«Дом четырех ладоней». Лариса Романовская

Лариса Романовская

Подходит читателям 12-14 лет.

 

Памяти моей бабушки,

Нины Ивановны Горшковой,

в девичестве Голубцовой

 

Пролог

— Мэм, это ваш ребёнок?

— Нет.

Офицер службы паспортного контроля строго смотрит на тётю Таню. В руках у офицера — мой паспорт. Офицер — темнокожая женщина, не очень молодая. В Сан-Франциско, в международном аэропорту, все офицеры разные. Мужчины и женщины, молодые и не очень. Высокие, низкие, тёмные, светлые, китайцы, мексиканцы… Но раньше никто из них не спрашивал про меня. Раньше нас ни разу не задерживали.

— Мэм, кем вам приходится этот ребёнок?

«Родственницей», — хочу подсказать я. «Родственницей!» Я помню это слово на английском, я тоже могу ответить на все вопросы. Но я — несовершеннолетняя. По документам — ребёнок. Поэтому спрашивают не меня, тётю Таню.

— Эта девочка — дочь моего второго мужа и его первой жены.

— Она ваша падчерица, мэм? — женщина-офицер хмурит коричневый лоб. У неё прическа строгая, гладкая. Тугой пучок. Как у бабушки Нади.

Я просто думаю про бабушку, без слёз.

Потому что плакать некогда. Я боюсь, что нас сейчас не пропустят в Америку. Офицер качнёт своим чёрным пучком, вернёт нам паспорта и скажет: «Мне очень жаль, мэм, но мы не пропускаем падчериц в Соединённые Штаты Америки».

— Да. Она падчерица. Падчерица.

Когда тётя Таня повторяет за кем-то на английском, у неё акцента меньше, я заметила.

У меня акцент огромный. Но я в Америку приезжаю раз в год на летние каникулы. А тётя Таня здесь почти три года живёт. И будет жить дальше, с папой, Илюхой и Серёжкой. Вот её сейчас пропустят, а меня — нет. И что тогда?

— Да, это моя падчерица, — говорит тётя Таня. — Но её мать жива. Вот разрешение от матери и от отца.

— Где находятся её родители? — спрашивает офицер, забирая бумаги.

Я стою рядом, мой нос упирается в машинку для снятия отпечатков. Рядом, на стойке, прикручена вторая машинка, для проверки сетчатки. Такая серьёзная машинка, специально против преступников. Мне реально нравится, когда меня на ней проверяют. И когда отпечатки пальцев берут. Это как в сериале про полицию.

Это часть приезда, с неё всегда начинаются летние каникулы: очередь на паспортный контроль, машинки, штампы. А потом чемоданы на ленте. А потом — папа в зале встречания. Так должно быть всегда! В этот раз — тоже должно! Слышите?

Я молчу. Кричу про себя. Смотрю на женщину-офицера, выглядываю из-за машинки для отпечатков. Я про эти машинки год не помнила, с прошлого лета. В прошлый раз я была с бабушкой Надей. Она — папина мама, а я — папина дочка. Никаких вопросов.

А сейчас всё идёт не так. Мы всё стоим и стоим. Женщина-офицер смотрит на бежевую бумагу с печатью — это разрешение от мамы. Оно отдельно переведено на английский, на обычной бумаге, белой, тоже с печатями. Раньше эти бумаги всегда вынимала бабушка Надя.

Женщина-офицер молча смотрит бумаги. У неё на ногтях розовый лак, он местами облупился. Мама бы никогда не пришла с такими ногтями на работу. И бабушка Надя тоже. А аэропортовскому офицеру это нормально. И она от этого симпатичнее. Как будто обычный человек. Я её не так боюсь.

Но тут она снимает трубку селектора, говорит быстро и неразборчиво, а потом обращается ко мне и к тёте Тане, медленно и чётко, потому что мы — иностранцы.

— Мэм, вы сейчас должны пройти для дополнительной проверки. Вы и ребёнок. Следуйте за нашим сотрудником.

Сотрудник в ярко-зелёном жилете, маленький, смуглый, ведёт нас мимо многослойной очереди. Там все — иностранцы. С детьми, чемоданами, подушками-подковами, бутылками воды, паспортами, усталыми лицами. На нас смотрят. Мне ужасно неприятно. Мне ужасно.

— Что случилось? — спрашиваю я на русском.

— Татка, я не знаю, — говорит тётя Таня.

И от этого ещё ужаснее. Если бы это был сериал про сотрудников аэропорта, то сейчас была бы четвёртая или пятая минута серии. И сцена бы закончилась тем, как мы идём в дальнюю комнату, а все на нас смотрят. И моё лицо показали бы крупным планом. А потом пошла бы другая сюжетная линия. Про женщину-офицера. Например, она сидела бы в комнате отдыха и смывала бы свой облупившийся лак, и говорила бы что-то важное для второй сюжетной линии.

Я решила: когда вырасту, стану сценаристом. Я знаю про развитие сюжета. Вот сейчас — завязка. Нас могут впустить или не впустить в США. Если не впустят — я не знаю, что будет дальше. Не могу угадать. В сериалах обычно угадываю. Особенно в американских.

Я сейчас могу выбрать, в каком сериале я нахожусь.

Школьница из России приезжает на каникулы в Калифорнию. В семью своего родного отца. У школьницы есть два сводных брата, младший и старший. С ними могут быть конфликты. И ещё можно романтическую линию. Но лучше мистическую. И обязательно флэшбэки про девочкино тёмное прошлое.

Мы идём в комнату для подозреваемых. Она размером с класс, только без окон. Вместо парт — две длинные скамейки. На одной сидит пожилой восточный мужчина. Он вытянул ноги, положил их на свой рюкзак. А сам нервничает. И тётя Таня нервничает, перебирает бумажки в папке. Раньше в её папке ещё наши паспорта лежали — но они сейчас в руках нового офицера, тоже мужчины.

Мне страшно. Мне сейчас очень нужна закадровая музыка. Саундтрек моего фильма. Но телефон разрядился.

 

Напротив моей скамейки висит карта мира. Два огромных полушария, во всю стену. Вот Сан-Франциско. Вот Москва. Даже смотреть — долго. Лететь тем более. Сейчас здесь восемь часов вечера. В Москве — шесть утра следующего дня. Мы в Москве в шесть утра вышли из дома, чтобы поехать в аэропорт. Я уже сутки в дороге.

Я в душ хочу и чтобы ноги не болели. Я уже почти даже не хочу спать. И мне страшно.

— Кто Татиана Липшис? Подойдите сюда!

Тётю Таню вызвал офицер. У него столик типа учительского. Только сзади не школьная доска, а стеллажи. А сбоку — проход в туалет.

— Мэм, вы живёте в России?

— Нет. Я живу здесь. Я, мой муж, мои сыновья. Я летала в отпуск. Я возвращаюсь к мужу.

— Ваш муж — гражданин США?

— Он резидент. И я резидент, — тётя Таня отвечает как на уроке. Кратко и с диким акцентом.

Офицер спрашивает дальше, медленно и очень строго. Тоже как на уроке. Общие вопросы. Тема урока «Моя семья».

— Кем работает ваш муж?

— Он программист.

— Кем работаете вы?

— Я работаю в службе доставки еды, на своей машине.

— У вас есть…

Дальше я не понимаю, что спрашивает офицер. Что-то про работу в США. У меня мозг устал от английского. Тут есть туалет. Я могу в нём спрятаться. А когда выйду, всё уже закончится.

Но мне кажется, я должна сидеть тут. Это же меня не пускают в Америку. К папе. Ещё к Илюхе с Серёжкой, хотя по ним я не очень сильно скучаю. Илюху я вообще иногда ненавижу. Если меня сейчас никуда не пустят, я буду думать, что мне повезло, Илюха не будет мне два месяца жизнь отравлять. Но Америка — это не Илюха. Это ещё океан и папа. Рыжие сосны и тонкие пальмы. Белки, колибри, двухэтажный поезд, старинные трамвайчики, кружевные дома и алый мост.

А сейчас все может отмениться из-за того, что меня везет тётя Таня. Она мне мачеха, я ей падчерица. Это подозрительно. Сейчас всё подозрительно: папино приглашение, мамино разрешение, мой паспорт с визой. У меня на фотографиях открыт рот — и на паспортной, и на визовой.

Он у меня вообще, по-моему, всегда открыт. Может, это тоже подозрительно?

Маленький строгий офицер держит в руках мой красный паспорт. Читает моё имя. Оно у меня непривычное, вырасту — возьму псевдоним.

— Тэисса… Тэиша… Я правильно говорю?

— Да.

— Ты говоришь по-английски? Сколько тебе лет?

— Да. Тринадцать.

— Как зовут твоего отца?

— Павел. Пол.

— Отлично.

Офицер хвалит меня никаким тоном, не улыбается. Просто штампает в паспортах — в моём и в тёть-Танином. Кажется, в русском нет глагола «штампать», но это не важно.

— Всего хорошего, мэм.

Нас проштампали, мы можем идти.

Саудтреком сюда нужна яркая музыка. Праздничная. У нас всё получилось.

Или очень тихая музыка? Я не могу радоваться. Я очень, очень устала. Я очень ждала этот день. Но он совсем не праздничный и не победный.

Потому что офицеры. И потому что раньше я прилетала с бабушкой Надей.

 

Мы идём за багажом в большой серо-голубой зал. Наши чемоданы, фиолетовый и клетчатый, стоят у колонны. На этой ленте давно крутится багаж другого рейса. Я не знаю, сколько мы были в комнате для подозреваемых. Наверное, час. В Сан-Франциско девять вечера. В Москве семь утра. Меня сейчас не вернут в Москву.

У меня всё получилось.

Я тяну за собой чемодан, он наступает мне на ноги. Слева, по коридору можно выйти в зал встречающих.

Я обгоняю тётю Таню. Я обгоняю семью китайцев. Они все за моей спиной. Как в прошлом.

Коридор идёт немного вниз, как горка. Так чемоданы легче катить. И бежать тоже легче.

Впереди стоят люди. Я сперва замечаю Серёжку. У него оранжевая майка, он подпрыгивает и орёт. Илюха стоит рядом, он в тёмных очках, у него в руках бумажный стакан, оттуда трубочка торчит, как средний палец. Илюха салютует стаканом и ничего не говорит. Ну и не надо. Потому что рядом с Илюхой стоит папа!

Я вернулась.

 

 

Часть первая

Осень прошлого года

1.

Осень была странная.

Я так жила, будто у меня до этого ни одной осени не было. Будто меня никто не учил, как правильно жить осенью. И не предупреждал, что она может так резко наступить, прямо по расписанию. Первого сентября было почти лето. А второго уже холод.

Я носки забыла надеть. Привыкла там, у папы, что раз солнце — значит, тепло. Выскочила в балетках. И потом целый день в школе мёрзла, вся, от пяток до ушей. Жалела, что у меня в этом году школьная форма с брюками, а не с юбкой. Под юбку я точно колготки бы надела. Но мама сказала, что с моими ногами лучше носить брюки. С такими синими ногами, как у меня сегодня, лучше носить валенки.

Я весь день смотрела на чужие ноги.

У моей Вики — белые гольфы, последний привет кавайному детству. Если Вика штанины подвернёт, на гольфах будут видны бабочки. Викины ноги только сегодня пришли в школу, первого сентября их не было.

У Васи Дымова носки толстые, пушистые, оранжевые. Позитивные и немного глупые, как у детсадовца. Категорически неформенные. Ему сказали, чтобы он в таких больше в школу не приходил. Клянусь — завтра Дымов в них снова появится. Хотя Васины носки уже сегодня вечером будут вонять отчаянно.

У Алиски один носок чёрный, другой белый, принципиально. Удачно подобраны, а может, они прямо так и продавались.

У Марка Рязанского носки приличного тёмно-синего цвета. Но с жёлтыми буквами «ЛДПР». Такие нам тоже нельзя. Но буквы видно, только когда Марк сидит за партой, у него тогда штанины уезжают выше щиколоток. А когда Марк за партой, его ноги не видны никому, кроме одного очень несчастного замерзшего человека.

У этого человека — чёрные балетки на босу ногу. Я не знала, что осень включат прямо во второй день сентября. И что эта осень будет такой странной.

 

Все говорили, что конец лета в этом году ну прямо волшебный. Все постили цветочки и яблоки. Жёлтые, белые, розовые, снова жёлтые — как другой акварелью раскрашенные. И ещё все постили свои ноги в зелёной траве. А сегодня у всех с утра — синее небо и ветер в лужах. Все лайкают и пишут, что очень красиво.

А до меня эта московская красота не доходила. Может, я её с папиной калифорнийской сравнивала и поэтому не понимала, чего в яблоках такого яркого. А может, со мной что-то случилось, и на меня красивое просто перестало действовать.

Мне показалось, что я больше не существую. Вот, Вика сегодня в школу пришла, а ко мне не подходит. И сидит отдельно от меня. Только смотрит иногда, а потом отворачивается.

Я хотела к Вике подойти на последней перемене, в кабинете истории. Но тут явилась Натуля Юрьевна, она у нас в школе отвечает за конкурсы, поездки и экскурсии. Она всех называет приторно: «Васенька», «Марик». Узнала, что меня Татой дома зовут и тоже завелась, «Татуля»! Брррр… А я её в отместку зову Натуля, хотя она — Наталья.

— Котички мои! Все помнят? Сразу после истории едем на конкурс! Помните, кто едет? Вот молодцы! Татуля, помнишь? Викочка? Марик? Алисонька? Какие вы заиньки!

 

Мы не заиньки совсем, мы семиклассники. Нас можно звать Марк, Виктория, Таисия.

Таисия — это иногда я. Обычно меня зовут Тата, в худшем случае Тася. Только не Тая (Не та я! Другая!).

Потом была история. Первая в этом году, ещё без домашки, никого не вызывали. Я не помню, о чём Ася Рашидовна рассказывала.

Я думала: вот, были древние египтяне, и шумеры, и индусы, и греки. Потом разные дикие племена. Они были обычными людьми. А мы не знаем, какими они были именно людьми, как они грустили, чего боялись… Что им снилось? Мы про их войны изучаем и не знаем, что они думали, когда, например, смотрели в синее небо и у них при этом мёрзли ноги… Только холод или красоту тоже? Или ещё обиду? От неё тоже холодно.

Мы все лето с Викой не дружили. Я ей отправила запрос в друзья, а она не ответила. Я хотела спросить, почему, но Вика всё время оказывалась занята.

Я думала, что спрошу после уроков. Но на истории Вика уже сидела с Алиской, и они под партой пинались — Викины гольфы лезли к Алискиным носкам… Так собаки друг с другом знакомятся. Только собаки скулят и виляют хвостами, а Вика с Алиской хихикали, им Ася Рашидовна одно замечание сказала нормально, а второе уже криком. И сразу стало понятно, что всё, учебный год начался, дальше будет, как раньше, только сложнее.

Я после звонка вскочила, чтобы к Вике подойти, но налетела животом на угол парты, было больно. Я согнулась, а рюкзак поехал по спине и упёрся мне в голову.

— Ну чего ты встала тут!

Вася Дымов заорал так, что я дёрнулась и опять ушиблась. Раньше наши парты были большими, а сейчас я о них всё время спотыкалась. Класс мне мал, как прошлогодняя форма.

— Ну дай уже пройти! Тася! Не прозрачная!

Я реально ну очень непрозрачная. И я не знаю, как отвечать Васе Дымову, или Марку, или Роме. У нас гуманитарный класс, мальчиков всего трое. И остальные умеют с ними говорить, легко и быстро. Если бы за такие ответы ставили оценки, у них было бы пять или четыре на грани пяти. А у меня прочерк. Я отодвинулась. И стала ещё дальше от Вики.

И я тогда заорала:

— Вика, ты на конкурс едешь?

Она сидела за Алискиной партой и смотрела в мобильник. А Алиска ответила:

— Конечно, едет. Про всех же говорили, совсем тупая, что ли?

Надо было сказать, что она тоже тупая. Но я такие вещи не могу вообще или не могу сразу, я их придумываю, когда все давно кончилось, они тогда целой стаей появляются у меня в голове, и толкаются там, и отвлекают. Можно попробовать не обижаться, бабушка Надя говорит: «Будь выше этого, не связывайся с дураками», — но я не умею.

В общем, я надеялась, Вика мне скажет, что она сейчас тоже едет. Что Вика будет как в мае, как в июне, как было, когда я ещё не уехала к папе на каникулы. Пока я была в Москве, а Вика на даче, мы не были друг у друга в друзьях, но иногда переписывались, а когда я прилетела в Калифорнию, Вика перестала мне отвечать. Она один раз написала, что ей некогда и что она едет в образовательный лагерь, на августовскую смену, и все. Я понимаю, так бывает, когда много дел и мало времени, но сейчас Вика была уже без своего лагеря. А сидит не со мной. И молчит.

Я крикнула:

— Вика! Ты глухая?

А она крикнула в ответ:

— Для тебя — да!

И я совсем не знала, что сказать. Это ещё сложнее, чем с мальчиками.

Я пошла из класса. В дверях обернулась — а Вика на меня смотрит.

Я шла и чувствовала, что у меня в спине дырка от Викиного взгляда. И я на ходу перекинула рюкзак, будто прикрывалась. Ноги у меня были совсем ледяные. И мне поэтому казалось, что я иду босиком, а в спину мне тычется дуло пистолета. Я не помню, в каких сериалах я видела такой кадр. Но точно же видела! Раза три. Наверное, я из-за холода не могла вспомнить. И сейчас можно было мои ноги крупным планом показать — какие они синюшные и как быстро я ими перебираю.

В общем, я думала про носки.

 

В раздевалке стало слышно, что у меня орет телефон.

Я забрала куртку, махнула пропуском и выскочила на крыльцо. Там всё было солнечное и ледяное. На инвалидном спуске валялись рюкзаки, возле клумбы и у калитки бесилась продлёнка. В куртках, в шапках, в сапогах.

Я посмотрела пропущенный вызов: «бабушка Надя, дом». Бабушка звонила уже второй раз. Первый — первого сентября, поздравляла с началом учебного года. А сейчас зачем, я не знаю. Мы после Америки ни разу не виделись. Мы с ней в Москве редко видимся, ну теперь, когда папа и мальчишки там. Баба Надя мне всегда про них напоминает. Даже когда о папе ничего не говорит.

Все конкурсные уже были во дворе, те, кто из моего класса, тоже. Я не понимаю, как они так быстро, по другой лестнице, что ли? Мне кажется, те, кто из моего класса, смотрели на меня вражески. Вика трепалась с Алиской…

К метро я шла вместе со всеми, а потом начала отставать. Почти побежала, потом сильно запыхалась, просто пошла быстро. Ноги в балетках стали какие-то влажные, но всё равно оставались холодными… Будто я уже была покойницей.

Хорошое начало для классического хоррора: человек умирает и не знает об этом, просто думает, что замёрз, например. А потом от него начинают шарахаться люди. А потом ему надо сожрать кого-нибудь… Или хотя бы выпить горячей крови.

Я спускалась по эскалатору, догоняла всех. В эскалаторе под ступеньками что-то визжало и стонало, как хор мертвецов. Хорошо, что у нас станция неглубокая. Надо бы бегом, но я придумывала про живого покойника, мне было некогда бежать.

Когда я сюжет придумываю, а потом выясняется, что по нему уже фильм сняли, мне иногда обидно, а иногда радостно. Обидно, потому что я теперь не могу мечтать, как я сама бы это сняла. А радостно, потому что, значит, я думаю, как опытный режиссер. Я прекрасна.

Это был последний раз, когда я по эскалатору спускалась без страха. Не без приятного, как в кино, а без настоящего. И последний раз, когда я в метро что-то придумывала.

 

2.

Всё дело в том, что я отошла к дверям, которые не открываются на станции. Повернулась к ним лицом.

Это было второе сентября. Три часа и примерно семнадцать минут.

 

Потому что в три мы стояли на крыльце школы.

«Сказано в три — значит в три»

«А что делать, если опоздаешь?»

«Не опаздывать».

 

В три мы отошли, в три десять спустились в метро. Когда поезд подъехал, на тоннельных часах было три тринадцать. Вика и Алиска хлопнулись на боковое сиденье. Оно было на троих, но Вика сунула между собой и Алиской сумочку — оранжевую с золотыми искрами. Маленькую, мягкую. Она по форме на круассан похожа. И по размеру тоже на круассан, наверное, с абрикосовым джемом — потому что оранжевая. На сиденье было ещё много свободного места. Я подошла и спросила:

— Можно, я сяду?

И Алиска сразу:

— Нет, нельзя.

А Вика засмеялась так, будто это был какой-то розыгрыш, и я на него повелась. Хотя они с Алиской даже не переглядывались. Мне кажется, они смеялись над тем, что я толстая и туда просто не влезу. Хотя я влезла бы.

Я пожала плечами и отошла в сторону, к тем дверям, которые не откроются на станции. Я думала, что Вика — дура. А она, наверное, думала, что дура — это я.

— Татка, ты совсем шуток не понимаешь?

Они с Алиской улыбались дальше. А я включила музыку в мобильнике и стала смотреть в темноту. Было три пятнадцать.

Вагон был набит набит нашими с пятых классов по девятые. А Марк не пришел, хотя его тоже называли… Нас везли Натуля Юрьевна и классная параллельного седьмого, она в нашей школе первый год. Я только фамилию знаю — Любомирова. Она то ли психолог, то ли соцпедагог, надеюсь, я с ней не пересекусь никогда. Она какая-то невозможно правильная, типа моей мамы. Хочется заранее в сторону отойти. А наш класс в этом году снова взяла Ася Рашидовна, историчка, но она с нами не поехала, жалко. Я с ней могла бы поговорить.

Я встала подальше от всех. Чтобы быть с вагонной темнотой наедине, слушать её в наушниках. Бывают песни, как хорошая темнота.

Я стояла носом в стекло, ехала внутри песни. И тут до меня дотронулось это.

 

Я сперва решила, что меня просто задели: поезд подъезжал к станции, кто-то мог выходить. Но меня снова потрогали. Через брюки, через трусы. Я чувствовала, как мнётся ткань. Это было мерзко и очень неожиданно.

И этого не могло быть.

У меня в голове осталась одна музыка, смысл слов не доходил. А потом и звуки тоже. Музыка мне мешала найти решение. Я не знала, что делать.

А оно снова меня потрогало. Я понимала, что это — чужие пальцы. Но мне казалось, что щупальца, или змеиный хвост, или тентакли. Нечеловеческие. Я не могла повернуться и узнать, кто это. Я не хотела, чтобы это было человеком. Оно шевелилось. Оно было у меня за спиной.

Я не хотела знать, какое оно. Только, чтобы всё кончилось.

Может быть, оно отошло. Я не поняла, когда это случилось.

Я не оборачивалась. Но касаний больше не было. Поезд всё ещё стоял на платформе. Люди двигались. Меня задели за плечо, я, наконец, заорала…

Я обернулась, за моей спиной теперь стояли пятиклассницы… то есть, уже шестиклассницы, сестры Микаэлян, близняшки. Одна из них меня задела рюкзаком: сестры хотели занять свободные места. На этой станции стыковка с МЦК, много народу вышло.

У меня в ушах звучала другая песня. Музыка сменилась.

Оно исчезло. Отодвинулось от меня, может даже вышло на этой станции. Я сейчас не могла смотреть на людей в вагоне. Я боялась его увидёть, узнать как-то. Мне надо было верить, что оно исчезло. То, что сейчас произошло, было страшным. У меня никогда такого не было. Может, это было не со мной? С кем-то другим.

Будто меня с этим другим перепутали, как первого сентября?

Я тогда стояла с табличкой «7 А», а меня вдруг хлопнули по плечу и сказали «Ленка, ты так похудела!». Я повернулась, а там Коза из «Б». Я не помню её имя и фамилию, но когда мы учились в началке, она играла Козу в школьном спектакле, в «Волке и семерых козлятах». Ну и я её так и называла всегда, мысленно, конечно — Коза. И вот эта Коза меня спутала с какой-то Ленкой. Я потом поняла с какой, у них в «Б» есть одна, мы с ней похожи, один и тот же типаж, только она красится очень сильно. Эта Ленка тоже светлая и мы одного роста. Только она килограмм на десять толще меня. Или на пятнадцать. То есть вообще совсем толстая.

Вот, я могла бы придумать, что меня перепутали с Ленкой, они ведь тоже ехали с нами, Ленка и Коза. И тот, кто меня трогал, мог же…

Я так и подумала: он мог выбрать другую.

Но это не важно, кого он выбрал бы! Потому что так нельзя прикасаться! Ни к кому! Ни ко мне, ни к Ленке с Козой, ни к дуре Алиске, ни к Вике. Но это я потом сообразила.

 

А тогда я смотрела на кафель станции. Поезд всё ещё стоял с открытыми дверями. Потом, наконец, тронулся. Втянулся обратно в темноту, как в ад.

И я испугалась, что в этой темноте ко мне снова начнут прикасаться. Я вжалась спиной в неработающие двери. Крепко вжалась — будто они могли меня защитить.

Я поправила наушники. У меня были большие красные блестящие. Я держалась ладонями за наушники и, наверное, раскачивалась туда-сюда. Наверное, все думали, что это я под музыку.

Поезд ехал в темноте. Вика и Алиска чего-то смотрели в Викиной мобиле, Коза и толстая Ленка тоже. В Ленкиной. А сестры Микаэлян просто играли, и с моего места было видно, что у них одинаковая игрушка в телефонах, только уровень разный. У Лауры выше, чем у Лианы. Я помнила, как их зовут, это было так странно. Мне казалось, я сейчас вообще ничего соображать не смогу.

Но вот я смотрела и понимала — это Лаура и Лиана из шестого. И кто ещё вокруг — тоже понимала. Толпа девчонок, потому что нас легче, чем парней, упихать на школьное мероприятие. И мы умнее.

— Тата! Ну ты чего? Иди уже!

Мне Алиска махала рукой. И Вика тоже! Они убрали свою сумку из середины сиденья. Но я помотала головой.

Я не могла к ним туда. Они теперь были другие.

И я была другой — как под проклятием. Я вспомнила про Гермиону Грейнджер и василиска из второго фильма.

Там очень яркие кадры были. Как Гермиона лежит с вытянутой рукой, окаменевшая, и как Гарри и Рон ей в эту руку цветочки впихивают, а потом видят клочок бумаги, и начинается развязка. А Гермиона лежит, как памятник самой себе. А потом её расколдовывают.

Я сейчас тоже была под заклятием. Оно потом пройдёт. Можно просто засечь время и подождать. Три часа семнадцать минут. Второе сентября.

Начало новой жизни.

Я шевелилась так, будто раньше никогда этого не делала. Я смотрела на первые вещи, которые я видела в своей новой жизни. Синее сиденье вагона с белой окантовкой. Голубой пол. Чёрные лакированные туфли Лаурки и Лианки Микаэлян. Оранжевая сумочка с золотыми искрами — Викина или Алискина, я сейчас не могла вспомнить, чья именно. И я не помнила мыслей, которые были у меня в голове. Мне пока ещё не был нужен саундтрек к тому, что сейчас произошло. Кажется, я именно тогда решила, что моя жизнь — это фильм про меня.

 

Я вышла из вагона вместе со всеми. Прошла по переходу, поехала дальше. Потом пыхтела по эскалатору вверх. Вика и Алиска думали, что я с ними в ссоре. А я была не я. Я знала, что у меня мёрзнут ноги, а больше ни о чём не думала, просто смотрела на этот мир глазами человека, у которого жизнь только началась. Я не могла думать. Меня ещё не научили.

А потом, когда нам надо было писать, я никак не могла начать, у меня мозги окаменели. Я это поняла и разозлилась очень сильно. Так, что мне хотелось бросить свою работу, бросить ручку и выбежать в коридор. Вообще из здания. Ударить, кинуть, порвать.

Но я могла только сидеть и писать.

И я решила, что выиграю назло. Если я займу призовое место, то ничего не было. Он меня не победил.

И я писала так, будто убивала своими словами. Пока я работала, чудовища не существовало.

 

А потом, уже дома, я поставила себе всю музыку из фильмов про Гермиону в плейлист, на будильник, на звонок телефона, на ожидание в телефоне. Поменяла фото в профиле.

Я стала Гермионой. Я поставила защитные чары.

Я не меняла эти мелодии и юзерпик долго. До весны. Но до этого ещё много чего изменилось. Я сама и всё, что вокруг. Всё, кроме музыки. Мой юзерпик был со мною всю зиму. Я никому не объясняла, почему он такой. Хотя меня никто и не спрашивал, наверное, думали, что это из-за квеста. А я сама не могла никому рассказать. Даже папе.

 

Я немножко не помню, что было в следующие дни. Но, наверное, я что-то папе рассказывала. Про школу. Про Марка, про Вику. Наверняка про то, как мы готовили День Гарри Поттера.

Нам нельзя праздновать Хэллоуин. Поэтому у нас в школе в осенние каникулы решили сделать День Гарри Поттера. Внизу, у раздевалки, висело объявление. Тех, кто хочет стать организаторами квеста, ждут сегодня после седьмого урока, в кабинете истории. Отвечает за все Натуля… Наталья Юрьевна.

Я смотрела на объявление. Если бы я была с Викой, я бы постеснялась сказать: «А пойдём?» С нынешней Викой, не с весенней, и не с такой, какой она была прошлой осенью, когда пришла к нам в класс.

С осенней мы ещё не подружились. Весенняя бы меня сама дернула: «Татка, а пошли?» Я бы застеснялась, а она бы начала настаивать, но не очень сильно, я бы не обиделась. Я вообще терпеть не могу, когда меня заставляют что-то делать, насильно. Но Вика умела не очень давить. Мне нравилось.

А сейчас она бы сказала, что это фигня. Ну, она и сказала — Алиске, Насте, Жанке. Они стояли у раздевалки, там, где зеркала. Вика причёсывалась, а они её ждали. А она специально медленно вела расчёской по волосам. Будто её сейчас крупным планом показывали… Не хватало музыки — быстрой, для Вики, и тоскливой, когда я на неё смотрю.

Потом они увидели объявление. Алиска что-то сказала, я думаю, что обидное, мне кажется, Алиска только обидное и умеет говорить. И Вика теперь тоже.

— Фигня какая-то! Это для детишек!

Ну вот, они ушли. А я наконец из раздевалки вышла, как из леса. Там от мокрых курток листьями пахло и лужами, такой настоящей осенью. И немножко океаном, как в реликтовой роще, в Калифорнии, там, где гигантские секвойи и папоротники. Папа нас летом туда возил — меня, бабушку и Серёжку с Илюхой. Я выкладывала снимки, как мы внутри секвойи едем в автомобиле. И как в пустом стволе сидим, как в пещере. Там внутри хорошо было. Темно, тепло, тихо и безопасно.

Я вдруг представила, что я сейчас там, внутри ствола. И решила, что обязательно пойду после седьмого урока в кабинет истории. Именно потому, что это по-детски.

Я люблю «Гарри Поттера», потому что мне его папа перед сном читал. Первые две книги на даче у бабы Нади, третью — уже в Калифорнии, четвёртую я читала сама, а пятую я бросила, мне кажется, она самая занудная. И я же знаю, что там дальше, по фильмам. Но я всё равно люблю «Поттера». Не Гарри, а Гермиону!

Мне показалось, это очень хороший знак. Что сразу, как я сама себя стала считать Гермионой, появилось вот это объявление. Это просто стечение обстоятельств, я знаю. Но когда хочется играть в волшебное, волшебное сразу начинает вылезать из всех углов. Будто оно там пряталось, а сейчас осмелело. Я могу это обосновать. Но мне больше нравится верить.

 

Из нашего класса была я одна. Из восьмого и старше никто не пришел, а из других седьмых только Коза и похожая на меня толстая Лена. Но они совсем нормальные, без подколок. И ещё мы тут оказались самыми старшими, если учителей не считать.

Квест был штукой добровольной, в орги пошли только те, кому было интересно. Вообще нами руководила Натуля Юрьевна, но мы сами справились. Только мы сперва много орали, когда Натуля ещё не пришла, но пока орали, все как-то само придумалось.

Мы решили, что сделаем все по-хэллоуински, и придумали серьёзный квест с кучей пугалок, все должны были прийти в костюмах, и орги, и учителя, которые будут на этажах дежурить. Ася Рашидовна пришла из столовой и сразу сказала, что она тоже с нами, и что она всегда была за Слизерин. А я хотела сказать, что я Гермиона… И тут опять позвонила баба Надя, третий раз. Как в сказке. И ей, как в сказке, была нужна помощь.

 

4.

Баба Надя — папина мама. Пока папа не уехал в Америку, мама с бабой Надей общались через него. Папа мне писал: «Бабушка зовёт в субботу. Хочешь?» — я спрашивала разрешения у мамы, писала «хочу», и папа за мной заезжал.

Когда папа собрался в Калифорнию, мама и баба Надя начали разговаривать. Мама сама ей звонила и говорила: «Спасибо, Надежда Константиновна… хорошо, что вы сами… Да, я с вами абсолютно согласна…» Они тогда часто созванивались и даже встретились — перед самым папиным отъездом. Это называлась «отвальная».

Я думала, что на ней надо есть до отвала. Но есть не хотелось. Было как-то невозможно.

Вот, напротив меня сидит папа. Я могу до него дотронуться и его обнять. Сегодня могу. И завтра до трёх часов. А потом папа уедет в аэропорт. И будет жить в другой стране. Проживёт там пять лет, а может — всю жизнь. И у меня здесь папы не будет совсем вообще. Как будто он умрёт. На пять лет или на вообще.

Когда я до этого всего додумалась, у меня слёзы встали во рту, в горле, там, где уже были зефир и безе. И я ничего не могла проглотить. Оно как-то само потом рассосалось…

Плакать я тоже не могла, хотя хотелось. Так плакать, чтобы папа обнял. А потом в бабушкину квартиру приехала тётя Таня, с Серёжкой и Илюхой. И стало нормально.

С мальчишками было почти как обычно. Особенно, когда они не хвастались, что улетают в Америку. Можно было, тоже как обычно, сидеть и вместе смотреть аниме на планшете. Не помню уже, какое. Когда папа улетел, я всё время что-нибудь смотрела. Особенно на переменах.

И мне тогда очень часто звонила баба Надя. А когда мы с бабой Надей первый раз к папе в Америку собрались, то они с мамой опять часто созванивались. А потом, когда мы вернулись — то редко. Я не люблю говорить по телефону, а баба Надя не любит мессенджеры и голосовые сообщения.

Ну, в общем, с ней из-за этого трудно. Но и хорошо. Если я не захочу бабе Наде что-то рассказать, она об этом никогда не узнает. У неё только «одноклассники», она их для работы держит, для учеников и их родителей. А ещё у неё есть городской телефон, у нас такого нет.

 

Баба Надя позвонила со своего городского, потому что с её мобильником что-то случилось. Там экран то розовый, то зелёный, и по нему иероглифы прыгают… Дальше я не дослушала. Сказала, что сейчас приеду. Сама! На метро!

