«Замри!». Татьяна Ильдимирова

Татьяна Ильдимирова

Подходит читателям от 13 лет.

ПИКОВАЯ ДАМА

– С помощью такой помады можно вызвать Пиковую Даму, – авторитетно заявила Варя, и в груди у Оли сладко заныло от предстоящего удовольствия.

Варя, ее закадычная дворовая подружка, неделю назад вернулась из лагеря, полная всевозможных важных для третьеклассницы умений и социальных навыков – предсказывать судьбу по руке, красить ногти, вызывать Пиковую Даму или гнома-матершинника, прыгать в резиночку до четвертых. Оля завидовала ей лютой завистью девочки, которую еще ни разу в лагерь не отправляли. И даже Варины рассказы о том, что в лагерь приезжал дантист с бормашиной и всем по очереди больно сверлил зубы, отдавали неким коллективным героизмом и страшили разве что самую капельку.

Сегодня был особенный вечер – впервые в жизни Оля выревела у родителей согласие остаться у старшей подруги с ночевкой. Девочки решили вообще не ложиться спать, а ночью смотреть по телевизору взрослые фильмы. Это казалось несложным – Варина мама ушла в больницу на ночное дежурство, а сестра Галина, обещавшая за подругами присматривать, немедля убежала гулять со своим и вполне могла, как говорила Варя, вернуться домой только под утро.

Оставшись в квартире одни, Оля с Варей послушали все Галины кассеты, которые брать, разумеется, не разрешалось, потому что старый магнитофон мог зажевать пленку. Одну кассету, итальянскую, ставили аж трижды. И подпевали, фальшивя и перевирая медовые песенные строки, и танцевали, воображая, что они на дискотеке, и прыгали по широкой кровати Вариной мамы, пытались коснуться кончиками пальцев потолка или хотя бы люстры. Потом кружились, держась за руки, расплескивая беспричинное ликование, пока перед глазами не поплыли зеленые пятна.

– А я тоже буду певицей, — отдышавшись, сказала Варя. – Или лучше врачом. Я еще не решила точно. Врачом, я думаю, очень интересно работать. Я тебе сейчас такую книжку покажу! Ты только дома не рассказывай, что мы с тобой читали. Это самая настоящая взрослая книга.

Девочки посмотрели картинки в медицинской энциклопедии, где все было страшно по-настоящему.

«Оля, представь, ты такая внутри!» – шептала Варя, недоверчиво глядя на человека в разрезе, красного и жилистого, как кусок сырого мяса на рыночном прилавке.

«Сама ты такая внутри!» — отвечала Оля, больно тыча пальцами подруге в бока.

Они просмотрели несколько статей и обе поняли, что давно и неизлечимо больны страшными болезнями.

Варя в тысячный раз показала подруге свой толстенный песенник, Оля читала его через плечо: Варя никому в руки драгоценную тетрадку не давала. Тексты любимых песен, украшенные цветочками, сердечками и вырезанными из журналов фотографиями счастливых пар, сменялись мудрыми фразами «Будь скромна и весела, будешь нравиться тогда», «Мальчишка – не трамвай, уйдет – не догоняй» и «Любовь – это ваза, а ваза стекло. А все, что стеклянное, бьется легко». Песни в основном были английские, но записаны они были русскими буквами. Чтобы всем было понятно, как надо петь. Еще там были всякие секреты по уходу за собой: какие продукты мазать на себя для красоты кожи и волос. Оля запомнила про огурцы на глаза.

Когда наступило время обеда, девочки суп в холодильнике не заметили, но колбасный сыр и батон за милую душу умяли. Еще обнаружили в буфете заныканный к праздникам кулек с шоколадными конфетами и съели по одной и еще по одной, почти незаметно, но фантики на всякий случай выбросили в окно.

Потом Варя снова отправилась в мамину спальню, а вернулась оттуда красивая по-особенному: на каблуках. Она гордо стояла перед Олей, плечом опираясь об стену и ожидая восхищения. Мамины выходные туфли с острым носом, ярко-красные, блестящие, как леденцы, едва не соскальзывали с ее босых ног. Варя пожадничала и примерить туфли не дала. Обидевшись, Оля решила, что когда она вырастет, у нее таких будет много, как в магазине: и красные, и зеленые, и всякие, и что носить она их будет каждый день.

Вволю налюбовавшись на туфли, девочки съели еще по конфете, вытащили из комода косметичку Галины и ее украшения. Галина, если честно, была некрасивой, длинноносой, тощей, с белесыми бровями. Она покупала побрякушки и косметику на всю свою стипендию, красилась каждый день по часу, из-за чего вечно опаздывала в институт, но все равно оставалась дурнушкой.

Девочки примерили все бусы и браслеты, прикладывали к ушам сережки (уши у Оли еще не были проколоты и она с завистью смотрела на дырочки в Вариных мочках). Они накрасили ногти вонючим лаком, немножко просыпали на покрывало пудру, лица зашпаклевали тональным кремом «Балет», намазали веки сиреневыми тенями и раскрутили все тюбики с помадой, от которой пахло так, что хотелось ее надкусить.

И тут Варя вспомнила про Пиковую Даму.

Это очень просто, сказала она, Пиковая Дама всегда появляется, когда ее зовут. И гномик-матершинник, кстати, тоже, но его мы вызовем потом.

 

Очень важно все сделать верно, покровительственным тоном говорила Варя, густыми помадными линиями рисуя на зеркале в ванной комнате лестницу с дверцей на самом верху. Как только увидишь огонек на верхней ступеньке, надо немедленно все стереть. А иначе Пиковая Дама выйдет из зеркала – выйдет из зеркала – выйдет из зеркала — и задушит тебя!

«Может, лучше не надо?» — хотела сказать Оля, но, застыдившись, промолчала. Она прижалась щекой к холодному бежевому кафелю, готовая в любой момент уткнуться в махровое полотенце.

– Ты что, боишься? – спросила Варя.

– Нет, нисколько!

– А вот я немножко боюсь.

Варя принесла из кухни тонкую зажженную свечу и по стенам медленно потекли зыбкие полуживые тени. У Оли от волнения похолодели уши. Не смотреть на свечу было невозможно. Смотреть – тоже.

– Пиковая Дама, приди! – торжественно прошептала Варя, обеими руками сжимая свечу. – Пиковая Дама, приди! Пиковая Дама, приди!

Оля за спиной у Вари зажмурилась, застыв в неудобной позе на краю ванны. Под закрытые веки прокрадывался свечной оранжевый свет. В такие минуты остро чувствуешь, что у тебя есть позвоночник и солнечное сплетение, в котором что-то шевелится и щекочет.

Внизу, у соседей, прокашлялся кран, заунывно зашумела вода. Варя тихо сказала:

– Смотри, смотри, вот она….

