасали от горьких дум о сыне, к которому меня и близко не подпускали – живя под одной крышей, я не видела его неделями. Обращаться к Хагнану было бесполезно, кругом и так уже злословили на его счет: «На анламском коне – к анламской жене и анламской еде». Для красного словца изменили и происхождение Рыжего, не забыт был, конечно, и гибировый соус. Саргах-старший, ничего не пропускавший мимо ушей, преисполнился решимости оградить внука от чуждого влияния. Поначалу я плакала от отчаяния, но потом слезы иссякли – сердце мое высохло, окаменело, как земля от зноя.

…Когда на Анлам обрушилась засуха,  Дагнабская обитель спасла многих: ее земли с хорошо продуманной системой орошения кормили множество семей. Эйгэр спал по два-три часа в сутки, больше всего жалея о том, что работу над переводом Трехкнижия пришлось приостановить.

Единственным светлым лучом в то время было счастье моей наперсницы: родители Герен, поняв, что решимость дочери не сломить, дали согласие на ее брак с кузеном. Свадьба состоялась в столице, в главном храме. Глядя на сияющие сквозь вуаль глаза невесты, я и радовалась, и печалилась –  из-за скорого расставания. Уезжая, она обещала писать, и теперь я ждала писем от двух дорогих мне людей, а пришла весть о вспыхнувшем в Анламе бунте.

Вскоре от удара скоропостижно скончался мой свекор, и на плечи Хагнана легло тяжкое бремя. Эйгэр мечтал объединить людей силой любви, которую он называл верой, а Дасхар вторгался в чужие пределы, желая видеть мир единым под своей властью. Но можно ли силой заставить себя любить? Насколько долговечно то, что зиждется на страхе?

Взойдя на престол, Хагнан послал в Анлам войска. Восставшие не склонили голов перед силой дасхарского оружия: оказывая ожесточенное сопротивление, они отходили все дальше и дальше от столицы. Все ближе и ближе к Дагнабу… Обитель Трех Богов осталась один на один с бунтовщиками. На мои мольбы любыми путями вывезти оттуда монахов Хагнан ответил:

–  Боги защитят их.

Через две недели после этого разговора Эйгэр пришел ко мне. Пришел попрощаться. Часы пробили полночь, и он молча появился у выходящего в парк окна. Исхудалое бледное лицо под седой челкой. Глаза – как море зимой. Море слез и скорбей человеческих… Я знала: это был не сон. А месяц спустя получила письмо о сожженной обители и гибели Эйгэра. Чудом уцелевший Тэрим написал, что похоронил его, завернув вместо погребального савана в вышитый мной покров. У меня потемнело в глазах. Бил в уши протяжный горестный крик мечущейся над черной водой белой птицы, и вторили ему стенания жриц в Ночь Плача:

«Муж мой прекрасный, возлюбленный мой!

Склонившись над тобой, взываю к тебе я…

Склонившись над тобой, взываю к тебе я!

Но очи твои погасли, очи твои не видят меня…

Муж мой прекрасный, возлюбленный мой!

Вся земля по тебе стоном стонет,

Погрузившись во мрак, небо плачет,

Все вокруг скорбит по тебе,

А ты, солнцеликий, не слышишь…

А ты, солнцеликий, не встанешь!

Муж мой прекрасный, возлюбленный мой!

Камнем стало сердце мое…

Камнем стало тело мое!

А ты, солнцеликий, не видишь…

А ты, солнцеликий, не встанешь!»

Из небытия, из мрака смотрел он на меня – такой, каким видела я его в нашу первую встречу. И вдруг возник рядом правитель Дасхара. Лицо Эйгэра было спокойным, а лицо Хагнана – перекошенным болью. Я пыталась избавиться от наваждения, я звала того, кто мог спасти меня – Эйгэра. И Хагнан исчез…

 

8.

 

После долгой болезни на ноги мне помогла подняться одна мысль: детище Эйгэра, Дагнабская обитель, должна быть восстановлена. Хагнан не препятствовал. Когда он приходил ко мне по ночам, моя душа умирала. Слыша горячечный шепот: «Обними», –  я закрывала глаза, отворачивалась, чтобы не видеть его лица, искаженного яростью и мукой. И он перестал приходить. Но однажды пришел днем. Встал у меня за плечом и смотрел, как снует по шелку игла. Потом спросил:

–  Что это?