Я сама так решила! Это было как квест. Как сказочное задание — победи то, чего ты боишься больше всего на свете.

Я поехала побеждать.

 

Баба Надя живёт на другом конце Москвы. Сперва до МЦК, потом там двенадцать остановок, а потом ещё пять на обычном метро. Можно сделать кучу домашки. Написать эссе для того конкурса про войну. Промотать всю ленту. Просмотреть и прослушать всё, что у меня в закладках на «потом».

Но я в этот раз просто сидела. Или бежала — по лестницам, по эскалаторам, по переходам. Я боялась, что ко мне прислонятся. Будут трогать. Я на станции прижалась к колонне и поезда ждала. А потом метнулась к пустому сиденью. На меня одна старая тётка заворчала:

— Что, успела? Первая?

А я ей сказала:

— Да. Мне тоже надо.

Будто мне было надо в туалет. Или, может, у меня живот болел. На другом конце вагона поднялся парень, уступил ей место. И тётка ушла, сказала напоследок гадость:

— Вот, видишь, мальчик не то, что ты, вежливый.

А парень встал у закрытых дверей, наискосок от меня. Я видела его рюкзак — большой, оранжево-голубой, чёрную куртку и серые джинсы. И коричневые ботинки с белыми носками.

Но я больше не смотрела на чужие носки. Я разглядывала пальцы этого парня, как он что-то быстро в телефоне набивает. И думала: а вдруг это он меня трогал тогда?

Шансов почти ноль. Но станция та же самая. Моя линия. И я та же самая.

Только я сегодня была в очень длинной толстой чёрной куртке. Мне в ней жарко, из-под воротника всё время шарф вылезает — большой такой снуд, чёрно-серо-малиновый. Я бы носила просто чёрный, но мама выбрала полосатый.

В этой толстой куртке мне жарко, но спокойно. Если тебя трогают, а ты этого не чувствуешь, то тебя как будто не трогают. Ни руками, ни обидными словами.

Я думаю: может, со мной это произошло, чтобы я до чего-то мудрого дошла своим умом? Потому что все красивые точные формулировки — просто слова, пока они не вписываются в твою биографию. А потом — это уже твой опыт. И ты под каждым словом подпишешься. Слезами.

Я сидела и смотрела в телефоне разные вещи.

Сперва — надёжные слова про плохие ситуации. «Всё пройдёт — пройдёт и это». «То, что нас не убивает, делает нас сильнее».

Угу, конечно.

«То, что нас не убило и сделало нас сильнее,

Сдохнет само и в муках, а мы ему в этом поможем…»

И я расстегнула куртку. Пусть только попробует, только сунется. Я по переходу с МЦК шла так, как герой идёт на спецзадание. Крупным планом мое суровое лицо. И мои сжатые губы.

А потом, уже на бабушкиной линии, я сидела и искала шутки про то, что нас не убило и убило, там была подборка про последние слова людей перед смертью.

«Маляр: нормальные леса, вроде выдержат…»

«Химик: а если мы это чуть-чуть нагреем?»

«Мясник: Лёха, кинь мне вот тот ножик!»

«Биолог: яд этой змеи безопасен для человека».

Я тогда нормально читала шутки про биологов и змей, Игорь Иваныч был просто маминым мужчиной, мне было смешно. И про последние слова тоже.

 

Пока я не приеду к бабе Наде, я не могу понять, как же сильно я по ней скучала. И как сильно она скучала по мне. Без меня. Без папы. Без Илюхи с Серёжкой.

У бабы Нади пахло картошкой. Я ещё в лифте поняла. Это только бабушка её так жарит, я не знаю, как именно: запах не похож на картошку и вообще ни на что. Как запах бабушкиной квартиры. Как сама баба Надя.

Я её люблю. Я по ней скучала.

Но она к моему приходу накрасила губы.

Меня бесит липкий малиновый цвет. И ещё больше меня бесит, что баба Надя держит в помаде спичку. Выковыривает ей остатки из футляра! Я куплю ей новую помаду. На Новый год или на Восьмое марта.

Я раньше думала, что в некоторых тюбиках помады с самого начала есть спичка. В одних есть, а в других нет. Это как новости про иголки в сиденьях и лезвия в еде. Я думала, что есть сумасшедшие, которые специально втыкают в помаду спички. И когда мне первый раз настоящую помаду купили, не гигиеническую с блёстками, а нормальную перламутровую, во втором классе перед новогодним концертом, я её разломала, чтобы проверить — есть там спичка? Не было.

А летом у папы баба Надя при мне воткнула спичку в тюбик. «Хорошая ещё, Диор же, выбрасывать жалко». И я догадалась наконец!

И теперь я вижу бабу Надю с накрашенными губами, и морщусь, и забываю, что секунду назад, пока она открывала дверь, я думала, как хорошо, что я к ней приехала.

— Таточка моя! Какой у тебя хомут красивый…

— Баба Надя, это снуд.

— Да? А мы их хомутами называли.

Я надела папины тапки и сперва пошла не руки мыть, а просто по квартире, проверять.

Мне всегда кажется, что у бабы Нади в гостях будут папа и мальчишки. Даже когда я знаю, что они в Америке, даже когда я с папой по скайпу разговариваю у бабушки дома. Я мозгами понимаю, что они в Калифорнии. Но всё равно мне кажется, что они здесь. И мне кажется, что бабе Наде тоже так кажется — она не меня одну ждёт, а нас всех.

Потому что картошки была просто гора. Огроменная сковородень, такого диаметра пицца бывает.

И я сразу вспомнила, как раньше бабушка на этой сковородке жарила оладьи, чтобы на нас всех хватило. Чтобы сразу все могли есть горячее! И потом давала нам их с собой. Заворачивала в фольгу, а потом в полиэтилен. И они были тёплые всю дорогу и дома даже.

— Я тебе с собой дам. Сядь поешь.

 

Я ем, а баба Надя сидит напротив и смотрит на меня. Радуется, что я ем. Мне даже неудобно, будто меня сейчас на мобильник снимают. Но это так хорошо, так… что в этом даже признаваться нельзя. Если я словами скажу — счастье немножко другим будет. Напоказ.

А так — я ем и смотрю на бабушку. И она молчит. Она точно так же на папу смотрит, когда мы в Америку прилетаем. Тоже смотрит, как он ест, а потом говорит «Пашенька» и подходит, обнимается и кладёт подбородок папе на макушку…

Я боюсь, что со мной будет то же самое.

Я не хочу, чтобы меня касались! Вообще никто.

— Ба, что там у тебя с мобильником? Давай скорее!

У меня в рюкзаке — пинцет и пилочка для ногтей. Мы с мамой всегда открываем ими крышки смартфонов.

 

Всё было просто: я вытащила аккумулятор, вставила его обратно, телефон нормально включился. Только у него все настройки были сбиты — дата, время, геолокация. Телефон показывал Калифонию. Я не сразу перевела часовой пояс.

Я представила, что телефон — это такой порт-ключ. Если мы за него возьмёмся, то аппарируем в Америку. Я в папиных тапках и свитшоте «Хогвартс не нанимает. Учу магглов», баба Надя в синей майке, розовых трениках и с накрашеными губами.

— Баб Надь, ты бы поехала?

— Конечно. Мы бы взяли Пашу, Таню, ребят и на океан бы съездили… Помнишь, как мы солнце провожали? Вот туда бы, где казармы.

Мы летом несколько раз ездили на береговую линию. Туда, где стояли казармы, на случай войны. В некоторых бывших казармах теперь работают морские биологи, а ещё живут художники, у них свое комьюнити есть. А из некоторых казарм сделали гостевые домики, их можно снять на ночь.

Следующим летом мы поедем туда опять. Будем сидеть на сером песке. Там, где на песок ложатся волны, он чёрный. Серёжка найдёт гигантскую водоросль. Такое морское растение, гибкое и длинное, похожее на шланг от стиральной машины, а на конце у него будто луковица. Оно всё сплошь бледно-розовое. Как из одного куска резины вырезанное. Оно гибкое. Серёжка бы бегал по песку и возил бы за собой этот «шланг». А волны смывали бы след. А он бы опять. И швырял бы ещё «шланг» в воду, будто дрался с волнами, так, чтобы брызги со всех сторон.

А чайки гуляли бы по песку — наглые такие.

А потом папа бы пошел к воде. И позвал нас всех. И он бы дал камеру кому-то из чужих — на пляже всегда есть ещё люди, но песка много и никто никому не мешает, а вдоль прибоя всегда гуляют с собаками, и серферы готовятся к заплыву, и ещё бегуны сайгачат, но их не стоит останавливать. Вот, папа попросил бы собачника нас сфотографировать. В кадр бы попала бы его собака. Ретривер или белый пушистик, похожий на игрушку.

Мы бы снимались со случайной классной собакой. А у нас за спиной чайки бы долбали клювами наши пакеты и таскали бы оттуда хлеб и бутеры.

— А я бы в контейнеры всё упаковала, они бы и не утащили ничего. Им клювами крышку не пробить.

— Ба, а помнишь, как чайка у Илюхи из гамбургера мясо выхватила? А тётя Таня им кричала: «Плохие чайки! Фу такими быть!»

— Татуля, тебе котлетку положить? Будешь котлетку? Хорошая, с курочкой.

— Ба, котлетка — она не с курочкой. Она куриная! Из курицы! Понимаешь?

Я сама не знаю, почему я на бабушку вдруг кричу. Наверное, потому что знаю — она на меня не обидится. Она крикнет в ответ, она даже ногой топнет, но это всё равно будет не страшно, без последствий. Я знаю, что бабушка меня любит. В маме я сомневаюсь, а бабушка точно любит.

Мне жалко, что она меня так бесит — своей помадой со спичкой, словом «курочка», тем, что она меня называет «Татуля». Раньше меня это не трогало. А теперь бесит. И я не знаю, как это исправить. Что надо сделать, чтобы всё было хорошо, как раньше?

Может, если бы рядом был папа, меня бы не бесило это все? Когда я снова приеду в Америку, я буду там счастлива. Я это знаю. А пока придётся просто жить. С этой липкой помадой, с запахом котлеты, с бабушкиными слезами… С мыслью о том, что завтра опять в школу. Чёрт, как я туда не хочу. Невероятно просто не хочу.

И я не понимаю, как это произошло, но я уже стою с бабушкой Надей в обнимку. И плачу ей в синюю майку с пальмами и надписью «California».

У нас сейчас осень. Небо серое и мёрзлое. Мерзкое. И асфальт тоже серый. А трава зелёная, но какая-то ненастоящая.

А у папы там небо синее синего, невозможного цвета. У папы есть океан и цветы — на пальмах и вокруг, сколько угодно цветов. Там цветут апельсины и лимоны, постоянно. А в феврале цветут магнолии, вишни и абрикосы. А в сентябре цветет ещё сто пятьсот штук разного другого. Я даже названия не спрашиваю. И летают колибри.

И я тоже хочу туда. К папе. В тепло. Чтобы можно было опять без носков. Чтобы завтра с утра не было физры.

— Я ненавижу школу!

 

Мне сейчас всё время кажется, что я — чужая. Всем сразу.

В классе я всегда такая была. Когда Вика перешла к нам и вдруг начала со мной дружить, я растерялась. Не могла привыкнуть, что рядом может быть живой человек, который думает почти как я, только ещё интереснее. Без Вики плохо. Но я сейчас в классе сама про себе, а значит — я снова наблюдатель. Могу смотреть, как общаются другие, и делать из этого выводы. Если есть силы на выводы.

Но иногда в школе не хочется даже дышать. Сил нет. Будто воздуха нет.

Мы там как в космосе. Каждый в своём скафандре, а вокруг чёрная тьма, в которой на самом деле нет потолка и пола. И невозможно ориентироваться. Когда ты не знаешь, куда тебе плыть, это страшно.

Тоже очень школьное чувство.

У меня оно чаще бывает на переменах. Зачем-то встаёшь, зачем-то идёшь, скоро опять звонок, и ты даже не знаешь — ты его ненавидишь или ждёшь. То, как я это думаю, похоже на стихи.

Школа похожа на космос.

Я похожа на представителя другой цивилизации. Мне всё время кажется, что я наконец-то понимаю человеческую логику, а они опять что-то делают, и я снова не понимаю, как у них в мозгах такое может быть вообще. И как они с такими мозгами живут дальше.

И как другие рядом с этими людьми живут.

 

— Я ненавижу школу!

— И что теперь? Удавиться и не жить? Собака лает — караван идёт.

— Баб Надь, меня там никто не любит.

— Они и не должны тебя любить, ты и без них хорошая… Господи ты боже, ерунда какая…

Бабушка меня гладит. Просто гладит по плечу, и говорит так, будто я маленькая, будто мне лет пять, будто я разбила коленку или тарелку, и мне страшно и больно. А она погладит — и все пройдёт.

— Таточка, ты о плохом не думай. Не надо грустное вспоминать. Только хорошее вспоминай, тогда только оно в жизни и останется!

Мне кажется, что так всегда будет. Что баба Надя умеет всё. Просто она иногда не понимает, как и что надо сделать, чтобы всё было хорошо. А я не могу ей рассказать про метро!

— Ну что? Положить тебе котлетку? А?

И мы смеёмся. То есть я не хочу смеяться. Но баба Надя надувает щеки и говорит важным-строгим голосом, как в детстве говорила… И у меня до сих пор с ней детство, оказывается.

Больше ни с кем, наверное, только с бабушкой.

— Ну забери ты уже котлету и не мудри, а? Та-и-си-я… Павловна.

Баба Надя лезет в ящик кухонного шкафчика, и мне кажется, что она немножко плачет. Или чихает? Вытирает щёку рукавом майки.

— Ба! И огурец ещё положи сверху, ладно? Самый солёный!

Баба Надя складывает мне еду в пакет из-под молока. У неё целая полка контейнеров — бело-голубых, с клапанами, чтобы суп не выливался. И бело-красных, с какими-то крышечками, на которые надо давить… Но бабушка Надя берет вымытый пакет из-под молока. Срезает ему верх. Кладет слой картошки, потом две котлеты, потом ещё слой картошки и огурец. Закрывает, оборачивает всё полиэтилентовой пленкой, а потом фольгой. И сверху ещё один пакет. Из пакета с пакетами. Жуть.

 

Я просто засуну весь этот шуршащий ком в рюкзак. И забуду про него до вечера. А когда начну запихивать в рюкзак учебники на завтра, тогда увижу. Будет поздно. На кухне мама будет с Игорем Ивановичем. Ничего интересного, они там просто чай пьют, и каждый тупит в свой экран. Но я там лишняя.

Я приду на кухню, налью чаю, возьму вилку и поем у себя. За своим экраном. И съем всё, хотя там ужасно много — две котлеты, малосольный огурец и картошка, ещё почти даже не холодная. Я потом не усну, очень долго, может, часов до трёх. И надо будет написать бабушке смс: «Спасибо за картошку». Именно смс. Мессенджеры она не любит. Значит, отправлять надо утром. А то бабушка проснётся среди ночи и обратно не уснёт, она говорила, что от папиных сообщений так просыпается иногда — он ей переводит деньги своим днём, а извещание приходит ей на мобильник ночью.

Я напишу: «Бабушка, спасибо за ужин. Было вкусно, но много. Привет твоему телефону. Пусть больше не ломается».

Я забуду это отправить.

 

5.

Я давно догадалась — меня меняет всё умное.

Это может быть позитивный фильм или наоборот, совершенно страшный, но качественный, пробивающий мозги насквозь. Я такой фильм, если он жёсткий, могу ненавидеть, но я после него уже другая. И именно за это и ненавижу — что не могу забыть. Как с «Пианистом», например. Я не помню, где нашла обзор про лучшие фильмы о войне. Даже не лучшие, а «самые настоящие», я начала смотреть из-за названия, думала, он совсем о другом будет.

Меня поменяло так, что я потом от слова «пианист» вздрагивала. И про классическую музыку думала с ужасом. Как будто она вся — про фашистов. Потом отпустило, хоть и не сразу, а главное, даже когда мне было страшно, я всё равно продолжала искать то, что может меня изменить. В общем, я на экскурсию еду за новой собой. Как в путешествие.

 

Учителя ездят на экскурсии, потому что у них есть план мероприятий. Все учителя. Даже Ася Рашидовна.

Вика теперь ездит на экскурсии с Алиской, с Жанкой, с Настей. Они делают фоточки для Инста и меняют фото профилей. А у меня там везде Гермиона, мне пофиг.

Вася Дымов едет, чтобы отстали. Если он скажет, что не хочет на экскурсию, его за неделю все изведут упрашиванием — живьём и в вэкашечке. Вася, кстати, всё ещё носит позитивные оранжевые носки. Они уже не такие пушистые. Мне упорно кажется, что они всё время воняют.

Рома не едет, у него опять пневмония. Рома вообще редко ходит на уроки, он всегда будто новенький, уже третий год, с тех пор, как заболел.

Марк Рязанский едет репетировать себя. Если Марк не будет шутить со скоростью три глупости в минуту, его жизнь потеряет всякий смысл. Из-за Марка вообще не слышно объяснений экскурсовода.

Зачем экскурсовод работает — я тоже не понимаю. Каждый день говорить в пустоту, знать, что твои знания никому не нужны. По мне же внешне незаметно, что мне интересно. Я же молчу и зеваю.

Если я долго неподвижно стою, я всегда зеваю. Со стороны мне тоже скучно. На деле мне интересно, но меня бесят одноклассники. Вася комментирует, Марк всех передразнивает, девчонки фотают себяшки-обнимашки.

Тут Марк опять перебивает экскурсоводшу, а Вася делает вид, что душит Марка. И все ржут. Мешают мне искать себя. А ещё Марк красивый. Дурацкий, но красивый. Это ужасно.

 

Я бы хотела ходить на экскурсии с папой, с бабой Надей, с мальчишками и тётей Таней. Или с мамой и Игорем Иванычем. Или одна.

Экскурсия по музею, когда там никому не интересно, хуже уроков. На уроках ты сидишь. А тут идёшь из зала в зал и не знаешь, сколько впереди ещё залов и сколько времени до конца. И невозможно ничего нормально разглядывать. Сперва все пихаются перед витринами и щёлкают, а когда ты одна подходишь разглядеть спокойно, все уже ушли в соседний зал и тебя тоже туда тащат, чтобы ты опять слушала бубнеж и щёлканье мобил. И шелест бахил.

Я стояла с краю, мне была видна колонна, плечи Жанки, Алиски и Вики, затылок Рязанского и его ухо. И какие-то портреты на стене. Я всё время забывала, чей это музей — Пушкина, Достоевского, Толстого или Островского…

Зато я помнила, что нам потом ехать обратно на метро. Я сегодня опять надела зимнюю чёрную длинную толстую куртку. Она вообще не передает никакие касания, я проверяла. Но всё равно, впереди была обратная дорога. А потом вечер, уроки и мама за стеной.

Всё какое-то ужасно унылое. Я до этой осени не подозревала, что так уныло живу. И ещё дальше тоже буду так жить — лет семьдесят или сорок. По расписанию. А потом я умру и, в лучшем случае, если стану успешной, мимо меня будут точно так же водить седьмой класс и бубнить ему — портрет автора в детстве…

Тут экскурсовод прервалась:

— Спасибо тем, кто стоит тихо и слушает…

И Марк немедленно запел.

А экскурсовод на меня посмотрела:

— Девочка, даже если тебе скучно, не надо так откровенно зевать.

А я правда зевала. И прикрывала рот не ладонью, а сгибом локтя.

Так в Америке делают, когда зевают и когда чихают, чтобы ладонь ничем не испачкать. Мне этот жест очень нравится. Только в толпе неудобно. И все сейчас ржали, а Марк сказал одну обидную вещь, не важно, какую. Не хочу вспоминать плохое, буду только хорошее, как баба Надя советовала. И если сегодня папа позвонит по скайпу и спросит, как дела, я ему про эту вещь не объясню. Скажу: «Просто у меня сегодня был не самый удачный день».

Я сделала вид, что мне всё равно. Меня бесил Марк: что он красивый, что его шутки многим нравятся. Я отошла и стала смотреть на окно.

Белые занавески, букет в белой вазе и пустота. А за окном растёт берёза. И если встать под нужным углом, то будет видно только рыжую берёзу и серое небо. И не надо думать, что это в центре Москвы, на «Третьяковской». Музей — он как декорация, можно было бы ужастик снимать про старый дом…

Я представила: писатель просыпается в собственном доме, а тут всё изменилось, и в его комнате — экскурсия. Он просыпается от шума школьников. И его никто, разумеется, не видит. Потому что прозаик теперь призрак. Он умер сто лет назад, и в столетнюю годовщину смерти его духу позволено вернуться на землю и… он должен привести кого-то вместо себя. Или дописать текст, который не закончил перед смертью. Или он выясняет, что его проходят в школе, и он в диком ужасе, сразу решает уничтожить все свои…

Тут экскурсовод сказала:

— Ребята, а теперь спускаемся вниз, гардероб направо, туалеты налево.

Ася Рашидовна велела нам быстро, тихо и молча. И посмотрела мрачно-мрачно. Они с экскурсоводом пошли подписывать документы. А все наши заскакали по лестнице. Я до сих пор смотрела на занавеску. Она была похожа на призрак автора. Я опять зевнула. Не успела локоть ко рту поднести, прикрылась ладонью.

И меня по ней шлёпнули — так, что я себя ударила по губам.

— Бу!!! — это был Марк.

Больно!

Марк смотрел на меня — ждал, заплачу я или нет. Я вдруг догадалась — Марк боится тишины и молчания. Боится, что его не будут любить. Думает, что раз его шуткам смеются, значит, его любят. Это комплекс неполноценности, я знаю. Можно, наверное, Марка за такое пожалеть. Или пожелать, чтобы он заткнулся.

— Рязанский! У тебя комплекс неполноценности!

— А у тебя комплекс коровы! — он приставил два кулака к груди и стал локтями в воздухе пихаться. Будто собирался танцевать «маленьких утят».

Я даже не поняла, что это обозначает. Совершенно тупой юмор. Даже не юмор вообще. Я не улыбнулась. Я знала, как себя сейчас надо вести — абсолютно спокойно. Но меня вынесло.

— Ты думаешь, что смеются над твоими шутками! А они над тобой. Ты сам смешной. Хочешь быть смешным — продолжай. Только тебя никто всерьёз воспринимать не будет, никогда!

У меня голос, всё-таки, сбивался. Чёрт!

— В шуты идут те, кто боится быть собой! Кто…

Я вспомнила, в какой книге это всё прочла. В учебнике по выживанию в школе. Мне его папа купил, сразу когда я только родилась. А потом читал мне его вслух, перед моим первым классом. Мне нравился этот учебник. Я помню обложку — жёлто-зелёная, яркая. А внутри немножко комиксов и много полезного текста. Наверное, Рязанский не читал этот учебник. Он растерялся.

А потом снова меня передразнивал, совсем тупо. Я говорила, а он повторял.

— Ты идиот.

— Ты идиот.

— Ты ведёшь себя глупо.

— Ты ведёшь себя глупо…

Надо было сказать «я всё понял и больше не буду», чтобы он это повторил. Надо было остановиться, выдохнуть. Не видеть в этом ничего ужасного. А я опять трепетала.

И тут ещё Вика. Вика сбоку. Вика, которая заговорила гнусным голосом:

— Таисия Павловна, он больше не бу-уудет. Таисия Павловна, отведите его на горшо-оок…

Я не ожидала. Это была такая же подлая гадость, как тогда в метро, с сумкой на сиденье. Я ненавижу, когда люди превращают меня в сопливое страшилище. Я ненавижу дважды, когда они это видят.

Я смотрела на свои ботинки в синих бахилах и завидовала окаменевшей Гермионе. Каменные не плачут. Я вспомнила монстра из метро. И смотрела в пол, чтобы никто мое лицо не видел. А потом вынула мобильник и щёлкнула свои ноги. Будто я специально ради них тут стояла. Остается выложить ноги в Инст и совсем упасть морально.

Не самый удачный день.

 

6.

Я шла из школы, а стихи сами как-то придумались, хотя луны не было. Небо сегодня было таким синим, что казалось, на нём даже звезды видно, просто не всем. И луна бы сейчас не помешала, на таком ярком небе. Небо было синим — не как в Калифорнии, а по-нашему, тоже красивым, просто иначе. Я снова могла видеть московскую красоту!

 

Мы с луной спешим домой.
Мы бежим на скорость.
Я пешком по мостовой,
Тут ужасно скользко.
Мне направо, до метро.
А луне налево.
Встанет облако горой
Или башней часовой.
Всё! Луна пришла домой.
Первая успела.

 

Жалко, что я эти стихи не записала. По дороге не хотелось останавливаться, мне ведь в метро не надо на самом деле, я живу недалеко от школы, и я думала, что домой приду и всё запишу. А дома оказалось, что…

В общем, к маме приехал её Игорь Иванович.

 

Они встречаются с моего первого класса. Мама именно так это называет. У неё везде статус «встречается с Игорем Голубом». Хорошо, что мама не Голуб.

Игорь Иваныч на фамилию не похож. Он большой и толстый. По сравнению с моим папой вообще великан. Папа весит, наверное, раз в пять меньше. Я серьёзно.

Игорь Иванович повернут на еде. Он её любит и всегда таскает с собой. Он приезжает к маме на пару часов — реально на пару часов или даже просто к нам поднимается, чтобы забрать маму куда-нибудь. И даже в этом случае он всегда приносит с собой магазинный салат и пирожные, не меньше шести штук, или горячую пиццу, или все сразу и ещё курицу-гриль. Когда я уезжаю к бабушке Наде с ночёвкой, а потом возвращаюсь, я всегда знаю, что у нас дома был Игорь Иванович. В холодильнике появляется лишняя еда. Разная и много. Игорь Иванович может съесть шесть пирожных за час, я видела.

В детстве мне Игорь Иванович казался похожим на Карлсона.

 

Когда они с мамой начали встречаться, я была первоклашкой, и мне всё было нормально. А этой весной до меня вдруг дошло, что «встречаться» — это ещё «заниматься сексом». И стало стыдно и странно про такое думать.

Игорь Иванович — он же как котобус или как ростовая кукла. Как это вообще может быть?

Я не знаю, остальные думают о том, как их родители могут заниматься сексом? Или им противно? Когда мы с Викой дружили, я не рискнула спрашивать про такое. Всё-таки она настоящая подруга. Мне не хотелось её спугнуть.

В общем, мама встречается с Игорем Ивановичем. Иногда ездит к нему. Иногда даже с ночёвкой, с субботы на воскресенье, я её отпускаю. А Игорь Иванович редко остается у нас. Мне кажется, ему тесно.

Я не знаю, любят они с мамой друг друга или нет. Это не моё дело.

Точнее — до сегодняшнего вечера было не моё.

 

Я пришла из школы и мне стало хорошо. Я домой вернулась, как будто из космоса, теперь можно скафандр снять. Пока я шла, думала, что у меня сил нет вообще никаких. А дома было тихо и хорошо.

На кухне на столе была пицца. В одной коробке осталось три куска, в другой пять. Значит, Игорь Иванович приехал, поел и ушёл куда-то по делам.

Я по входной двери не догадалась, что он у нас дома был. Он её закрывает как мама. И не следит в прихожей, сразу разувается. Ботинки у него, кстати, не очень большие. Вот живот огромный, это да. В общем, я давно привыкла к Игорю Ивановичу. Но я рада, что он с нами не живёт, иначе бы мы друг друга бесили. А так — он приехал, привез вкусного. Немножко праздник.

Я начала есть пиццу руками и стоя — она была такая вкусная, что не хотелось нести тарелку, сидеть за столом. Пицца была ещё теплая.

Я ела пиццу и танцевала.

Я ела пиццу, танцуя.

Как упражнение на деепричастия и деепричастные обороты. Последним уроком был русский. И поверх знания о деепричастиях мне ещё пока не насыпали никакого информационного мусора. Поэтому я автоматически себя комментировала.

Ела пиццу и танцевала, замечая, что я танцую.

Я поняла: моя жизнь — это всегда деепричастный оборот. Потому что я все делаю, параллельно о чём-то думая. Параллельно глядя в телефон. Слушая музыку. Дыша. Растя. Раща… Вырастая? Взрослея? Старея? Приближаясь к смерти…

Второй кусок пиццы заканчивался. Было неплохо. И тут Игорь Иваныч вернулся. С мышами!

 

Он позвонил, и я открыла, и отошла из коридора, чтобы он снял свою куртку, похожую на яркую оранжевую туристическую палатку. Мы поздоровались, и я сказала спасибо за пиццу, и он сказал про ещё какую-то еду в холодильнике. А потом он прошёл на кухню, а почти сразу я за ним.

Теперь на подоконнике стояла коробка с мышами.

Небольшая, прозрачная, пластиковая. Внутри живые белые мыши. В опилках. Маленькие, но настоящие. С розовыми ушками и такими мягкими розовыми хвостами, что их сразу же хотелось потрогать мизинцем. Я подошла к подоконнику.

— Ой! Это вы с работы или на работу?

Игорь Иваныч — биолог. Вообще он занимается летучими мышами, но мало ли, может, ему вдруг потребовались обычные лабораторные. Или не ему, а коллегам.

— Нет, это я домой.

— Ой! А можно погладить?

Мыши были такие беленькие, что казалось — от них пахнет ванилью. Хотя на самом деле так пахло от зефира. Игорь Иваныч как раз надорвал упаковку.

— Не стоит.

Он сказал это с набитым ртом, и я ничего не заметила. Смотрела на мышей.

Мне всегда было нормально, что у Игоря Иваныча дома нет никаких зверей. Потому что на работе у него их много: и заспиртованных в банках, и просто черепами с бирочками, и скелетиками. И плоскотушками — это когда шкурка натянута на картонку и похожа на закладку для книг, только пушистую. После таких мертвых зверей, наверное, странно дома гладить своих родных котов и собак. А может, не странно, а наоборот, к ним от этого больше любви появляется.

— А вы их как назовёте?

Он жевал. На большом подбородке были крошки от зефира.

— Никак. Это другие мыши.

— Какие?

Игорь Иваныч развел руками — и там была зефирина надкусанная, бело-розовая, нежная.

— У меня сейчас удав на передержке. Коллега уехал в экспедицию и оставил мне удава.

Я стояла спиной к подоконнику. Там в коробке еле слышно шуршали мыши. Дышали, вздрагивали во сне. У одной к пятке прилип кусочек опилки. Опилок. Не важно.

Они жили, не зная, что они — для удава.

Такое вот деепричастие.

Я вышла из кухни и закрылась в комнате. У меня дрожали пальцы — так всегда бывает, если в глазах скопилось много слёз. Когда я не могу плакать, у меня сразу дрожат руки. Будто слёзы из глаз перебегают в кончики пальцев.

Я не понимала: знает ли мама, что Игорь Иванович кормит удава? Чем кормит! Кем! А если узнает, она будет его дальше любить?

 

Я понимала: я никогда об этом маму не спрошу. Я теперь вообще больше не могу с ней говорить ни о чём. Но мне обычно и не нужно. Дело в том, что у мамы в комнате куча книг про то, как наладить отношения с подростком. И всё, что мама мне говорит, это из книг, не её личные слова. Она просто учит эти фразы, как кусок параграфа или как актёр роль учит.

Когда я это поняла, я перестала слышать смысл маминых слов.

И когда было то, что в метро, я тоже не могла маме ничего рассказать. Потому что знала — сперва она заговорит фразами из книг. А потом всё равно распсихуется.

Мама начнёт так сильно переживать, что я стану виновата, что ей теперь так плохо, что она расстроилась.

Так уже было, когда Вика выиграла тот конкурс, где приз — путёвка в творческий лагерь. Она выиграла, а я нет. Если бы мама не переживала, мне бы вообще обидно не было бы. Я вообще бы туда не поехала, я же к папе хотела на август. Но мама кричала и плакала. И тогда мне пришлось её успокаивать. И за это я первая отфрендила Вику. А уже потом отправила ей обратный запрос. Мама потом извинялась, а Вика не френдилась обратно. А когда я вернулась от папы, у мамы оказалось еще больше книг о том, как управлять своим подростком.

А сейчас я не могла сказать про мышей… Я даже не знаю, что хуже: если мама расстроится или если скажет, что всё нормально и что я зря… она зря… Если она и дальше будет его любить, значит — она тоже убийца.

Я не хотела об этом знать.

Как тогда в метро, когда я не хотела поворачиваться.

Только теперь я знала, как выглядит монстр — весом в сто пятьдесят кило, огромный, потный, с жирным брюхом и маленькими ногами.

Я вернулась на кухню. Я решила, что схвачу эту коробку и закроюсь у себя. Но коробки больше не было на подоконике. Игорь Иваныч уехал. И это как будто ничего вообще не было. Я бы могла в это поверить. Хотя нет, не могла бы. Я уже плакала, а руки всё равно дрожали. Пицца всё еще пахла, хотя её почти не осталось.

В жизни не буду есть его еду! Никогда.

 

7.

Тридцать первого октября, в каникулы, я пришла в школу раньше всех. Не потому, что я орг квеста, а потому что я боялась быть наедине с собой. Я шла по пустому звонкому коридору и вспоминала детство.

Когда я училась в первом классе, у мамы была работа на другом конце Москвы. Мама меня в школу отводила очень рано, я в темноте стояла на крыльце и ждала, когда мне охранница откроет. Я приходила даже раньше учителей и их детей.

Я каждое утро первая шла по пустой школе. И играла, что школа — это моя рыцарская крепость. Оба корпуса и ещё переход между ними, он был похож на цепной мост. Это была моя сказка, с рыцарями, гоблинами и феями.

Я знала, что школа — живая и что она как заколдованный дракон-оборотень. И никто, кроме меня, не видел её настоящей, тихой, спокойной. Я знала, как школа выдыхает, когда уроки закончились. А полы в реакреации на третьем этаже, там, где голубой линолеум, иногда становились рекой. Сказочной. Замёрзшей.

 

Я медленно поднялась на третий этаж. Там теперь новый линолеум, сине-зелёный, тоже как вода, но я реку уже не вижу. И я запыхалась, пока шла наверх. Раньше не запыхивалась. А ещё я вдруг вспомнила про няню.

Когда я в первом классе училась, а у мамы была эта трудная работа, меня с продлёнки забирала няня — бабушка нашего Ромы, того, у которого теперь с легкими проблемы.

Рому с продлёнки забирали последним из последних. И меня тоже. Ромина бабушка доводила меня до подъезда, стояла, держа входную дверь, и слушала, как я в лифт вхожу. Дальше я сама. Я приходила в квартиру и мне было страшно и темно. Я включала свет в ванной и там сидела до маминого прихода. Боялась ходить по пустой чёрной квартире. И боялась Роминой бабушки, она была такая, довольно мрачная тётка. Злая няня, как из хэллоуинской комедии.