Ее голос задрожал, она цепко схватилась обеими руками за Олино плечо. Оля открыла глаза: зеркало отражало темноту, загогулисто исчирканную помадой. Оля задержала дыхание и всмотрелась в глубину зеркала. Глупости все: в зеркале ничего не происходило.  Но больше всего хотелось Оле немедленно с убежать  домой, в свою комнату и забиться под плед, и чтобы мама была дома, на кухне, в теплых ароматах будущего ужина с пирогами.

И вдруг на тысячную долю мгновения померещилось Оле, что из зеркала выглянул кто-то – нечеловек – и пристально посмотрел ей прямо в глаза. Этот взгляд был таким острым, что немедленно коснулся сердца. Оля закричала, сама не понимая, что кричит, и в эту же самую секунду раздался и Варин визг. Началась ужасная суматоха: Варя задула свечу, отпихнула Олю и бросилась стирать лестницу с зеркала первой попавшейся тряпкой, нет, полотенцем, так быстро, как будто у нее было множество рук.

– Она пришла… – причитала Варя с близкими слезами в голосе. – Нам конец теперь…. Она нас убьет!

Оля стремглав выскочила из ванной, не разбирая дороги, до слез больно ударилась косточкой локтя о дверной косяк и затормозила прямиком в живот сестры Галины, так некстати вернувшейся домой с незадавшегося свидания.

–Ой-ей! – взвизгнула Галина.

– Ой! – согласилась Оля.

Варя безуспешно пыталась скрыть следы преступления: красная помада была отменной стойкости и размазалась по зеркалу живописными разводами. Галина, однако, шедевра не оценила, зато немедленно опознала помаду и от души влепила Варе увесистый подзатыльник.

Гнома-матершинника решили не вызывать.

 

Ложиться в постель не дома оказалось неуютно и громко – чужое дыхание под ухом, незнакомый запах от подушки. Сама подушка с глупыми голубыми цветочками и торчащими из нее перьями, колющими щеки, когда переворачиваешься на другой бок. Непривычно мягкая комковатая кровать: как не ляжешь, а все не дома. Галя за тонкой стенкой смотрела фильм, в котором стреляли и орали; в рекламную паузу шла на кухню, то хлопала дверцей холодильника, то ставила чайник, и тот потом свистел, снова подзывая ее. И холодильник здесь хлопал неправильно, и чайник свистел не так, как домашний.

Сна не было ни в одном глазу. Варя, лежа рядышком с Олей и воняя Галиными духами «Цветы России», нашептывала очередную страшную историю:

– Это мне Маша рассказала! Они с подругами тоже начали вызывать Пиковую Даму, и уже позвали ее, но тут им послышался шорох, они испугались и включили свет. Все вроде бы нормально, они успокоились, стали играть в другое. А потом решили в карты, но увидели, что в колоде с картами нет Пиковой Дамы, они обыскали всю комнату, карту не наши! Подружки ушли домой, а Маша долго не могла уснуть, наконец уснула, но в три часа ночи проснулась, потому что какой-то жуткий страх на нее напал. Она посмотрела на кресло, которое стояло в комнате, — Варины глаза возбужденно блестели в темноте. – Там сидела женщина в черном платье, а лицо под вуалью, лишь злая улыбка была видна. Сидела молча и неподвижно, только улыбалась, а Маша от страха не могла ни пошевелиться, ни закричать. Ровно в шесть утра Пиковая Дама исчезла, на кресле осталась карта, пропавшая из колоды. Это все по правде было!  Маша меня просила не рассказывать никому, и я правда никому, тебе только, и ты никому ни слова, поклянись, поклянись….

Оля слушала ее и в полудреме видела, как вызванная ими ради баловства из мира мертвых Пиковая Дама со свечой в руках все идет и идет с того на этот свет по подземному коридору, в темноте, полной крыс, змей, пауков и неведомых тварей. Путь неблизкий, но она рассержена, она торопится, и скоро она появится здесь. Если медленно досчитать до ста и открыть глаза, то можно будет увидеть, как она, настоящая, живая (живая ли?), аккуратно приподняв подол черного кружевного платья, перешагнет через порог, оглядится по сторонам и сядет на круглый табурет у Вариного пианино.

Из-под вуали она строго посмотрит на Олю, именно на нее, будто Вари здесь нет. Они будут долго разглядывать друг друга. Оля наберется смелости и спросит: что на самом деле происходит с человеком после смерти? Куда уходит человек, ведь не может он просто перестать быть? Так, чтобы в секунду и вдруг не стать? Целый человек – и больше нет его?

Думать о таком было страшно, но вовсе не тем сладким страхом, ради которого и вызывают Пиковую Даму и рассказывают истории о привидениях, и не той боязнью, смешанной со стыдом, что случаются рано утром в поликлинике у кабинета с жуткой табличкой «Забор крови». Нет, это напоминало внезапный и нелепый страх, когда ты, поклявшись смертью мамы, забываешь об этом, а потом вдруг вспоминаешь, что обещание не сдержала: и понимаешь, не маленькая, что все эти дурацкие клятвы – ерунда, но все же долго не отпускает ощущение прикосновения ледяной руки к позвоночнику, а мысль «вдруг?» так и вьется вокруг, злая и надоедливая, как августовская оса.

 

Еще говорят, если позвонить по телефону 666-666, трубку может снять черт. Оля представляла себе безграничную пустыню, залитую туманом, не позволяющим увидеть что-нибудь дальше одного шага, и посреди тумана – одинокую ярко-красную телефонную будку (как на фотографии в учебнике английского). В будке сидит коренастый косолапый чертик в отутюженной форме швейцара. Он раздражен – телефон звонит постоянно. Ему не нравится его работа, и потому он часто спит, играет в карты и разгадывает кроссворды, не отвечая на звонки. Но иногда он все же снимает трубку, и тогда его можно попросить позвать к телефону кого-нибудь из мира мертвых. Только об этом разговоре никому нельзя рассказывать. А если расскажешь, то за тобой придут и тебя заберут. Или кого-нибудь из твоих близких. Одна девочка по секрету сказала подруге, а на следующий день они обе не вернулись из школы, и ни ее, ни подругу никто больше не видел….

Оля один раз набралась смелости и позвонила, но телефонист был не в настроении, и женский механический голос отвечал ей: «Неправильно набран номер». Больше она не пыталась. Боялась, что не сможет сохранить секрет. Но если бы все же дозвонилась, то наверняка начала бы рассказывать какую-нибудь ерунду, например:

– У Дуси народились котятки, целых пятеро. Один, в половину моей ладони, был самый слабенький и отказывался есть молоко из Дуси. Мы с мамой кормили его из пипетки и гладили потом по животику,  чтобы он мог сходить в туалет. Все уже бегают, а он только пытается встать, лапки еще разъезжаются, мяукать не умеет. На ладонь кладешь его, а он невесомый, как пушинка. Я хочу оставить его себе, но мама, конечно, против. Папа за, а мама против.