–  Покров для Дагнабской обители Трех богов.

–  Я не вижу тут богов. Здесь только птица.

Иголка замерла в моих руках. Дыхание перехватило. С трудом я сглотнула комок:

–  Белая птица – дух святой, а море – море слез и скорбей человеческих.

Соленая капля, скользнув по щеке, утонула в уголке губ. Он не мог видеть этого. Мог только почувствовать. И почувствовал.

–  Ты всю жизнь будешь винить меня?

Я не ответила, он отвернулся и пошел прочь. Звук тяжелых шагов замер вдали. Но я не винила его. Если б он тогда послал людей для спасения монахов, Эйгэр не покинул бы свою обитель. Никогда. «Судьба твоя такая», –  сказала мне няня в ночь прощания. Судьба… Предки Хагнана завоевали Анлам, мои – склонились перед ними и отдавали сыновей в храмы их богов, сыновья принимали эту веру и приносили свои жизни на ее алтарь.

Вновь и вновь перечитывала я письма Эйгэра. Вспоминала наши разговоры: «Те, кого мы любим, всегда с нами – в нашем сердце. Время и расстояние ничего не значат». И сердце мое продолжало биться. «А что, по-твоему, вера? Вера – это любовь». И я любила. Верила.

Первый молебен в возрожденной обители был о правителе Дасхара. Тэрим продолжил начатую Эйгэром работу. Через пять лет перевод завершили. Спустя год издали – там же, где перевели – в Дагнабе. Я сделала все от меня зависящее, чтобы обитель получила печатный станок. В день, когда Священное писание преподнесли в дар правителю, умах произнес пространную речь о свете истинной веры, озарившей самые дальние дасхарские окраины. Хагнан слушал с каменным лицом, а я, как ни старалась, не смогла сдержать слез. Это было дитя Эйгэра. Его возлюбленное дитя… Он говорил со мной. Говорил на языке нашего детства. На языке любви, победившей смерть. По завершении церемонии ушла я в одиночестве к своему нулуру. Нагретая солнцем кора была тепла, как его рука.

 

Минуло два года, и в храме Трех богов, высившемся над дворцом моего отца, прошла первая служба на анламском языке. Когда я написала об этом Герен, она приехала в Эррух, чтобы разделить со мной эту радость, и лишь одна я знала, чего ей это стоило: муж ее, давно и тяжело болевший, был на пороге смерти. Вскоре он умер, и сразу после похорон вдова приняла постриг в той самой обители молчальниц, где закончила свои дни мятежная тетка Хагнана.

Навещая ее, я ощущала в тишине монастыря что-то тревожное, потаенное, темное. Она была обманчивой, эта тишина. Бесплотными тенями скользили по посыпанным песком дорожкам бледные сестры, но неукрощенный дух таился в уголках их недвижных бескровных губ. Выражалось это в противоречащей монастырскому уставу борьбе с матерью-настоятельницей – борьбе безмолвной, а оттого и более яростной. Да и разве могло быть иначе? Здесь завершился земной путь той, что лишала покоя всех, кто волею судьбы оказывался рядом с ней.

Я была уверена, что этой обители не суждено изведать мирной жизни – до той поры, пока настоятельницей – после смерти предшественницы – не стала моя подруга. Мужество, с которым она в юности преодолела все препятствия на пути к воссоединению с любимым, помогло выстоять ей и здесь. Понадобился не год и не два, чтобы сестры признали ее. Но в каждый приезд замечала я перемены к лучшему и радовалась тому, что могу обрести тут душевное равновесие, о чем не могла и мечтать во дворце. Вновь разгоревшаяся война с Ашуккой обескровила и страну, и казну, а придворные без привычных увеселений злословили и плели интриги пуще прежнего. Мои поездки в пользующуюся мрачной  славой обитель вызвали множество толков. С каким легким сердцем покинула бы я суетный мир, дав обет никогда не размыкать уста! Но мне не суждено было изведать этой радости – я должна была испить чашу испытаний до дна.