А когда я перешла во второй класс, мама сменила работу. И я перестала приходить в школу раньше всех. А с продлёнки меня теперь забирали мама и иногда Игорь Иваныч. А совсем редко — папа или тётя Таня. В общем, школа уже не была моим замком.

А сегодня снова будет.

 

Я не успела больше ничего вспомнить. Дошла до кабинета истории. И туда почти сразу прибежали Коза и Ленка из «Б». Потом явились Лаурка с Лианкой, а потом пришла Ася Рашидовна в чёрной шляпе с перьями, розочками и вуалью. На вуаль были нашиты пластиковые пауки. Ася Рашидовна открыла нам дверь и сразу пошла ставить термопот.

Потом пришли ещё девчонки, те, кого я месяц назад вообще не знала, а теперь у нас был общий проект, и мы друг с другом на переменах здоровались, и спрашивали, как дела, и я знала, что фамилия Козы на самом деле — Малинина, и что она тоже Ленка.

Мы как-то специально на переменах не разговаривали, только по делу, и не в школе вместе не собирались, но я думала, что было бы очень здорово снова пойти в гости или к себе позвать, я последний раз ходила в гости весной, к Вике, это было интересно, и совсем не похоже на начальную школу. Я хотела, чтобы так снова было, и я думала, кого позвать — одну Ленку, или другую, или обеих, или пойти с ними вместе на фудкорт. Я решила, что позову их куда-нибудь, когда квест закончится.

Но пока все только начиналось… Самое интересное в любом празднике — это подготовка. Мы месяц с лишним всё готовили.

И вот теперь мы бегали по кабинетам и хохотали. У сестер Микаэлян были воющие черепа, очень классные, потому что ненастоящие. И страх теперь тоже был не настоящий. Страх — это не пластмассовый воющий череп. Страх — это когда ты знаешь, какой может быть неприятность, но не знаешь, как её победить. Я на этой идее выстраивала свою часть квеста!

Мы клеили на окна пластиковых пауков и летучих мышей. Затягивали двери и стенды искусственной паутиной, похожей на серую вату. Мы цепляли на перила пугательные украшения и хохотали — каникулы же! Хорошо. И неважно, кто из какого класса.

Потом по школе начали бегать всякие ведьмаки и оборотни, в основном из началки. Вампирята мелкие.

Я ушла в кабинет биологии, тут была моя часть квеста, класс ЗоТИ. — Защиты от тёмных искусств. У меня с собой была банка с боггартами.

 

Красивая банка рыжего стекла размером с электрический чайник. Игорь Иванович специально принёс мне её с работы. Давно принёс, еще до истории с удавом. Теперь я бы её не взяла. Я и сейчас не хотела ей пользоваться, но это же реквизит. И не мне самой надо, а для дела. Для себя я у него никогда бы ничего больше не взяла. И не возьму!

Банка выглядела как старинная, у Игоря Иваныча в институте в этой банке плавали тушки летучих мышей, заспиртованные. Но банка неудобная, поэтому мышей переложили куда-то ещё.

Я банку отмыла, а потом расписала витражными красками. И получилось таинственно. Рыжее толстое стекло, на нём пауки нарисованы, а внутри сидят боггарты.

В каноне боггарты — это воплощения страха. Они могут принимать разный облик, быть тем, чего ты боишься на самом деле. Я знаю, кем был бы мой боггарт. Я поэтому и попросилась преподавать Защиту.

В нашем квесте боггаты — просто слова, написанные на полосках бумаги. Но бороться с ними надо было как в книге, представлять страшное смешным.

 

На каждой полоске я писала печатными буквами страшное: «ТЕМНОТА», «ВЫСОТА», «МЕРТВЕЦЫ». И ещё те страхи, которые были в каноне: «МУМИИ», «ПАУКИ», «ЛУНА ДЛЯ ОБОРОТНЯ». У меня оставалась ещё одна пустая полоска. Я написала «МАНЬЯК» и скатала полоску в трубочку. И сунула её в банку, к остальным. Начала перемешивать страхи. И тут ко мне в класс постучались…

Я думала, это уже игроки. Хотела им сказать, чтобы они шли в реакреацию третьего этажа, у нас там будет Распределительная Шляпа. Но ко мне пришел оргсостав — Натуля Юрьевна и её дочка Дианка, второклассница.

Дианка была в костюме принцессы, и даже волшебная палочка у неё была из другого канона. А Натуля пришла в пушистом розовом парике. Как будто она надела на голову сладкую вату.

Когда мы в нашей группе в контакте разбирали роли и задания, Натуля написала, что хочет быть Тонкс. Я поставила радостный смайлик, и остальные девочки тоже, нам деваться было некуда.

Дело в том, что Тонкс по книге и даже по фильму — невысокая и худенькая. А Натуля Юрьевна — крупная. Ну, это если вежливо говорить. Я бы хотела вежливо… И вообще, я же на Гермиону не похожа внешне, а всё равно себя ей считаю.

А сейчас оказалось, что Натуля в розовом парике — это здорово. Празднично и немного безумно. То, что надо. Жалко, что она не может так учеников в своём кабинете принимать.

Дианка начала вокруг меня кружиться и просить, чтобы я с ней пофехтовала на палочках. А Натуля у меня спрашивала, как и что у нас устроено. Натули с утра в школе не было, они в поликлинику ходили с Дианкой, выписываться после кишечного гриппа. И я теперь давала инструкции, а она их понимала. Было приятно, что Натуля Юрьевна читала «Гарри Поттера», что он ей нравится. Вообще некоторым, не только учителям, «Поттер» так нравится, что они готовы очень многое простить тем, кто тоже любит «Поттера». Ну, или успешно изображает эту любовь! Но я реально люблю — потому что папа любит.

В общем, я нормально всё объяснила. Только вот Дианка меня перебивала, хвасталась своим костюмом и спрашивала, что у меня зачем.

Натуля Юрьевна вдруг спросила у неё:

— Ты сегодня по-большому сколько раз ходила?

Мне так неловко стало. Дианка покраснела очень сильно, а потом громко сказала:

— Мам, давай закроем этот вопрос, он меня уже раздражает!

А Натуля Юрьевна вдруг показала ей язык. Он был фиолетовым!!!

Из Натули вышла вполне Тонкс. Или Натуля вошла в роль Тонкс. В реальном режиме она язык не показывает и рожи не корчит. Дианка засмеялась, а потом у меня спросила:

— Хочешь тайну?

Я кивнула, и она вздохнула глубоко — от счастья. И сказала важным голосом:

— У мамы с собой такая жвачка. У неё язык всё время будет разный. То синий, то розовый. А вкус у жвачки одинаковый!

Наверное, Дианка верила, что она это шёпотом говорит.

— Тата, хочешь жвачку?

— Я Гермиона!

И я вдруг себя реально ей ощутила. Поверила в себя. В неё. Как будто сняла мокрые кеды или тесные джинсы. Так хорошо стало. Пока я Гермиона — у меня нет своих проблем. Монстра из метро и урода с мышами у меня тоже нет.

Я стояла такая счастливая, что даже растерялась. И тут в мой кабинет ввалился чёрт класса из пятого… Он был в красном комбезе, с рогами и хвостом. Из-под рогов торчали очень чёрные волосы. Чёрт рога поправил, руки растопырил и заорал:

— Гадость или сладость?

А я на него направила волшебную палочку… А Дианка хотела зашептать, а потом закричала:

— А мы будем конфеты давать! У мамы на уроке! Они язык красят.

И тут зазвенел звонок.

Во время каникул звонки очень странно звучат. Во-первых, сразу такая свобода, ты не переключаешь мозг с «о, инглиш кончился» на «о, сча биология». А во-вторых, мелодии кажутся красивыми. Можно просто их послушать. Или под них скакать.

Чёрт сразу начал скакать, пока мелодия была, и потом дальше скакал, его никто не останавливал. Каникулы же. В каникулы школьный звонок безопасен. Он ничего не отмеряет. Хотя мы все поняли, что сейчас четвёртый урок кончился. А у нас ещё ничего не начиналось. Так хорошо. Жаль, что в школу нельзя всё время так приходить — к двенадцати.

И тут они меня вдруг дернули за руки, оба, Дианка и чёрт. Чёрта звали Наиль, он был из пятого «А». Я сама ашка, поэтому всех ашек тоже люблю.

Дианка и Наиль хотели, чтобы я тоже скакала. А я была в мантии, в шляпе волшебницы, в длинной юбке. Ну, ещё в кедах! Это тоже счастье, когда в школу можно в кедах прийти.

Звонок замолчал, и тогда я поставила на мобильнике музыку из фильмов про Гарри Поттера. И я скакала с этими двоими, пока у меня шляпа не свалилась. Я нагнулась её подобрать, а когда поднялась, на пороге была Вика.

Без карнавального костюма, конечно. И она смотрела так, что всё настроение скисло. У Вики сейчас явно был финский стыд — из-за моих танцев.

В финском языке есть специальное слово, его одним словом невозможно на русский перевести. Когда кто-то другой делает ошибку или ведёт себя по-идиотски, а тебе от этого неловко. У нас есть «мне за тебя стыдно». Но это осуждающе. Вроде как «я стыжусь, что я тебя знаю». А там «мне стыдно, что ты делаешь эту глупость. Делаешь — ты. А стыдно мне». Ну вот Вика сейчас на меня именно так смотрела.

 

Я вдруг подошла и напялила на неё свою шляпу — фиолетовую, с широкими полями и острым колпачком, с вуалью, на которой пластмассовые пауки нашиты.

Я не знаю, зачем. Я не люблю нелогичных поступков, а тут вдруг взяла и нацепила… Наверное, я хорошо вжилась в образ.

Но Вика будто не заметила.

Она подошла к Натуле и стала ей что-то тихо говорить. Вика была в моей ведьминой шляпе, Натуля Юрьевна — в розовом парике. И казалось, что Вика сейчас отыгрывает ролёвку, передает важные сведения — о Пожирателях Смерти, или о Вольдеморте, или о том, что кого-то заавадили… Натуля кивала, кивала. Я думала, у неё сейчас парик съедет.

А потом Вика посмотрела на меня — ну, по-взрослому. Я выключила музыку, потащила Дианку и Наиля в реакреацию третьего этажа. Там уже собирался народ, и надо было объяснять всем правила.

Без шляпы мне сперва было как-то неловко, а потом даже хорошо. Я же волосы покрасила. Они у меня светлые, а Гермиона — шатенка.

У нас в школе, в принципе, волосы красить запрещено, но не всегда. В розовый или синий нельзя, а вот так, по-человечески, никто не запрещает.

И без шляпы стало видно, что я покрасилась, мне про это начали вдруг говорить не только знакомые девочки-орги, но и те люди, которых я вообще в упор не помнила, и про которых я не знала, что они на меня внимание обращают. И Ленка с Козой, кстати, тоже сказали, и я подумала, что надо их позвать потом куда-нибудь, и застеснялась, а когда решилась, уже начался квест.

Мы стали распределять игроков по факультетам. Я была занята по уши. В какой момент подошла Натуля Юрьевна, я просто не заметила. А Вики с ней не было. И моей шляпы тоже.

Я ещё подумала, может, шляпа в кабинете биологии осталась? Но нет. Хотя дверь была открытой, если Вика шляпу там положила, её могли утащить.

Хорошо ещё, что никто в кабинет не вломился и ничего не испортил. И моя банка с боггартами была на месте. Я еле успела её проверить, когда в кабинет ввалилась первая группа игроков.

Они все по очереди вытаскивали бумажки со страхами. И превращали страшное в смешное.

— «Вампир». Да фигня вопрос. Я представляю, что у него зубы выпали, и всё.

— «Высота»? А я летать умею, мне не страшно.

— А у меня чего? «Темнота». А в ней салют взрывается! Это красиво.

— Не, не салют, лазерные лучи!

— А ещё в ней свечки можно зажечь.

— Да просто мобильником подсветить, и всё. А можно я ещё вытащу?

— А больше никто не хочет? Ну тащи.

— «Мумия». Ну это как в фильме. Она идёт, себе на бинты наступает, падает, все над ней ржут.

Мне казалось, что у первой группы были самые смешные ответы. А потом пришла вторая, и я подумала, что смешные — это у неё.

А в третьей группе народу было больше всего. И там одной девочке достался «злой учитель». Она сказала:

— А он на самом деле добрый. Я его не боюсь.

Я бы тоже так хотела, честно.

Я отдала третьей группе награду за сделанное здание. А потом снова свернула все бумажки в трубочки и их перемешала как следует. Моя записка, про «маньяка», до сих пор никому не досталась.

А в четвёртой группе были Дианка и чёрт.

Мы так группы формировали, чтобы в них были игроки разного возраста, чтобы силы были примерно одинаковые. Четвёртая группа пришла с волшебными палочками от суши, обмотанными фольгой. Это Коза и Ленка провели свой мастер-класс. И одну волшебную палочку в этой четвёртой группе уже сломали, а одну потеряли. А теперь у них начинались боггарты.

 

За секунду до того, как это произошло, я вдруг поняла, что так будет. Не знаю, почему.

Дианка первая засунула руку в жёлтую банку. И сразу вытащила моего «маньяка». И я вдруг испугалась. Как будто это было предсказание, или проклятье, или ещё что-то, плохое. Надо было эту бумажку выхватить и выкинуть!

Но я стояла, будто правда была Гермионой, которая увидела василиска в зеркальце.

Дианка расправила бумажку и облизала лиловые губы. Я тоже облизала губы, мне сейчас жарко стало. Наиль заглянул через Дианкино плечо и закричал:

— Можно, я скажу? Можно, я?

Сегодня многие это кричали. Как на уроке. Только на уроке так орут отличники, а здесь — вообще все, даже те, кто книжку не читал.

Но Дианка отмахнулась.

— Я сама! Я на него нашлю заклятие поноса, ему будет некогда нападать. А пока он пойдёт в туалет, я позвоню дедушке!

О господи! Она такая маленькая, она ведь реально не понимает, как бывает в жизни. Я вдруг заплакала. Совсем чуть-чуть. Хорошо, что я не красилась. (Мама считает, что я маленькая, чтобы краситься. А как к бабушке на другой конец Москвы одной ехать, так большая).

Жалко, что у меня больше не было шляпы с вуалью. Но тут Наиль перебил Дианку. Он вытащил свою бумажку, с надписью «ГИГАНТСКИЙ ПАУК». И заорал:

— А у паука тоже понос! Он на нём поскользнулся!

Я сказала «фуууу», а все остальные смеялись. И я тоже смеялась, так, чтобы слёзы стали как будто от смеха.

Потом ко мне пришли пятая, шестая и седьмая группы. Но я уже выкинула записку про маньяка. Потом мы вручали награды — всем, чтобы никто не обижался. Потом игроки ушли, а Ася Рашидовна принесла свой чайник-термопот в кабинет «ЗоТИ». А Натуля Юрьевна принесла тех красящих конфет и какой-то очень вкусный чай, шоколадно-клубничный. Вообще без вкуса пакетиков. Ещё у нас были обычные конфеты, красящие конфеты и волшебное печенье. Оказывается, Натуля Юрьевна с Дианкой напекли печенье с предсказаниями, специально для оргов. Но кроме оргов с нами были ещё игроки — Наиль и две Дианкины одноклассницы.

Никто никуда не торопился. И я поняла, что вот сейчас можно позвать Ленку и Ленку в гости. Но тут Наиль вдруг вспомнил про паука с поносом.

Я опять сказала «фууу», а потом мы смеялись, смеялись. Так сильно, что мне стало надо в туалет. Вот прямо срочно! Я вышла из класса. Женский туалет как раз напротив кабинета биологии.

И там была моя ведьмина шляпа! В корзине для мусора! На неё уже сверху бросили обертку от прокладки. И может, ещё что-то с ней сделали.

Главное, не думать «моя шляпа — это часть меня». И не ненавидеть Вику. Когда я кого-то ненавижу, мне самой от этого очень плохо.

Надо было просто не давать шляпу Вике. Мы с ней вот так выросли, в разные стороны. Даже хорошо, что мы больше не дружим.

Но может, это не она сюда шляпу закинула? Может, она просто бросила её в кабинете, а кто-то подобрал и сделал гадость? Без всякой сладости. Просто анонимная гадость. И всё.

Я не хочу знать правду. Совсем не хочу.

Когда я вернулась в кабинет биологии, ни Ленки, ни Ленки-Козы там уже не было. Ася Рашидовна и Натуля собирали в чёрный мешок пластиковые стаканчики, мандариновые шкурки и обёртки от конфет. Я повернулась к двери и начала снимать с неё паутину.

 

В школе всё очень быстро. Секунду назад тебе может быть хорошо, а сейчас обидное сказали, и уже плохо. Или наоборот — сидишь никакая вообще, а тут сбоку шутят, и ты смеёшься, и тоже шутишь, и уже ничего, жить можно. До следующей фигни.

Сорок пять минут скуки, пятнадцать минут дурдома.

Но на перемене можно молчать. Уйти в сторону, смотреть в телефон, слушать музыку, никого не видеть и ничего глупого не слышать. И не ждать, что тебя окликнут, спросят, как дела.

Когда квест кончился, мы, бывшие орги, почти перестали общаться. Каникулы у всех были свои, а уроки потом — тоже свои. Я иногда почти рада. Если у тебя нет друзей, тебя никто не предаст. А ещё тебе не с кем поговорить.

 

Когда у нас одиннадцать утра, у папы полночь, они все там только ложатся спать, а папа вообще ещё может быть на работе. Он точно не спит, он сова… У папы полночь. А у меня — середина третьего урока.

— Можно выйти?

Ухожу как можно дальше от кабинета, чтобы никому слышно не было. Присоединяю себя к наушнику. Зову.

— Привет, пап!

— Я в дороге.

— Я просто так. Как дела?

— Заканчиваем релиз, как закончим — узнаем.

— Хорошего тебе релиза.

— Взаимно.

— Пап, ты меня ждешь?

— Разумеется.

— Я тоже жду. Пап, а…

Я не знаю, о чём спросить. Мне просто хорошо, что папа откликается. У папы нет юзерпика в скайпе, синий кружочек, а в нем буквы PL – Paul Lebedev.

PL – папа любимый.

А у меня на юзерпике Гермиона. А до этого была надпись «Юзерпик отключен за хулиганство», а до этого снимок, где я с Викой, мы селфились в мае, когда дружили. Пап, я хочу снова с Викой дружить, но я не знаю, как. Она меня не принимает обратно! Я не знаю, что я ей сделала!

— Пап, а ты смотрел мою ссылку?

— Не успел ещё. Я из дома, хорошо? Там ведь не горит?

— Ага. Только обязательно. Пап, а у меня тут…

— Что? Сейчас переезд откроют, я отключусь…

— Пап, а у меня сейчас география, а я свинтила. Мне скучно.

— Ну, бывает… Так, всё. Приблизительно через двадцать три минуты я буду на связи.

— Хорошей дороги, пап.

Я тебя очень люблю. Только даже ты иногда ни черта не понимаешь. Мне нравится словосочетание «ни черта». Оно ругательство, но не сильное, по делу. Я люблю, когда им переводят мат на английском. Так ближе по настроению. Пап, ты ни черта не понял и чёрта с два мне перезвонишь потом. И на черта мне сдалась эта чёртова география, чёрт её побери!

 

— Тася! Тася, где работа? Ты принесла?

— Что?

Во время уроков по коридору ходят учителя, у которых сейчас «окно». В меня вцепилась Любомирова. Классная Ленки и Козы-Малининой, я не знаю, чего ей надо. Работу какую-то. На конкурс на какой-то. Я вообще не помню, говорили мне про него или нет. Если в сентябре — то могла забыть.

— Я не слышала, простите.

— Тася, работа для «Эха войны»! Посмотри в рассылке! Завтра крайний срок. Пока от вашего класса только Тетерина сдала! Тася, я запишу, что ты уже сдала! Как называется твоя работа?

— Э-э-э… «Моя прабабушка».

— У меня шесть «прабабушек», давай пооригинальнее. С таким названием мы ничего не выиграем. Надо креативный подход. Ну?

Я вообще не понимаю, о чём речь. Но раз «креативный», значит творческий конкурс. «Цена победы»? «Светлой памяти павших»? У меня в голове — ни одной формулировки. Почти.

— «Пианистка Рая»

— Какого рая?

От Любомировой это звучит как «какого чёрта?».

— Моя прабабушка была пианисткой. Она в госпитале выступала.

— Ясно. Записываю. Сдашь сегодня Наталье Юрьевне, поняла? Тася, я тебя записываю…

Выхода нет. Ага. Угу.

Я могу не возвращаться на географию, мне сейчас некогда. Я лезу в мобилу. У меня правда лежит в почте это самое задание конкурса «Эхо войны», того, на который мы ездили второго сентября. Теперь второй этап, творческий конкурс, рисунок или рассказ о подвиге прадедов.

«От вашего класса только Тетерина сдала!»

Тетерина — это Вика. Второго сентября Вика с Алиской не дали мне сесть рядом с ними в метро. Поэтому меня тронул… До меня дотронулось ЭТО.

Всё из-за Вики.

 

Я сижу на банкетке в реакреации нашего этажа. Шарю в почте по поиску. Ищу своё старое сочинение «Моя прабабушка». Я его уже несколько раз сдавала, на разные конкурсы. Надо только под новые условия подогнать. И сдать этой Любомировой. Любиморовой. Людоедовой.

«Когда началась война, моя прабабушка Ираида Ивановна Зотова пошла работать в госпиталь у Белорусского вокзала санитаркой. Ей было пятнадцать лет и она хотела стать пианисткой».

До конца урока девятнадцать минут.

 

Я возвращаюсь в кабинет географии за тридцать секунд до звонка. Марк, конечно же, прискребается, что я долго была в туалете. Он умеет так шутить, без прямых оскорблений и откровенно мерзких слов, но ещё хуже, одной интонацией.

— У Таси проблемы с желудком! — и он зажимает пальцами нос.

— Мои проблемы у тебя в мозгах!

Я сперва сказала, потом поняла, что именно. Повелась. Встала с ним на один уровень.

Чёрт. Я сегодня так много чертыхаюсь. Наверное, у меня сегодня чёртов день.

Вика морщится. Говорит этим своим специальным голосом…

— Тася-а… А ты знаешь, что это некрасиво, обсуждать вслух туалетные темы?

И я молчу. Не знаю, что ей сказать. Марк же первый начал! А она на его стороне… Как тогда, в музее. Я понимаю, что она за него, потому что он против меня… Я не знаю, как ответ сформулировать, чтобы быстро и насквозь. Если бы мы печатали в телефоне, я бы успела набить. И чтобы не пошлое.

Пока я думала, все уже ушли из кабинета.

 

Она лежала у Натули Юрьевны на столе, в прозрачном файлике с розовой наклейкой. Наклейка в форме совы, большая, буквы крупные. «На конкурс «Эхо войны», Тетериной Виктории, 7 «А». ГБОУ СОШ №…» Вика решила сдать рисунок.

Я сперва просто отметила, что не сочинение, как я. Значит, мы с ней будем в разных номинациях, у меня стало больше шансов на победу. Потом я сказала Натуле, что мне надо распечатать текст и что я ей сейчас на почту с мобильника сброшу.

 

— Натуля Юрьевна, сделайте сперва разметку полей, а потом нумерацию внизу посередине!

— Да?

У Натули до сих пор брови рыжие, как на квесте. И когда она их приподнимает, то похожа на персонажа аниме. Такое изумление-изумление, типа «а ты не оборзела ли часом, девочка?» Как смайлик. Вот можно же так «да» сказать, чтобы было столько всего понятно. Учителя так умеют.

— Ну, пожалуйста! Я специально оформление посмотрела!

— Ну, спасибо. Сейчас, погоди…

Натуля отвернулась от ноутбука, стала что-то искать в папках на столе. Я теперь чётко видела файлик с Викиным «Эхом войны». Мне только мешала дурацкая наклейка-сова.

Этого не могло быть.

Чертовски чёртов чёрт!

Вика и раньше хорошо рисовала. А летом в этом её творческом лагере искусств она ещё сильнее прокачалась. И срисовывала она тоже очень хорошо. Один в один практически.

На Викином рисунке был старик в солдатской форме, с георгиевской ленточкой и с букетом. Он стоял у братской могилы, у белого обелиска, смотрел на буквы «Светлая память героям».

Он был стариком, Вика нарисовала ему морщины и костыль. И у него не было одной ноги. А тень у этого старика была с двумя ногами и без тени костыля. И вообще было видно, что это тень не старого человека. А рядом, на траве, и в небе, на обелиске и на стволах берёз были другие тени — мужские, женские, детские… Тени из братской могилы.

 

— Вы знаете, чья это работа?

— Тетериной. Видишь, повесили на меня этот конкурс, ну что тут поделаешь, нашим опять рейтинг нужен. Сейчас я твою тоже распечатаю. Спасибо, что сдала.

У Натули Юрьевны на столе целая стопка файликов. «Моя семья в годы ВОВ», «Мой прадедушка на войне», «Мой прадедушка Осип», «Мы за ценой не постоим». Рисунки танков, рейхстага и заклеенных окон. Из одного такого окна машет цветами девочка. У неё голубое платье и четыре розовых банта. Рисунок Лаурки Микаэлян. А Лианка, наверное, сдала сочинение.

Я не знаю, сколько из этих рисунков — настоящие. Они немножко одинаковые, будто все друг у друга срисовывали. Но я знаю, откуда срисовывала конкретно Вика.

Я видела эту картину в Америке. В музее и потом в интернете. Там всё очень похоже — старик у обелиска, и его молодая тень с двумя ногами. И тени тех, кто похоронен. Только это было нарисовано про ветеранов Вьетнамской войны, и у старика была форма американского морпеха. Я помню, как баба Надя просила меня найти эту картину в интернете. И как я ей переводила гуглом текст из википедии. Это известная картина, у неё было много премий.

Когда я нашла эту картину для бабы Нади, я потом перепостила её у себя. Вика была тогда на меня подписана.

 

— Нату… Наталья Юрьевна, это плагиат! Я могу доказать.

— Да ты что? Как интересно! А Любомирова клялась, что она их антиплагиатом проверила!

Я нахожу в мобиле картину, показываю. Вика правда очень старательно срисовала!

Вот же ж чёрт! Чёртов чёрт!

Голова болит. Так, будто меня по ней ударили.

— Да она же школу могла подставить! Это ж надо, а!

— Вика?

— При чём тут твоя Вика… Я про Любомирову!

Звонок… Перемена закончилась. Так быстро. В школе всегда всё очень быстро — хорошее, плохое, смешное, подлое.

А ты потом живи с этим.

 

9.

В нашем торговом центре, на первом этаже, на площадке между эскалаторами раздавали рекламные листочки.

Там всегда дают рекламу, разную: из магазина косметики, из суши-бара, из парикмахерской, из салона мобильной связи. Иногда работают обычные люди, а иногда ростовые куклы. Человек-енот, человек-мобильник… Сегодня там стояла женщина в пухлой розовой куртке и раздавала знакомые розовые листочки. Я такие уже брала. Я помню цвет бумажки и логотип, я не помню, про что это. Оптика или стоматология, то, что мне совсем не нужно.

— Хорошие скидки, низкие цены! Девушка, берите! Хорошие скидки…

Когда мне говорят «девушка», я всегда беру. В благодарность. Сразу радуюсь: да, я уже девушка! И тут тоже.

Я протянула руку и взяла эту розовую бумажку. Сунула её в карман, не читая. И потом свернула к эскалатору на нулевой этаж, где супермаркет. И я за спиной опять услышала

— Хорошие скидки, низкие цены… Берите, пожалуйста! Берите!

И я просто обернулась. Автоматически. Я же не знала, что я её узнаю.

Это была мама Вики Тетериной. Я её видела раньше, я была у них дома.

Она раздавала эти листочки. Я не знаю, сколько ей за это платили. Сто рублей в час? Двести? Такая тупая, идиотская работа… Возле эскалатора стояла урна, и в ней были эти розовые листочки, много. Ты раздаешь — и при тебе это сразу выкидывают. И отмахиваются от тебя. И ты никому не нужна с этими дурацкими бумажками.

Я вдруг поняла, что я уже на нулевом этаже, на входе в супермаркет. И что у меня руки дрожат. Мне реально хотелось плакать. И мысли тоже дрожали, путались. От стыда.

 

Я не могла понять, какой у меня сейчас стыд — финский или собственный. Финский — это за Вику. Ну вот если бы моя мама зарабатывала раздачей рекламы, мне было бы стыдно. И если бы кто-то её увидел за этим. Например, моя подруга бывшая.

Я вдруг поняла: когда на Вику смотришь, то незаметно, какие у неё вещи. Вика так ходит и так выглядит, что у неё одежда кажется дорогой. И обувь. И мобильник. На самом деле, если твоя мама раздает рекламу, у тебя вряд ли будет много хороших вещей. И я, кажется, сейчас догадалась, почему Вика — отличница и во всех конкурсах участвует. Она этим себе доказывает, что её бедность не имеет значения.

— Девушка! Ну отойдите! Вы же не стеклянная!

Я, оказывается, всё ещё стою у эскалатора. И у меня в руке розовая рекламная бумажка, которую я абсолютно точно не выброшу в местную урну. Вдруг Викина мама сюда потом спустится и её увидит? И ей станет совсем погано?

Второй стыд — мой собственный. Тоже за Вику. За то, что её работу снимут с конкурса! Ну потому что она так хочет выиграть. И я понимаю, почему… но это всё равно плагиат! И я права! Наверное, надо быть благородной, но я не уверена. Если вслух Вику пожалеть — она от этого сразу станет бешеная, я помню с весны.

Я не понимаю, как мне теперь к Вике относиться.

 

Всё время какие-то проблемы. Вообще всё время! Мне кажется, я столько уже не выдержу, а они всё валят и валят! Если это взрослая жизнь так начинается, то… Я хочу её отменить. Чтобы я снова не знала, как устроен этот мир. И не придумывала бы, как уйти с нулевого этажа так, чтобы не мимо Викиной мамы!

На розовом листочке — реклама анализов крови. Я его прячу в карман.

 

Я знаю, на что стала похожа моя жизнь. До того, как мне стало тринадцать, это была такая нераскрашенная раскраска. Контуры милой картинки: домик, солнышко, дерево, кошечка там… А теперь это всё стали постепенно раскрашивать. Небо — красным, солнце — чёрным, кошку — синим и зелёным, это какая-то дохлая кошка, дом — жёлтым. Раньше сумасшедшие дома так и красили, их называли «жёлтыми домами». В общем, моя жизнь — аккуратно раскрашенная милая картинка. И все цвета — безумные.

Я однажды реально так раскрасила картинку-антистресс. Мне хотелось узнать, что мама про это скажет. Но я раскрасила так, что мне самой стало жутко. Я её порвала. И мне казалось, что после этого мир стал лучше. Добрее.

А порвать собственную жизнь я не могла. Школа с Викой. Люди в классе, которые бесят.

Папы рядом нет. А по скайпу нельзя просто молчать, там и без того слышно плохо. И папа чаще говорит без картинки. Или картинка подвисает.

И что я скажу папе? Я перестала ему рассказывать про себя. Я самой себе это рассказать не могла. Потому что «мне больно», «мне страшно» и «мне одиноко» — это слова одного маркера — чёрно-серого. А у меня в душе было много разного чёрного, очень разного. И я не знала, как дальше жить. Просто жить, ничего не меняя, ни за что не расплачиваясь.

Я почему-то очень часто думала про про мышей, которых Игорь Иваныч покупает для своего временного удава. Как они тоже живут. Или уже не живут. Может, удав их ест прямо сейчас. А кто-то другой прямо сейчас умирает. И непонятно, почему мир от этого не сходит с ума и не меняется? Почему я не вижу никаких предупреждений? Но мыши тоже не знают, что их скоро съедят. Как оно так? Как мне теперь жить, зная, что в любую секунду удав ест белую мышь? Я знала, что я — тоже мышь.

Так с ума сойти можно. Я жила и не понимала, как не рехнуться.

А может, я медленно сходила с ума весь этот учебный год? Может, люди не вырастают, а просто сходят с ума? Как только ты полностью чокнулся, всё, считается, что ты вырос…

 

Теперь, когда баба Надя звонила нам на городской, я просто передавала маме трубку. А если она звонила мне, я говорила, что потом. Я не специально. Просто я в сети сидела, или смотрела, или слушала, или печатала… Короче, я говорила, что обязательно потом приеду. Мне ни с кем не хотелось говорить. Ни о чём. Вообще.

Я просто не хотела разговаривать. Я могла сказать «доброе утро» и ответить, если в школе вызовут, и говорила с кассирами в магазине, и когда меня спрашивали, что задали… Ну, в общем, про всё, кроме моей жизни. Про неё я просто пожимала плечами.

Если ты молчишь, люди думают, ты — отличный собеседник. Понимающий. И они тебя грузят своей ерундой. В общем, я стала как-то от них от всех отдельно.

И меня бесили говорящие люди. Например, мама. Ужасно, категорически, невозможно.

 

Мы шли по супермаркету, с двумя тележками, она у меня, другая у Монстра Иваныча. И мама снимала с полок всякую нужную фигню и говорила что-то, тоже фигню. А я молчала. Игорь Иванович тоже.

Я только тогда поняла, что он вообще много молчит. С ним удобно, когда он не предлагает по сто раз свою пиццу и пирожные, а молчит. Он дышит тяжело, как большая собака, а так — норм. Молчит. Жалко, что я никогда не смогу простить ему мышей.

Мы молчали, а мама говорила… её невозможно переключить. Я надела наушники… И тут звонок. Прямо мне в ухо трель. Как дрель. Как выломанная дверь.

Это была баба Надя. Она сказала, что у неё, кажется, роутер сломался. Что техподдержка только завтра приедет. А она сама не может посмотреть, роутер на антресолях, туда надо со стремянкой. А у неё сегодня спина…

Я сказала: «Мам, это тебя». Передала мобильник. Нажала на громкую связь.

Баба Надя снова начала говорить про роутер. И тогда Игорь Иваныч сказал; «Я сейчас подъеду».

И всё. Мы с мамой ничего не успели решить. Игорь Иваныч повернул тележку к кассе. И я тогда повернула вторую. Поехала за ним. А мама начала говорить, что это всё очень правильно, что надо для бабы Нади купить мандаринов и растворимого кофе, она его любит… А мне нравилось молчать. Когда правильно — слова вообще лишние.

И я потом в машине села на переднее сидение. Я первый раз ехала у Игоря Иваныча на переднем. И, кажется, вообще первый раз на переднем в России. Когда папа уехал в Америку, я была ещё слишком маленькая, чтобы так ездить. А сейчас было в самый раз. Жаль, что не с папой.

Мама ехала сзади и читала нам смешное из своего фейсбука. И потом сказала, что будет ждать нас в машине. А, ну ещё она помогла Игорю Ивановичу маршрут построить. А я сказала, какой у бабы Нади подъезд. И пошла вместе с ним, разумеется, как иначе.