Или:

– Санька вообще ненормальный. Мы с ним все время деремся. Точнее, это он меня бьет. Я уже не знаю, куда от него деваться! В эту субботу он выстрелил в меня из трубочки ранеткой и попал по лицу. У меня до сих пор синяк рядом с глазом, теперь уже желтый, а был фиолетовый, я три дня сидела дома. Я знаешь как сильно плакала! Мама говорит, это потому что я красивая и потом будет еще хуже. Это она зачем-то мне врет. А папа сказал, что поймает его и запихает ему эту трубочку в одно место. Но пока не поймал.

Или:

– Я теперь живу в твоей комнате. Там сделали ремонт, нет ни твоей кровати, ни тумбочки, и больше не пахнет лекарствами. Переклеили обои, стало очень красиво! Новые обои с цветочками, розовые. Кровать увезли на дачу, кстати, и книги твои все тоже связали пачками и увезли туда, а мне купили новую тахту. Я просила двухэтажную кровать, такую, чтобы каждый день спать, как в поезде, я обожаю спать в поезде на верхней полке, я один раз так спала! Но мама сказала, что это глупо, потому что я в семье единственный ребенок. Слава Богу, единственный ребенок, вот как она сказала. Я пожалела, что у меня нет старшего брата, но потом подумала, он бы все равно спал наверху, и сразу перестала жалеть.

Или:

– Мама говорит, ты умер, потому что курил. Почему же ты курил? Сам же смеялся, капля никотина убивает лошадь. Ты же знал, что это вредно, так зачем? Я никогда в жизни не буду курить.

Оля не видела его мертвым. Не захотела посмотреть. В  комнату, где он лежал, не заходила, даже мимо закрытой двери – и то пробегала, зажмурившись. Утром похорон сидела в углу кухни с учебниками, делала вид, что читает природоведение. Маминым подругам показывала дневник и принимала похвалы. Только вот когда деда начали выносить — не выдержала, взглянула на него, но запомнила только ноги. Самые обыкновенные ноги деда – черные отутюженные брюки, носки и новенькие, лакированные ботинки. Очень черные брюки и очень черные ботинки на белоснежной простыне. В таких ботинках только танцевать, кружить барышень под ритмы рок-н-ролла, веселиться, быть живым, а не лежать в комнате с занавешенными зеркалами. Поэтому и ботинки такие, подумала Оля. Чтобы ловчее было танцевать в другом мире под неведомую музыку.

Там, в ином мире, наверняка сохранилась старая квартира из снесенного дома, на месте которого теперь стройка. На стене по-прежнему висят часы с маятником, и каждый час выпрыгивает кукушка, но сколько бы она ни куковала, время остановилось. Изо дня в день кот Тимка урчит в своем углу дивана, лениво обмякнув на вышитой подушке, принявшей форму его тушки; папин брат Ванюшка, трехлетним упавший в колодец, катает по полу грузовичок и гудит; прабабушка и прапрабабушка солят на кухне огурцы и сплетничают о соседях. А молодая бабушка, собираясь на танцы, красит губы огрызком малиновой помады, крутится перед зеркалом в летящем цветастом платье и хохочет, когда дед подхватывает ее за талию, а она, зацепившись за его шею, весело дрыгает в воздухе ногами.

Оля видит их, молодых, влюбленных, нездешних, и проплывает дальше, сносимая в перистое облако сна.

 

          Я ЗДЕСЬ!

Надя лежит в темноте, завернувшись в старый колючий плед, и ждет, когда все в доме уснут. Сбитые колени прижаты к груди. По комнате гуляют сквозняки: Надя не чувствует их, но слышит. Плоская подушка шершаво пахнет сухой травой.

Наде не впервой прикидываться спящей. Однажды она прочитала, что треть жизни человек проводит во сне, подсчитала лично – убедилась, и настолько ей стало жалко этих впустую заспанных часов, что с той поры Надя засыпает последней, в самом позднем часу, когда сон оказывается сильнее и голова делается каменной. Она не спит, даже если ее угрозами и наказаниями загоняют в постель. Тогда она лежит в кровати с открытыми глазами и принципиально борется за свое время.

Сама бабушка ложится рано, но засыпает поздно: у нее бессонница. Она и рада бы заснуть, но не получается; по утрам глаза у нее еще спящие, лицо опухшее, а на щеках красные следы от подушки. Но встает она спозаранку, совершив над собой героическое усилие – никто другой не приготовит для семьи нормальный завтрак. И девочек она будит рано даже на каникулах – нечего лениться, у детей должен быть режим. Как только по утрам бабушка заходит в комнату с обычным своим «Вставай, просыпайся, рабочий народ», у Нади все нутро вопит протестом, но спорить с бабушкой она еще не научилась. Только про себя. А вслух никак.

Сквозь стенку Надя слышит, как бабушка ворочается в кровати, постанывает и покряхтывает, словно ее матрас и одеяло набиты камнями. Точно также скулила и кряхтела во сне бабушкина старая собака Лиза, которая в начале лета насовсем потерялась в лесу.

Иногда бабушка кашляет всем своим телом и никак не может перестать. Иногда начинает тяжело дышать и шептать на выдохе: «Господи, Боже мой! Господи, Боже мой!», хотя она не ходит в церковь и не носит крестик. Кровать ее громко скрипит, и пол скрипит тоже, и тапочки шаркают, это означает, что бабушка встает и бесполезно кружит по комнате в темноте. Наде хочется заткнуть пальцами уши, не чтобы квакать ими из баловства, а так и заснуть, слушая только гул в ушах, подобный шуму моря в  большой ракушке.

На соседнем матрасе – сестра Рита. Во сне ей всегда жарко, она сбросила с себя одеяло и разбросалась, раскинула по простыне загорелые руки и ноги. Надя приподнимается и рассматривает ее лицо – спит ли? У Риты отросшая челка, длинные ресницы, красные обгорелые щеки со свежей царапиной на левой скуле и приоткрытый рот, будто Рита уснула на полуслове. Спящая Рита вся лохматая и похожа на дурочку: надо запомнить и при случае ей об этом сказать.

Наде хочется потрогать ее сережки. Рите недавно исполнилось девять, в подарок на день рождения ей прокололи уши пистолетом. Обещали, что будет не больно, но Рита все-таки плакала, второе ухо долго не давала, и мама в награду за смелость повела ее одну в кафе-мороженое «Холодок». «Чтобы быть красивой, надо страдать», – гордо повторяла тогда Рита и едва ли не каждую минуту легонько прикасалась пальцами к серебряным капелькам в замученных ушах. У Нади есть подруга Варя, которой вообще уши прокололи девочки в лагере, швейной иглой, и теперь у нее по две дырки в каждом ухе.