Война, осиротившая тысячи семей, осиротила и Хагнана – в одной из битв под ним убили Рыжего. Душа золотистого скакуна с солнечной гривой, в которой запутался вольный ветер, отлетела к Небесным лугам, оставив хозяина в тоске и печали. Узнав о потере, мой брат Эккир прислал ему гинкаранского жеребца такой же масти – Хагнан поблагодарил, но ни разу не сел на подаренного иноходца. Конечно, у него были и другие лошади, однако никто никогда не видел  его больше спешащим на конюшню с яблоком или морковкой. В свободные минуты он без свиты, с верным Волком неприкаянно бродил по парку, никому не позволяя приближаться. Беспрерывно меняя фавориток, ни одну из них не оставил возле себя надолго, а это значило, что ни одну он не пустил в свое сердце. Как я не пустила его в свое.

Годы шли, и мне казалось, что время остановилось. Все будто лишилось цвета – серое небо над головой, серые лица вокруг… Но когда в Дарсан, где я коротала одинокие дни, пришла весть о смерти Волка, я поняла – это конец. Верный пес принял смерть за хозяина, в этом у меня не было сомнений, но он был последней ниточкой, привязывавшей Хагнана к жизни. Предчувствия не обманули меня: ненастной осенней ночью из столицы примчался гонец от правителя. Я поняла: он умирает. Иначе бы не позвал.

…Хагнан уже не мог говорить. Но взгляд был осмысленный. До последней минуты он смотрел на меня, так и не простив. За Эйгэра. За белую птицу моей любви. Я сама закрыла ему глаза. Слез не было. «Покойся с миром», –  беззвучно шептала я, слыша за спиной глухие рыдания сына.

 

9.

 

После коронации Саргах по желанию, высказанному, как говорили, на смертном одре отцом, обручился с гэнарской принцессой Милхир. Похожая на воробушка испуганная девочка с заплаканным лицом ничем не напоминала своих воинственных предков. У сына никаких чувств к ней не было: глянул равнодушно на прибывшую невесту и пробыл рядом ровно столько, сколько требовал церемониал. Я попросила разрешения сопровождать принцессу во время посещения усыпальницы. Саргах холодно кивнул и ушел не оглядываясь. Она не смела поднять на меня глаз, но едва мы вошли под темные своды, прижалась ко мне. Ее била дрожь. Неужели и я была такой же?

Свадьба состоялась по завершении траура. Бедняжка долго не могла ни к чему привыкнуть, особенно к здешней кухне, но в этом была отчасти виновата я: гибировый соус считался уже чуть ли не исконно дасхарским, Хагнан в свое время приохотил к нему весь двор, –  вот к этому-то соусу Милхир и питала отвращение, что, как довольно скоро выяснилось, объяснялось ее беременностью.

Незадолго до родов она получила из дому известие о смерти матери. Я неотлучно была при ней, а она плакала, не переставая:

–  Не хочу умирать здесь, не хочу лежать в этом страшном склепе!

–  Ты не умрешь. Всем женщинам перед родами кажется, что они непременно умрут. Со мной тоже так было. Мой кузен тогда перевел на анламский наставление «О вере», и его печатали здесь. Я думала только о том, чтобы успеть с отправкой. Боялась умереть, не дождавшись.

Бедная девочка растерянно смотрела на меня. Я склонилась над ней, подоткнула одеяло. Она благодарно улыбнулась:

–  Мама всегда так делала, желая мне спокойной ночи. Утром, как проснетесь, приходите. Мне плохо без вас.

Прийти пришлось раньше –  роды начались вскоре после того, как пробило полночь. С искаженным мукой лицом Милхир рванулась мне навстречу:

–  Не оставляйте меня, не оставляйте!

Сжимая мою руку с неожиданной силой, она стонала, стесняясь кричать. Выгибаясь в муках дугой, цеплялась за меня, и рубашка ее насквозь промокла от пота. Саргах, при виде этих страданий забывший о своем равнодушии, наседал на доктора: «Да неужели ничего нельзя сделать, чтобы это прекратилось!»

Это прекратилось в три часа пополудни, когда доктор подхватил ребенка:

–  Девочка.

Невестка не в состоянии была взять дочку на руки, я сама поднесла ребенка к ее лицу. Никто и не старался скрыть разочарования. Мой сын молча покинул нас.

Как только невестка уснула, я пошла к нему. Он был у себя в кабинете, стоял и глядел в окно. Не поворачивая головы, спросил:

–  Чем обязан?

–  Вы могли бы быть подобрее с вашей женой.

Саргах обернулся. Я будто свекра увидела: налитые кровью глаза, тяжелый сверлящий взгляд исподлобья. Правитель Дасхара… Неужели его я когда-то держала на руках, заливаясь слезами?