 

Я потом пыталась вспомнить, как в тот день было у бабы Нади в квартире. Но оно такое, обычное.

Мне снова казалось, что тут будут папа и Илюха с Серёжкой. И я ждала запах картошки. А в квартире пахло ментоловой мазью от спины и растворимым кофе. Никто, кроме бабы Нади, его не пьёт. Мне от этого запаха спать ещё сильнее хочется. Ну вот, у бабы Нади пахло этим ненатуральным кофе. А когда Игорь Иваныч открыл антресоли, запахло апельсиновым мылом. Тем самым, американским, из магазина, где всё по доллару.

Игорь Иваныч не стал залезать на стремянку — она его бы не выдержала. Он просто начал тянуться вверх. Он же высокий. А роутер тоже тянулся, вниз, свисал на длинном проводе. Его надо было перезагрузить, вот и всё.

Игорь Иваныч снова заполнил всю прихожую. И я, как у нас дома, отошла в кухню. На холодильнике были магнитики от йогурта — Серёжка такими любил играть, когда мы здесь все собирались. Это были новые магнитики, из той серии, которую сейчас рекламируют. Будто баба Надя ждала, когда Серёжка снова приедет. Или собралась их везти в Америку. Я не успела спросить.

Я не хотела отвечать, как у меня дела, сказала, что нормально. Отдала сумку с кофе и мандаринами. Я боялась, что баба Надя при мне его начнет заваривать и мне предлагать. А она хотела мне какао сварить. И вообще накормить нас. Но Игорь Иваныч сказал, что нам пора идти. Тогда баба Надя стала разглаживать сумку — продуктовую, мамину, красную. Такую тряпочную, с длинными лямками. На одной стороне ничего не написано, на другой сердечко и надпись «Ромео & Джульетта». Мама эту сумку купила на прошлый день святого Валентина, сама для себя. В баб-Надиных руках сумка выглядела очень страннно.

У меня всегда была бабушка по папе. И никогда не было дедушки.

— Обедать будете? Паш… тьфу… В смысле, Тат, ты как? А вы?

Игорь Иваныч сказал:

— Спасибо, но нам ехать пора…

Я бы одна осталась, наверное. Но Игорь Иваныч был тут главным. И я не хотела разговаривать.

— Ну, как знаете.

Баба Надя начала над раковиной встряхивать сумку. И сердце на ткани дернулось. Как живое. Баба Надя сложила сумку аккуратно, а я потом в карман сунула, она там скомкалась.

— Точно не останетесь? У меня суп есть, его только погреть…

Я смотрела на Игоря Иваныча.

— Нет, извините. Пробки.

— Ну как скажешь, Паш.. тьфу, Игорёк… Спасибо огромное, что приехали. Я смотрю, авоськи опять в моду вошли… Маме скажи за кофе спасибо большое. Слышишь? Слышите…

И потом мы прощались. Мне было неправильно. Будто Игорь Иванович уводит меня не только от бабы Нади, но ещё и от папы. Будто вообще далеко, в чужую семью. Почему-то всё так странно, всё время выбирать приходится, с кем я ухожу, с кем я остаюсь, я усталась… Устала выбирать.

 

11.

На третьем уроке с крыши сбрасывали снег. Серо-синие куски летели мимо кабинетов алгебры (четвёртый этаж), биологии (третий), началки и раздевалки (второй и первый).

У меня была алгебра. Я представила, что наша школа — белый лайнер, он плывёт через Атлантику. Мы уже вплыли в зону айсбергов. На мачтах и трубах теперь лёд, вот его сейчас скалывают, а совсем скоро мы врежемся. И школа развалится пополам. И мы все умрём. Останемся навсегда в чёрной холодной бессмертной воде.

— Тася, ты почему не пишешь? Ручки нет?

— Мозгов у неё нет… — ну, это Марк.

— Весна скоро, — говорю я.

У меня этой мысли секунду назад не было. Она вдруг пролетела мимо — как снег с крыши. Дурацкая мысль. Декабрь же. У математички весь кабинет в ёлочных игрушках и гирляндах. И наша квартира тоже. Гирлянды хорошие, с ними холод кажется уютным. Но я сказала про весну, и все вдруг подвисли. Начали тоже думать про холод, про тепло. Про то, как было бы здорово, если бы Марк Рязанский заткнулся навсегда.

— Иди к доске, бери маркер, пиши… А в кубе, скобка открывается… Тася!

Я вышла к доске и увидела в окне шарик. Снежная пыль почти улетела, и мир стал другим. Золотым немного — от солнца. В этом золоте плыл шарик — серебряное сердечко. Наверное, возле ЗАГСа его выпустили. Там по пятницам свадьбы, и часто выпускают шарики. Но обычно шарики скучно-алые и летят некрасиво, большой кучей на веревочке. А этот был один — серебряный, маленький, мятый. В форме сердца.

Это как мое сердце! Одинокое в холодной высоте!

Мне кажется, всё вокруг меня теперь имеет отдельный смысл. Дополнительный, добавочный. Снег не просто снег. Небо не просто небо. И шарик в небе будто что-то мне предвещает. Как пророчество.

Я иногда про древних думаю, про Кассандру, про весталок, про тех, кто точно знал, что вот если птица в окно влетит — это к смерти, а если чего-то там ещё… Мне тринадцать, я зачем-то всё время про смерть думаю, мне самой это не нравится, но я не знаю, как переменить…

— Лебедева?!. Включай мозги, урок начался. Ну? С чего мы начинаем решать? Что сперва делаем?

— Меняем отношение к происходящему.

Я смотрю в окно: мое серебряное сердце больше не поднимается вверх, наверное, в нем весь чистый воздух кончился, и оно замёрзло. Замерзшее сердце! Упадёт на землю и разобьётся. Я не понимаю, как про тебя сказать, сердце. Ты больше не будешь болеть!

— Тася, ты что? Ты в порядке?

У меня сердце замёрзло.

Серебряное сердце зависает в воздухе. Но не падает. Уменьшается. Ветер относит его от меня. И сердце так дрожит, что сперва не видно, что оно двигается. Но потом ясно: сейчас сердце меньше, чем было секунду назад. В два раза меньше, чём две секунды назад. Вот. Совсем исчезло.

А вдруг я тоже так исчезну? Была — и нету. И больше меня нигде не будет.

— Можно, я выйду?

Я уйду, а класс не изменится. Как будто я умру, а ничего не произойдёт. Я не понимаю, почему я сейчас плачу. Я же не хотела. Но мне сейчас так всех жалко — серебряный шарик в золотом небе, дворников, которые кидают снег с крыши — им там холодно и высоко. Всех жалко — даже урода Марка, даже математичку. Она на меня кричит о чём-то, а мне её жалко. Быть этого не может.

— Выйди, выйди… Господи, что ж вы все нервные-то такие сегодня. Вася! Отстань от Марка, иди сюда!

Мне очень странно жить. Как будто я только сейчас поняла, кто я, где я и что со мной происходит. Будто жила в другом месте, а теперь меня на эту планетку выпустили. В это мое тело. В мою школу. И вокруг эти все вообще…

Раньше было хорошо или привычно. А теперь всё время грустно или странно. Осенью только странно было. А теперь чаще грустно.

 

В туалете возле раковин стоял на стремянке наш охранник и вворачивал длинную лампочку-трубку. Я могла бы пройти под стремянкой, но как-то неловко.

И я спустилась вниз, к тому туалету, в который зашвырнули мою хэллоуинскую шляпу. Тьфу! Туалет — это реально тайная комната, да. Когда мне папа про неё читал, я потом боялась, что в нашем туалете из раковины тоже вылезет змея.

Но в раковине никого. Тут тихо. Мимо окна опять сыплются сине-серые куски снега. Можно подойти к окну, посмотреть, как эти куски на асфальте валяются — белыми кляксами. Будто насмерть разбились. Опять про смерть. Зачем я про неё всё время думаю? Я не хочу. Она сама. Вот если бы я сейчас была в фильме про себя и за кадром звучала бы зловещая музыка, скрипка в истерике, то было бы понятно — меня жизнь предупреждает о чём-то страшном этим крушением снега.

Я в туалете чужого этажа. Я бы здесь так и осталась на все остальные уроки. А потом бы пошла домой.

 

Я не могу тот день целиком вспоминать. Только по кусочкам. Как печенье обгрызать по краям. На перемене Любомирова заглянула в кабинет истории, и я напряглась. Я сидела в телефоне, в наушниках. Надеялась, что меня не позовут. Так некоторые надеются, что их не вызовут на уроке. А я боюсь перемен.

Но Любомирова всё-таки вызвала. Хорошо, что не меня одну.

— Про награждение все помним? Рязанский! Ты почему в таком виде?

Я сняла один наушник. И тут Алиска начала визжать чего-то, как нарочно. А Вика крикнула, что помнит и готова. Вика в своих чёрных брюках из сэконд-хэнда и сером свитере оттуда же всегда выглядела так, будто у неё сегодня награждение.

Я тогда была с Викой в этом сэконде, там я ничего не стала мерять, мне казалось, что это ворованные вещи, и от них ещё пахло как от полки со стиральным порошком. А Вика утащила в кабинку кучу всего, и выбирала эти брюки и этот свитер, и потом ещё напяливала всякие дурацкие пиджаки и гигантские платья на толстых теток.

Это было в мае, в такой день, когда всё кажется праздничным, и я не знала, что для Вики сэконд — это не просто место, где можно в примерочной кабинке дурака валять, что она реально там одевается. В общем, я знала, сколько стоят её брюки и её пиджак. Но они на Вике смотрелись как дорогие. Были дорогими. И если бы мы с Викой до сих пор общались, я бы от этого была в восторге. А сейчас меня это бесило, как вся Вика вообще.

Вика посмотрела на Марка и сказала, что про награждение помним. Марк был мятый, в жеваной рубашке, в синих носках и с грязными волосами. И с прыщом на подбородке. Марк сказал, что может прыщ выдавить, тогда у него будет очень праздничный вид.

А я начала волноваться. Потому что не знала — какие нам места дадут. Или просто грамоты финалистов? Я забыла про школу среди айсбергов и про сердце в небе.

 

12.

В музей нас везли Любомирова и мама Ленки из «Б». Я в жизни бы не догадалась, что они — мать и дочь. Потому что Ленка — толстая и нереально спокойная. Как стена. А мама у неё маленькая, худенькая и очень нервная. «Ой, Леночка, растегни куртку, душно», «Леночка, не снимай шапку, тебе надует». Будто Леночке три, а не тринадцать.

Ленка не спорила. Она сонно улыбалась, расстегивала куртку, поправляла шапку и сидела дальше с Козой, смотрела что-то в мобильнике, у них с Козой, как всегда, были одни наушники на двоих.

У Лианки и Лаурки Микаэлян наушники были отдельно. Они раньше вместе всегда сидели и смотрели в один телефон, или играли в одно и то же. А теперь пробовали жить отдельно. Видимо, до Лаурки и Лианки дошло, что они — две отдельные личности.

Лаурка подсела третьей на сиденье к Козе и Ленке. А Лианка пошла к девочкам из пятого, встала вместе с ними у чёрного окна, и считала огни в тоннеле. А Вика сидела с Марком Рязанским. Кроме них на сиденье ещё были Любомирова с Ленкиной мамой и две девчонки из восьмого, я их вообще не знала. Но Вика — вот прямо с Рязанским. Стало заметно, что они — пара.

Я сидела напротив, смотрела в мобильник. Я себя сейчас чувствовала какой-то совершенно недоделанной. Я с утра такой была, точнее — с урока алгебры, но тогда ещё не понимала, почему. А теперь ясно. У Вики есть парень. Вика — нормальная. А у меня никого нет, и я даже не думала до этого, что мне кто-то нужен. А уже пора. И если Марк влюбился в Вику, значит, у неё всё в порядке. А если в меня никто не влюбляется, значит, я… Ы!

Просто вот «Ы!» и никаких других эмоций.

И чёрный мрак за вагонным окном. Как символ моей безнадёжной жизни.

У меня в телефоне всплыло сообщение «этот абонент звонил вам сегодня 1 раз», в метро сигнал плохо ловится. Абонент — это баба Надя. И я вспомнила, как ехала к ней осенью, когда боялась ездить в метро. А сейчас уже не боюсь, оно само отвалилось. Стало легче.

Я всё ещё обижалась на Марка и Вику за то, что они любят друг друга, а остальным такого счастья не досталось… Но это такая красивая обида была, как роль страдающей героини, я собой прямо любовалась, своим горьким гордым женским одиночеством…

А вообще у меня тоже было счастье — что я еду в метро и ничего не боюсь. И темнота за окном тоже стала счастливая. Чёрная торжественая, которую сейчас подсветят белым прожектором и накроют музыкой для вручения премии.

И я себя опять почувствовала главной героиней своего фильма. Умной, спокойной и правильной, которая идёт к своей цели, не смотря на все препятствия. Героиней, которая жертвует многим, чтобы добиться… Это всё было — как пророчество моей победы, вот. Весь сегодняшний день. А может и раньше.

Сегодня финал, а мы этот конкурс с осени делаем — ездим, ездим, что-то пишем, что-то сдаем, баллы какие-то зарабатываем. И я почти всех участников от нашей школы знаю, кроме этих девчонок из восьмого класса. И ещё раньше с нами Алиска ездила, но она, кажется, пролетела на каком-то этапе. А когда снова вписался Марк — я не знаю.

Только я совсем не понимала, почему в финале Вика. Ну почему? Я же говорила Натуле Юрьевне, что Викина работа — плагиат американской картины! Неужели никто в жюри этого не заметил? Почему её работу вообще отправили, почему Вику не сняли с конкурса?

Я на переходе с нашей линии на кольцо догнала Любомирову и спросила про Викину работу. Почему её тоже взяли?

А она пожала плечами:

— Не помню. Не я отправляла. Спроси Наталью Юрьевну.

Если Вика сейчас выиграет, это будет ложь и подлость. И я всю дорогу репетировала речь. Когда Вике дадут первое место, я подниму руку и попрошу слова. И расскажу про плагиат. Все будет справедливо… Как в фильме.

Я так чётко это представляла, что почти не заметила, как мы доехали до военного музея.

Я боялась, что нас на экскурсию поведут, потому что в залах показывают блокадный хлеб, колючую проволоку и фотографии из концлагерей. И вообще — это же экскурсия! Бррр!

Но нас сразу в парадный зал отправили. Там на стенах советские знамёна и ордена и всё время какая-то музыка, тихо-тихо. Грустная и немного церковная, будто вздохи без слов. А на экране крутили военные фотографии — не страшные, просто портреты людей в форме. Молодых, старых, и почти детей, там один парень был немножко похож на Ромку из нашего класса, а одна женщина в шапке с красной звездой — на историчку Асю Рашидовну, только с автоматом и орденом. Я с третьего раза хорошо разглядела.

Я начала думать про свою прабабушку Ираиду, которую никогда не видела. Маму бабы Нади. Ту мою прабабушку, которая в госпитале была санитаркой, а потом так и не стала пианисткой. Я закрыла глаза и подумала: «Пусть не Вика, ладно?» Чтобы мне не пришлось ничего доказывать.

Я сидела с Лауркой Микаэлян, я с краю, она сбоку. Лианка на нас посмотрела и прошла дальше, она хотела на другой ряд, но её отправили к нам, в зале все сиденья были расписаны для разных школ. На каждом лежал листочек с номером комплекса и номером отдельной площадки. И мы все оказались рядом.

Лианка теперь сидела рядом с Лауркой и делала вид, что она тут одна. А передо мной сели Марк и Вика. Рязанский положил руку Вике на шею и шутил, шутил, не переставал вообще. Когда организаторы начали торжественное говорить, Марк совсем завёлся… Он на любое торжественное всегда так реагирует.

А сейчас было невовремя. Потому что мы волновались.

Я ему сказала, чтобы он замолчал. Но я не умею убедительно. И сестры Микаэлян тоже сказали, хором. Они сами разозлились, что хором говорят. Но сейчас было надо.

Вика дёрнула шеей и сказала железным голосом:

— Руку убери!

И Марк замолчал. А Вика выпрямилась. Она сидела рядом с Марком, но точно была одна. Я не умею так сидеть и не понимаю, как этому научиться.

Мне кажется, я ещё поэтому Вику теперь не люблю, сильнее, чем раньше любила. Мне слишком хочется быть такой как она, но я не смогу. Как невозможно стать актрисой, если у тебя нет способностей. Но актрис можно снимать в своём кино. Писать им яркие роли. И актрисами можно любоваться. И не любить, когда другие ими любуются. Мне это раньше в голову не приходило…

Тут нам врубили торжественную музыку — началось награждение. Из-за этой музыки всегда нервы вздрагивают и подскакивают. А самое ужасное, что вот, уже нервы на пределе, а к микрофону выходит кто-то и начинает долго нудно бубнить. И то, что он бубнит, мы все уже слышали. А промотать вперёд невозможно…

Сперва награждали за визуальные проекты, и там среди победителей был Марк, я как-то не ожидала, я привыкла, что он — клоун. А у него был проект с фотографиями, я не знаю, он эту идею сам придумал или тоже взял откуда-то.

Марк сфотошопил разбомбленные дома. Впилил их в современные снимки, специально бледнее, чем на самом деле. И впилил фигуры людей — обычные и такие полупрозрачные, это потомки тех, кто погиб. Как будто они среди нас ходят, неродившиеся.

Это была почти такая же идея, как у Вики. И ещё как в одном социальном ролике ко дню Победы — там тоже с нами говорили те, кто мог бы родиться… Я подумала, может, Вика ничего не плагиатила, а просто забыла, как было на той американской картине… Просто я Вику уже не люблю, поэтому готова поверить в такую вот гадость.

Марк сел на место, почему-то молча. Ему дали большую красную коробку непонятно с чем. Но там явно были не конфеты.

Тут начали объявлять дальше, уже за эссе. Мне просто грамоту вручили. Толстой Ленке дали электронную книгу за лучшую работу. Но это не за первое место, а за третье, за первое наградили одного парня не из нашего комплекса.

За лучший рисунок наградили сестер Микаэлян. Почему-то обеих. Лианка с Лауркой обрадовались, но растерянно. Потому что они одинаково подскочили и потом друг на друга посмотрели. И поняли, что одинаково радуются. Они на сцену шли каждая сама по себе. А тётка им дала коробку и сказала:

— Ну, вы же близнецы, сумеете поделить, не подраться?

Они не улыбались. Лианку и Лаурку Микаэлян явно достали все шутки про близнецов и про двойняшек. Но они обратно шли вместе. За руки не держались, и ничего не говорили, но было видно, что они сейчас вместе, что у них общее раздражение. И что Лианка старшая.

Вика и Марк теперь сидели, как близняшки раньше — вместе, но отдельно. И я могла разглядеть, что там за коробка у Марка была. Модель Рейхстага, которую можно собрать без клея и ножниц, и она потом займет весь письменный стол. Какой-то очень малышовый приз, мне кажется.

 

По дороге домой мне захотелось есть. Вот совсем до тошноты. И в сумке ничего не было, даже леденцов от горла. Я думала про еду и про то, что сегодня бессильная пятница. Иногда в пятницу вечером у меня нет сил, чтобы радоваться выходным. В субботу, когда просыпаюсь, эти силы уже есть. А в пятницу я дохлая. Раньше вроде так не было.

В общем, я только на пересадке заметила, что Лианка и Лаурка обратно едут снова вместе, а Марк и Вика — отдельно. После эскалатора Вика ко мне подошла и спросила:

— Не обидно, что проиграла?

— А тебе? — Я спросила, а уже потом поняла, что Вике вообще ничего не дали, даже грамоту. Что она сюда поехала не потому, что финалист, а потому что болеет за своего парня. И что мы с весны не разговаривали.

Вика смотрела на меня так, будто я что-то такое сказала, про что все знают, а я — нет, и про это стыдно не знать.

— Я же до финала не дошла. Работу сняли. А вообще я за Марка очень рада. У него идея интересная. Я боялась, что он не пройдёт.

Марк — её парень. Это для Вики важнее. И его победа — это её победа. И я ответила то, что реально думала.

— А я вообще не знала, что у него мозги есть…

Она так смотрела… Так презри-ительно.

— Тася, надо уметь проигрывать.

И пошла вперед. Вика очень тонкая и ходит очень быстро. А я соображаю медленно. Уже потом стало ясно, что Вика мне не только про грамоту сказала.

 

Я знала, что Вика на меня обидится. Но я сейчас не могла с ней разговаривать. Я не знала: Вика знает, из-за кого именно её работу сняли с конкурса? И знает ли, что я не назло, а потому что плагиат вообще никому нельзя. И если бы мы осенью разговаривали, я бы ей сама бы сказала, что так нельзя. И тоже бы так сказала, если бы это была не её работа, а кого-то ещё — Марка, Алиски… Нет, я их не люблю, другого кого-то. Сестёр Микаэлян, например, или Лены Малининой… Я бы и про их рисунок так сказала бы. Потому что плагиат.

Он иногда стоит человеку карьеры, мне папа рассказывал, как бывает у программистов, когда всплывает автор оригинальной идеи, с пруфами. И я знаю, как бывает у режиссёров. У сценаристов. Даже если новое кино талантливее исходника, это всё равно плагиат.

Я же была за справедливость, а получилось, что я против Вики. И я не знаю, знает она об этом или нет. Пусть лучше думает, что я ее дразню, потому что она любит Марка, а я его ненавижу. Тем более, это правда.

В кино это был бы такой важный момент, кульминация — эта ситуация, когда есть личные отношения, а есть конкурс и соперничество. И надо выбрать — новую себя. Потому что мы всегда выбираем не ситуацию, а себя.

Я стояла и смотрела под ноги, на бежевый мрамор в розовых разводах. Он был цвета сливочного мороженого с малиновым сиропом. Мне очень хотелось есть. А Людоморова и Ленкина мама от сине-красной колонны кричали, что надо быстрее, что они меня ждут.

 

Нам надо было входить в поезд, на кольце, а Вика вдруг ушла в соседний вагон, ей сразу Ленкина мать крикнула: «Остановись!» Вика не обернулась, она была в наушниках. Марк смотрел в мобильник.

Я села отдельно от всех и написала маме: «Я есть хочу». И мама мне сразу кинула денег, чтобы я в торговом центре зашла на фудкорт, и написала, чтобы я там её ждала.

 

Мама хотела сегодня со мной в кино пойти. Видимо, в её любимых книгах про дрессировку подростков очень часто пишут, что надо разделять интересы своего подростка. И тогда мама ходит со мной в кино.

Иногда мне кажется, что у неё выгул меня в кино идёт по расписанию. Как у Аси Рашидовны или Натули внеклассные мероприятия. В общем, для мамы кино — родительская обязанность. С поп-корном, колой и снимками для маминого фейсбука. А для меня — это фильм на экране. То, что можно потом в голове крутить и мысленно переснимать.

Мы с мамой всегда вдвоём ходим, Игорю Иванычу в обычном кресле тесно. Это хорошо. Я же всю жизнь буду помнить про мышей.

 

Я сидела на фудкорте и очень медленно ела. Я включила музыку в наушниках, чтобы мир стал меньше, чтобы вокруг меня никого не было, я очень устала от людей, от разговоров, от того, что надо как-то на всё реагировать. Я сидела в самом конце галереи, за крайним столиком, ближе всего к перилам. Отсюда был хорошо виден вход в торговый центр.

Я доедала картошку фри, когда увидела Вику и Викину маму.

Викина мама сейчас не раздавала листовки, она везла тележку из супермаркета. В тележке были пакеты с продуктами — всего два. Викина мама доехала с тележкой до двери-вертушки. Вика вынула пакеты и понесла их. У неё за спиной был рюкзак, а в руках эти пакеты, и в одном из них красная коробка — та самая, большая, с моделью Рейхстага. Вика шла так, будто это она — мама. А её мама шла у неё за спиной и чуть сбоку. Они были одного роста.

Я засмотрелась.

На том месте, где раньше стояла с листовками Викина мама, теперь стоял парень в костюме пингвина. Когда я мимо него потом шла, то разобрала: у него на пузе играла музыка и женский голос повторял:

— Открылся новый зоомагазин! Приглашаем!

Я взяла листовку с рекламой, а потом ещё раз прошла мимо, чтобы взять вторую — у меня вдруг силы появились. Но человек-пингвин от меня отмахнулся, может, он меня уже запомнил?

Но вообще я больше не хотела думать о том, что про меня подумают другие. Я ходила по книжному магазину, смотрела ручки, и тетради, и пеналы, и фломастеры.

 

В книжном играла очень мягкая музыка, как основная тема для романтической комедии. И мне было приятно и как-то празднично стоять у полки с тетрадями, перебирать обложки и нюхать свежие карандаши. Я сейчас была героиней новой истории. Из самого начала, где еще титров нет. И второго героя тоже ещё не показали.

Пока я листала тетради и перебирала пеналы, я поняла, почему иногда селфи — это классно. Ты в образе. Как в пилотной серии нового проекта про тебя…

Я люблю сниматься внутри кино про себя — у меня такое само включается, когда я собираюсь смотреть фильм. И сразу после того, как он заканчивается, я всё ещё в фильме, уже в своём. Любая музыка будто закадровая, и она очень часто оказывается в тему. А всё, что происходит — это часть сюжета. Завязка. Экспозиция. Иногда кульминация, но редко. Чаще просто развитие сюжета. Только я не знаю, в чём сюжет нашей жизни. И никто не знает. Но у всего, происходящего в такие секунды, особый смысл есть.

А потом приехала моя мама, и мы с ней пошли в кинозал. Пока мы распечатывали билеты в терминале, мама спросила, кто выиграл. Я сказала, что не из нашей школы, точно. И мама успокоилась.

Мы в зале сразу отключили телефоны. И не знали, что нам сейчас звонит папа какой-то Маши, бабушкиной ученицы. И что бабушки Нади больше нет.

 

13.

Это была пятница. В понедельник мы похоронили бабу Надю. А во вторник Марк Рязанский перестал разговаривать. Ну, пришел на уроки и молчит. Я вообще не заметила — у меня были новые страшные мысли. Мне Вика сказала. Она вдруг села ко мне за парту и говорит:

— Марк дал обет молчания.

Я пожала плечами, будто я такая же, как он. А я просто ничего сказать не могла. Мне было всё равно. Я не замечала этот мир. То, что у меня за контрольную вдруг пара. То, что Вика с Алиской теперь враги.

А Марк теперь писал всё в мобильнике и всем показывал, и размахивал руками, и корчил рожи. На уроках от этого стало тихо, а внимания вокруг Марка стало ещё больше. Его на истории вызвали, а он молчит. Написал про обет, показал Асе Рашидовне. Она велела ответ по теме на доске писать. Почерк у Марка мерзкий, историю он не знает. На него ушло пол-урока. Ася Рашидовна поставила Марку тройку, а так могла бы и два — он ведь никогда не отвечал ей нормально, только типа очуметь какими ржачными репликами. А сегодня писал на доске по делу.

Я пока на Марка смотрела, отвлекалась. Домысливала его жесты. А потом вспоминала — и воспоминания меня простреливали, как боль в ухе или в зубе.

Вика мне только сказала про Марка, а со мной не осталась, села к нему обратно. И я ей не сказала, что у меня бабушка умерла и что папа не смог прилететь на похороны, потому что он сдает релиз.

Я это в школе вообще никому не сказала.

 

Потолок то вверх, то вниз.
В горле мыши завелись.
Или очень вредный жук.
Он жужжит, а я лежу.
Чай глотаю и дрожу.
В голове дурацкий шум.
В голове ничейный смех.
Потолок уходит вверх.
Горло липкое как мёд.
Я усну — и всё пройдёт.

 

Часть вторая

Дом четырёх ладоней

Глава 1. Моя семья

Коридор уходит вниз. Я обгоняю тётю Таню.

Я сперва замечаю Серёжку. У него оранжевая майка, он подпрыгивает и орёт. Илюха стоит рядом, у него в руках бумажный стакан, оттуда трубочка торчит, как средний палец. Илюха салютует стаканом и ничего не говорит. Ну и не надо. Потому что рядом с Илюхой стоит папа!

Мой папа!

 

Это как тема урока, как пилотная серия нового сериала про меня. «Я и моя семья».

Я в семье почти одна.

Я у мамы одна. А у папы нас трое — я, Илюха и Серёжка. Мы с Илюхой друг другу не родные, а Серёжка — наш общий младший брат.

Мои родители развелись, когда мне был год. И папа потом сразу женился на тёте Тане. А у неё уже был Илюха. Мы с ним одногодки. Мне это не нравится. Хорошо, что мы с Илюхой не в один день родились, а только в один месяц. Иначе перебор.

Или логичный ход для мистического триллера. Люди, рождённые в один день, один месяц и один год обладают одной суперсилой на двоих. Или одной душой. Или у нас половинки одного артефакта должны быть.

Короче, по сюжету мы с Илюхой могли бы быть лютыми врагами. Но он мне не враг. Илюха просто адски упертый. Папа его зовёт «долбодятел». Илюхе идёт. Это очень его статус. А я, если разозлюсь, Илюху называю очень нежно и противно — «Люшечка». Правда он в ответ может меня назвать «Таечка». Потому что он долбодятел.

По Серёжке я скучала больше. Всё-таки он маленький. Даже сейчас ещё маленький.

Серёжке недавно исполнилось восемь. Нам с Илюхой всё ещё тринадцать. (У него день рождения первого августа, а у меня тридцать первого, и это ужасно.) Когда папа увез их всех из России, Серёжке было пять, а Илюхе десять. И мне тоже было десять. Когда папа уехал в Америку с тётей Таней и с мальчишками, я наконец-то поняла, что мои родители действительно развелись. По-настоящему. Просто я совсем не помню, как мама и папа жили вместе. Мне даже кажется, что они вообще никогда так не жили, они слишком разные. Совсем.

В общем, мне сейчас тринадцать, Серёжке восемь. И я очень боюсь, что он меня спросит: «А где бабушка?»

 

Но Серёжка просто визжит и висит на тёте Тане. Они месяц не виделись. Я свою маму теперь два месяца не увижу. Но я не буду на ней висеть. Никогда.

А на папе — буду, наверное. Он меня обнимает так, что хочется подпрыгнуть ещё выше, обхватить папу ногами и руками и на нём замереть.

Я вишу на папе, закрыв глаза. Чувствую, как папа пахнет. В отъезде первыми всегда пропадают запахи.

Папа пахнет папой. Всё правильно.

— Татка… Привет. С приездом. С прилётом.

Папа делает два шага. Ему неудобно идти, когда я на нём вишу. Приходится сползать с папы и идти как обычно. Но мне не хочется. Я сразу понимаю, как сильно у меня ноги болят. Они устали сидеть в самолёте. А мой нос устал нюхать.

В аэропорту все обычные запахи, кофе, например, или картошки с бургерами, в воздухе будто размазанные. Это от кондиционеров. Но мне кажется — это от движения. В аэропорту все двигаются куда-то, как мы в школе. Только не на уроки, а на свои рейсы или, наоборот, после них, в город. С чемоданами, с детьми. С собаками-поводырями или рядом со специальной терапевтической собакой. Это жаркая лохматая овчарка в ярко-зелёной жилетке. Её можно погладить, чтобы не было страшно перед отлетом. Но я не хочу гладить собаку. У неё жилет, как у офицера.

Я иду рядом с папой, а он катит мой чемодан. А тётя Таня катит на своём чемодане Серёжку — он так захотел, и ему разрешили.

А Илюха идёт отдельно, он будто не с нами. Пьёт свою газировку и поправляет тёмные очки. Илюха как будто чужой. Я не очень знаю, как с ним говорить теперь и о чём, мы ведь по скайпу почти не говорили всё это время. И мы даже не поздоровались. За осень, зиму и весну Илюха стал другим. Он сейчас похож сразу на всех парней из моего класса и из параллельного.

Мне кажется, мы с Илюхой выросли из нас прошлогодних. Мы очень другие. И теперь будем заново знакомиться. А я всегда стесняюсь новых людей.

 

И ещё я не знаю, куда меня везут.

Прошлым летом папа снимал трёхэтажную квартиру в трёхэтажном доме. Там на каждом этаже спальня, а за стенами такие же трёхэтажные квартиры соседей. Будто обычную квартиру на бок поставили и растянули в компьютерной программе.

Мне нравилось. В квартире было несколько уровней — как параллельных реальностей. И можно было выходить на лестницу и смотреть, что делают другие на другом этаже. Как в Серёжкином любимом виммельбухе, в книжке для разглядывания.

Жалко, что папа оттуда решил съехать. Но он объяснил, что такую квартиру дорого снимать. Сказал, что даже целый отдельный дом дешевле. Тётя Таня про это тоже писала у себя в фейсбуке, когда рассказывала, что они переезжают, и постила фотографии их нового дома. Нашего. Мы теперь в другом городке живем. Хотя в Силиконовой долине один городок незаметно переходит в другой, как у нас в Москве районы.

Я смотрела тёть-Танины снимки и фото на гугл-картах, я знаю, где наш новый дом находится и как он выглядит снаружи, он был на панорамном снимке. Но я не знаю, сколько до него ехать от аэропорта, и где сворачивать, и что я увижу по дороге.

Мы едем в неизвестность.

 

Тётя Таня сидит сзади в обнимку с Серёжкой и говорит ему всякие нежные вещи.

Папа ведёт машину и улыбается. Илюха смотрит в телефон. Он стал ещё мрачнее, когда папа сказал, что я поеду на переднем, потому что у меня ноги болят.

— Ну, хватит уже! Ну, это фуууу… Ну, фуууу же! — говорит за моей спиной Илюха. И гоняет в стакане остатки льда и газировки.

А тётя Таня смеётся:

— Отстань! Я по Серёжке соскучилась!

— Она по мне соскучилась!

— Мне его мало!

— Мне мамы мало!

Илюха произносит чётко и слишком громко:

— Мало — это кошек в чебуреке!

Дурацкая шуточка. Наш Рязанский мог так сказать. А Илюха раньше нормальный был.

— Ну очень смешно, — говорю я. Папа и тётя Таня на Илюху не реагируют.

— А я не кажусь смешным. Я и есть смешной. А вообще мне пофиг.

Я не понимаю, зачем Илюха сидит в тёмных очках, когда почти ночь.

Снаружи машины настоящая Америка. Но она за стеклом и поэтому как будто не очень настоящая, будто её кто-то снимает на мобильник и потом показывает видео.

Снаружи сейчас слишком темно, не видно гор вдали. Только рекламные вывески. И ещё автомобильные огни — красные впереди, белые по бокам. Машины идут потоком. Нас несёт внутри потока — будто течением. От аэропорта, как от берега.

Я смотрю на рекламные щиты. Они все на английском. Реклама незнакомая, по слогану не понятно, что там рекламируется. Вот мартышка за ноутом — это ноуты продают? Или это реклама зоопарка? Или социальная, типа мартышка может, ты тоже справишься?

Я не успеваю спросить у папы, мы слишком быстро проехали щит.