Этой ночью мама в городе, там у нее своя, личная жизнь. Случайно сегодня услышали: она отпрашивалась у бабушки, как девчонка, только что не плакала. Надя с Ритой так же ноют, когда им хочется погулять еще хотя бы пять минут. Бабушка сказала: «Куда хочешь, туда и иди!» и больше ни слова до вечера, и мама, против обыкновения издерганная и злая, уехала в город на последнем автобусе. Девочки проводили ее до остановки и после того, как автобус скрылся за поворотом, назад не спешили, грызли семечки, сидя под остановочным навесом, и смотрели, как сварливая тетя Даша гонит домой нашкодивших сыновей, угрожая им крапивным стеблем.

Без мамы на даче становится пусто и скучно. Девочки обожают маму, особенно когда бабушки нет рядом: тогда она не старается вести себя правильно. Настоящая мама веселая, смешливая, прыгает со скакалкой и в резиночку, зная все фигуры. По вечерам она часто включает музыку и вместе с дочками танцует и быстрые, и медленные танцы. Она разрешает Рите брать ее косметику, учит ее краситься и обеих девочек водит на маникюр, потому что с детства надо привыкать думать о красе ногтей. Ее не любят в школе: она всегда и во всем встает на защиту дочек и, если нужно, спорит с учительницей и даже с завучем, и разрешает не слушаться, если учительница не права. В юности мама пятнадцать раз прыгала с парашютом! Кажется, она боится одну только бабушку.

И Рита, и Надя тоже бабушку сторонятся, остерегаются: та не злая, но им чужая. Для нее есть еще одно слово, сварливое: свекровь.  Девочкам приходится общаться с ней с перерывами из-за взрослых ссор, иногда не разговаривая месяцами. Им сложно уяснить, как нужно вести себя с бабушкой, чтобы ненароком не угодить под горячую руку, о чем говорить можно, а какие слова могут стать поводом для большого скандала или затяжного молчания. Кстати, ни в коем случае не следует вслух называть ее бабушкой. Она еще молодая, у нее есть имя и отчество – Тамара Ивановна. А бабушки – это те пожухлые скрюченные старушки, что на лавочках сидят или цветами у остановки торгуют. Тамара Ивановна – и никак иначе. В таких мелочах проявляется уважение к человеку.

Бабушка – натура вспыльчивая, быстро загорается, остывает не сразу. Каждому новому занятию она предается неуемно. В последние годы она увлеклась политикой. Ее любимое занятие в свободное время – сидеть перед телевизором и спорить с политиками. Их она зовет Алкаш, Дурак, Хрюша, Рыжая Морда и Наш (все, кроме Нашего, разворовали страну и скоро ответят за это перед народом). Она на них прямо-таки кричит, а когда передача прерывается рекламой, то еще сильнее закипает и продолжает кричать уже на рекламу – это как красная тряпка для быка. В такие минуты к ней лучше не подходить. Из-за политики бабушка часто ругается с мамой, которой это вообще неинтересно, и заканчивается все тем, что мама одна сидит на кухне, прикрывшись книжкой, и потихоньку ладошкой утирает слезы. Когда бабушка в особом ударе, она идет к подъезду (если в городе) или к магазину (на даче) спорить с соседками и перед ними ретиво митингует, размахивая руками, как дирижер. При виде ее соседки стараются улизнуть.

Прежнее бабушкино увлечение было куда безобиднее – работа и общественная жизнь на работе, а до этого, в юности – лыжные гонки: выступала за город. Надя не может  представить бабушку на лыжне, и ей показались ненастоящими все вымпелы и медали, которые та показывала ей однажды, а особенно выцветшие грамоты. К тому же на грамотах и вовсе была другая, не бабушкина, фамилия.

 

У девочек на даче своя комната, где они ночуют на матрасах, брошенных прямо на пол. Неделю назад они играли в конец света, спасались, как могли, прыгали с кровати на стул и дальше, на стол – с камня на камень, убегая от огненной лавы, заливающей пол – и, разбесившись, разломали старую кровать. Дно проломилось, Надя рухнула прямо в лаву, едва спаслась, схватившись за Ритину руку, ушибла коленку и несколько дней ходила, прихрамывая. Первые два дня спать на матрасах было интересно, как приключение, а потом просто жестко. Матрасы пыльные, как их не выбивай, и утром просыпаешься с сухим вкусом во рту и с недышашим носом. Зато удобно (вместо сна или просто разобидевшись на человечество) воображать себя сироткой, рабыней на плантациях или юной принцессой в изгнании, ожидающей богатого благодетеля.

В комнате уютно, как в библиотеке. Прошлым летом из бабушкиной квартиры, в которую удалось наконец достать новую стенку, на дачу привезли три старых этажерки с книгами, журналами, газетами, тетрадями, ксерокопиями в папках на завязках – похоже, бабушка за всю жизнь не смогла выбросить ничего из того, где есть буквы. Мамины школьные прописи и институтские конспекты, тетради с рецептами (записанными от руки и вырезанными из газет), выкройки, перечерченные под копилку, неизвестные рукописи в картонных папках, инструкции от давным-давно погибшей техники – все плотно утрамбовано на полках.

Когда удается улизнуть от сельскохозяйственных работ, Надя вынимает стопку книг, сдувает пыль, садится по-турецки рядом со шкафом и шелестит страницами. Много скучного – всякая математика вперемешку с Карлом Марксом, но попадаются и книжки, которые можно читать взахлеб. Например, был такой писатель – Вересаев, он писал о том, как работал врачом, местами страшно, местами противно, но интересно – не оторваться. В некоторых книгах можно найти забытые следы прошлого: из одной выпали три старые тысячерублевые купюры с портретом Ленина, из другой – полароидное фото неизвестных теток за новогодним столом на фоне богатого настенного ковра, и еще одно фото, черно-белое, где бабушка двадцатилетняя, со светлыми кудельками на голове и с задором в глазах, как у героини советского кино, а на оборотной стороне надпись чернилами: «Петру от Тамары для интереса». Почерк очень красивый, как образцы в прописях. Видно, что старалась. Надя так не умеет.

Занавесок нет, в окно смотрит летняя ночь. Темнота в комнате синяя, домашняя, нестрашная, но в углах она клубится и чернеет, как будто там таится что-то невидимое днем. Вот, например, в самом дальнем углу стоит узкий шкаф, в котором живет привидение. Так говорила Рита, и Надя уверена, что сочинила, но вот в чем дело: все волшебство, выдуманное Ритой, незаметно превращается в правду. Если в тишине приложить ухо к дверце шкафа, то можно услышать, как там, внутри, кто-то глубоко и сонно дышит. Однажды дверцы шкафа сами отворились, и оттуда у всех на глазах сам собой выпал, разлетевшись по комнате, целый ворох старых простыней и полотенец. Надя несколько дней боялась ночевать в комнате с этим шкафом и ложилась так, чтобы даже нечаянно на него не посмотреть.

Над Ритиным матрасом стена разукрашена розовыми наклейками с Барби, Синди и Кеном, а выше висит портрет мужчины, сделанный карандашом на простом альбомном листе: это певец Высоцкий, которого мама очень любит и часто ставит его пластинки: на даче есть проигрыватель. Нарисовала его сама мама в возрасте семнадцати лет. Надя плакала, когда узнала, что на самом деле Высоцкий давно умер, и мама тогда сказала, что когда-нибудь вместе с Надей поедет к нему на Ваганьковское кладбище в Москве.