–  Ей очень тяжело сейчас. Она потеряла мать. Вспомните, как вы… каково вам было потерять отца.

При этих словах Саргах вздрогнул, как от удара, и глядя на меня потемневшими глазами, произнес, отчетливо выговаривая каждое слово:

–  Знаете, что однажды он сказал мне? «Не пускай женщину в свое сердце». Он ведь любил вас. Когда вы были больны, не отходил от вашей постели. Я хорошо помню, как меня привели попрощаться с вами. Доктор считал, что надежды нет. Вы открыли глаза и прошептали какое-то анламское слово. Я запомнил его, но не знал, что это имя, и не знал, чье оно. А отец знал. Я до сих пор не могу забыть, какое у него в ту минуту было лицо. Вы-то его не видели, вы были в бреду…

–  Я видела.

–  Вот как. Потом я не раз слышал, как умах превозносит вашего кузена. Меня его религиозное рвение и весьма похвальные в глазах святых отцов деяния мало трогают. Я знаю, что он – именно тот, из-за кого вы заставили страдать отца.

Я молчала, а сын снова отвернулся к окну:

–  Ты даже не заплакала, когда он умер.

Выйдя от него, я не вернулась к невестке. Пошла в усыпальницу, опустилась на колени перед надгробием Хагнана.

–  Прости меня, прости! Я была тебе плохой женой…

Из прохудившейся кровли на серые камни гробницы тихо капала вода. Кап-кап. Кап-кап. Со скалы в Дагнабе, что зарисовал для меня Эйгэр, слезы бегут быстрее.

 

Вечером в покоях невестки меня встретили словами: «У нас побывали Его Величество». Милхир ворковала над дочкой. Раскрасневшееся личико светилось, шею обвивало жемчужное ожерелье:

–  Вот что он мне подарил! Смотрите, какая красота! Но оно тяжелое, я его, пожалуй, сниму.

–  Я помогу.

Она смотрела на меня смущенно:

–  Я сказала ему, что в следующий раз это непременно будет мальчик.

–  Пока тебе надо набраться сил.

Милхир перевела восторженный взгляд на спящую малышку:

–  Я хочу назвать ее вашим именем. Он сказал: если это дочь, я могу сама выбрать.

Перед глазами возникло лицо сына. Он испытал такое разочарование, когда родилась девочка, а если крошку еще будут звать, как меня! Я погладила невестку по руке:

–  Назови ее именем своей матери. Я буду рада, если ты так сделаешь.

Она заплакала. Но вскоре стало ясно, что Милхир может быть твердой, как кремень, если в том возникнет нужда –  начав кормить грудью дочь, не отказалась от своей затеи и под давлением двора, даже когда пошли разговоры о том, что «две королевы стоят друг друга: одной бы в монашки, другой – в кормилицы».

 

Невестка стала мне по-настоящему родной, и я была рада, что со временем ее отношения с Саргахом наладились. Следом за долгожданным наследником появились на свет еще три дочери и два сына. Моего влияния на них уже не опасались, ведь Саргах был до мозга костей дасхарцем, так что с внуками я могла общаться безо всяких ограничений. Милхир часто привозила их ко мне в Дарсан. Дворец и парк, большую часть года погруженные в тишину, оживали: мальчишки носились по парку наперегонки с девчонками, крича на разные голоса, а мы с их матерью в поисках покоя укрывались в нашей любимой беседке, слыша порой с лужайки справа заливистый смех, слева из-за деревьев – заливистый плач, а потом наоборот – слезы у детей быстро сменяются смехом, а смех – слезами.

Однажды я и сама помимо воли заставила плакать старшую внучку, Перан, чье рождение когда-то так огорчило ее отца. Сидя в беседке (Милхир в тот раз со мной не было), я услышала их с братом разговор:

–  Как ты думаешь, где Анлам? –  спросил он.

–  На луне, наверное, –  отвечала она, ведь по-дасхарски «анла» и есть «луна».

–  Сдурела, что ли? Тогда и наша бабушка, по-твоему, с луны?

–  Почему с луны? Она из Дасхара.

–  А вот и нет! Бабушка из Анлама!

–  Не ври!

–  Я не вру!

–  Нет, врешь!

–  Сама ты врешь! Мне мама сказала!

–  Не могла она тебе такого сказать!