Папа молчит. Он всегда молчит, если его ни о чём не спрашивать. А мы теперь едем мимо мотелей, их на шоссе много, иногда несколько штук подряд. У мотелей видна табличка VACANT, она зелёная. Иногда перед ней зажигают NO, и тогда вся табличка горит красным. Нету у нас мест, отвали.

Я сто раз видела такие таблички — и в Америке, и в фильмах. Иногда с них начинается эпизод: вывеска, потом сам номер в мотеле, и там герой узнает о проблеме. Начало эпизода. У меня сейчас тоже начало.

Мои два месяца в Америке — это как сезон сериала. Главное, чтобы жанр был нормальный, а не семейная комедия. Лучше всего подойдет мистика и немного детектив. Я же не знаю, навстречу чему я сейчас еду.

Новый дом в незнакомом городке. Самое оно для призраков. В Америке в призраков как-то легче верить — тут дома частные и старые. А когда я в Москве живу в блочной многоэтажке, то никакого хоррора и крипоты не получается. Такого, настоящего хоррора.

Я смотрю в окно, как в экран, и мне очень не хватает титров. Вместо них в небе видны самолёты, их много. Они летят низко, нам навстречу — в аэропорт.

Мне сейчас странно смотреть на самолёты — внутри них пассажиры, им душно, и громко, и уши у них закладывает… Потом я буду смотреть на самолёты и думать «скоро домой», и не вспоминать про тесноту, и, может, даже радоваться… А сейчас от мыслей о возвращении делается тошно.

Я еду и немножко сплю. На секунду, на две. Сейчас проспала какую-то Илюху реплику, после которой папа смеялся.

— И давно ты жалуешься на провалы? — спрашивает у него папа.

— Какие провалы?

— В образовании!

— Пап, — говорит Илюха, — ну ты чего? Я могу об этом узнать в любой момент, а значит, мне это не интересно.

Илюха всю жизнь называет моего папу своим. Наверное, его тоже бесит, когда я всё время говорю «папа, папа».

 

Когда я снова просыпаюсь, то сперва думаю, что всё ещё лечу. Просто самолёт другой, с удобными креслами. И папа рядом. В темноте почти не видно асфальт. Может, мы так и летим — в чёрном небе, в потоке машин, среди пальм и рекламы… У меня голова горячая и тяжелая. И во рту будто соленый сухарик, это кровь, которая у меня сейчас пойдёт носом.

Джет-лаг начинается.

 

Джет-лаг — это когда плохо от того, что ты вдруг живёшь в другом часовом поясе. Между мной и папой таких поясов — десять.

Джет-лаг похож на грипп. Я просыпаюсь среди ночи, потому что мне жарко и хочется пить. И я не знаю, где я нахожусь. В новом папином доме. В какой-то тёмной комнате на чужой кровати. В футболке и трусах.

Папа не спит. Я не знаю, какой тут дом и где тут папа, но я могу отличить спящий дом от неспящего. Я знаю, что папа сидит работает.

Мой папа — самая совиная сова на свете. Он спать ложится часов в восемь утра, когда всех развозит по школам. Потом просыпается в обед и едет на работу. И как раз тогда ему можно звонить, у меня там утро следующего дня начинается. Папа всегда отвечает.

Мой папа — программист. Он работает в фирме с очень свободным графиком. Раньше я хотела стать программистом, чтобы спать, когда самой удобнее. Но я гуманитарий. Думаю, папа этим тоже расстроен.

 

Сбоку от кровати шкаф, а потом дверь в ванную. Там на раковине стоит яркий оранжевый стакан, в нём зубная щетка с ручкой в виде зайца, на полке для шампуня водяные пистолеты, а сам шампунь стоит на туалетном бачке, и он детский — абсолютно, совершенно малышовый. С героями Марвел. И пижама на крючке тоже с ними.

Всё ясно: меня заселили в Серёжкину комнату. Я подозреваю, что у меня постельное бельё тоже в каких-нибудь киборгах или со звездой капитана Америки. Лучше не включать свет и не знать эту страшную правду.

А ещё на крючке висит мое прошлогоднее платье. Оно мягкое, из пижамной ткани. Такое смешное длинное платье в ромбик, будто его пошили из костюма Арлекина. Ромбы — малиновые, жёлтые, голубые, салатовые, лиловые. Баба Надя говорила, что этому платью только бубенчиков не хватает… Наверное, в прошлом году я бы согласилась на бубенчики.

Я не сильно выросла за год. Платье застегнулось. И в зеркале — тоже я. Только лицо — опухшее, в красных пятнах. Это тоже джет-лаг. Очень хочется пить. Надо идти вниз. В темноте, на ощупь, без тапок. На звук папиной клавиатуры и на запах его кофе. Звук и запах — настоящие. Я по ним скучала!

Папа сидит на диване, внизу, в той комнате, которая столовая и гостиная, и где за барной стойкой спрятаны плита и мойка, кусочек кухни. Папа смотрит в ноутбук. Потом на меня. Папа улыбается, и его можно обнять. Не в скайпе, а в жизни.

 

Папа меня не обнимает, а касается локтем. У папы руки заняты: он быстро-быстро набивает код.

— Пап, с тобой сейчас можно говорить?

— Минут через семь, ага?

Мой папа никогда не говорит «через пять минут» или «ещё секундочку». Он всегда называет конкретные цифры. Семь минут. Тринадцать. Иногда эти цифры не сбываются. Но мне кажется, так правильнее.

Я жду, когда пройдут семь минут. Сижу на диване, головой на папином плече, коленями ему в ногу.

Сейчас, когда рядом нет телефона, время стало другим. Я его не уточняю каждую минуту. Я могу его узнать, посмотрев у папы на ноуте или на табло кухонной плиты. Но время теперь не имеет никакого значения. Я сейчас никуда не опаздываю и не еду, мне не надо ничего писать, сдавать, успевать до конца урока или перемены. Я будто не знаю, как теперь жить.

 

— Ну что? Я тебя слушаю.

Папа закончил свой код. У него руки свободны. Одна сразу ложится мне на спину. Другая держит чашку с кофе.

Мой папа всегда пьёт кофе. Он может выпить две чашки подряд, а потом сразу уснуть. Мы с Илюхой так попробовали и вообще потом всю ночь не спали. Это ещё в Москве, когда я и Илюха были такие мелкие, что могли ночевать в одной комнате.

Папа пьёт кофе. Мы молчим вместе. Сейчас мой папа — только мой. В машине так не было, хотя там папа тоже молчал. Сейчас я могу рассказать папе что угодно. Про школу. Про бабушку Надю. Про маму и про мышей Игоря Иваныча. Про метро.

А я молчу.

— Выспалась? Татка, есть хочешь?

Они оставили мне пиццу. А ещё на столе, среди мятых салфеток и грязных тарелок стоит большая канистра апельсинового сока. Целлый галлон, то есть почти четыре литра. В Америке вместо литров галлоны и унции, вместо килограммов фунты, которые называют «паунды». Странно, что сок остается соком, а пицца — пиццей.

Пиццу? В пол-пятого утра?

У меня мурашки по спине прыгают. Это слишком праздничное предложение. Мне мама в жизни так не разрешила бы. Надо ловить момент. У ночной пиццы будет вкус каникул — времени, когда можно то, что нельзя. Но пицца — это не только праздник. Это еще страшный день. Игорь Иваныч. Прозрачная коробка на подоконнике.

— Я не хочу есть.

Я только сок пью. Три стакана подряд. Будто у меня сейчас грипп, и я так лечусь. Сок реально помогает. Пока я пью — я молчу.

— Гулять пойдём? — спрашивает папа.

Я киваю. За окном темно и тихо. А что там ещё — не знаю.

Папа предлагает гулять не из-за меня. Ему самому надо проветрить мозги. Выйти на перемену.

Моя куртка где-то в чемодане, а чемодан наверху. Я беру тёть-Танину куртку. В прошлом году она была мне сильнее велика. Так странно: дом другой, а вещи те же. Когда мы с бабушкой первый раз прилетели в Америку, я всё время удивлялась московским свитерам, книгам, игрушкам. За три года их стало меньше.

 

Мы выходим на крыльцо. Тут темно, тепло и тихо.

В Америке все запахи другие. Небо чёрное и низкое. Фонари ярче. Трава под ними слишком зелёная и пахнет иначе, тоже ярче. В небе звезды и самолёты. Над высокой тонкой лохматой пальмой встает половинка луны. Значит, в Москве сейчас день, третье июня. Я не могу себе представить этот день. Я не могу поверить в Москву. Сейчас есть только я, мой папа и чёрный кусок неизвестной улицы.

Я иду босиком по крыльцу. Потом по цементной автомобильной дорожке, потом по квадратным плиткам тротуара. Плитки такие же, как возле прошлого папиного дома. Мне кажется, что такими плитками выложена вся Америка.

Они серые, гладкие, тёплые. Они где-то полметра шириной. Ширина тротуара — две плитки. Иногда в уголке есть дата, год, когда этот тротуар тут клали. Очень давно. В 1957 году. Бабушка Надя в тот год родилась. (Не думать про плитку на кладбище!!!)

Я мотаю головой, будто надеюсь, что так мысли вытряхнутся. И иду вперёд, на свет фонаря. Мне под ноги почти сразу попадается сухой лист. Он очень большой, коричневый, лакированный и твёрдый, как панцирь желудя. Это лист магнолии.

Лепестки у магнолии размером с мою ладонь, такие же белые и вялые. Они тоже лежат на плитках. Когда я прохожу мимо соседнего дома, там загорается фонарь на крыльце. Можно разглядеть магнолию и её сброшенные лепестки

Я иду по серым тёплым плиткам. Я иду, а до меня доходит — я в Америке.

Папа идёт за моей спиной, зовёт меня негромко.

— Татка? Ау?

— Ау! — шепотом говорю я. И папа слышит.

На улице пусто, тепло и сказочно. Я вдруг вспоминаю, как зовут эту улицу. Марипоза! Я же смотрела папин адрес на гугл-картах.

Я повторяю, как стихи или как заклинание.

— Мар-ри-по-за!

— По-испански это «бабочка», — шепотом говорит папа.

По-испански и шепотом это загадочнее звучит. Я развожу руки, как крылья бабочки, я иду, а сбоку зажигаются фонари у чужих домов.

Это датчики движения, я знаю. Но это всё равно волшебство. Не хватает только музыки. Но можно же, можно без телефона! Надо только идти на мысках и ритм держать.

— Мар-ри-по-за! А-у-а!

Это как будто песня на испанском.

— Это жакаранда, — говорит папа. Сейчас фонарь загорелся у незнакомого дерева.

Оно на рябину похоже, но цветы другие, сиреневые. Такое нереально прекрасное дерево. Ему идёт быть жакарандой — это очень красивое слово.

— На улице Марипоза цветет жакаранда, — шепотом говорю я.

Это как называние фильма о красивой несчастной любви. Повторяю фразу ещё раз и понимаю, что с меня достаточно слов и шагов. Мы как раз дошли до перекрёстка. Для машин там горит зелёный, а для пешеходов белый. Сейчас пешеходный светофор включит обратный отсчет, замигает квадратными оранжевыми цифрами. Они в темноте яркие — как огни самолёта.

Я зеваю. Мне снова хочется пить. Мне пока хватило Америки, чтобы снова в неё поверить.

— Дальше пойдём? — папа стоит у кнопки, которая включает белый свет.

— Нет. Давай домой?

Я назвала папин дом — домом. Мы возвращаемся обратно. Как-то очень быстро, за минуту или за две, будто в нашем эпизоде так смонтировали сцену, убрали ненужные движения. Но вообще-то я знаю, что любой обратный путь — всегда быстрее. Папа держит меня за руку. И я верю, что всё закончится хорошо. Даже если это неправда.

Луна теперь светит по другую сторону пальмы. И пальма похожа на гриву льва. На автомобильной дорожке у нашего дома стоят папина машина и тёть-Танина. А ещё я там вижу рисунок в цементе — тёмный, странный. Вроде бы это четыре больших иероглифа. А под ними строчки каких-то слов на английском. Как заклинание от нечисти. Когда я проснусь, я с этим разберусь. В новом папином доме есть что-то таинственное. Какая-то страшная мистическая тайна. А если нет, я её сама придумаю!

 

 

Глава 2. Знаки на дороге

Когда я просыпаюсь, никакого папы в доме нет. Остальные внизу, обедают или завтракают. Тут не поймешь — на завтрак, обед и ужин одна и та же еда. Я к этому скоро привыкну. И к тому, что на кухонном столе всегда крошки — меня мама убила бы за такое. А за то, что в раковине творится, оживила бы и опять бы убила. Хотя тут посудомойка есть. Просто её разгружать и загружать надо.

И ещё я скоро привыкну к тому, что Серёжка при виде меня взвизгивает и бежит на мне висеть. Как я вчера в аэропорту на папе. Папа меня обнял, значит и я Серёжку тоже обниму. От него пахнет шоколадом и хлопьями. А от меня — зубной пастой. Шоколад бы не помешал.

Илюха входит в своих тёмных очках на кухню, открывает холодильник, долго молчит, а потом говорит, обращаясь к кастрюле и коробке яиц.

— Мать, можно я уберу этот нож? Он меня оскорбляет эстетически.

И тётя Таня так же серьёзно отвечает:

— Сунь его в раковину. Все, что тебя оскорбляет, можно совать в раковину.

Это реально смешно. Можно представить, как Илюха сейчас запихнет в раковину всю свою одежду, книги, диванные подушки и грязные ботинки. И что-нибудь совсем ненормальное до кучи. Самокат, например. А потом такой закадровый смех.

Но Илюха ограничивается ножом. А потом забирает из овощного отдела две банки доктор-пеппера, сует их в карманы штанов и уходит. Меня не видит. Ну и я его тоже не вижу!

 

Илюха идёт к себе в комнату и ржёт на лестнице. Он сейчас похож на Марка Рязанского. Сам придумал чушь, сам себя рассмешил. Я так не умею. А мой брат может. И мой одноклассник может. Мысль о Марке такая сильная, будто я до сих пор в Москве.

На столе большая розовая коробка с пончиками, нарядная, как из мультика. Я пью кофе и ем пончик, и знаю, как сказать эту фразу на английском… А тётя Таня сидит напротив, смотрит в мобилу, играет в ферму. Тоже кофе пьёт. И молчит. Мы обе молчим, а Серёжка насыпал в свою тарелку горку из хрустящих хлопьев и что-то поёт. А за окном поют незнакомые птицы. Я их с прошлого лета не слышала. И нам хорошо. Правда хорошо.

А потом Серёжка садится к тёте Тане на колени, отпивает из её чашки, заглядывает к ней в телефон. Потом сползает по тёть-Таниной ноге несколько раз подряд.

Серёжка не помнит, что на ноге качают чертей.

 

Это моя игра. Моя и бабушкина. Я была маленькая и кричала так же, как сейчас Серёжка кричит, сразу на весь мир, звонко и радостно…

«Баба Надя, сложи ноги! Ну, сложи!»

Она клала ногу на ногу, я клала сверху ладонь. Нет. Не клала. Шлёпала. Делала так, чтобы одна бабушкина нога соскользнула с другой.

Я смеялась и кричала:

«Ты на ноге чёрта качаешь!»

Бабушка Надя смеялась и делала вид, что хочет снова скрестить ноги. Она сама мне рассказала про этого чёрта.

Я скрещиваю ноги. Это не поможет, чёрт на них точно не сядет. А бабушкина душа?

 

— Татка, на велике поедешь?

Илюха слегка спустился со второго этажа — стоит на лестничной площадке и тёмные очки опять поправляет.

— Я поеду! — кричит Серёжка.

— Нет. Это только для взрослых.

Значит, мне деваться некуда. Вызов брошен.

 

— Вот чёрт!

Нога соскальзывает.

Мне тяжело ехать в горку. Зря я согласилась. Мне не нравится велосипед тети Тани. Мне не нравится дорога — она ровная, гладкая, новая, пустынная. Глупая какая-то. Как в Симсах. Сбоку идёт жёлтая полоса с надписью BIKE LINE – это велодорожка. Мы по ней и катимся. Вперёд и вверх, через полосы препятствий.

Это реально полосы, такие чёрные валики с надписью HUMP — «горб». В Москве эти штуки называются «лежачими полицейскими».

Хамп — лучше. Это велосипедное слово. Вот ты едешь, а потом подпрыгиваешь на этом холмике и обратно на сиденье возвращаешься с этим звуком. Хамп! Хамп!

Я раньше любила дороги и велосипед. А сейчас ненавижу их и себя. Я стала какая-то толстая, мне трудно ехать вверх. Мне главное — не заорать. Потому что мне тяжело и трудно. И никто не должен об этом знать.

Я не могу быть слабой. Не имею права. И поэтому я давлю педали, и ругаюсь, и еду вперёд и вверх, на холм. И смотрю только на чёрный тугой асфальт, а не по сторонам.

У меня футболка слиплась с лифчиком. И живот мокрый. И подмышки.

Я не сдамся.

Мимо меня медленно уходят назад и вниз газоны, крылечки, гипсовые львы, гномы, розовые фламинго и американские флаги, которые иногда висят на крыльце.

Я тупо давлю на педали.

Илюха совсем далеко. Если я вытяну ладонь, то закрою его фигуру.

Я держусь за руль, я боюсь упасть. Я дышу так громко, что Илюха это наверняка слышит, даже на такой скорости и на таком расстоянии.

Мимо теперь тянутся деревья живой изгороди. Они похожи на иву, только с длинными розовыми цветами. А потом тянутся кусты, стриженные прямоугольником, они похожи на большие зелёные детальки «лего».

Тут такие тихие улицы. Красивые, пустые. И очень длинные. Я на этой улице никогда не была. Я на велосипеде не каталась с прошлого лета. А Илюха на нём каждый день ездит в школу и обратно, по полчаса в одну сторону. Я бы тоже так хотела. В любую школу, но только не в нашу!

— Нет! Нет! Нет!

Это я вслух, оказывается. И Илюха реально услышал. Тормознул, руль вывернул. Смотрит на меня. У него нос потный, тёмные очки соскальзывают. И ремень от шлема под подбородком тоже потный, как у меня…

В Америке несовершеннолетним нельзя ездить на великах без шлемов. На сегвеях тоже, но на них уже мало кто катается. А на великах — мы все. У меня шлем с прошлого года есть, оранжевый, как половинка апельсина. И с такими же пупырышками, как на апельсиновой кожуре.

У Илюхи шлем чёрный. С адскими языками пламени, будто он байкер, а не школьник на велике. А Серёжкин шлем я в гараже видела, он как половинка арбуза. Такой малышовый, что мне мой шлем после этого тоже детским показался.

Я торможу, хотя мне до Илюхи метров сто. Или сколько-то футов.

— Ты чё?

— Ничё. Чего стоишь, устал, да?

И я давлю на педали дальше. Надо его обогнать. Вот за это я ненавижу ездить с кем-то — на чужой скорости и с остановками не там, где я хочу. Но, когда я с кем-то, у меня своих мыслей меньше. И воспоминания реже всплывают.

 

Илюха обгоняет меня. Стоит на повороте и подтягивает носки. У Илюхи они разные — один чёрный, другой белый. Чёрный — тонкий, с белым узорчиком, белый — толстый, махровый. Но они точно — чёрный и белый! Как у Алиски! Осенью, второго сентября. И потом, весной, когда Вике было плохо!

 

— Нет! Чёрт!

У меня земля кружится. Нога опять соскальзывает с педали, педаль лупит по левому колену. Падаю. Чёрный асфальт на вид резиновый, а на самом деле твёрдый.

Мне больно. Больнее обычного, потому что я не понимаю, что именно я ушибла. У меня все болит. Это джет-лаг.

Я лежу на асфальте, велосипед лежит на моей ноге, и я не хочу подниматься. Илюха разворачивается и едет обратно, ко мне.

— Ну, чего случилось?

— Это всё велосипед!

Илюха пожимает плечами.

— Можем поменяться!

— Твой ещё хуже, у него рама мужская! Мы где вообще?

— В Лос-Альтосе, — говорит Илюха.

— И чего это значит? Это улица? Это шоссе?

— Это другой город. Смотри, тут таблички другие.

Точно же! В разных городках названия улиц пишут белыми буквами на синем, зелёном или коричневом фоне. И в разных городках разным шрифтом.

— Ну, и зачем ты меня сюда завёз?

— Я не завозил. Я ехал своим маршрутом.

Он же меня сам позвал!

— Отсюда до дома далеко?

— Столько же, сколько мы уже проехали. Мозги включи! Это же логика!

Я молча поднимаю велосипед с земли. Илюха прав. Но я ему об этом никогда не скажу.

Спускаться вниз с холма — скучно.

— Давай я тебя внизу подожду! — просит Илюха.

Я мотаю головой. А это больно! Я не помню, на каком повороте надо сворачивать на нашу Марипозу. И я не хочу, чтобы Илюха был далеко, мне снова страшно с собой. В фильме про меня это было бы флэшбэком. Эти мои воспоминания. Но флэшбэк можно промотать.

— Ну, поехали давай!

Я иду по тротуару, а Илюха едет рядом, по байк-лайну, на минимальной скорости.

— Поехали!

— Нет! У меня голова болит! И вообще! Всё из-за тебя!

— Ну, я тебя по ней стукал, что ли? Если ты такая нежная, надо было со мной ехать?

Илюха надвигает шлем на лоб, уезжает вперёд, на два поворота… Расстояние от одного поворота до другого называется «блок». Илюха обогнал меня на два блока. Тормозит на углу, машет мне рукой — сюда заворачивай!

Я иду по тротуару, веду велосипед за руль. У меня болит нога. Но мне кажется, что это мой велосипед — больной, раненый. Хотя это не мой, а тёти-Танин. Мой прошлогодний у тёти Тани угнали в Сан-Франциско перед Рождеством. Папа сказал, что подарит мне новый, когда я прилечу. Но вот я прилетела, а папа уехал на работу… А мама в Москве. А я иду по чужому Лос-Альтосу, и у меня болит нога. А у велосипеда — руль и шина.

 

Я иду по квадратным серым плиткам. Мимо чужих домов, где на крылечках видны раскрашенные садовые гномы, розовые фламинго и посылки от «Амазона».

На улице Марипоза цветет жакаранда. Она при дневном свете совсем сиреневая и не пахнет ничем. А по обеим сторонам улицы — садовые гномы, американские флаги, флюгеры и поливалки.

На нашем крыльце — Серёжкины кроксы, почти сдутый резиновый дельфин, два мешка с мусором и свёрнутая в трубочку местная газета. А над крыльцом висит красная поилка для колибри. Она похожа на лейку на длинной цепочке.

Илюха увёл свой велосипед в гараж, мне тоже так надо сделать. Я иду по цементной дорожке — там, где ночью ходила. Я вспоминаю: там было что-то странное!

Там следы! Отпечатки чьих-то рук. Это не иероглифы! Это четыре следа от ладоней. Два детских, два взрослых. Они сделаны очень давно. Бетонная дорожка совсем тёмно-серая, а эти следы почти зелёные.

 

Smiths

Kim Ruth Sarah Thomas

У Ким и Рут маленькие отпечатки. Они когда-то были детьми.

8 — 9 — 1973

9 августа 1973 года. До моего рождения тридцать с лишним лет. Ким, Рут и их родители жили в этом доме очень давно. Они оставили свои отпечатки и заколдовали дом. Он будет слушаться только их.

Кажется, я нашла мистическую тайну. Как и хотела! Только разгадывать её прямо сейчас — сил нет. Я подумаю о ней, когда проснусь. Может быть, завтра.

 

Когда я просыпаюсь, за окном ясный вечер. Я думаю про Рут, Сару, Томаса и Ким.

У Томаса и Сары отпечатки ладоней крупные, это муж и жена. Ким и Рут — сестры… Они здесь жили очень давно, ещё до того, как родились мама, папа и тётя Таня. Можно придумать, как Рут и Ким переехали в этот дом и отпечатали свои ладони в свежем бетоне. И как потом они стали призраками и до сих пор бродят по этому дому. А мы внимания не обращаем на разное… И от этой мысли сразу страшно!

Я лежу под тёплым Серёжкиным одеялом (оно не Марвел, а с черепашками-ниндзя). Я слышу, как по улице едет машина. Всего одна. У меня болит колено. Мне в туалет хочется, а сил встать нет. И сил придумывать что-то тоже нет… Это как грипп. Это джет-лаг.

За стеной Илюха с кем-то ржёт по скайпу на английском. Снизу пахнет пиццей. Серёжка с тётей Таней поют на кухне.

Мне хочется быть призраком, как Ким и Рут, чтобы меня никто не видел. Но есть мне тоже хочется. Я спускаюсь, хватаю кусок пиццы и хочу обратно убежать. И тут тётя Таня оборачивается от плиты и говорит мне, с середины фразы, так, будто я знаю, о чём идёт речь:

— Татуля! Посмотри в чулане! За синим чемоданом должен стоять. Или в самом чемодане…

«В чулане. В синем чемодане». Как ненаписанная строчка.

 

Этот чулан размером с наш московский грузовой лифт. Я бы тут спокойно могла жить. Если бы я была маленькой, как Серёжка. Не из-за размеров чулана, а потому что это очень детский поступок. Или если бы я была одна в семье, я бы тоже могла здесь жить.

Быть одним ребенком — очень удобно, я теперь по себе знаю. Когда ты единственная, можешь быть то большой, то маленькой, когда как выгодно. А в большой семье кастинг всех персонажей уже утвержден. Ты средняя — и точка. Или всегда старшая. Или самая младшая, но тоже всегда.

— Нашла? — кричит тётя Таня с другого конца дома.

Я молчу. Жду её второго крика, информативного. Я не знаю, за чём меня послали. Надо мыслить логически: мы готовим еду, значит, тёте Тане нужно что-то кухонное.

— Мама говорит, что оно может быть книзу.

В коридоре, за порогом чулана, стоит Серёжка. Подсказывать пришел.

— Она вон там! Я его уже вижу, — говорит Серёжка.

— А я — не вижу. Пальцем покажи?

Я понятия не имею, что мы ищем. Я соображу, если посмотрю, куда Серёжка показывает. А он хорошо знает свой чулан. Серёжка обходит коробку от вертикального пылесоса, лазает между вещей, как в лабиринте на детской площадке.

— Оно вон там! За кохю!

— За каким ещё кохю! Ты издеваешься?!.

А он улыбается и показывает пальцем. И говорит на английском «посмотри сюда», а потом добавляет по-русски:

— Это вот. Кохю. Сохю. Я не знаю, как это читать. Оно вообще по-русски, да?

 

Оно не «кохю» и не «сохю». Это «Сочи». Это белые буквы на синей сумке бабушки Нади. Это бабушкина прошлогодняя «ручная кладь», там до сих пор висит бумажное колечко с буквами «carry on». Я про эту сумку не помнила, как про очень многие вещи, которые есть в Америке.

Я прошлым летом в Шереметьеве её несла, с самого досмотра. А потом я её в Амстердаме забыла в женском туалете — повесила на дверцу изнутри и ушла.

В амстердамском аэропоту в туалетах очень красивые вешалки. Там не крючки, а ручки. Круглые деревянные, похожие на пуговицы. В каждую дверь несколько штук вбито. Вот, я на таком крючке бабушкину сумку и забыла. А бабушка Надя забыла кольцо. Про сумку мы сразу вспомнили, а про кольцо — уже в самолёте. И бабушка говорила, что это плохая примета…

А потом, когда мы долетели, Илюха эту сумку у меня выдергивал, он хотел сам весь багаж отнести к машине. А я не хотела. И ручка оторвалась. Папа на нас накричал, на обоих. Илюха хмурился, а я улыбалась. На меня накричал папа. Папа! А бабушка просила не портить радость… Обратно в Москву баба Надя улетала с другой сумкой, чёрной на молнии, из «Трейдера Джо». А эту пообещала забрать в другой раз.

— Вот оно! Смотри! — кричит на английском Серёжка.

У Серёжки в руках — миксер в розовой коробке. Сам миксер тоже, кажется, розовый. И даже не распакованный. Серёжка убегает, а я сижу на мягком бежевом полу, тяну сумку за уцелевшую ручку. Бумажное кольцо хрустит.

Там внутри бабушкины вещи. То, что она не стала брать в Москву. То, что она носит здесь. Бабушка знала, что папа переедет в новый дом. И она сложила свои вещи, заранее, чтобы их было удобнее перевозить. Бабушка Надя всегда делала так, чтобы было удобнее.

Я дергаю молнию на сумке. Внутри халат, купальник, пижамные штаны, полосатое платье с вышитой обезьяной. Они пахнут её запахом.

Я сейчас поняла, почему мне в крематории было всё равно и страшно. Бабушка Надя в гробу не пахла собой. И я не знала, что её запах ещё где-то остался. Я не помнила про эту сумку, я не знала, что она вообще есть. Внутри сумки — прошлогоднее лето. Я раскрываю молнию до конца. Выпускаю лето наружу. И бабушкину душу тоже, наверное.

Халат, платье, синие пляжные тапочки в розовом пакетике. Вещи занимают мало места и им уютно лежать сложенными.

В этом эпизоде нет никакого саундтрека. Абсолютная пустота. Я не могу подобрать музыку прямо сейчас. Хотя можно было бы поставить бабушкину музыку, можно было бы посмотреть у неё в профиле, в плейлисте. Но мне туда страшнее идти, чем на кладбище. И на сумку теперь тоже страшно смотреть. Хотя вещи — живые и настоящие. Просто они теперь не нужны. Я боюсь, вдруг тётя Таня захочет их выбросить.

— Татка! Иди бисквит взбивать!

Я прячу сумку обратно, к самой дальней стене. И заваливаю сверху свернутой палаткой и спальными мешками в чехлах.

 

«Дом четырёх ладоней». Мистический сериал.

Эпизод № 1.

Сцена первая: Много лет назад. Сара, Томас, Рут и Ким въезжают в новый дом и оставляют отпечатки рук в свежем цементе.

Дом не проклят. Но он заговорённый. Тот, кто в него въедет, получит сверхспособности или проклятье. Или что-то ещё, тоже таинственное и важное, я ещё не решила.

У Рут были светлые волосы и тёмные глаза. А Ким была её младшей сестрой…

 

Глава 3. Рудименты верблюда

Дурацкое воскресенье. Папы нет дома.

Он опять сдает релиз, он ночевал на работе, у них там есть комната отдыха, там можно поспать на диване, это нормально. Папа написал, что «допилит» и приедет. Он писал мне по скайпу так, будто я сейчас была в Москве… Будто смысла нет в моём приезде.

Тётя Таня уехала курьерить. Надела яркую курьерскую футболку и поставила на переднее сиденье своей машины сумку-термос, квадратную, тех же цветов, что и футболка.

В Москве с похожими сумками тоже ездят курьеры, но это мрачные мужчины. Они ездят на метро и на велосипедах. А тётя Таня ездит на машине и поёт за рулем. Она забирает еду в кафе и отвозит заказчикам.

У тети Тани особенный график, я никогда не знаю, когда она на работе, когда дома. Но это не обидно, а наоборот, будто сюрприз. Иногда тётя Таня посреди недели устраивает себе выходной и мы куда-нибудь едем, в Сан-Франциско или на океан, или просто в бассейн. А по календарным выходным у тети Тани всегда много заказов, поэтому в субботу и воскресенье мы — папины дети.

Но сегодня у папы — дедлайн. У них сдача. А у тети Тани начинаются «горячие часы», в это время за заказы больше платят. А мне позвонила по скайпу мама. Я думала, что я по ней скучаю, пока она не начала спрашивать, помогаю ли я тёте Тане, и занимаюсь ли английским, и подружилась ли уже с кем-нибудь, и…

 

Пока я слушала, что мне говорит мама, Серёжка ушёл жить в угол чулана. Его Илюха достал. А он — Илюху достал ещё сильнее в пять раз.

Они сейчас живут в одной комнате. Комната — Илюхина. И Илюха установил кучу правил для Серёжки.

Некоторые очень вменяемые.

Например: «Не смей лезть в мой стол никогда в жизни!» Или: «Только сунься в мой ноут без спроса или когда меня нет в комнате!» Или ещё: «Если я смотрю ютьюб, я всё равно занят, потому что думаю, и ТЫ МНЕ МЕШАЕШЬ». Это я понимаю и одобряю. Хотя со мной Серёжка не такой вредный, но, может, ему совсем не интересно, что у меня в планшете, он вообще не трогает мои вещи, мне даже обидно.

Но некоторые Илюхины правила кажется дурацкими не только Серёжке.

Например: «Если тебе что-то нужно и мне оно тоже нужно, я его заберу себе, потому что оно мое и мне нужнее».

Или вот ещё Илюхино правило — он их все написал красным маркером и повесил на дверь комнаты изнутри. А потом дописывал синей ручкой и простым карандашом, которым в школе пишет.

«Если уж ты живёшь в моей комнате, живи тут МОЛЧА!!!!!»

Ха!

Это вообще нереально! Серёжка не умеет молча. Он поёт — как дышит. Постоянно.

Вообще, я в первые дни к Серёжке привыкаю не сразу из-за этого. Но Илюха-то с ним всё время в одной семье, мог бы на Серёжкино пение иммунитет отрастить. Как хвост или жабры. Небольшой такой иммунитет. Пушистый, белый, примерно как хвост с кисточкой на конце. Но тогда бы Серёжка Илюху дергал бы за этот хвост! И Илюха бы снова зверел.

В общем, сегодня Илюха дописал на двери правило про «живи молча». И Серёжка сказал, что уходит жить в чулан.

А дома мы были только втроем. Ему никто не мог не помешать!

 

Они ругались, а я за стенкой все слышала и молчала. Потому что это я теперь живу в Серёжкиной комнате. Я слышала, как Серёжка собирает спальный мешок, планшет, Илюхины тёмные очки (за которые тот убить готов!), тёть-Танину самолётную подушку-подкову, пакет мармеладных мишек… И как он уходит жить в чулан.

С песней! Серёжка поёт и как будто ещё плачет:

— Я всё расскажу маме, я всё-всё-всё расскажу маме. А папа скажет, что ты лоб… лобо… Долблодятел!

— С лоботомией! — говорю я.

Илюха, кажется, слышит. Он кидает в мою стену чем-то тяжелым.

— Это были твои мозги? — уже громче интересуюсь я.

— Это был твой труп.

Илюха закрывается в своей комнате. Серёжка шуршит в чулане. А я сижу на бывшей Серёжкиной кровати. Если бы я сюда не прилетела, он бы сейчас не плакал. Я могу себя чувствовать виноватой, а могу сделать вид, что все нормально. И сидеть на покрывале с Капитаном Америкой… А баба Надя пошла бы сейчас вниз, Серёжку успокаивать.

 

— Серёж! Хочешь, я тебе книжку почитаю?

— Я хочу, но не сейчас.

Внутри чулана почти темно и очень здорово. У Серёжки на лбу мигает велосипедный фонарик. А на планшете у него «Барбоскины», я их не смотрела с прошлых летних каникул. А ещё у Серёжки огромный пакет мармеладных мишек. Он ими чавкает.