 

Надя плотнее заворачивается в плед и прячет лицо в подушку: зудит комар. Непонятно, где он летает: кажется, что над самым ухом, совсем рядом, вот он, приземляется ей на висок – Надя шлепает ладонью – комар затихает, но нет – снова поет, как издевается, и Надя с головой заползает под плед. Ей душно, колко и неудобно, она боится уснуть и все пропустить, и тогда она садится на матрасе, подложив подушку под спину, и слушает звуки дома. Рита сопит заложенным носом и дергает во сне ногой, бабушка третий раз за ночь пьет на кухне воду, настенные часы из поеденного жуками дерева, с неживой кукушкой внутри тикают неритмично, как больное сердце, и ежеминутно врут о времени. Где-то в комнате комар, даже и не один, под полом мыши, в шкафу привидение, а снаружи – уже вовсю ночь, и дом обступили чужие тени, они ступают по крыше – или это птицы, или призраки, или ветер? – и заглядывают в окно; скрипя кривыми ставнями, ветер скользит по стеклу и дышит в него, глубоко выдыхая.

Не спать, не спать. Ни в коем случае не спать, повторяет себе Надя. Она старается думать о приятном. Мысленно перечисляет все книжки, которые всегда ищет на полках библиотеки (Надя из тех, кто может с прежним удовольствием перечитывать полюбившуюся книгу в двадцатый раз), составляет список стран, куда когда-нибудь обязательно поедет, и список песен, которые она хочет записать на кассету. Она вздрагивает от внезапно нахлынувшего сна, будто поскользнувшись, саму себя ловит за шкирку, быстро-быстро моргает и думает: ночью будет дождь. Это очень плохо. Если пойдет дождь, она может не разглядеть их за тучами.

Дожди могут зарядить до самой осени, затопить последние теплые дни, и тогда до слез жалко остатков лета. Каждый август начинается с того, что при первых симптомах непогоды думаешь: неужели в этом году больше не искупаться в речке? Бежишь к реке и бродишь босиком у самого берега, вода кажется теплой, но глубже заходить не надо: Ильин день прошел, Илья написал в речку, окунаются только самые отважные. Все меньше машин приезжает на берег с музыкой и шашлыками, детьми и собаками; на речке остаются одни сутулые неподвижные рыбаки. В августе главная радость – арбузы и дыни на уличных лотках, обожраться бы хоть раз в жизни, но мама не разрешает есть много, в них нитраты. С веселыми полосатыми арбузами стремительно заканчивается лето, за ним идет сентябрь. Заранее надоевшая школа. Лужи. Серые пасмурные утра. Из носа вечно течет. Промозглый ветер, выворачивающий зонт. День за днем, день за днем отрываешь листки календаря на кухне, читаешь за завтраком народные приметы и несмешные анекдоты на обороте каждого из дней, и вот уже бредешь на уроки в темноте, как слепая лошадь, увязая в бурой лиственной слякоти. Ноги до задницы забрызганы грязью. Забудешь дома сменку – дежурные не пропустят в холл: что хочешь, то и делай. Все время хочется спать.

 

Надя на цыпочках подходит к окну: стекло сухое. Дождя пока нет. Показалось из-за мутной синевы.

Ветер свистит, в окно бьется, прижмешь ладонь к оконной раме – обдувает руку. Окна давно не мыли (бабушка забывчива и близорука), и потому, если присмотреться, стекло все в мелкую крапинку, как февральский снег. С форточки свисает липкая лента, западня для мошкары, усеянная мертвыми точками.

С подоконника смотрят на нее игрушки. Две растрепанные куклы, Анжелика и Марианна. Глаза у обеих голубые, густо подведены шариковой ручкой, веки раскрашены синими фломастерами, чтобы глаза казались больше, а ногти на пухлых пальчиках покрыты настоящим розовым лаком для ногтей. У Марианны криво подстрижены волосы под каре: Рита когда-то мечтала стать парикмахером. Характером они совсем разные: Анжелика – легкомысленная красавица и двоечница, Марианна – отличница и никогда не хулиганит, но все равно они лучшие подруги. За мальчиков: медведь, утенок, одноглазый заяц (второй его глаз оторвался и упал в щель в полу). Надя с ними почти не играет, но каждый раз берет их с собой. Не для того они здесь, чтобы с ними играли, а чтобы они вместе с Надей и Ритой побывали на даче, на речке, в лесу.

Раньше был еще Кузя, серый друг, то ли волчонок, то ли пес, весь патлатый,  в свалявшейся шерсти, в потасканных шортах, сшитых мамой из лоскутков, с тысячу раз подшитыми ушами и задорными глазами. Надя любила его беспричинно и безмерно, во всех ее играх он был пакостником, лодырем и двоечником, она хотела оставить его себе навсегда и каждую ночь спала с ним под боком, будто с еще одной подушкой. Он так смотрел на нее, словно у них была с Надей одна на двоих тайна. На Риту он никогда так не смотрел, да та и не любила с ним играть: Рита всегда только кукол любила.

В прошлом году с Кузей на даче приключилась большая беда. На день все уехали в город, на обратном пути девочки с мамой зашли в магазин и очутились в очереди. В общем, бабушка вернулась первой и обнаружила в доме незваного гостя. На Надиной кровати мертвецки пьяным сном спал худой заросший мужик, на пузе, в крепком объятии зажав бедного забытого, все равно, что мертвого, Кузю. За год история о том, как бабушка кричала во всю ивановскую «Вор, вор!» и как бегом гнала его со двора, размахивая пустым ведром и метко швыряясь в его спину зелеными помидорами и картошкой, превратилась в семейную байку. Наде сказали, что вор утащил Кузю с собой, и она сделала вид, что не слышала разговор взрослых – от Кузи избавилась бабушка. Чесотка или туберкулез, не надо в доме этой грязи. «Сама она чесотка», – думала Надя, заливаясь горючими слезами и крепко сжатым кулаком отталкивая мамину руку.

 

Чтобы выйти во двор, нужно сначала по самому скрипучему полу пройти через маленькую комнату, в которой спит бабушка, затем через кухню, не включая свет, в темный предбанник – все зовут так прихожую, заваленную старой одеждой, непонятно какой утварью, садовым инвентарем и дарами природы, собранными в тазы и ведра. Потом – ногами нашарить первые попавшиеся шлепки, на плечи набросить любую куртку, какая под руку попадется, сбросить с двери цепочку и двумя руками потянуть тугую щеколду. Если бабушка проснется – я в туалет! – и это будет провал, потому что бабушка непременно выйдет на крыльцо вслед за Надей и, накинув пальто на беспомощную ночную сорочку, будет ждать ее возвращения из дощатой кабинки, чтобы перестраховаться и закрыть дверь как следует.