–  А вот и сказала!

Судя по донесшимся до меня звукам, в ход пошли тычки и затрещины, и я поспешно вышла из своего укрытия. Перан бросилась ко мне:

–  Бабушка! Гуррат такой гадкий! Он врет, что ты из какого-то там Анлама!

Утерев противоборствующим сторонам слезы и сопли, я потрепала Гуррата по макушке:

–  Ты мальчик, а мальчик не должен ругаться с девочками.

–  Но она сама начала!

–  В молчании – сила. Будешь хорошо себя вести – научу языку молчальниц.

–  Какому еще языку? Они же молчат.

–  Когда им надо сообщить что-то другим, они делают это жестами.

–  И ты знаешь, как?

–  Кое-что знаю.

–  Научи!

–  И меня!

–  А ты-то куда лезешь!

–  Гуррат, я же сказала – если будешь хорошо себя вести.

–  Ладно. Но ты же и правда из Анлама!

–  Правда.

Лицо Перан сморщилось, и Гуррат, не дожидаясь, пока грянет рев, поспешно ретировался.

–  Глупышка, ну что ты плачешь? Ты ведь никогда не видела Анлама! – я протянула ей платок, так как свой она, как всегда, где-то потеряла.

–  Не хочу я его видеть, –  горестно высморкалась она.

Тогда я стала пересказывать ей нянины истории и те, которыми пугала меня в детстве Эрилгин. Не только Перан, но и  младшие обожали их, боюсь только, что из-за этого представление моих внуков об Анламе оказалось несколько превратным, ведь больше всего их интересовали красноглазые дахпи, лесные девы и Мертвый город. Снова и снова заставляли они меня повторять эти байки, а Милхир говорила:

–  Наконец-то я могу спокойно наслаждаться жизнью –   никто не плачет, не дерется.

Но иногда она вздыхала по Саргаху:

–  Как жаль, что вам не дали самой воспитать его. Все было бы иначе.

Эти слова шли от сердца. А у меня они вызывали улыбку:

–  Ни о чем не надо жалеть. Надо просто жить.

 

Когда Перан было семь, к нам приехали погостить сыновья Эккира. В отличие от отца, по-дасхарски они говорили прекрасно, и как всякие полуанламцы-полудоргойцы, отличались исключительной привлекательностью – в эррухском дворце их называли «красивые кузены». Перан с первого взгляда была очарована средним, Аргатом –  она буквально не сводила с него глаз. Ему, конечно, не было до нее никакого дела, он предпочитал общение с братьями, но в последующие приезды стал уделять ей больше внимания. И однажды я увидела их обоих под деревом в парке. Две головы, склоненные над книгой… Солнечный свет заставлял их щуриться, а я, отступив в тень, зажмурилась, чтобы промокнуть набежавшие на глаза слезы.

В тот год после отъезда Аргата Перан проплакала неделю, и Милхир послала за мной в Дарсан. Сразу же по приезде, даже не переодевшись с дороги, я поднялась к ней, и при виде меня она разразилась рыданиями:

–  Он уехал, бабушка, он уехал! Что мне делать, бабушка!

Мне пришлось надолго задержаться во дворце. Вдвоем с Перан мы гуляли по парку, и я рассказывала ей об Анламе – и Эйгэре. Нулур слушал, тихо шепча что-то…

Едва ей сравнялось пятнадцать, состоялась их с кузеном помолвка, потом – свадьба. Уезжая с Аргатом и целуя меня на прощанье, она шепнула:

–  Помнишь, как я не хотела видеть Анлам?

Первенца своего она назвала Эйгэром. Это имя снова звучало под крышей нашего отчего дома и на аллее принцев под его нулуром, осенившим другое, юное деревце, которому расти теперь, тянуться к старшему собрату, шелестя о любви – любви, навеки связавшей небо и землю.

У себя в Дарсане я тоже посадила нулур и, глядя, как он зеленеет под весенним небом, слышала голос того, с кем он был для меня неразрывно связан. Так же, как в те минуты, когда перечитывала его письма – пожелтевшие от времени, истершиеся на сгибах… Пробьет час, и я предам их огню. Чужие глаза не прочтут, что Эйгэр писал мне. Они уйдут дымом к небу. А следом уйду я. Разлука не вечна. Вечна любовь.

Голосования и комментарии

Все финалисты: Короткий список

// //