У него полон рот расплющенных мармеладных трупиков! Это кладбище сказочного Королевства Сладостей. Такой ангстовый флафф! Скорее даже флаффный ангст. И мне тоже хочется мармелада.

— А какао, хочешь, сварю?

Я вглядываюсь в сумрак. Бабушкина сумка «Сочи» лежит на своём месте. Мне кажется, что из-за Серёжки здесь всё испортится. Надо было сумку забрать наверх, спрятать в шкаф, всё равно туда никто не полезет. Но пронести сумку мимо Серёжки не получится.

— Нет, какао я не хочу.

— А хочешь, мы мультики вместе посмотрим?

— Нет.

— Мне уйти?

— Да, наверное, — и Серёжка начинает писать на обрывке бумаги. По-английски, печатными буквами:

«Вы все должны 1 Стучать в мою дверь».

Я иду на кухню варить какао для себя одной. Кроме меня, его никто не любит. Большая банка, которую мне купили прошлым летом, выжила в переезде, и там столько же какао, как тогда. Банка помнит бабу Надю. Банка пережила переезд в новый дом.

Дом!

Я наливаю в кружку молоко, сыплю какао, включаю микроволновку, смотрю, как кружка кружит за коричневым стеклом. И мысль у меня тоже кружится.

Дом… Дом!

Дом, помоги мне!

Я сама не знаю, зачем я это думаю. Будто мне кто-то подсказывает, что я должна так сейчас думать. Я не отвожу взгляд от экранчика микроволновки.

Дом, помоги мне! Это про все сразу. Даже про то, о чём я ещё не знаю.

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 1.

Сцена вторая. Рут и Ким не знали, что их Дом — живой и что он хочет с ними дружить. И что он умеет выполнять желания, если попросить правильно, через окно микроволновки. (А тогда были микроволновки? Если нет, тогда, значит, Дом просили через окошко в духовке.) Они боялись свой Дом. А Дом был — как большая собака. Только не зверь, а дом. И вот однажды утром…

 

— Я решил, что хочу пойти на детскую площадку!

— Э-э-э?

— Я предлагаю тебе пойти со мной.

Серёжка очень правильно говорит по-русски, только звуки иногда непривычные. И фразы иногда звучат, как реплики персонажей. Ну ок, значит, я пойду с ним гулять. Это как поставить один сериал на паузу и начать смотреть другой.

 

Серёжкины кроксы разного цвета. Левый жёлтый, как лимонный щербет, правый ярко-розовый, как клубничный пломбир. Я в свои первые американские дни всегда удивляюсь разным людям и их одежде. Мексиканцы! Индианки в сари! Китаянки в шляпах, которые никто, кроме них, не носит. Хасиды с пейсами. И ещё мальчики и мужчины в одежде очень малышовых цветов — в розовых шортах или вот в кроксах разного цвета. И они так ходят, например, в школу и на работу.

Вот если бы мне можно было надеть разные кроксы в школу… Хотя у нас в школе они вообще запрещены. Обувь должна быть чёрная, деловая и без каблука!

Серёжка никогда не ходил в такую школу. Он просто не понимает, как ему повезло.

 

Серёжка медленно идёт по белым плиткам тротуара. жёлтый крокс шагает слева, розовый — справа. А сбоку идут мои сине-белые кеды в белый горошек. Тротурные плитки похожи на пастилу. А она у нас сегодня как раз кончилась. Тётя Таня выкинула последнюю пустую коробку в чёрный мусорный мешок, понесла мешок на помойку, и мне показалось, что это она выкидывает ещё один кусочек Москвы. И я написала маме в скайп: «У меня всё хорошо, пока». Я же не знала, что она сразу перезвонит.

— Ну, я пошёл, — Серёжка вдруг сворачивает, прямо за чьей-то живой изгородью.

Это детская площадка на месте обычного частного дома. Слева и справа — заборы, а здесь качели, карусели, лазилка-корабль и горка-маяк. Резиновое покрытие тут синее и зелёное, как океанская вода. И немножко жёлтое, кругами — будто острова.

На площадке дети и взрослые, меня никто не замечает. Я прыгаю с одного острова на другой — до самой скамейки.

До самой дальней скамейки. Чтобы никто не лез.

 

Сперва я эту тетку услышала, а потом увидела. Она говорила громко и на русском.

— Ну, мало ли! А я вот в детстве мечтала о верблюде!

И было понятно: она не делится сказкой, а типа утешает — у меня тоже мечты не сбылись, не только тебе тут плохо. Я ненавижу такие утешалки.

Но вообще неожиданно, что верблюд. Обычно взрослые жалуются, что они мечтали о кошке или собаке, или о тех игрушках, которые у нас есть и в которые мы совсем не играем.

Я обернулась. Тётка была высокая, загорелая, светловолосая, на высоченных каблуках. Она на них очень хорошо двигалась, но всё равно видно, что она устала. Как верблюд, наверное.

Она мне не понравилась. Я надеялась, что она ко мне не подсядет: тут много скамеек, и моя — самая дальняя.

Но тут Серёжка закричал с горки, с верхней площадки, на русском:

— Татка! Смотри! Я в маяке! Приближается чорнейдо! Это чорнейдо! Он меня унесёт!

Я не поняла сразу, что он орет про торнадо. Мне не хотелось вставать. Я заорала в ответ:

— Ты сильный и крепкий! Ты спасёшься!

И получилось, что я этой тетке как будто сигнал подала.

У меня так часто бывает, когда я не хочу, чтобы меня кто-то заметил или ко мне подходил, а он будто мои мысли читает и назло подходит. Я сперва думала, это от вредности судьбы, но потом узнала: если мы при виде неприятного человека начинаем сжиматься, ерзать, оглядываться, мы подаём ему сигнал. Показываем, что мы есть. Надо не двигаться, не привлекать к себе внимания. Сегодня не получилось…

Верблюжья тётка пришла на мой крик. Села рядом, хотя скамейка была длинная.

Она протянула мне руку:

— Лиза. Можно Лайза.

Один ноготь на этой руке был кривой, загибался вниз. Я пожала так, чтобы его не касаться.

— Мы из Новокузнецка. А вы?

Я сказала, что из Москвы. И наконец-то заметила, с кем Лиза-Лайза пришла на детскую площадку, кому она вообще рассказывала про верблюда.

Маленькой девочке в розовом кружевном платье и в розовой шляпке. Девочка была совсем дошкольницей. Она подошла к качелям и стала сиденье сперва к себе тянуть, потом обратно отталкивать.

Лайза подбежала к ней — мгновенно, хотя была на этих своих каблуках-ходулях, схватила девочку и грозно ей сказала:

— Моська, я тебе разрешала туда идти, а?

Мне захотелось умереть. Потому что со мной таким голосом тоже в детстве говорили, но я только сейчас поняла, как это беспомощно и противно. И я вспомнила нашу Натулю Юрьевну. Как она Дианку при мне про туалет спрашивала. Наверное, Лиза-Лайза такая же. Притворяется добренькой, а самой на всё плевать. Как Натуле весной, когда Алиска начала гнобить Вику… Натуля тогда только про Дианку свою думала, на нас ей было плевать.

Алиска гнобила Вику, все знали, почему… Это из-за того, что ей тоже нравился Марк. Он многим девчонкам нравился, поэтому никто из нас не стал Вику защищать. Никто.

— Ты почему маму не слушаешь? Вот я тебе а-та-та!

Но Моська не обиделась. Она надула пузырь из слюней и чмокнула Лизу-Лайзу в щеку. Прямо в тональный крем!

Лайза вытерла щеку ладонью и сказала:

— Хитрюга. Иди в песочек поиграй, дай мама с тётей поговорит.

— Мне тринадцать. Я же не тётя!

— Такой маленькой все большие — взрослые. Вы тут давно? Мы почти год кукуем.

Я сказала, что прилетела четыре дня назад.

И тут Серёжка заорал с горки-маяка, что он сам — маяк. И у него чорнейдо и тандерсторм, гроза типа. Я помахала рукой и никуда не пошла. Мне новые кеды обе пятки натерли.

— Серёжка, добирайся вплавь!

Лиза-Лайза спросила:

— Ты бебиситтер?

Я обиделась. У нас с Серёжкой папа общий, мы же на него оба похожи, все так говорят. Я начала рассказывать про Серёжку и Илюху, про папу, маму, тётю Таню, и как я сюда на каникулы приезжаю…

Она вдруг меня перебила:

— А почему папа тебя с собой не забрал?

И я задохнулась своим рассказом. Не то, чтобы мне это в голову не приходило…

— Мама сказала, что она меня не отпустит.

Я не знаю, уговаривал ли её папа. Баба Надя уговаривала, я знаю. Но с бабой Надей мама вообще никогда не соглашалась…

 

Мама на кладбище себя вела так, будто она баб-надины мысли, желания и вкусы знает наизусть и с ними согласна. Это уже в мае, когда решали, под каким памятником баба Надя будет лежать, под серым или под бежевым.

Мы стояли на аллее у бабушкиой могилы. Мама говорила с кладбищенским сотрудником и одновременно с папой по скайпу, а я ходила туда-сюда, до поворота.

В мае всё цветёт. В конце аллеи рос куст, на нём были необычные цветы, точно не жасмин, не сирень, не черёмуха. Красная смородина — я по листьям узнала.

Было странно: зачем на кладбище сажать ягоды? Их же есть нельзя. Я бы бабушку об этом могла спросить. И про цвет памятника тоже могла бы, наверное. Я поняла, что не знаю, под каким бабе Наде хотелось бы. Я подумала, что ей без разницы, а если нет и ей цвет не нравится, то она нам никогда про это не скажет. И вот тогда я почти до конца поверила, что бабы Нади нет. Ещё глубже поверила.

 

Лиза-Лайза решила, что я плачу от несправедливости. Она меня зачем-то обняла так, что прям ткнула носом в свой надушенный пиджак. Стала гладить по голове и приговаривать:

— Да что ж она, твоя мама, не понимает, что в России сейчас жить опасно? Она что, своёму ребенку добра не желает?

Мне от духов хотелось чихать. И я была не против измазать Лайзин пиджак соплями.

Но тут Моська упала в песочнице и заорала. И Лиза-Лайза перестала душить меня своим сочувствием, поскакала туда с криком:

— Сейчас, дочунечка!

А я тогда тоже убежала, к Серёжке. Я боялась, что Лиза-Лайза меня догонит и будет дальше расспрашивать и жалеть, хотя её никто об этом не просил.

Я забралась на горку-маяк, Серёжка там сидел на корточках и будто прятался от шторма. Я тоже села рядом с ним, и пригнулась, сунула голову почти между колен, смотрела на свои синие кеды — с белыми мысочками и с белыми горошинками. И с пятнами от слез.

— Ты ушиблась?

Я сказала, что да. И что нам надо домой. Я не врала Серёжке, просто смотрела ему не в лицо, а на кроксы — на розовый и жёлтый.

— Серёжка! Давай отсюда убегать так, будто мы прячемся? Чтобы нас не поймали и не нашли.

— Давай! Уан! Ту! На счет зри бежим! Зри!

Я не знаю, зачем другие люди лезут в чужие дела, когда их об этом совсем не просят. Я рада, что у Лизы-Лайзы в детстве не было никакого верблюда! Так ей и надо. Наверное, в детстве она была такая же противная, как сейчас. Мне даже жалко её дочку. Но мне для неё верблюда тоже жалко!

 

Я буду сидеть в кухне-гостиной, пока папа не придёт домой.

Потому что иначе папу перехватит Илюха, и они опять начнут кричать полночи про американского президента, русского президента, про выборы и хакерские атаки. Я не знаю, почему Илюхе это интересно. Мне-то надо спросить у папы о том, что касается лично меня. Поэтому я сижу в засаде. Наверху Илюха с Серёжкой дерутся и смотрят какой-то фильм. Но Илюха часто спускается на кухню — за чипсами, за доктор-пеппером, за мешком для мусора. Тоже проверяет папу.

Тётя Таня вышла из нижней ванной в зелёном платье и в красном полотенце на голове, плюхнулась на диван рядом со мной.

Рядом, но не вплотную, как Лиза-Лайза. Тётя Таня знает границы. И я не выдерживаю сразу.

— Зачем люди говорят гадости?

Тётя Таня откладывает мобильник с «фермой», я рассказываю про эту дурацкую тетку с площадки. И тётя Таня вздыхает. Мне кажется, она сейчас выругается.

— Понимаешь, люди воспитываются по-разному. У одних в голове чётко прописано: «семья» — это единица измерения общества. Внутрь семьи лезть нельзя. Какие у них дети, что с ними делать, семья решит сама. А у других людей такого понятия в голове нет. Они мыслят понятием «род».

— Как животные?

— Нет. Как наши предки. Вот есть род. В нем все всё делают вместе. От врагов обороняются вместе, свадьбы играют внутри рода, и дети, которые там рождаются, они тоже как будто всеобщие. Вот такой атавизм у людей в голове иногда бывает. Или это рудимент? Татка, слушай, а я не знаю, как правильно.

Я помню про атавизмы и рудименты из уроков биологии: там в чьей-то презентации был мужчина с хвостом и мужчина с шестью сосками. Лиза-Лайза — носитель атавизма. Я представляю, что у неё всё это есть. Хвост и шесть грудей. Прямо под этим её душным пиджаком.

А тётя Таня расказывает дальше, про рудименты. А потом я рассказываю ей — про осень прошлого года. Я не помню, когда пришёл папа. Кажется, когда я рассказывала про шляпу. Или про музей? Или про день, когда с крыши снег сбрасывали?

Я точно рассказывала про метро. Наконец-то.

— Вот урод! — сказала тётя Таня. — Паш, не делай такое лицо, я не знаю, как их ещё назвать. Татка, слушай… Когда я как ты была, меня такой же урод выпасал. В троллейбус со мной садился, на одной и той же остановке. Я раз на него наткнулась, второй. А потом я в карман вилку сунула! Мне кажется, у меня про эту вилку по лицу было понятно. Он больше не сунулся. Татка, хочешь, я тебе вилку подарю?

— Только из ручной клади её вынь, когда обратно полетишь, — добавил папа. И я не понимала, они шутят или нет.

Я хотела, чтобы со мной больше никто никогда не разговаривал ни про каких уродов. Тогда можно жить так, будто их и не было никогда. А вилка мне бы про них напоминала.

И я начала про Марка и Вику. Сразу про то, что Марк красивый… И что я из-за этого не могу к нему нормально относиться. И про то, как на новогодней дискотеке Вика с Марком танцевала и потом целовалась. И выложила снимки в Инст.

И как Алиса потом создала в контакте группу, чтобы дружить против Вики. Для всех девочек класса, и для меня тоже. Меня первый раз позвали, пригласили. Я сама себе обещала, что оттуда выпилюсь, и не могла… Я была со всеми.

Помню, что по гостиной начал бегать Серёжка, а за ним потом Илюха, и тогда мы с папой и тётей Таней ушли к ним в спальню. Я сюда стесняюсь входить. Спальня же. Но сейчас мне нельзя было стесняться. Я говорила быстро и как будто не о себе, а о чужом человеке. Только вот плакала.

Я прижималась к папе. Он гладил меня по спине и повторял фразу бабушки Нади:

— Собака лает, а караван идёт. Собака лает…

Я сейчас вспомню бабушку! Не надо!

Я срочно представляю этот караван: по жёлтой приторной пустыне идут крошечные золотистые верблюды, как на конфетах «Кара-Кум» из русского магазина. Верблюды переходят с одного фантика на другой. А сбоку на них лает собака — тоже с конфетного фантика. Верблюды её не замечают. Они из разных фантиков, как из разных миров.

— Это не мой фант-тик… Ик!

— Татка, ну и что вы там в этой группе делали, я не понимаю? Травили живого человека?

— Папа, мы ей ничего не делали. Просто говорили про неё, а она не знала.

— Фигово это. Знаешь, как это называется…

— Паш!

— Я хотел сказать слово «буллинг».

— Папа, буллинг — это когда в лицо гадости. А там — просто. Без неё.

Я никак не могу сказать, что рассказала про сэконд-хэнд. Тем более, что это никому не было интересно. Потому что все остальное, что они писали про Вику, было неправдой. А это правда. Только она никого не интересовала. Ну сэконд и сэконд. Только мне самой почему-то было важно. Когда бабушки не стало, я думала, что вообще никогда ничего хотеть не буду. А оказалось, что я хочу гнобить Вику.

— Долбодятел ты, дочь моя…

Я молчу, а они меня обнимают. У меня одна щека возле папиной руки, а другая — возле тёть-Таниной. Обе щеки мокрые.

У меня столько же слёз было после похорон. Не в тот же день, а потом.

Когда я вдруг вспомнила, что баба Надя в морге пахла не собой. Я плакала в машине, на переднем сиденье. Мама говорила что-то неважное, то, что не помогало. А Игорь Иванович сказал, что волосы и шерсть очень легко впитывают разные запахи. Поэтому звери вылизываются и в грязи валяются, чтобы запах сменить. Я тогда решила, что буду чаще мыть голову. А ещё, что я всё равно никогда не прощу ему мышей. Хотя Игорь Иваныч тоже был на похоронах, и помогал нести гроб, и вообще, был будто вместо папы. Но это отдельно.

— Папа, я тебя очень люблю… А потом они стали писать про девочек из параллельного, там есть две Лены, одна Малинина, а другая, её подруга, очень толстая. И они про неё писали, а на неё я вообще не сердилась, она очень хорошая, эта толстая Лена. И я тогда выпилилась из группы. И я думаю, они теперь про меня это всё тоже пишут и говорят, я ведь тоже толстая. А потом Алиска Вике начала писать гадости на стене и голосовые сообщения в личку слать. И Викина мама пришла в школу, с пруфами, к Асе Рашидовне. А она вообще не знала про это. И Алиску с родителями вызывали к соцпедагогу, к Натуле Юрьевне, и других тоже, а меня нет, я уже не была с ними. А я им даже не сказала, что они все дуры, мне кажется, я на это права не имела, я же раньше была как они. Вот.

Тётя Таня отвечает первая.

— Все мы однажды были дурами. Татка, будешь кофе? Папа сейчас сварит.

— Не хочу. Пап, а ты меня хотел взять с собой? Взял бы, если б мама разрешила?

— Конечно. Мы же об этом говорили, — и папа открывает ноут. Сейчас он посидит в компе, а потом пойдет спорить с Илюхой, но мне это не мешает.

Мы правда говорили с папой о том, почему я с ними не уехала. Просто я сейчас не помню. Зато я помню, как папа говорил, что я смогу потом переехать к ним, когда стану совершеннолетней. Без маминого разрешения. Вот это я точно помню. Тем более, папа сеодня повторил про это.

Этой ночью мне первый раз приснился Дом.

 

Глава 4. Живая Бабочка

Я открываю Америку ещё раз.

Просыпаюсь от солнца в окне и от шума за стеной, там Серёжка в душе. Ванная комната у нас общая, у неё две входные двери, и Серёжка обычно хоть одну, да забудет закрыть.

Я чую запах клубничного шампуня и мокрых волос. И слышу песню — звонкую и непонятную. Вчера я от такого бы озверела. А сейчас я улыбаюсь. Поворачиваюсь на спину, чтобы солнце на потолке светило ярче, щурюсь. От этого улыбка выскакивает сама собой.

Серёжка мне брат. Он папин сын. Мы оба счастливые, потому что папины. Нам очень повезло. Илюхе повезло меньше, в смысле — сперва не повезло, когда у него моего папы вообще не было… Так что пусть сейчас у него папы будет побольше. Мне сегодня не жалко.

У меня сегодня есть вся Америка: солнечная, яркая, утренняя и от этого очень счастливая.

На потолке — большой золотой квадрат. Это солнце бьёт в заднее стекло папиной машины. На краю яркого квадрата вдруг вырастает жуткая чёрная тень. Кошмарно-страшная. Гигантская. Уродливая и зловещая…

Это белка!

Я знаю про неё! И смеюсь, у меня в горле — мурашки счастья, почти до слёз.

Белка села на багажник папиной машины. Наверное, туда шишка свалилась, с редвуда. Рядом с домом их два растёт. Один — совсем огромный, у крыльца. Редвуд похож на сосну, но у него иглы длиннее и мягче. А шишки — крупнее и падают громче.

Наверное, шишка упала на машину. Иначе белка на багажник не полезла, белки здесь умные.

 

В Калифорнии очень много белок. Слишком много, я бы сказала. По белкам можно отличить приезжего от местного. Новички умиляются, фотографируют белок и орут от восторга.

— Ой, белочка! У-тю-тю! Сю-сю-сю! Ми-ми-ми!

Местные вешают в пикниковых зонах объявления: «Не кормите дикую живность!» Дикие белки от халявного корма толстеют, глупеют и наглеют. Нападают на прохожих в парке, таскают еду со столов.

Но всё равно все их кормят. Это ж белки. Абсолютно нелогично, но умилительно. Это как котики на видео. Только не мурчат.

Белки живут тут тысячи лет. А вот конкретно на этом редвуде, думаю, лет сто или семьдесят — я не умею определять возраст деревьев. И во времена Томаса, Сары, Рут и Ким белки тоже зднсь жили. Не конкретно эти, а их предки.

Жили себе и слагали легенды, передавая их из поколения в поколения…

«Легенда о Томасе Могучем и Щедром, о его коробке с пончиками и великом беличьем пире, сложенная Хвостом Шестнадцатым…»

 

Серёжка! Поёт за стеной, а как будто мне в уши.

Но я всё равно попробую побыть счастливой ещё немножко. Целый день, например.

Меня должно хватить. Так бывает иногда — если я просто вспоминаю, что я в Америке. Что небо — американское, тротуар тоже американский, а ещё есть запах папиного кофе. Да всё, в общем-то, американское… И от этого счастье.

Иногда счастье похоже на сердечный приступ, только наоборот.

Когда приступ — сердце болит, ноет. А когда счастье — ему хорошо. Они так сжимается, будто урчит. Интересно, как себя чувствуют люди, которые всё время счастливы?

 

Под моим окном — крыша гаража. Можно вылезти, сесть и включить музыку в планшете. Смотреть в синее небо и есть карамельное мороженое из огромной коробки. А потом в неё упадет иголка с редвуда — длинная, золотистая, похожая на заколку для волос. Есть мороженое иголкой редвуда у меня не получается, пальцы липкие, весь планшет заляпала.

Я вытаскиваю из подтаявшего мороженого кусочек шоколадки, это как скорлупка. Ужасно приторно и этим-то приятно. Ка-ни-ку-лы. Вот будто прямо сейчас они у меня начались. Хотя у меня они с конца мая. А у Илюхи начнутся только сегодня, шестого июня. А пока он в школе. А утренний дом — мой, весь, целиком. Внизу папа спит, Серёжка уже уехал с тётей Таней, халтурить-курьерить.

Можно делать что угодно. А я полезла на крышу. Когда я на крыше, я как будто одна на всём свете. Это так здорово, что даже немножко страшно — от восхищения.

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 1.

Сцена третья: Эта же крыша много лет назад.

Рут и Ким сидят тут и едят мороженое. Они часто вылезали на крышу — читать, болтать. А иногда просто спускались отсюда вниз, по садовой лестнице.

Однажды Рут уронила на крыше долларовую монету. Такую белую, со стертыми углами, многоугольник. У меня такая есть в кармане прошлогоднего платья.

Это редкие монеты, их любят оставлять на память, реже них встречаются только двухдолларовые купюры. Тётя Таня носит такую в сумке, в кармашке для прав, вместе со счастливым квотером. А у Рут тоже была такая монетка, как раз на удачу.

В общем, Рут потеряла любимую монетку. А Ким порвала любимые штаны. Они тоже всегда приносили ей удачу. И она их порвала о гвоздь, когда спускалась по садовой лестнице. Синий клочок ткани так и остался на этом гвозде висеть. И родители догадались про побег по садовой лестнице. Только я не знаю, был у них скандал или нет. Томас кажется мне похожим на папу, а Сара — больше на тётю Таню, чём на мою маму. Она тоже часто поёт просто так!

В общем, Томас и Сара не ругали своих детей. Они сами захотели вылезти из окна на крышу. И у них был пикник на крыше, с пончиками из розовой коробки и с пиццей. Они сидели все на крыше и смотрели, как закат путается в редвудах. А потом белки утащили у них пончики!

Рут и Ким не знали, что их доллар и кусок ткани — это подарки для дома. Нет, даже дары. Жертвоприношение.

Той ночью Дом начал оживать…

 

Илюха приходит в два часа дня и кидает рюкзак на лестнице, на площадке между первым и вторым этажами. У рюкзака разъезжается молния, оттуда выкатывается и скачет по ступеням пустая бутылка от соды…

От газировки, да. По-английски-то она сода, и её в нашем доме так все называют. А я потом не могу сразу перестроиться. Мы с бабой Надей раньше дурачились, я ей говорила уже в Москве: «Дай мне сто рублей, я схожу за содой!» И она понимала, в чём дело, а мама — нет.

Бутылка скатилась вниз и затихла.

Илюхин рюкзак валяется на самом проходе. Его кто угодно может пнуть вбок или затащить вверх. Сам Илюха не шевельнётся. Он рухнул на матрас в своей комнате, открыл ноут, надел наушники и как будто стал невидимым.

У него начались каникулы. В Америке летние длятся меньше, а посреди учебного года их больше. Плюс выходные, которые я не все могу запомнить. День Мартина Лютера Кинга, день Ветеранов, день Памяти. День Благодарения, на который сюда однажды прилетала баба Надя…

В общем, я не знаю, хорошо Илюхе тут учиться или нет. Но я бы хотела попробовать. Хоть триместр. Чтобы другое расписание, все предметы на английском и никто не лезет с разговорами об учёбе, никто не говорит, что я странная, что со мной что-то не так…

Если бы я училась в Америке, мне было бы легче или труднее? Не в школе, а в семье, — точно легче.

 

Потому что моя мама… Потому что Вика. Чёртова Вика, в которую меня всегда тыкают носом.

Мне кажется, я бы куда лучше училась, если бы мама не сравнивала меня с ней. У меня много пятерок, у меня куча наград, грамот, побед. И мама всегда мне рассказывает, как она мной гордится. А потом Вика меня побеждает. И у мамы портится настроение. И она от меня скрывает это, а потом говорит, случайно… Ну, такое…

«А я сейчас в магазине твою соперницу видела».

«Кого?»

«Вику».

Чёрт! Чёртов чёрт!

«Она мне не соперница, мы дружим».

«Ты с ней — да. А она тобой пользуется. Ты что, не видишь?»

Нет, конечно. Не вижу. Не видела. До весны. Пока Вика не выиграла эту чёртову путевку в этот чёртов лагерь на это чёртово море. И пока мне мама не вынесла этим мозг! Но я тогда держалась.

 

Илюха может быть Илюхой. Его никто не спрашивает, хорошо он закончил учебный год или плохо. Дело не в том, что папе потом придёт письмо с его итоговыми оценками. Папе и тёте Тане достаточно, что Илюха вообще есть.

Папа вчера ездил с ним в горы, до ночи. Я такой темп не выдерживаю, поэтому даже не прошусь… и не обижаюсь.

Если бы я приехала к папе в Америку не на каникулы, а навсегда, меня бы не спрашивали про учебу. Ну учусь — и учусь. Илюха до сих пор ходит на уроки в группу английского неродного — за три года так и не дотянул до нормальной группы. Но папа и тётя Таня от этого вообще не психуют. Папе это неважно. Илюха ему сын. А я папе дочка. Просто так.

— Татка, поехали за велосипедом?

Папа проснулся! Стоит внизу на траве и машет мне рукой. Папа мятый, лохматый и без очков. И ещё без кофе.

— Поехали! — отвечает Илюха из соседнего окна. — Я на переднем!

 

В торговом центре мы говорим по-русски. Мне от этого очень неудобно.

— Выбирай! — говорит папа.

Велосипеды висят у нас над головами. Как гигантские очки. Нет, как гигантские пойманные рыбы — фантастические, космические!

— Татка, выбрала? — папа напоминает о себе.

Илюха сразу дергает меня за руку. Я стою, задрав голову вверх. Я ненавижу выбирать.

Мне кажется, если я ошибусь с выбором — то ошибусь очень серьёзно, навсегда. Неважно, что я выбираю, но если я выберу не то, потом случится что-то очень плохое. Вроде раньше было не так?

— Мэм, вам помочь?

Я стою, не поворачивая головы, я не знаю, кто наш продавец — мужчина или женщина. Велосипедные колёса висят у меня над головой — как признаки будущих аварий, как реквизит к фильму про что-то тревожное. И то, что я сейчас скажу, будет репликой из этого фильма. Потому что на английском.

— Я бы хотела жёлтый!

— Отличный выбор, мэм! — говорит продавец.

Я не могу на него посмотреть, вижу только яркую футболку — в таких ходят все сотрудники магазина. А потом я вижу, как морщится Илюха. Будто гадость проглотил.

Это он так ненавидит мой английский. Мое произношение для Илюхи слишком ущербное. Поэтому я в его присутствии молчу, даже когда всё понимаю.

Но сейчас мне нужен велосипед. Вот тот, жёлтый, с корзинкой и низкой «женской» рамой.

— Малышатник! — диагностирует Илюха.

— Долбодятел, — диагностирует папа и хлопает Илюху по плечу. Тот поправляет тёмные очки и ржёт. Так радостно, будто это ему подарок.

— Долбодятел! — соглашаюсь я.

И рассматриваю продавца. Это женщина. Невысокая, смуглая. С родинкой на лбу и седой косой. Индианка. Когда я живу в Америке больше недели, я почти не удивляюсь тому, какими разными бывают люди.

Жёлтый велосипед касается пола своими жёлтыми шинами. Он похож на бабочку. Не знаю, чем именно. Цветом? Симметрией? Тем, что он очень лёгкий, хотя вроде большой?

Мой велосипед зовут Бабочка. Марипоза, если по-испански. Велосипед Бабочка будет жить на улице Бабочек.

Никому об этом знать не надо. Немножко похоже на слово «бабушка». Вот бабе Наде я бы рассказала. Прошлым летом точно. А этой зимой… Это был бы повод позвонить. В декабре!

— Тебе какой фонарик взять? — спрашивает папа.

Я смотрю в пол и не понимаю, хотя папа говорит на русском. Я знаю: каждый раз, глядя на фонарик, я буду вспоминать эту секунду. Она довольно грустная.

Я молча веду велосипед к кассе.

 

— Пап, карманные! — напоминает Илюха, когда подходит наша очередь.

Папа говорит кассиру что-то быстрое и не очень понятное, я зацепилась за слово «bills», не сразу вспомнила, что это не только «счета», но ещё и «банкноты», «наличка».

Остальные фразы я понимаю целиком, но всё равно молчу. Даже когда кассир говорит, что у меня очень классный велосипед. Я пожимаю плечами и держу Бабочку за руль — нежно, как за края крыльев. И вздрагиваю, когда папа вешает на руль Бабочки цепь с кодовым замком.

Потом папа дает нам по двадцатке, это карманные на две недели. В рублях это тысяча двести. Я знаю, чего я хочу и где это взять, недалеко от нашего бывшего дома, того, с трёхэтажными квартирами. Я знаю все магазины на тех улицах.

Я веду Бабочку от кассы, перед нами распахиваются стеклянные двери, на нас смотрит папа. Сюда подошел бы нежный саундтрек про счастливое детство. Но у меня не очень детство и я уже не умею долго быть счастливой.

Выхожу наружу, под струи жары. Стою на жёлтом островке, между велопарковкой и большим автомобильным паркингом. Жду, когда папа проверит, что у Бабочки с шинами.

Папа не выдерживает:

— Один круг! Я только потестировать!

Я киваю. Папа берёт Бабочку за руль и говорит:

— Вы конфискованы, а ваш аппарат арестован.

Это цитата из книжки, которую папа прочёл в детстве, а я не читала и, наверное, не прочту никогда. Папа все цитаты произносит таким вот тоном. Я поэтому всегда их угадываю, хотя не всегда понимаю, что они значат и какие они — смешные или печальные?

Я соскучилась по этому папиному тону, и по непонятным фразам, которые никто, кроме папы, не говорит. Хотя нет, тётя Таня ещё. Они с папой читали одни и те же книги и, если их накроет, могут такими фразами разговаривать хоть целый день. Главное — не подавать им эту гениальную идею!

Папа оседлал Бабочку и кружит на ней по стоянке. Мой папа — высокий и очень худой, худее Илюхи. У папы волосы почти рыжие и вьются, у меня совсем не такие, а вот у Илюхи — просто рыжие, но похожи. Папу можно принять за подростка. Особенно на велосипеде и в шортах. Я держу в руках свой новый жёлтый шлем. Он так похож на дыню, что на него уже села оса.

Илюха отрывается от очередного стакана с содой (чего бы осе не сесть на трубочку?) и говорит зловещим голосом:

— Оса, улетай немедленно! А то я в тебя стрелять буду!

И грозит стаканом! И сам хохочет. Нет, он правда долбодятел. Нет, всё-таки по Илюхе я тоже скучала. А папа всё кружит по стоянке. Мне кажется — слишком долго. Я волнуюсь. Мне же ещё разрешения просить.

— Можно я домой на велике? Я тут всё знаю. Я не заблужусь.

— Можешь заблудиться, но не сильно.

Папа разрешил. Он даже не стал спрашивать, куда я еду, зачем и когда вернусь обратно.

Мой настоящий первый день каникул ещё не кончился. Если он окажется совсем счастливым, я буду на него оглядываться. Вспоминать, как мне сегодня было хорошо, и в другие дни думать, что я попала в сегодняшний день. Носить его всегда с собой, как талисман… Как двухдолларовую купюру или восьмиугольную монетку. Монетку! Я её хотела из кармана того платья переложить. И забыла. Или не нашла… Ладно. Потом. Сейчас мне другое важно!

Я затягиваю ремни шлема.

Ветер. Дорога. Свобода. Одиночество и тайна!

 

Я еду по красивой свободной дороге, по байк-лайну. Еду через горбы с надписью HUMP, и я на них хампаюсь с размаху. И смеюсь! И показываю автомобилям, что сейчас поверну налево — сигналю рукой, как прошлым летом делала.

Моя Бабочка сама знает, как меня везти и где поворачивать: за библиотекой, за магазином Армии Спасения, за железнодорожным переездом, а потом за площадкой, на которой Серёжка в прошлом году научился лазать по канату и с каната спрыгивать папе на плечи! На этой площадке есть музыкальная дорожка — если по ней промчаться на велосипеде, то плитки сыграют гамму.

Я показываю эту площадку Бабочке. У меня сегодня первый день настоящих каникул, а у моего велосипеда — первый день реальной жизни.