Прежде чем выйти из детской, Надя прислушивается. Тишина. Ей кажется, что она не спит уже очень-очень долго, не меньше половины ночи. Наверное, скоро рассветет, всколыхнется во дворе серый туман. Мелькает испуг – все напрасно, все пропустила. Стараясь не дышать, Надя подходит к спящей Рите, опускается на пол рядом с ней и всматривается в часики на Ритиной руке. Рита – у нее, в отличие от Нади, папа был не реже раза в месяц – гордилась недавно подаренными часами больше, чем сережками, никому их в руки не давала и снимала только для купания. Часы электронные, на сиреневом браслете, цифры в темноте едва различимы: оказывается, всего 23.45. Ночь на даче гуще, чем в городе.

В прошлый раз – говорила Рита – они прилетали около полуночи. Значит, пора.

Надя крадется к двери. Стоит ей повернуться к Рите спиной, как она понимает: Рита тоже не спит, а украдкой смотрит ей вслед. Надя чувствует на спине насмешливый взгляд сестры: под лопатками немедленно начинает чесаться.

Наде стыдно, страшно, хочется вернуться и лечь спать, как будто так и собиралась.

«Я иду в туалет, – думает Надя, – туда и обратно».

«Имею я право в туалет выйти?» – мысленно спорит она с Ритой.

«Туда и обратно, – говорит сама себе Надя, – посмотрю на небо и вернусь. Я тоже хочу их увидеть, Рита видела, Антон видел, и я хочу».

«Я напишу потом письмо в газету, – продолжает Надя, – обо всем, что видела. Там будет мое имя, и каждый, кто откроет газету, узнает, что это я. И учителя прочитают, и вообще все-все, и даже папа. Еще там будет моя фотография».

Все дрожит внутри, как в ночь перед днем рождения. Покалывает в пальцах, мурашки бегут по плечам, в ушах шумит, во рту кисло. Даже если и захочешь – не заснешь до самого утра, пока неожиданно не поймешь, что на самом-то деле спала и уже проснулась.

 

Надя глубоко вдыхает, бесшумно пробегает на цыпочках мимо спящей бабушки, не глядя и не дыша в ее сторону, выскакивает в предбанник, натягивает мамину осеннюю куртку с капюшоном и свои спортивные брюки, босиком шагает в шлепанцы и – наружу. Щеколда поддается ей легко. Дверь почти не скрипит.

 

Ночь сразу обхватывает ноги холодными ладонями.

Надя стоит посреди двора, поджав на ногах мокрые окоченевшие пальцы. Она панически боится идти в туалет – на нем висит старый скворечник, в котором вместо птиц устроили гнездо шершни. Бабушка отказывается извести шершней, потому что они живые твари. По крайней мере, до осени. Ее саму пока не трогали, и Наде с мамой тоже повезло, а вот Риту ужалили целых два раза, очень больно, а главное – ни за что: она просто шла мимо. Надя старается в дощатый домик лишний раз не ходить, она терпит, пока совсем не припрет, и тогда, набравшись мужества, стремглав бежит к туалету, с головой укутавшись в длинную куртку. Но когда ее точно никто не видит, Надя не геройствует, а позорно присаживается под кустом смородины.

Ночью живые твари спят, скворечник выглядит безобидно, но мало ли что.

Сегодня вечером бабушка забыла занести в дом старые матрасы, на которых девочки валяются под березой, когда есть время бездельничать. Трава сырая. Матрасы до ниточки пропитались влажным ночным холодом и запахом болота. Надя присаживается на край полосатого матраса, натянув куртку на попу, и растирает замерзшие ступни. Сложно сдержаться и не отодрать кожу с пузыристых мозолей.

От земли пахнет землей, от травы – травой, от ночи – ночью, Надя маленькая и живая, ночь огромная и повсюду. Влажный ветер путает волосы, задувает их на лицо: наверное, завтра все-таки начнутся дожди, небо именно такое темно-взбитое, клочковатое, какое бывает перед дождливым днем. Надя обхватывает себя за плечи, замирает, запрокинув голову, и вслушивается в ночную тишину, которая на самом деле не тишина, а шепот тысяч голосов. От каждого листочка, от каждой травинки – свой шепот.

Наде слышится, что по соседнему участку, вдоль забора, кто-то ходит. Там живет человек, которого боятся и Надя, и Рита. Он старик, у него большая квадратная голова, как у ротвейлера, белесые глаза и тело, наглухо запрятанное в нескольких слоях одежды не по размеру. Кажется, будто чужую голову приставили к ветхому, непонятно почему живому телу. Он всегда в куртке, даже в самую жару. Он горбится и ходит, загребая ногами. По вечерам он странно гудит с закрытым ртом, бабушка говорит, он так поет, и еще она говорит – он нормальный, только старый. Девочки не верят ей: такой, как он, просто не может быть нормальным, вот бабушка – старая, но совсем другая.

Еще в прошлом году Рита по секрету рассказала Наде историю соседа, которую она подслушала у других соседей. Давным-давно он вместе с молодой женой выступал в цирке: был фокусником. Иллюзионистом, говорила Рита. Жена ассистировала ему – ей приходилось быть той, которую ежедневно распиливают надвое и заставляют исчезать в черном ящике. Наверное, она очень его любила, раз изо дня в день решалась на такое. И вот однажды…. «Нет, я не буду сегодня рассказывать, я передумала!» «Ну Рита! Я отдам тебе мою трубочку с кремом». И вот однажды… посреди представления с его женой случилось несчастье. «По правде распилил!» — «Нет, она просто пропала». Фокус был такой: девушка заходила в ящик и исчезала, артист показывал публике опустевший ящик, а затем – чудо – под барабанную дробь девушка оказывалась на трапеции под куполом цирка. И… однажды фокус не удался, жена пропала, на глазах у сотен зрителей растворилась в волшебных флюидах, ящик был пуст, но на трапеции никого не оказалось. Никто с тех пор не знает, где она и что с ней. Фокусника судили и оправдали, потому что ничего не смогли доказать.

Надя не знает, что из этого правда, но смотреть на соседа ей жутко, и он, словно чувствуя, всегда оборачивается на ее взгляд и непонятно на нее молчит. Однажды, играя в бадминтон, девочки забросили волан в кусты на соседском участке так далеко, что палкой не дотянуться. Волан был последний, больше играть было нечем, но никто не осмелился ни лезть через забор в злые малиново-крапивные заросли, ни – тем более – идти к соседу и просить его о помощи.

 

Скоро. Скоро они прилетят, думает Надя.