Мы проезжаем мимо поворота к нашему бывшему дому, мимо аптеки, пекарни и кофейни. Я еду в магазин «Долларовое дерево», там реально всё-всё по доллару. Мы с бабой Надей туда пешком ходили очень часто. И баба Надя каждый раз покупала там одну и ту же вещь — потому что она всего доллар стоит. Про запас и вообще. Хотя эта штука всегда была в продаже. И сейчас тоже должна быть. Это же Америка! Тут какие-то вещи бывают вообще всегда, на своей полке в магазине, просто постоянно — до тех пор, пока здание магазина не перепродают, а потом не сносят.

Я это знаю. Но всё равно беспокоюсь. Как будто от того, куплю я эту вещь или нет, может что-нибудь измениться.

Оно лежит на той же самой полке. И оно стоит всего доллар. И магазин совсем такой же, и мне кажется, что баба Надя выйдет сейчас из-за стеллажа с зелёной магазинной корзинкой.

Поэтому я как можно быстрее хватаю эту штуку. Еще я хватаю пакет мармеладных червяков, я их люблю больше мармеладных медведей. Они кислее. Особенно мне нравится, когда у меня изо рта свисает синий мармеладный хвост. Я сейчас сделаю такое селфи. И заменю наконец все юзерпики во всех профилях.

Я расплачиваюсь и выбегаю наружу, и отвязываю Бабочку от велосипедной парковки. И щёлкаю себя с мармеладным червяком в зубах. А потом рассматриваю свою главную покупку внимательнее. Открываю упаковку. Закрываю глаза и нюхаю. Это хороший запах — он как негромкая грустная музыка. Именно так пахнет апельсиновое мыло.

 

Оно так сильно пахнет, будто это не мыло, а карамель. Бабушка Надя всегда возила кусок такого мыла в чемодане. В её московской квартире им пахли простыни. И антресоли. Я теперь тоже буду носить с собой мыло, в рюкзаке. Как будто бабушка Надя так меня теперь бережёт. И больше не сердится. И следит, чтобы я вспоминала только хорошее.

Я еду обратно, к новому папиному дому. Держу в зубах синий мармеладный хвост. Он здорово болтается.

Я уже не так сильно подпрыгиваю-хампаю и иногда забываю показать поворот. Мы с Бабочкой устали немного, хотя она — самый удобный велосипед на свете. Мы, может, даже устали быть счастливыми. Но не сильно устали. Ещё счастья нам не помешает. Это как дополнительный мармеладный червяк. Он никогда не бывает лишним.

И через минуту на нашем въезде в гараж я нахожу светлую крупную монетку. Восьмиугольный доллар. Это просто совпадение, вот. И я не знаю, где у нас стоит садовая лестница. Я не пойду никуда на неё смотреть. Я не верю, что на ней будет торчать кусок синей джинсовой ткани. Или верю?

Верю так сильно, что не буду проверять.

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 1.

Сцена четвёртая: Рут и Ким разбудили своими дарами силу Дома. Что сделал Дом — я не знаю. Но что-то волшебное. Он же у меня добрый…

 

Глава 5. Зелёный Овал на изнанке Земли

— Татка! Я сейчас в Стэнфорд еду! Хочешь там с Серёжкой погулять? Я вас у музея выкину, а через три часа заберу?

Тётя Таня входит в кухню. Она заскочила домой на перерыв. Интересно, тётя Таня знает, что наш дом — добрый Дом? Нравится ли Дому мой велосипед по имени Бабочка? И почему тётя Таня с папой решили, что хотят жить именно здесь? Они точно это сами решили?

— Ну что, едешь, нет?

Я думаю: Стэнфорд — это хорошо. Но с Серёжкой… Я не знаю.

И тут микроволновка звякает, но не останавливается, крутится дальше, и окошко в ней горит. Я понимаю, что это, наверное, контакт испортился или проводка, или что там ещё бывает у микроволновок. Но мне кажется, это Дом так со мной разговаривает. Давай, не заморачивайся, поезжай, там всё хорошо будет.

— Конечно, еду!

— Тогда собирайся — бутерброды, маффины, воды налей. Посмотри в холодильнике, что взять можно. Я твое какао выпью, хорошо?

Мама никогда не стала бы пить мое какао. И она бы сама собрала мне еды в дорогу. Но так я могу сама взять все, что хочу.

— Тётя Таня, а вот это зелёное — это что?

— Понятия не имею. Понюхай, ладно? Если оно уже сдохло и тоже оскорбляет тебя эстетически — смело выбрасывай.

Это зелёное… Это суп был когда-то. Я не хочу представлять, но оно само придумалось: у нас в холодильнике поселилась нечисть, живёт в пищевом контейнере от супа и по ночам Дом с ней пробует бороться… Обычно он выигрывает!

Илюха стоит у меня за спиной и комментирует:

— Кажется, у нашего супа завелась своя личная жизнь. Скоро он объявит о суверенитете!

— Илюх! Ты можешь это выкинуть? — спрашивает тётя Таня сквозь хлеб и мармелад. Она себе на арахисовое масло насыпала мармеладных мишек. Сейчас у неё во рту тоже будет кладбище сладкой сказочной страны.

— Да не вопрос! Контейнер тоже выкидывать?

— Разумеется!

— О, круто — слушайте, он на гроб похож!

И Илюха уносит это зелёное из кухни на помойку — с строгим лицом, на вытянутых руках. И, кажется, он тоже поёт при этом. Что-то типа похоронное.

Кажется, это какой-то дурдом. Надо сбежать в музей.

Дорогой Дом, я надеюсь, тебе нравится моя семья. Мы все немного чокнутые. (Но, наверное, все семьи немного чокнутые?) Интересно, помнишь ли ты Рут и Ким? Кто мы тебе? Новые дети? Или, может, дома себе заводят людей — как люди кошек и собак?

 

Я иду в музей молчать, а Серёжка бегать и орать.

Ему нравится прыгать, за всё цепляться, подтягиваться. Он залезает на спинки скамеек, на статуи, которые стоят по бокам главной лестницы. Серёжка подпрыгивает и ложится на большом постаменте с табличкой «Стэнфордcкий университет. Центр визуального искусства Ирис и Джеральда Канторов».

Табличка похожа на кладбищенский плоский памятник, только не вертикальная, а горизонтальная, она мне не нравится. Но в Америке спокойно можно на неё залезть. Никто не накричит.

Но я бы сама накричала, если бы не Апельсиновое Мыло. Как будто бабушка Надя стоит рядом и улыбается накрашенными губами (в помаде спичка, обязательно!). «Татуля, он ребёнок. Ему надо бегать и всё трогать». Я ведь тоже ребёнок. Ну, пока бабушка была — точно.

— Если ты будешь внутри бегать, нас оттуда выгонят, — строго говорю я Серёжке.

— Не выгонят, — улыбается он. — А можно я сразу не пойду?

Я вообще-то в этом музее была уже два раза. Мне там не очень интересно. Но там прохладно и красивые лестницы. И он совсем бесплатный. И в прошлый раз я там была вдвоём с бабой Надей.

Я не верю, что я в музее бабушку увижу, это слишком сказка. Я просто буду смотреть, и как будто она рядом будет. И мне надо, чтобы Серёжка не орал под боком. Я не знаю, как это сделать. Может, мне его правда оставить одного снаружи? Но он наверняка свалится с постамента или ещё что-нибудь. Ну, и баба Надя… Ей бы не понравилось. Я не мама, которая знала, какой бабушке понравится цвет кладбищенского памятника. Я — это я. И я знаю только, что баба Надя не разрешила бы Серёжку оставить одного снаружи.

— Нет, пошли вместе!

— Мне там уже сейчас скучно.

— Посидишь внизу, я быстро! Мне всего в один зал.

Я ведь знаю, куда мне надо войти и на что там посмотреть. Это совсем рядом со входом, самая первая комната, где не картины и не скульптуры, а личные вещи.

Я недолго. Только вот охранник… Большая смуглая женщина в синей форме говорит мне что-то очень быстро, показывает на мой рюкзак, загораживает проход. У меня сейчас в голове мысли о том, что я увижу, поэтому я совсем не понимаю английского. Тем более — такого громкого и строгого. Он как у офицера в аэропорту.

Я оглядываюсь на Серёжку. Тот улыбается и переводит.

— Она говорит, чтобы ты рюкзак сняла и в камеру положила. Заплатишь квотер. У тебя есть?

Я киваю. И Серёжка важно и совсем без акцента говорит на английском:

— О кей, мы сейчас это сделаем.

Он вытаскивает из кармана свой квотер…

Я так люблю это слово, само по себе. Оно таинственное и звучит как-то особенно, не по-русски и не по-английски. А по-эльфийски, например. И обозначает тоже такую вот таинственную штуку. Я очень люблю объяснять, что такое «квотер».

 

Это монетка в четверть доллара, в двадцать пять центов. Бабушка их называла «четвертак», по мне «квотер» звучит лучше.

У квотеров одна сторона обычная, там просто американский орёл, а на другой рисунки, как на наших десятирублевках иногда бывает. Только тут не названия городов, а совсем разное. Маяк, лошади, деревья, люди, цветы, птицы, корабли. У тёти Тани есть квотер с гитарой и нотами, она его на удачу носит. Я квотеры раньше собирала и ими выкладывала истории. Может, Серёжку такому научить?

— Пошли! — говорит он по-русски, захлопнув ячейку.

— О, давай ты мне переводить будешь! — придумываю я.

— Ты говорила, что войдёшь и выйдешь.

А я почти не слышу Серёжку. Нужный мне зал — рядом с камерой хранения. Это зал памяти самих Стэнфордов, тех, которые основали университет.

Они были очень богатые и у них был всего один сын. В шестнадцать лет он поехал путешествовать в Европу и там умер. И Стэнфорды не знали, как им дальше жить, а потом основали университет памяти своего сына. И тут как раз комната памяти сына. В прошлый раз мы там были с бабой Надей, и она там плакала. А я была на год младше, и про смерть не понимала, наверное. Или не хотела понимать.

Он мне просто нравился, мальчик на портрете. Его звали Леланд. Мне тогда казалось, что это очень романтическое имя.

Портретов там было несколько, и на одном Леланд был мелкий, лет десяти. Там была целая картина про то, как отмечали день рождения Леланда, сейчас бы Стэнфорды просто сделали ютьюбовский ролик и загрузили его в свой фейсбук. А на другом портрете он был почти взрослым — таким, какой он умер. В витрине лежала посмертная маска, я в прошлом году на неё внимания не обратила, а сейчас специально стараюсь не смотреть. Там маска и телеграмма.

— «Наш дорогой мальчик покинул нас», — переводит Серёжка.

Я это сама знаю. И в том году знала и бабушке Наде переводила. А бабушка кивала и плакала, вытирала слёзы тряпичным платком. У всех платки бумажные, в ярких пакетиках, а баба Надя всегда носит с собой тканевый… матерчатый!

Я не знаю, сколько тогда шла телеграмма из Европы в Америку. Леланд Стенфорд уже умер, а его родители об этом ничего не знали. Чай пили, ходили в театр…

 

Мы с мамой были в кино, и у нас были отключены телефоны. Маму так часто дергают по работе, что ей бы обязательно кто-то позвонил. А нам звонила бабушкина ученица, которая пришла репетировать… И они занимались, а потом бабушка вышла из комнаты в кухню, закрыть окно и поставить чайник. И у неё просто оторвался тромб. А ученица писала самостоятельную работу, не знала, что некому проверять. А потом нам дозвонился папа этой ученицы, Маши…

Мы с мамой стояли в кинозале, там титры по экрану шли, а зал был уже пустой, только у дверей стояла девушка-уборщица с чёрным мешком и собирала в него всякий киношный мусор — стаканы от газировки и корзинки от попкорна, остатки еды. Будто милостыню едой собирала…

На экране бежали титры и играла музыка. И мне было хорошо — пока я смотрела фильм, я не думала о том плохом, которое было в школе, и о конкурсе. О том, что у Вики есть Марк, и что я ей так завидую… Что я её обидела. И тут нам позвонили.

Мы с мамой тоже немножко жили, не зная о бабушкиной смерти. Час или полтора. А Стэнфорды про своего Леланда не знали куда дольше. Наверное, они потом всегда боялись телеграмм. А я боюсь телефонов.

 

— Этот портрет нарисовали после смерти Леланда Стэнфорда-младшего!

Серёжка читает мне подпись на табличке. Сразу переводит. Я смотрю на портрет Леланда, который мне так нравился в прошлом году. Я тогда была такая дура, что представляла внутреннее кино, где я — девочка, которая знала Леланда и была на его похоронах. Мне казалось, что это очень романтично и здорово — смерть, похороны.

— Тата, я есть хочу!

— Я тоже! Пошли на Овал!

Мне теперь страшно в этом зале находиться. Он музейный, но как будто всё равно часть морга. Наверное, я больше никогда не приду в центр Кантора.

 

В Стэнфордском университете на Овальном поле растёт клевер. Обычный, мелкий. Такой же, как на школьном стадионе рядом с моим московским домом. И на вкус точно такой же. Только он растёт на другой стороне земного шара.

Я лежу в траве. И мне кажется, что я сейчас чувствую не стук сердца, а стук всей планеты, насквозь. От поля-Овала до моего школьного стадиона. Я как будто сквозь землю…

— А хочешь, я съем твой маффин?

Я начала лететь сквозь землю, но тут меня схватили за ногу! Серёжка! Вдвоём не полетаешь!

— Я сейчас сама все съем! И маффин, и тебя!

Я будто не шучу. Я хочу побыть одна. Папа сейчас у себя в кабинете, наверное, ещё и в наушниках. Тётя Таня сейчас тоже одна, молча ведёт машину. Илюха сейчас дома, валяется на матрасе и смотрит ютьюбовские обзоры.

Недалеко от нас, на зелёной траве Овала, лежит взрослая девушка с коробкой пастели и с молескином, рисует красивую стэнфордскую церковь и высокую бежевую башню. Девушка одна. К ней никто не лезет с вопросами про маффины, про воду, которая почти кончилась, про то, когда мы поедем домой.

И если девушка сегодня ходила по музею, к ней, наверное, никто не приставал, не спрашивал про всё на свете.

— Меня? Съесть? — Серёжка очень звонко хохочет.

Как будто притворяется. Как будто играет. Я ненавижу этот его смех!

— Ты хочешь меня съесть?

— Я хочу быть одна! Отстань от меня!

Серёжка отворачивается. Не хохочет больше. В моём рюкзаке лежит апельсиновое мыло. Баба Надя, я не могу быть такой взрослой, как ты! Но я знаю, что так надо. Сейчас на Овале я старшая. Мы с Серёжкой на планете Овал.

— Сперва я съем твои уши, — говорю я нежным голосом. — Они у тебя такие розовые. Такие красивые. Наверное, они будут очень вкусно хрустеть!

— Не будут, — обиженно говорит Серёжка. Он уже лежит лицом в траву.

— Если ты их хорошо мыл — точно будут!

— А я не мыл уши. Я никогда в жизни не мыл никаких уш!

— Очень хорошо! — я пробую придумать что-то дальше. — Значит, у тебя уши — жёсткие! С хряяящиками! Обожаю хрящики с майонезом!

Серёжка хихикает, смеётся в траву. Она реально зеленее нашей. Но клевер точно такой же.

Я никак не могу понять, что мне этот клевер напоминает. Может, сказку про Рут и Ким?

— А что ты ещё у меня съешь? — и он опять хохочет. Но меня этот смех больше не бесит.

— Э-э-э…

Я не знаю, что сказать. Я смотрю на зелёное овальное поле. Солнце, небо, клевер, трава. На картине про Леланда Стэнфорда тоже были клевер и трава. И у него был день рождения, гости и подарки. И он был мелкий, как Серёжка. И все ему желали счастья и того, чтобы в будущем все мечты сбылись. И никто не знал, что он скоро умрёт.

Мы вообще не знаем, что мы умрём. Ну, свое конкретное время! И хорошо.

— Что ты ещё съешь? — Серёжка сидит на траве и смеётся.

Он не боится смерти, потому что он её не видел. А я видела. И с тех пор очень сильно боюсь. Пусть Серёжка живёт долго, целую вечность и ещё пять лет, он же младше именно на пять.

— Я… я… я съем половину маффина. А вторую половину съешь ты.

Я лезу в рюкзак за едой, там пакетик на молнии. Молния разъехалась. Мне кажется, что маффины пахнут апельсиновым мылом. Когда мы где-нибудь гуляли с бабой Надей, она всегда давала мне что-то из еды, а потом — половинку своей порции…

— Серёжка, слушай… У нас с тобой была бабушка Надя. Ты помнишь её?

— Не думаю, что очень.

— Я тебе сейчас про неё расскажу, и ты запомнишь. Знаешь, какая она была хорошая?

Серёжка ест, а я говорю. У нас с ним вода кончается, и мы идём к главному университетскому входу, там есть питьевые фонтаны — красивые, их почти сто лет назад сделали какие-то университетские выпускники, про это есть табличка. А на самом фонтане мозаика и цифры. 1921 или 1927. Там очень странный шрифт.

Я рассказываю про бабушку, и мне кажется, что Серёжка ВСЁ понимает. Особенно когда я беру его за руку, а он молча кивает и слушает дальше. И не поёт.

А потом мы проходим мимо скульптуры — страшной, коричневой, там толпа скульптур, много старых мужчин с веревками на шеях, их фотографируют китайские туристы… Серёжка вырывает у меня руку, бежит мимо этих скульптур, а меня чуть не сбивает велосипедист…

И мне как-то очень странно. Я Серёжке рассказывала про бабушку и про себя. Даже то, что я о самой себе вроде бы не знала, пока не начала говорить.

Я его как будто сводила сейчас в ещё один музей — музей бабы Нади у себя в голове. Мне хочется, чтобы он это все запомнил навсегда. А Серёжка теперь бегает вокруг скульптур повешенных мужчин, дотрагивается до них, и отдергивает ладонь — наверное, скульптуры нагрелись на солнце, и Серёжка про них поёт…

А потом к нам через зелёную траву идёт тётя Таня. И я её вижу, а Серёжка — нет. И я как будто настраиваю камеру. Жду, когда Серёжка оглянется и подбежит. Но он занят скульптурами. А тётя Таня подходит не к нему, а ко мне. На ней форменная курьерская майка, в одной руке бумажный пакет, в другой картонная подставка со стаканчиками.

— Спасибо, Татка!

И я могу сказать, что всё хорошо и мне было не трудно. Но тётя Таня протягивает мне стакан.

— Какао с возвратом!

Как будто платит за то, что я сидела с чужим ребенком. Как тогда Лиза-Лайза говорила.

У какао картонный вкус.

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 1.

Сцена пятая: Однажды Рут и Ким поссорились. И они обе попросили Дом за них отомстить. А Дом не хотел быть на чьей-то стороне. Поэтому он захлопнул Рут на чердаке. А Ким — в шкафу-чулане. До вечера. Чтобы они успокоились и помирились. Ким в чулане придумала себе королевство. Рут на чердаке спала, плакала, а потом стала смотреть на облака. Вечером приехали родители, всех выпустили наружу, а все уже были счастливые. И Дом тоже был счастливый, он любил своих людей.

 

Глава 6. Не та я

В Америке мне иногда кажется, что я прогуливаю школу. Похоже очень: у всех свои дела, все заняты, а я ничего не делаю. Мне как будто урок не задали. И рядом нет мамы, которая скажет «ну-ка давай скорее…» что угодно. И нет рядом бабы Нади, чтобы разговаривать. С бабой Надей прошлым летом можно было просто сидеть и разговаривать. И это казалось важным делом. С папой тоже так. Но у папы релиз. Пока не выпустит — папы как будто дома толком нет.

Я теперь думаю про фразы Лизы-Лайзы. О том, почему папа меня к себе не забирает. Я знаю, что это не Лизино дело. Никак вообще.

И что, если бы папа мог, он бы снова предложил. Но…

Может, он просто не хочет? Если бы папе реально было надо, чтобы я жила с ним, он бы придумал, как забрать меня от мамы. Он же про бабу Надю придумал! Ей надо было подождать ещё четыре года! И всё! Просто прожить. Я не знаю, что папа про это сейчас думает. Может, он себя ругает, что бабу Надю не забрал в Америку пораньше. Пусть тогда пораньше заберет меня. Когда папа проснется, я у него об этом спрошу.

 

Хорошо, что Илюха спит. Я по кухне бегаю в одних трусах и с банкой арахисовой пасты. Ем из банки ложкой. И ищу свои вещи в сушилке.

И когда Илюха топает по лестнице, я быстро надеваю чистую папину футболку, с логотипом его стартапа. И все, я одетая, футболка мне трусы закрыла.

Илюха лезет в заморозку, а потом спрашивает:

— Тебе пиццу греть? И привет, кстати!

Я попробую снова полюбить пиццу. Потому что ее у нас дома едят почти всегда. Я мажу пиццу арахисовой пастой. Паста похожа на соевые батончики, гадостно. Но Илюха её ест, и я тоже могу. Если я останусь жить в Америке, я привыкну к пасте. И к куче всего другого. Только не к бардаку на обеденном столе. Это именно бардак, потому что мою маму корёжит от этого слова.

Я не поеду к маме. Я поговорю вечером с папой и останусь здесь!

— Люх! А слабо после себя убрать? Нет? Чего ты так свинячишь?

— А слабо со мной нормальным тоном говорить?

Когда я останусь в Америке, я перевоспитаю этого идиотского старшего брата. И идиотского младшего тоже. И наведу порядок в доме, я папе так и скажу!

— Люх, а слабо мусор вынести?

— А слабо заткнуться и меня не трогать? Мне мусор не мешает. Если тебе мешает — иди выноси, помойка за углом.

 

Когда приезжает тётя Таня, я сразу забираю у неё сумки-термосы, тащу их в нижнюю ванную. Буду их там мыть посудной жидкостью. Сумки изнутри в брызгах от еды, я знаю, чем это легче очистить.

Тётя Таня радуется моей помощи; не так сильно, как я жду, но радуется. И уходит наверх, в наш душ. Сегодня жарко. У неё майка пахнет потом и азиатской едой. А тётя Таня всё равно поёт и свистит.

Тётя Таня курьерит, возит еду. Мне кажется, это очень скучная работа. Но тётя Таня счастлива. Почему?

Я же помню лицо Викиной мамы — такое несчастное, вообще всегда, даже когда она не раздает эти свои листочки. И лицо моей мамы, когда она с работы приходит. А потом сидит в фейсбуке, и непонятно, с ней уже можно сейчас разговаривать или ещё нет. У моей мамы тоже всегда одно выражение лица. Она ещё не проснулась, а уже устала.

Хотя мне кажется, что возить коробки с едой гораздо сложнее. Потому что платят меньше. Ну и вообще, это такая вот работа, про которую моя мама говорит с презрением. И может быть, именно поэтому я потом… когда вырасту. Не назло маме, а чтобы не как мама… Чтобы ехать и свистеть.

Только я разобралась с тем, как у меня в жизни всё устроено, как эта жизнь стала на уровень сложнее. И всё становится и становится, невозможно нажать «паузу» и подумать, что делать.

Я заметила: если я Дому расскажу то, что хочу, или то, о чём плохо, мне потом легче. Не просто так. А будто чудо. Ну, как в хорошей комедии.

 

На кафельном полу — посудная пена. Много пузырей. И ещё — кусочки от какой-то азиатской еды. Будто сумку тошнило обедом.

Когда я училась в пятом классе, мы с Настей, Алисой и не помню, с кем ещё, наверное, с Жанной, на домоводстве украли «Фейри». Мы хотели вылить его в фонтан. Нам тогда очень хотелось сделать что-нибудь дурацкое. И мы утащили этот «Фейри» и хохотали — просто так, нам тогда всё время хотелось хохотать. Может, мы его и утащили именно, чтобы был повод для смеха?

Но мы так и не вылили его в фонтан, я не помню, почему. Может, тогда фонтаны уже не работали, осень же. Вроде «Фейри» долго был у Насти в рюкзаке и его оттуда забрала бабушка. Или он разлился. Или Настя сама его вернула в кабинет домоводства. Я не помню, чем это закончилось. А смех помню. Я до сих пор при виде любой жидкости для мытья посуду представляю фонтан с пеной. А Вики тогда в нашем классе вообще не было. И у меня проблем не было.

— Мне в туалет надо! — говорит Серёжка и откидывает крышку унитаза. — Давай, ты потом домоешь!

Слушай, Дом, а можно я перестану ненавидеть людей за то, что считаю, что мне от них плохо? Я не знаю, как именно это сделать. Ты можешь помочь?

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 1.

Сцена шестая: Никак не придумывается, потому что вокруг все ходят и орут. Весь вечер!

 

Мы должны были сегодня поехать на океан. Но папа и тётя Таня ночью поссорились. Папа вечером Илюхе что-то объяснял про политику, тётя Таня услышала и не согласилась. И они стали ругаться. Ругались всю ночь. Папа спать не ложился, варил кофе, и они опять ругались.

Тётя Таня рано утром уехала курьерить, без Серёжки. А папа уехал на работу. У него там есть диван в комнате отдыха и холодильники в кухне. И там все могут жить и спать. Папа от нас сбежал в свой релиз.

Мы дома одни. Нас трое, но мы все — одинокие.

Илюха надел наушники и сел записывать ролик для ютьюба. Серёжка вышел на крыльцо. Мне отсюда видно, как Серёжка кладет свою ладонь в отпечатки — во все по очереди. Я не знаю, может, он играет, что это кодовый замок. Но мне кажется, что Серёжка шепчет, колдует. Уговаривает Дом помирить маму и папу.

Это у Серёжки оба родителя — родители. Мне тётя Таня — мачеха. А Илюхе папа — отчим. То есть Илюха его всё равно папой называет. А я так не могу. Потому что у меня мама есть. Даже когда мне хочется думать, что вот, родилась бы я у тёти Тани… Ну, или мама бы меня ей отдала. Про такие вещи нельзя думать, это плохо, но я не могу эти мысли отменить, запретить. Меня многие странной считают. И это они даже понятия не имеют, что у меня в голове, на самом дне мозга!

 

Я смотрю, как Серёжка кладет ладонь в отпечаток! Это просто его игра. Это ничего страшного. Но мне немножко жутко. Будто сейчас Серёжку затянет внутрь другого измерения. Но нет, он на месте. Сидит, смотрит в следы на цементе и, наверное, что-то шепчет. Мне отсюда не видно.

Дом! Не забирай Серёжку. Лучше сделай так, чтобы я осталась здесь навсегда!

 

Папа прячется на работе. А я — в чулане на первом этаже, Я сижу на полу чулана и обнимаю бабушкину сумку. Жаль, что она не может обнять меня в ответ. Не успеваю додумать — дверь распахивается.

— Вообще-то это мой шкаф, — говорит Илюха. — И я в нём сижу.

— А сейчас в нём я сижу.

Если бы мы были меньше, мы бы подрались. Или он бы мне сказал что-то, и я бы заплакала. Или я бы пошла жаловаться бабушке Наде. В Москве или уже здесь. Она говорила: «Я работаю летней нянькой». Бабушки Нади нет. Ни в Москве, ни в Калифорнии. Мне сейчас кажется…

Я вдруг понимаю… Я ждала, что бабушка найдется здесь. Если её нет в одном месте, значит, она должна быть в другом. Мне казалось, она всё равно здесь будет. Пусть даже этот дом –– не её дом. А её нигде нет.

 

Я не знаю, что у меня на лице, если его показать крупным планом, отдельным кадром. И что там видно Илюхе. Он снимает с полки толстое чёрное одеяло и молча уходит. Как будто меня здесь вообще нет. Но свет в чулане не гасит.

Илюха вообще никогда не гасит за собой свет. И двери не закрывает.

Я смотрю в щель. Там в окнах солнце, в ярком воздухе пляшет пыль. А за окнами ветер в соснах. Ветер лёгкий, сосны блестят. Получается солнечный ветер.

Если после смерти человек не исчезает, а растворяется в этом мире, может, его душа растворяется в том, что он любил больше всего?

Я люблю зелёные сосны в голубом небе.

 

Тётя Таня вернулась. Она сегодня не поёт. Сидит на кухне, и тупит в «ферму», и забывает про кофе. И пишет, и стирает. Она сейчас такая тихая, как призрак самой себя. Ужас.

Во всех ужастиках оборотень утром становится человеком. Иногда понимает, что он натворил, и ему ужасно. Родители тоже станут, я знаю, что они всё-таки устают орать и хлопать дверьми. Да, папа и тётя Таня мне родители. Сейчас, а может – и вообще. Однажды я выйду из чулана и скажу им: «Ну что вы опять орёте!»

Я понимаю, что я не сделаю этого. Никогда.

Я знаю, что сейчас делает Илюха. Сидит на фоне чёрного одеяла и наговаривает ролики для ютьюба. Это серия монологов, целиком — ну, как бы книга о нашей семье. «Как завоевать мир, когда твои родители ссорятся».

Пункт первый: «Держи всё под контролем, береги свои мозги».

Я знаю, что он имеет в виду. Надо гулять, чтобы подумать. Двигаться. Шевелиться. Или хотя бы из чулана выйти, что ли.

— Татка! Мама сказала, что мы сейчас поедем на оушен!

Я. Не. Понимаю.

 

Я устала от английского. От Илюхиных подколок. От Серёжкиного смеха. От тёти-Таниных ног — мне кажется, она их везде вытягивает. От папы устала — от моего ожидания, от того, что папы никогда нет дома.

Но от Илюхи — сильнее всего. У меня музыка в наушниках. Я хожу по дому, собираю рюкзак, чтобы на океан поехать, и пою. Песня на английском. И тут Илюха говорит:

— У тебя такой тупой английский! Лучше молчи!

— У тебя у самого тупой английский! Ты в классе для эмигрантов! Я бы уже давно из него перевелась.

— Ты бы в моей школе день бы не прожила!

— А спорим?

— А зачем? Всё равно ты в Москве останешься!!!

Я не успеваю ответить. Он кричит дальше.

— Мать! Можно, я не поеду с Таткой на океан? Она меня достала! Она дура!

— Чтоб ты сдох!

Я кричу на весь дом. Илюха точно слышит. И Серёжка слышит.

И тётя Таня. И Дом.

Меня выгонят из Америки. Всё плохо. Всё ужасно плохо.

 

Я хлопаю дверью. Я прячусь в комнате. Я считаю.

Три чашки на столе. Три стула. Две подушки.

Три чашки на столе. Игрушечный слон. Игрушечный пингвин.

Три стула. Две подушки.

За окном солнечный ветер и музыка в чужой машине. Кантри. Настоящее американское. Вот он — саундтрек полного отчаяния. Он такой радостный — как будто я уже убила Илюху. Прямо под эту веселенькую музыку. Как в мистическом детективе.

Три чашки на столе. Две подушки. Слон и пингвин.

Грамота на стене — Серёжкина, в честь окончания учебного года. Её тут называют diploma.

Sergey Lebedev-Lifshits. У Серёжки двойная фамилия, папина и тёть-Танина. Я — просто Лебедева. Восемь букв. А у Серёжки четырнадцать. А у Илюхи тоже восемь. А в России у него было бы семь. Лифшиц. Произносится как Липшис. То есть — шесть. Я плохо считаю.

Он меня не простит. Тётя Таня меня убьёт. Мама бы точно убила бы.

Меня мама учила: если ты виноват, сразу признай свою вину. Так будет удобнее разруливать. Но это трудно.

— Пошли вниз! — Серёжка снаружи дёргает ручку двери.

Дверь заперта. Я не помню, как я это сделала.

Я отпираю замок и иду вниз. С таким ощущением, что они все будут обедать мной.

— Простите меня. Мне очень жаль. Реально жаль, — это как будто не мой голос и не мои слова. Как от персонажа из рыдательного фильма. Как от персонажа из маминых книг про проблемы в семье.

Тётя Таня смотрит, не мигая.

У неё глаза — зелёные и как будто твердые. Как у лошадей с карусели в «Грейт Америке». Карусели у меня больше не будет. Второй раз я точно не извинюсь. Но тётя Таня ругает не конкретно меня.

— Люди, вы что, с ума сошли? Оба.

Я молчу. Я весь декабрь молчала, могла и сегодня помолчать. И было бы нормально. Слова — это очень опасная штука. Мне кажется, от слов бывает зависимость. Как у Марка — если он долго не может острить, его ломает. Как у тех, кто говорит гадости. Если они молчат — их потом расплющит от всего, что они не сказали. Слова — это тоже иногда зло.

— Иногда слова сильно переоцениваются. Восемьдесят процентов слов вообще не несёт никакой информации, — говорит Илюха. — Предлагаю забить.

— А ты мне сказал, что я дура.

— А ты тоже забей.

Кухня. Шесть стульев. Три чашки. Пять вилок. Пять ложек.

— Мам, это что? — вдруг спрашивает Серёжка. Он, наверное, на меня смотрит.

А я на него — не могу. Я смотрю на стулья и снова их считаю. Стульев шесть. А нас пятеро. Не хватает бабушки Нади.

— Это кровь из носа, — говорит кто-то. Это я сама и говорю.

Если бы сейчас был сериал, то сцену бы на этом закончили.

У соседей в машине опять играет кантри. Я не знаю, может, оно там всё время играло.

— Поехали уже на океан, — говорит тётя Таня.

Я плачу. Тащу салфетку к глазам, а на ней кровь.

Красивый ракурс.

 

Жалко, что нельзя нагуглить запах. Жакаранда, бугенвилия. Или вот найти поиском «те белые цветы, которые пахнут, как стиральный порошок».

Ещё жалко, что запахи нельзя фотографировать. Можно только ролик снять.

Я спускаюсь с набережной на пляж последняя. Тут ступеньки — серые, бетонные, щербатые. Почти как в нашем подъезде. Только на них много серого песка и птичьи перья. А окурки и пустые жестянки точно так же валяются.

Знаю: в Москве я буду входить в своей подъезд и представлять, что поднимаюсь именно по этой лестнице, что у меня за спиной — океан. Тихий или вообще мировой. Но лучше вот этот — серый, длинный, безграничный, спокойный. Океан существует так давно, что ему вообще плевать на все проблемы. Он всё видел и всё знает. Может, океан — это как бог?

 

Я бегу по сырому серому песку. Он лезет в кеды и в носки. Разуваюсь. Сую носки в карманы куртки, а кеды в карманы рюкзака, по штуке с каждого бока. И возвращаюсь к прибою. Волны длинные, серые, холодные, спокойные. Чайки — общипанные, вредные.

Мы однажды прошлым летом поехали на пикник на берег океана, оставили на песке пакеты с едой, поскакали фотографироваться в волнах. Через минуту три чайки стояли на нашем пледе и рвали своими острыми клювами пакеты и обёртки. Тогда я злилась. А осенью мы с бабушкой вспоминали и смеялись. Ну, или мне так кажется?

Вот прямо сейчас мне вдруг стало вообще плевать на всё, что у меня было. Я как будто часть океана. Часть мира.