Рита и Антон, любимый двоюродный брат, в ночь с субботы на воскресенье засиделись во дворе, а утром рассказали Наде, что видели НЛО. Рита та еще фантазерка, но Антон никогда не врет, он отличник и серьезный человек, будущий большой начальник или депутат Государственной Думы. Рита с Антоном наперебой рассказывали, как прямо над огородом возник сияющий шар размером с баскетбольный мяч, как он остановился вон там, над грядкой с кабачками, повисел минут пять и исчез, будто и не было его никогда. Как назло, у Антона не было с собой фотоаппарата, сокрушался он и снова, и снова говорил о том, какой свет исходил от шара – даже сравнить ни с чем нельзя, не бывает такого света на Земле, и о том, что надо обязательно караулить снова: а вдруг приземлится? Но страшно: снизу не понять, какого размера шар, может быть, он больше дома! Может быть, он приземлится и раздавит половину садов?

«Почему, почему вы не позвали меня?» – кричала обиженная Надя.

Антон ответил: «Да мы же ни с места сдвинуться, ни кричать не могли. Меня вот заморозило как будто. До сих пор ног ниже коленок почти не чувствую».

«А как же ты ходишь?»

«По памяти, наверное», – он сделал шаг и упал, как подкошенный, на траву.

Рассказы Риты и Антона были похожи на истории, привезенные из лагеря дворовой подругой Варей: все в лагере знали, что неподалеку, над озером, по ночам вспыхивает неземной свет и виден парящий в небе золотистый шар. Он словно и не висит, и не летит, а существует в воздухе, говорила Варя, которая шар сама не видела, потому что ночью идти к озеру забоялась. Рассказывали, что вскоре после того, как появляется шар, в округе происходят всякие странные вещи, например, посреди обычного летнего дождика по округе рассыпается крупный град, или во всем лагере пропадает свет, или в радиорубке посреди ночи сама собой включается пластинка с бодрой песней (хотя внутри никого нет). Или вот однажды дети, которые в тихий час сбежали к озеру, до самой ночи плутали в лесу, потому что всем известная, не одним поколением пионеров протоптанная тропинка вдруг пропала. Вышли они к деревне совсем в другой стороне от лагеря. А один мальчик вообще из лагеря исчез. Вроде бы он заболел коклюшем и его родители увезли в город, но наверняка это сказали просто, чтобы никто не боялся.

 

Вдруг они вернутся сегодня? А вдруг именно она, Надя, станет первым человеком, который увидит пришельцев? Наверное, они похожи на людей, только очень высокие, прозрачные и с легким свечением по краям. У них большие голубые глаза, думает Надя, и крылья есть, обязательно должны быть крылья, но едва заметные, не как у птиц или насекомых. Наверное, они умеют читать мысли и заглядывать в будущее. Наверное, у них есть лекарства от всех болезней. А вдруг они и мертвых воскрешают?

Мне бы хоть краем глаза посмотреть, думает Надя. Даже на секундочку. Хотя бы шар, хотя бы след от шара в небе. Чтобы больше не хвасталась Рита. Чтобы не считала она себя особенной.

 

Надя ложится на сырой матрас, на спину, руки за головой, и смотрит вверх. Звезд не видно; небо фиолетовое, густое, как чифирь. Облака рваные, плывут пунктиром. Все вокруг шепчет, шелестит, шуршит. Тихо, прохладно и очень нежно. Хочется, чтобы никогда не заканчивалось лето.

Надя привыкла к холоду. Ей так хорошо, словно ее качают невидимые руки. Она вглядывается в небо, замирает и ждет, и ждет, всем телом вытягиваясь в струну нетерпения. Ей щекотно в животе и кажется, что совсем скоро с ней должно случиться что-нибудь совершенно невероятное, и, разумеется, вся ее жизнь будет необычной, не такой, как у всех.

Надя не спит. Надя ждет.

– Я здесь! – шепчет Надя в августовское ночное небо. –  Где вы? Смотрите, я здесь!

 

          ТЮТЮХА

– Давай-давай! Крути педали! Ну крути же ты педали!

Тяжело дыша, отец трусцой бежал рядом с велосипедом, придерживая его одновременно за багажник и за руль. Оля, вцепившись в руль мокрыми липкими ладонями, обмирала от страха. Она впервые сидела на таком высоком велосипеде, и было ей неудобно и неестественно. Болели плечи, лопатки, ладони. Каким-то странным, ненастоящим способом двигались ноги. Страшнее всего было на поворотах: если бы отец отпустил один только руль или один только багажник, Оля точно бы плашмя упала на землю вместе с велосипедом, не разжимая рук. Как сидела, так бы и упала, будто кукла.

Оля закрыла глаза и снова их открыла: ехать зажмурившись оказалось куда страшнее, чем смотреть на дорогу перед собой, хотя там то камень, то лужа, то участок разбитого асфальта, а то и вообще – голуби.

Они двигались по липовой аллее. Парк звенел голосами, тарахтел далекой газонокосилкой. Птичий щебет наполнял небо. После ночного дождя трава была мокрой, с деревьев сыпались капли, велосипед оставлял за собой мокрый змеистый след. Влажный чайный запах липы прилип к нёбу и щекотал ноздри.

– Ты расслабься, – сказал отец.

Оля крепче вцепилась в руль и сжала зубы. Все в ней, даже брови, даже пальцы на ногах, было напряжено, как тугая пружина.

Левая нога соскользнула с педали; крутанувшись, свободная педаль в очередной раз ударила под коленкой.

– Остановись, хватит! – взмолилась Оля. – Перестань, все, все! У меня уже руки болят!

– Ну, хорошо. Если тебе так сильно надо, давай передохнем.

В голосе отца ей послышались нетерпение и раздражение. Будто она снова не могла сделать то, что с рождения умеют все нормальные люди.

Оля отвела велосипед с дороги и прислонила к дереву. Она начинала ненавидеть эту никчемную, неудобную, непослушную железяку. С чего родители решили, что она хочет на день рождения велосипед? Она никогда и не заикалась о нем. Она хотела дом для Барби, машину для Барби, Кена для Барби, джинсовую юбку, хомяка, сережки кольцами, как у Риты, лак с блестками и много новых книжек. Велосипед стоил дорого, слишком дорого для подарка, и поэтому Оля безуспешно пробовала радоваться чужой, возможно, так и несбывшейся мечте.

– Я не хочу больше, давай лучше завтра, – попросила Оля. – Я устала, я не понимаю уже ничего. Ни руки, ни ноги не слушаются.

– Если завтра, то это без меня. У тебя уже почти получается! Давай я тебя подтолкну, а ты сразу начинай быстро крутить педали.

– Я упаду тогда сразу!

– Не упадешь! Когда быстро едешь, велосипед сам удерживает равновесие. Главное – не бояться и ехать как можно быстрее. Тогда гораздо легче. Понимаешь? Села – и поехала, поехала, поехала. И все! Считай научилась. Это тебе не высшая математика. Видишь, люди катаются? Дети, даже младше тебя, и не боятся. И с тобой ничего не случится.

– Но я упаду! – повторила Оля.

– Упадешь – встанешь, – как-то слишком равнодушно ответил отец. Все поначалу падают, когда учатся кататься. Ничего страшного. А как же ты еще хочешь научиться?