До горизонта — серая большая вода. Волны шуршат, а вдали они, наверное, воют и гремят. Или там ветер свистит с дикими звуками. Далеко, за горизонтом и ещё дальше, другой материк. Россия. А там — ещё дальше, чём весь этот океан, Москва. Моя школа, моя мама, мои проблемы. Они так далеко… Меня не достать. Никому не достать. Никогда.

Я стою на мокром песке, в мокрых джинсах, машу руками, и показываю средний палец — со стороны можно подумать, что я ругаюсь на чаек. А я — доказываю своим проблемам, что они ерундовые.

А Серёжка схватил длинную водоросль и бежит с ней по песку. А Илюха за ним. А тётя Таня гладит чужую собаку.

 

А потом я сижу на берегу океана. Все на пледе, на песке, а я подальше, на коряге. И я ем черешню. Это вообще. К слову «вкусно» не имеет никакого отношения. То, что я чувствую, за гранью любого слова.

В Америке мне иногда очень странно. Когда я вижу что-то невозможно красивое, то, что было задолго до меня и потом тоже останется, мне так хорошо, что даже странно. Как будто я сюда приехала к кому-то, а он меня не дождался. И оставил мне после себя океан. И серую корягу. И очень тёплый песок. И белое небо. И для того, чтобы это понять, совсем не надо знать английский.

 

А потом мы поехали есть мороженое. Зашли в кафе с клетчатыми, красно-белыми стенами. Мне в туалет срочно надо было, и мне сказали код от двери, а я не расслышала. И Серёжка пошел мне показывать. И было странно, что он маленький, а обо мне заботится. Мог бы и не заботиться, если бы не захотел. Вот я бы — захотела?

Я думаю об этом в туалете и потом, когда иду обратно за наш столик.

Меня мама воспитала. Но это не мама за меня весной так поступила. Это я сама. А ещё меня воспитывают папа, тётя Таня, баба Надя. И даже Илюха с Серёжкой. Мы все друг друга воспитываем. Как друг у друга мороженое откусываем.

И я пишу в скайпе: «Мама, я тебя люблю». И добавляю: «Но ты можешь сейчас не перезванивать?!.»

Я убираю планшет в рюкзак. Оттуда пахнет апельсиновым мылом. Запах уже не такой сильный. Надо до отъезда купить ещё кусок. Мне так будет спокойнее.

А тётя Таня пишет в своём мобильнике: «Пашка, я тебя тоже». И всё понятно.

 

Мы едем обратно. Сперва вдоль океана, потом сквозь горы, потом мимо тех зелёных холмов, которые часто бывают на заставке компьютеров. Илюха сзади в наушниках, Серёжка спит. А тётя Таня поёт, на какой-то ужасно знакомый мотив:

— Хорошо живётся мне

На сиреневой луне.

Хорошо живу я там.

Развожу котов и лам!

Это прикольно первые три раза. На четвёртый я спрашиваю:

— А дальше?

— А дальше Илюха не придумал.

— Может, ещё придумает?

— Не уверена. Ему тогда было лет пять…

— А ты Серёжку попроси! — предлагаю я.

Мне снова хорошо с тётей Таней. Она больше не поёт, она теперь свистит. Она на минуту перестаёт и говорит, что за рулем в ней просыпается внутренний Снусмумрик. А потом свистит дальше. Когда я вырасту, я тоже буду водить машину. Может, прямо тут — мимо океана и холмов.

Мы едем по сто первому шоссе. Слева от нас — аэропорт. Самолёты идут по небу гуськом, ждут посадку. Среди них ещё нет того, на котором я вернусь. Но я помню, что однажды я вернусь домой. А потом опять приеду. И так будет, пока я не вырасту. Тётя Таня тоже обещала, что я буду с ними жить.

Я закрываю глаза — а там опять океан. Вода смывает отпечатки ног. Песок серый, гладкий. Как свежий цемент. Я вспоминаю про отпечатки в нашем цементе — он того же цвета.

Я хочу найти Рут и Ким!

 

Глава 7. Я ищу

Я пишу письмо. Я фотографирую. Я ищу Рут или Ким. Я знаю их фамилию. Надо искать Рут Смит. Если она ведет фейсбук. Если не сменила фамилию. Если у неё в профиле написано, что она родилась здесь. Как ещё её найти?

Илюха говорит:

— Ищи по школе — смотри, где она закончила элементари или мидл. Если они жили здесь маленькие, то ходили в местные школы.

Мне страшно. Но это фейсбук.

Ким Смит. Рут Смит. Их чертовски много. И они все разные. И я почти не стесняюсь.

И я им всем отправлляю фото нашего дома. Их дома?

Мне страшно. Но Илюха рядом. Он пришел в комнату, когда я шипела и ругалась, сказал, что надо искать по школе, а потом вдруг принес мне колу.

— Если боишься, зажми что-то в руке — отвлечешься на другие ощущения. Нам в школе объясняли. Это работает.

Теперь я печатаю одной рукой.

В другой у меня квортер — на нём нарисован домик. Символ Дома. Сила нашего Дома. Квотер жёлтый и лёгкий, я его хорошо чувствую. Только вот у меня рука мокрая, тут жарко после обеда.

Квотер выскальзывает. Я лезу за ним под стол, а на полу — граненый доллар. Я не знаю, как он тут появился. Наверное, Илюха его уронил. Но мне кажется — Дом его подсунул. Я печатаю правой рукой. В левой две монетки. Мне кажется, когда они коснутся друг друга, то сразу зажужжат или между ними искра вспыхнет.

Не вспыхнула. Но это всё равно магия.

 

Я отправляю письмо ещё одной Рут Смит и двум Ким Смит. А потом мы с Илюхой едем кататься — по нашему городку, и по соседнему, и потом опять по нашему — другой дорогой. И велосипед Бабочка сейчас будто часть меня.

Это хорошо, но плохо, потому что Бабочка потом по мне скучать будет. Я знаю, что это как с игрушками — куклы не плачут, не хотят есть, спать, в туалет. Они просто куклы. И они вовсе не всё-всё понимают, это мы за них сами с собой разговариваем… И за них сами себя любим. Ну, в общем, я глажу Бабочку по рулю — быстро. Пока Илюха не видит. Хорошо, что он ездит быстрее меня. А папа всё равно быстрее! Только вот непонятно, когда папа с нами наконец покатается. У меня такое ощущение, что папин релиз закончится позже моих каникул. Что я отсюда так и уеду с недостатком папы в организме…

 

Потом в парке Илюха встречает парня из своей школы. Они говорят на английском очень быстро и, мне кажется, больше руками и выражением лиц, чем словами.

Мне надоело стоять с велосипедом, я сказала, что дома встретимся.

 

Я еду к Илюхиной школе. Здешние школы не как моя, где два корпуса и переход. Здесь любая школа — куча одноэтажных домиков. Можно идти между ними и заглядывать в классы — потому что двери полупрозрачные, с окошками. Мне в Москве таких дверей не хватает. Между домиками навесы, и отдельно площадка со столиками, типа столовая, и ещё ряды металлических шкафчиков, тоже под навесами этими, и ещё автомобильная парковка размером с футбольное поле. И специальная аллея для велосипедов. Не байк-лайн, а такой узкий длиннющий проход с сетчатыми стенами — это чтобы утром никто ни в кого не врезался, когда опаздывает и несётся со всей дури.

В каникулы школы пустые и как будто ненастоящие. Что в Москве, что в Силиконовой долине. Но мне Илюхина школа нравится не только поэтому.

Там на стене граффити в виде дыры. Внутри дыры — синее небо. И дети нарисованы. Одни в эту дыру заглядывают, а другие уже полетели. Дети нарисованы в нормальный, настоящий рост. Можно встать рядом, сфотографироваться. И не сразу будет понятно, ты тут нарисованная или живая, ты просто стоишь или можешь полететь. Я возле этого граффити фоталась прошлым летом, я тогда была одного роста с нарисованной девочкой. Сейчас я выше. А Илюха — ещё выше меня. И ни он, ни я в нарисованную дыру не влезем. В выдуманный мир не впишемся.

Как это — жить в школе, где ты никого не понимаешь и где тебя никто не понимает? И ты не знаешь, что они про тебя говорят. Или вообще о тебе не говорят. Может, мне в Москве всё-таки нормально?

 

Я подъезжаю к нашему дому, ищу глазами надпись на цементе. В отпечатке ладони Томаса — оранжевый стикер. Записка печатными буквами: «Хочу в Грейт Америка и в баффет». Серёжка писал. «Грейт Америка» — это парк с аттракционами, прошлым летом мы там два раза были. А баффет — это кафе, где платишь за свою тарелку, а потом кладешь в неё что угодно, сколько хочешь раз. Ну, это буфет, короче. Шведский стол.

Серёжка верит, что четыре ладони исполняют его желания.

Может, мне тоже записку написать?

Но я просто касаюсь отпечатков Рут и Ким. И прошу: «Чтобы вы нашлись». Я не знаю, что тогда произойдет. Но мне это важно.

 

Я просто хотела подняться наверх, посмотреть, ответил мне кто-нибудь или нет. Но в кухне-гостиной звучал голос моей мамы. Мне жутко сделалось. Подумалось про магию дома, про граффити с дыркой. Но на самом деле это просто скайп. И тётя Таня при виде меня втыкает наушники, мамин голос исчезает. И теперь тётя Таня сама говорит, наклонившись к монитору:

— Да всё с ней нормально. Ну, сейчас не говорит — потом начнет. А мой со мной, что ли, говорит? «Привет, пока, дай бутерброд». Да любит она тебя!!!

О-о-о… Я даже не знаю, как на это отреагировать. Но, если бы мне не говорили всё лето «поговори с мамой», я бы обязательно с ней говорила бы.

— Татка, поговори с мамой?

— Потом. Обязательно.

Я хочу наверх. И чаю хочу. И не думать про Москву. Я ещё поэтому в мобильнике скайп снесла. А тётя Таня говорит, что можно позвонить маме с её ноута. И я говорю, не слыша тёть-Таниных ответов.

— Ну, я не помню её никнейм. Ну, я не хочу с твоего профиля. А я от своего не помню пароль, ну правда.

И тут она говорит:

— А у тебя здесь есть свой скайп.

И показывает — на своём экране. У этого моего скайпа даже пароль сохранился, и вот уже скайп открылся, и мне никуда не деться.

Я звоню. Мама смотрит на меня, а потом вбок — на экран, там у неё вкладки открыты. Это как дома. Я не всегда понимаю, когда мама читает фейсбук, а когда с ней можно просто разговаривать. Внешне она одинаковая. И сейчас тоже — такая уставшая, будто сейчас зима и середина недели.

— Мам, у меня все ок, ну пока!

Я обрываю разговор. Но так и сижу с тёть-Таниным ноутом. Это мой старый скайп. Прошлолетний. В нём мигает оранжевый кружочек — у меня с прошлого лета осталось непрочитанное сообщение. От бабы Нади.

Это ужас.

Хотя я понимаю, в чём дело. Никакой мистики.

 

Это записка из прошлого лета.

Я сидела с тёть-Таниным ноутом в доме, ещё в том трёхэтажном, а бабушка куда-то поехала с папой, чего-то покупать в Москву, и я ей писала, просила разное купить. Мы переписывались. Я написала бабушке, и она ответила, наш диалог сохранился в этом старом скайпе. И получилась такая записка, оттуда. Как завещание бабы Нади.

А последняя фраза, которая меня почти год ждала, это «куплю обязательно».

А весь диалог длинный, я сперва говорила, что купить, а потом вдруг разозлилась на бабушку, что она всё время плачет. Это, наверное, перед самым отъездом было.

Я:

«Ну, чего ты плачешь опять! Нам же хорошо! А ты всё время несчастная».

Баба Надя:

«Я счастливая. Таточка, если бы не Америка, я в жизни бы не знала, что можно быть счастливой просто потому, что твой папа рядом. Мы в Москве жили бы, я бы его пилила, я бы ему нервы драла, к вам бы лезла всё время, к тебе, к маме твоей, к Паше, к Тане… Ко всем бы лезла, у меня характер такой, ты же знаешь. А так есть разлука. И поэтому все счастливы».

«Почему?»

«Если ты знаешь, что ты человека потерять можешь, в любой момент, ты на него не шипишь, а просто любишь его. Понимаешь?»

А потом бабушка спрашивала, чего я хочу на ужин.

«Картошки жареной».

 

Я тогда не понимала, что разлука — это измеритель счастья. А сейчас уже понимаю. Потому что разлука бывает навсегда, как с бабушкой. А с папой она будет временная.

А так все хорошо!

Только вот Рут и Ким Смит.

Мне пришло не очень много ответов. И все отрицательные. Не та Рут, ещё не та Рут. А Ким — вообще мужчина. Я не буду писать новым, хотя мне фейсбук их ещё подсовывает.

Я иду к маме в профиль и пощу ей фотку сегодняшнюю. Себя на фоне граффити с дыркой в небо. И Илюху, у которого на башке стакан от соды. И жакаранду — не с улицы Марипоза, а просто какую-то.

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 1.

Сцена седьмая: Когда Рут и Ким уехали из этого дома, он сделал так, чтобы они про него забыли. Это такая магия. Чтобы не скучать и жить дальше. Поэтому теперь Рут и Ким удивляются, получив от меня письма и фотографии. А Дом не удивляется, он знал, что этим все закончится. Но он-то про них помнит, даже если они никогда сюда больше не попадут и ничего не вспомнят.

 

Глава 8. Меня находят

Я еду в Стэнфорд на весь день, ранним Калтрейном. Сейчас семь утра.

Я десять часов буду жить совсем сама. Как взрослая. Или не десять, а четыре. Или семь. Сколько захочу.

Мама бы за такое убила и меня, и папу.

Я не знаю ни одной истории про успешный побег моих ровесников, если это не истории типа «убежать, чтобы тебя нашли и сказали, что любят». Моя поездка в Америку — это тоже побег. От моей мамы, от одиночества, от бабушкиной смерти, от моих поступков. Но это безопасный побег.

Внутри Америки я тоже могу убежать — всего на несколько часов, зато почти по-настоящему. Сбежать в университетский городок и бродить там. Даже заблудиться могу, если надо. Это приключение! Но с подстраховкой!

Я знаю Стэнфорд. У меня есть мобильник. У меня есть двадцать долларов. И тут всего три остановки на Калтрейне, двухэтажном поезде, похожем на наш аэроэкспресс. Я могу погулять, потом купить билет в автомате, сесть на двухэтажный поезд и вернуться домой.

И вообще, меня туда отпустили!

 

От станции до Овала я доехала на бесплатном автобусе, на шаттле. Потом на Овале полежала. Я больше не чувствовала, что подо мною вся земля. Наверное, такое только в джетлаг бывает. Мне просто было тихо и солнечно, и меня никто не дёргал. Я потом могла опять пойти в музей Кантора, а я вместо этого пошла тем маршрутом, где мы с Серёжкой ходили — уже почти месяц назад. Мимо скульптур этих повешенных мужчин, мимо питьевого фонтанчика.

Я постояла на переходе, пропустила велосипедистов. А впереди был храм — большой, розовый, с мозаикой и католическими крестами. Я сама в него бы не вошла. И с Серёжкой бы не вошла. Но туда сейчас туристы заходили, опять китайцы, мне даже показалось, что те же, что и в прошлый раз.

Они вошли — и я вошла за ними.

 

Я первый раз была внутри неправославного храма. Я такие в фильмах часто видела, а сама — первый раз. И снова показалось, что это всё будто фильм про меня. То, как я смотрю на изображения разных святых — они на стеклах нарисованы, я не помню, как это называется. Где снаружи солнце светит, эти изображения яркие. А где солнечных лучей не хватает, они темнее. Но тоже красивые.

Наверное, внутри церкви надо про бога думать. А у меня мысли были музейные. Даже музейнее, чем прошлой осенью на экскурсии. Тогда мне все мешали. А сейчас я только сама себя могла отвлечь от одних мыслей другими.

Туристы бродили почти молча. Я села на скамейку, чтобы им не мешать. В кино, когда героиня сидит на церковной скамейке, к ней кто-нибудь подходит или она кого-нибудь видит или важное слышит.

Или важное понимает. Всё зависит от жанра конкретного фильма.

Я просто сидела. Скамейка была жёсткая, но удобная. Если бы меня научили молиться, я бы, наверное, сейчас попробовала. А так — оно не получалось. Я ведь не знаю, верю я в бога или нет. Я бы, наверное, хотела верить. Но как-то не получается. Потому что мир вот такой, большой и неудобный, и не всегда честный. Я сейчас не про бабушку Надю.

 

Когда я представляю то, что произошло зимой… Когда я стараюсь не думать о том, что произошло зимой, я вспоминаю Наиля в красном костюме чёртика. Таким Наиль был на квесте, в осенние каникулы. Это были его последние осенние каникулы, а мы этого не знали. И он не знал. Когда ты школьник, как-то невозможно знать, что ты сегодня умрёшь.

Нереально.

И Наиль, конечно, не знал. Хотя, наверное, мог бы…

Они с Дианкой, с дочкой Натули Юрьевны, вместе ходили в кружок квиллинга, два раза в неделю. Но в тот вечер они не пошли на квиллинг. Они полезли на склон.

Это далеко от нашей школы. Такое место, там сверху автомобильный и пешеходный мосты, а внизу рельсы, поезда ходят. По этим рельсам, разумеется, запрещено бегать. Там есть нормальный переход — со светофором, со шлагбаумом. Когда шлагбаум опускается, перебегать рельсы нельзя. Светофор горит красным и ещё сигнал гудит. В общем, они туда всё равно полезли, на красный свет. Под шлагбаум нырнули.

Я не знаю, зачем. В сети было много версий, в тот же вечер, когда стало известно, что мальчик, которого сбила электричка, это наш Наиль. А девочка, которая в больнице, это наша Дианка.

Наиля не задавило, а насмерть ударило какой-то железкой, которая была сбоку последнего вагона. Но это потом сказали. Сперва писали, что его задавило. И что он сам хотел броситься под поезд и Дианку тоже с собой тащил.

А ещё кто-то писал, что они — влюбленная парочка. Потому что «школьники», такая реакция на слово. Не все знали, что это школьники из второго и пятого класса. И сперва даже не все знали, что Дианка выжила, что у неё ничего не отрезало. Она только ударилась головой и очень сильно испугалась. Почти насмерть. Так, оказывается, тоже можно.

Но сперва всё было очень непонятно. Я просто пришла домой, с допов по алгебре. А дома вдруг мама. Мама плакала и меня обнимала — сильнее, чем на бабушкиных похоронах. Мне это мешало.

Игорь Иванович сказал, чтобы я не смотрела видео с камеры наблюдения — оно уже было в сети. Игорь Иваныч мне запретил его смотреть. Он мне не отец и не имеет права ничего запрещать, но я бы и сама не стала. Только я потом, ночью, всё равно видела, оно само запустилось в одном из тредов, где обсуждали, что произошло. И там потом кто-то спросил, почему детей отпустили одних, куда смотрели родители?

Я напечатала:

«А куда смотрел бог?»

И представила, как Бог смотрит на Наиля — а тот живой. В красном костюме чёртика.

 

Эти воспоминания похожи на тошноту. Когда кажется, что уже всё, больше нечем, но вот опять рвёт. Я сидела на церковной скамейке и пила воду из своей бутылки — так, будто мне сейчас плохо было. Я думала — вот, мы молимся. Мы просим у бога совета. Но потом сами принимаем решение. То есть, мы сами себе бог, что ли? Надо спросить у папы. По скайпу. Я здесь с папой по скайпу разговариваю чаще, чем в Москве.

 

Потом я бродила по Стэнфорду. Было жарко, шуршали пальмы, фонтаны блестели на солнце, и в одном из них реально была пена, велосипедисты ехали густым потоком.

В центре студенческого городка стояли часы в прозрачном корпусе, там было видно все шестерёнки. Эти часы звенели, звонили… У меня с собой бутерброды были, я села на траву, их съела. Потом зашла в сувенирный магазин, купила себе майку. И в ней селфи сделала. И поняла, что ужасно устала. Хотя всего час или два прошло.

Я медленно пошла на остановку шаттла. А он все не приходил и не приходил. От остановки церковь не видно, и музей Кантора не видно. Но мне казалось, что я до сих пор там брожу и сижу. Что я там в них навсегда осталась. Не вся-вся я, а какая-то частичка меня. Как наши четыре ладони в цементе.

 

Наверное, из-за того, что я думала и вспоминала про тревожное, мне снова стало тревожно. Как тогда, в день бабушкиной смерти. Только тогда я не умела читать все эти знаки. А сейчас…

Я приехала шаттлом на станцию. На платформе была огроменная толпа. Я решила, что поезд вот-вот подойдёт и побежала к автомату, брать билет. Купила, а потом увидела на информационном табло тревожные оранжевые буквы. Не сразу перевела.

«Произошла авария, поездов временно не будет, приносим свои извинения»

На платформе было нереально много народу. В кафе и на автобусной остановке — тоже. Но я бы не смогла поехать на автобусе — у меня денег больше не осталось, я на сдачу от сувениров обратный билет купила. И я не могла позвонить папе или тёте Тане — у меня мобила разрядилась. Я сама не поняла, как, когда. Кажется, я когда селфи делала, потом включила камеру, случайно. Ну и вот — камера записала темноту в моём рюкзаке и высадила весь заряд.

И теперь я стояла на чужой станции, в чужом городе, в чужой стране, без телефона и денег. И не понимала, как мне добраться до дома. И что, наверное, папа и тётя Таня беспокоятся. Или нет?

Я даже не могла им позвонить — номера были в памяти телефона, а зарядника-то не было. И я не могла никого попросить о помощи. Только стоять на платформе, смотреть на оранжевые строчки и не плакать. Не плакать.

Это был фильм-катастрофа.

— Маська! Ну, кто такая перемазанная девочка у меня?

Лиза-Лайза.

Я не поняла, откуда она здесь взялась. Я думала, это галлюцинация. Но галлюцинации не пахнут такими сильными духами. И у них не бывает мелких тёплых детей.

— Мася, ну куда ты бежишь? Вот тётя тебя сейчас а-та-та!

Тётя — это я. И я не тётя, я девочка. Я практически потерялась, то есть меня дома потеряли. Я пытаюсь это рассказать, но плачу.

— Возьми платок! Возьми воду! Пей! Пей, пей, успокойся… Ты знаешь, где ты живёшь?

В доме четырёх ладоней.

— На углу улицы Марипоза, — тихо говорю я.

Я думала, что Лиза-Лайза — просто рептилоид. То есть — реагент. Рентген. Редуцированная… Не помню, что я про неё думала. Ну, что она дура, если совсем честно.

А она не дура. Просто совсем хороших и совсем плохих не бывает.

— А можно я вас буду звать Лиза?

Я думала, что она — рудимент. А её зовут Лиза Мягкова, так в её водительских правах написано. У неё есть машина, вот тут, возле станции припаркована. Они с Маськой специально приезжают на эту станцию махать поезду. Маське нравится Калтрейн, он же двухэтажный, красивый. Именно на этой станции он всегда останавливается, мимо других соседних может пролететь со свистом. Поэтому Лиза привозит Маську именно сюда. И ещё Маське нравится, как люди машут в ответ.

Я подумала, что теперь всегда буду махать малышам — ну, когда в следующий раз поеду на поезде.

 

Лиза везёт меня домой. Очень быстро, тут всего минут десять, наверное. Или двадцать? Совсем мало!

Наверное, надо познакомить её с родителями! Обязательно надо, иначе это будет нечестно.

Но Лизе некогда, она спешит в библиотеку. Там каждую среду занятия для тех, кому английский — не родной. Лизу там все-все давно знают. И Масю тоже.

И мне очень хочется спросить, как её зовут на самом деле, но неудобно, боязно. У меня в кармане три квотера, сдача из автомата. Я их стискиваю и говорю:

— Мася, а как тебя зовут?

Она хохочет, думает эта игра.

Масю зовут Маргарита. Маргарет или Мэгги.

— А меня можно Тася звать.

И теперь хохочет Лиза.

— Тася и Мася, прелесть какая!

И я вдруг понимаю. Лиза-Лайза похожа на Натулю Юрьевну. Хотя та — низенькая, толстая и рыжая. А Лиза — вот такая высоченная и тонкая. Она на самом деле красивая — как скульптура из музея Кантора. Бывает разная красота. Например… Но мы уже приехали.

Лиза тормозит у нашего дома, высаживает меня и сигналит так, что кажется — её машина сейчас просто вот взвыла от смеха.

И она уезжает. А я бегу домой.

Я не знаю, что меня там ждёт. Мне кажется, меня очень долго тут не было. Неделю? Месяц? На самом деле — всего три часа. Папа на работе, тётя Таня — на заказах, вместе с Серёжкой. Илюха записывает новый ролик. Я иду мимо его комнаты и слышу:

— Весь секрет в том, что люди вообще неидеальны. Все чего-то боятся. Все чего-то не умеют. И все думают, что это они такие уникальные. Ик!

Это Илюха поперхнулся содой.

На его двери — остатки белого листа. Тот самый список правил, который он составлял для Серёжки. Я не знаю, кто из них двоих его содрал. Когда Илюха запишет свой ролик, я потом посмотрю на ютьюбе. Но не стану про это говорить.

 

Я не сразу открываю комп, не сразу проверяю уведомления. А зря! Там письмо от Рут! Это та самая! Наша Рут. Моя Рут. Рут Смит из этого дома.

Рут и Ким просто выросли. И тогда их родители продали этот дом. Оказывается, Ким живёт сейчас в Чикаго. Оказывается, Рут — священник. Священнослужительница. В её версии христианства так бывает.

«А где ты живёшь? А ты реально веришь в бога? А ты скучаешь по Дому? А как жить, если хочется верить, но не выходит. Если бы бог был, он бы не допустил столько страшного».

Я пишу вперемешку. Мне интересно про дом. И у меня никогда не было знакомой священницы. Мне у неё гораздо легче спрашивать про бога.

Так странно — я же сегодня про это думала. Чтобы меня кто-нибудь научил. Помог разобраться. И вот теперь у меня есть личная священница.

Рут живёт теперь в Аризоне. У неё шестеро детей. Вот их фото.

Я тоже шлю фото — мы с Серёжкой на Овале. И Илюха у себя в комнате. И папа с Илюхой и со мной — у гаража, с велосипедом Бабочкой.

«Конечно, я верю, что Бог есть. А ещё я верю, что есть Дьявол. Так учит моя церковь. Если мы верим в одного, то и в другого тоже верим. Они всё время сражаются. Когда происходит плохое — это Дьявол победил. Но это не окончательная победа. Пока мы живем, за нас сражаются Бог и Дьявол, а когда мы…»

Дальше гугл-транслейт пишет заумь, я не могу понять. Мне достаточно знать о том, что Рут уже сказала. Больше религии в меня сегодня не влезет.

Слова Рут — как кусочек паззла. Они дополняют слова бабы Нади. И слова Лизы-Лайзы. И слова тёти Тани. И папы, и мамы, и маминого Игоря Ивановича. То, что мне не успела сказать бабушка, я буду получать от других людей.

Я не могу это объяснить обычными словами, но мы все как паззлик. Складываемся и получается общий смысл. Всё, что я получила, я потом тоже должна передать. Словами и поступками.

Я это даже по-русски думаю очень непонятно. А на английском вообще не скажу, наверное, никогда.

Просто пишу «спасибо», ставлю смайлик. И отправляю ещё одно фото с Илюхой, Серёжкой и мной — мы у гаража.

Дом сильно перестроен, пишет мне Рут.

Она быстро пишет, я не всё понимаю, приходится в транслейт лезть. А Рут пишет дальше, быстро.

«О, у тебя двое братьев. И как тебе с ними?»

Они разные, пишу я. И тут Серёжка орет — сперва внизу, потом на лестнице, потом в коридоре. А Илюха орет ещё громче.

И я ищу в транслейте слово «придурки».

«Девочкам твоего возраста другие модели братьев обычно не поставляют», — отвечает мне Рут. И подмигивает смайлом.

У неё два мальчика и четыре девочки. От двенадцати до шести. Рут вряд ли приедет в Калифорнию в ближайшее время. Она смотрела наш дом на гугл-картах, но там не видно автомобильной дорожки. Спасибо мне за неё! Это такое волшебство!

 

«Мы с Ким играли, что наш дом — заколдованный. И чтобы в него попасть, надо приложить ладонь к отпечаткам. Иначе дом тебя не примет. Мы верили, что он живой».

 

ОН ЖИВОЙ!

Я сперва пишу на русском. Потом в транслейте. Потом зову Илюху. Потом Серёжку — он может переводить отдельные слова, не догадываясь, зачем они мне нужны.

Дом живой и делает чудеса. Он помирил меня с одним человеком. И помирит с другим.

«Вика, привет. Как твои дела?» Ещё я пишу «да пошла ты к чёрту!» и «это я нашла плагиат», но не отправляю.

Я знаю, что мне Вику просто в настройках фейсбука подсунули. Но я верю, что это придумал Дом. И если Вика мне ответит — это тоже Дом такое сделал.

 

Глава 9. Я загадываю желание

До моего отъезда несколько дней. Я даже могу посчитать, сколько это в часах. Но в часах время пойдёт быстрее. Я не хочу!

Со мной в Москву опять полетит тётя Таня — она будет продавать бабушкину дачу и квартиру. Папа так решил. Это грустно.

А пока мы ездим за подарками — будто перед Новым годом. Только сейчас лето и жара. Грустно и весело. В центре Сан-Франциско есть магазин, в котором всегда отмечают Новый год. Там толпа рождественских елок. Одна свисает с потолка и с неё так свисают украшения.

 

Главный подарок я покупаю себе самой. В сэконде. В американских продают не только одежду, но ещё мебель, посуду и все такое.

Я не знаю смысла жизни. Поэтому выкручиваюсь, как могу. Я ищу блюдо из сказки.

Это сказка о Мэри Поппинс, бабушка Надя читала мне её перед сном, когда я ночевала у неё в квартире. Когда мне было шесть. И десять. И даже почти тринадцать. Я никому не говорила, что баба Надя до сих пор читает мне на ночь. А она говорила? Я не знала и не узнаю никогда.

Я боялась главы про блюдо. Про то, как Джейн попала туда, где живут дети, которые потом выросли и даже умерли. Но теперь я специально ищу в сэконде старинное блюдо с домиком и розовым садом. Там будет жить моя баба Надя. Я знаю, куда ещё умирают люди.

В белое блюдо. В сказку.

 

Серый Сан-Франциско. Туманный. Праздничный. И немного пустой — тут можно идти по пронумерованной улице, вдоль двухэтажных, немножко похожих нарядных домов. Идти минут десять или час и вообще никого не встретить — только машины на въездах и детские игрушки на крыльце. Немножко как в ужастике, немножко как в компьютерной игрушке. Немножко как на самом деле.

Реально на самом деле!

Это всё для меня. Может, вообще для меня одной.

Мы идём по улице вниз. Впереди океан, там туман стоит. И маяк поёт свое имя в тумане: фогхорн, фогхорн… Это не сфотографируешь — чтобы с запахами и с тем, как я иду, и как у меня сердце вдруг сжимается. Я не самый плохой человек на свете, раз мне выдали кусок тумана на берегу океана. Бог, если ты есть, то спасибо тебе за это.

 

Опоры моста Голден Гейт высоко вверху. Они спрятаны в тумане. Туман совсем близко. И мне кажется, что мы — внутри стеклянного шарика. В сувенирном магазине есть такие. Шарик размером с апельсин, внутри мост, если потрясти — то над мостом будет белое облако, типа туман. Хочу себе такой шарик. Если не в эту поездку, то в следующую. Обязательно куплю и сперва буду таскать в кармане, чтобы шарик стал частью меня. Может быть — памятью обо мне. Мне кажется, это отличный артефакт. Хорошее волшебство. Потому что частички нас — в наших вещах. Ещё в поступках, в делах, это понятно. Но в вещах тоже. Странно, что я не догадалась взять ничего из бабушкиной квартиры. Но я уже придумала, как это исправить. Через блюдо и не только.

Мы идём вдоль красной ограды, нас обгоняют велосипедисты, у опор стоят туристы, фотографируются, снимают видео, звонят по скайпу. А на ограде таблички: «Если у тебя проблемы — позвони. Выход есть». Мост Голден Гейт — не только для туристов. Он ещё и для самоубийц.

Но я не хочу об этом думать. Я просто иду, молча. Машу в камеру тети Тани, не мешаю папе и Илюхе говорить про политику. Мне кажется, что я иду внутри стеклянного шара. Над головой туман, за красной оградой — пролив. Там всё синее, зелёное, серое, с белыми гребнями, с белыми парусами… Я иду и думаю: пусть всё будет хорошо. Всё у всех. Я ничего не прошу конкретного. Просто мне нравится идти по мосту и загадывать желание.

Мост заканчивается. Так странно — в городе небо серое, над мостом — синее с белым, сквозь туман. Или сквозь облака? Они очень быстро летят. И кажется, что мы летим с ними.

Я загадываю желание. Оказывается, я всё время их загадываю, когда нахожусь в красивом торжественном месте. Главное, никому про них не рассказывать и ни с кем не разговаривать, пока просишь. Даже с Серёжкой!

— Татка, будешь в словеску? Скажи «да», скажи «да»!

Я киваю и продолжаю думать, загадывать. Мне кажется, что пока мы гуляем по Голден Гейту, без нас в Доме происходит что-то хорошее. Дом вот так вот колдует, когда никто не видит. Хотя, конечно, доллары-многогранники и квотеры с разными картинками — это не колдовство. Это папа и тётя Таня специально для Серёжки оставляли — ему не нравилось, что они сюда переехали, и папа придумал Серёжке сказку. А мне не сказал, не успел. И получилось чудо.

 

А ещё одно чудо пришло по почте, пока мы были в Сан-Франциско. Это чудо было лично для меня. На посылке так и написано: Tussia. Меня ещё никто никогда так не звал. Почти как «Россия». Мне очень нравится.

Отправитель — Ruth Smith

Рут прислала мне лампу в виде книги. Книгу открываешь — она загорается розовым, потом зелёным, жёлтым, лиловым. Такой подарок мне и дому. Можно включить лампу-книгу и читать. Или рассказывать страшилки на Хэллоуин.

Рут пишет про Хэллоуин.

Она не знает, что я уеду через пару дней. Рут думает, я буду жить на улице Марипоза весь год, как когда-то они с Ким жили. И мне от этого так хорошо!

Это ещё одна сказка. Про меня другую. Одна я уедет в Москву. Другая останется здесь.

Я люблю Москву. Я люблю Калифорнию. И мне жаль, что я не могу быть в них одновременно. Но я как будто буду. Это как кино с двумя альтернативными ветками.

Это как будто закончился новый сезон сериала про меня. И я там точно была в главной роли.

 

Над нашим Домом летит самолёт. Из аэропорта, вперёд и вверх.

 

«Дом четырёх ладоней».

Эпизод № 2.

Сцена первая.

To be continued…

 

Голосования и комментарии

Все финалисты: Короткий список

// // //

Комментарии

Нужно войти, чтобы комментировать.