– Может быть, я и не хочу!

– Ты же всегда мечтала о велосипеде!

– Нет! – выпалила Оля. – Вот уж о чем я точно никогда не мечтала!

– Тогда идем домой!

«Идем!» – хотела сказать Оля. Вместо этого она встряхнула ладони, на которых остались красные следы от руля, туже затянула шнурки на кедах и, поплевав на руки, стерла с ног грязные отметины педалей. Во рту пересохло. Хотелось газировки, холодной, без сиропа, и невдалеке как раз стоял автомат, но просить у отца монетку было не время.

– Давай я сейчас сама попробую, без тебя, – попросила она.

– Да пожалуйста.

– Только ты на меня не смотри.

– Не буду.

– Я хочу, как вначале, просто ногами толкаться.

– Давай хоть как-нибудь. Хочешь толкаться – толкайся. Хоть что-то уже делай. Не будь как тютюха!– он снова вспомнил старое семейное ругательство корнями из детства некоего толстого и неуклюжего мальчика, любимый упрек деда, выплевываемый им со стыдом и презрением. Оля боялась, что обидное, но домашнее слово узнают во дворе  – это была бы катастрофа.

Отец отошел в сторону и коснулся ладонью липкой спинки скамейки. Трава вокруг скамьи была усеяна оранжевыми каплями. Прислонившись к дереву, отец отвернулся от Оли и достал из кармана ветровки свернутый трубочкой исторический журнал «Родина».

Оля, не оглядываясь на него, вытащила велосипед на середину дорожки и села на край седла, одну ногу поставив на педаль, второй касаясь асфальта. Оттолкнулась – полметра проехала, остановилась. Еще раз оттолкнулась – проехала еще метр. Так не было страшно. Оля пробовала крутить педали двумя ногами и завалилась на бок, едва успев выставить ногу. Когда нужно было повернуть, Оля притормаживала ногами, слезала с велосипеда и вручную переставляла его в нужном направлении.

Она чувствовала на себе отцовский взгляд, и оттого, видимо, получалось еще хуже, чем в самом начале.

– Ты педали-то крути! – услышала она крик. – Обе ноги на педали и рули!

– Я не могу рулить, он куда хочет, туда и едет!

– Так ты руль крепче держи!

– Я не могу крепче!

– Ты хочешь научиться или нет?

– Я же сказала: не смотри на меня! Я же тебя попросила по-человечески!

На них стали оглядываться.

– Я лучше сама буду учиться! Как мне удобно, так и буду! Ты только хуже все делаешь! Мне же привыкнуть надо, а ты все – рули, крути! Отстань от меня уже! Я одна хочу!

Наконец Оля отъехала достаточно далеко, чтобы ругаться с отцом в полный голос. Она докатила велосипед до мелкой речки на краю парка, прислонила его к парапету и уселась рядом. «Дурак», – тихо сказала Оля и, распробовав, повторила громче, отвернувшись к реке. Она больно ущипнула себя за руку, потому что слезы застилали глаза. Она не могла отвлечься от стыда за то, что такая вот уродилась. Плакса, кулема, тютюха и вообще.

«Если ты думаешь, что я тебя люблю, то ты ошибаешься», – добавила она без злости, чтобы послушать, как звучат такие слова. «Ты всегда делаешь так, чтобы мне было хуже. Молчишь? Вот и молчи. Все равно сказать тебе нечего. Я же изо всех сил, а ты…. Я же не могу так сразу».

С реки дул ветер; во рту было горько. Вокруг ходили люди и голуби. Из-за деревьев виднелся списанный самолет Антошка, вдалеке со скрипом раскачивались качели-лодки.

Оля вскарабкалась на велосипед и, осторожно толкаясь ногами, поехала обратно к отцу. Она хотела, чтобы он посмотрел, как она старается, и наконец-то похвалил ее.

 

Отец, погруженный в чтение, стоял там же, где Оля оставила его.

– Смотри! – закричала Оля издалека. – Папа, смотри! У меня уже получается!

Она поставила ноги на асфальт и, несколько раз оттолкнувшись, поймала педали и смогла доехать почти до отца. Он аккуратно скрутил журнал в трубочку и только тогда посмотрел на нее.

– Отлично, – кивнул отец.

– Ты видел?

– Да.

– Ты видел, видел? Правда видел? Ты же читал, ты на меня не смотрел!

– Да видел я, как ты толкаешься ногами. Елозишь кое-как. Смелее надо быть, я же говорил. Чем ты быстрее крутишь педали, тем проще тебе ехать. Знаешь, как меня брат учил кататься? Мне куда меньше было, чем тебе. Поднялись мы с ним, значит, на гору. Ну это мы ее называли горой, на самом деле такой пригорок с пологим склоном, зимой там на санках катались. Я сел на велосипед, Леха говорит: «Держись только крепче».

– Страшно было?

– Разогнал он меня и как отпустит…. Я полетел, будто стрела из лука, – отец улыбался. – Сперва на велосипеде, потом кубарем вниз, вместе с велосипедом, до последнего за руль цеплялся. Все себе отбил, все было в синяках. Но знаешь, а ведь Леха сильней, чем я, перетрусил. Думал, я мертвый. Я тоже не сразу понял, что я не мертвый, но я специально лежал с закрытыми глазами, не двигаясь, старался не дышать, чтобы ему стало стыдно, пока он не заревел. А на следующий день я уже один пришел на пригорок и съезжал с него, пока не научился. Если понять, как сохранить равновесие, то велосипед держит тебя сам, я же тебе говорю: надо просто как следует разогнаться.

Оля слушала, опустив голову.

– А еще, – увлекся отец, – всех нас примерно так же учили плавать. Такая была традиция: отплыть на лодке на глубину и столкнуть пацана в воду. Я, помнится, заранее подозревал, чем все закончится, и цеплялся, сопротивлялся. Дядька сказал, вел себя как баба. В общем, меня вытащили, как ты видишь, откачали, но я до сих пор не люблю плавать и к лодкам отношусь довольно-таки настороженно.

– Я пойду еще потренируюсь, – сказала Оля, подняв велосипед. Ее обида еще не прошла, она не хотела смотреть на отца, но продолжала ждать его похвалы.

– Ты так можешь очень долго тренироваться. Садись давай, я тебя разгоню.

– А потом отпустишь?

– Не отпущу.

Оля не поверила:

– А я знаю, что отпустишь. Не надо меня разгонять, я сама.

– Да не бойся ты. Соберись. Сама себе скажи: я не боюсь, я могу, я не трусиха, я не тютюха!

 

«Сам ты тютюха», – сказала Оля, отъехав на несколько метров от него. Она снова ехала к реке, отталкивалась и старалась проехать как можно дальше. Тело начинало привыкать к велосипеду, и Оле казалось, что совсем скоро она все-таки сможет научиться.

Время близилось к полудню, день, начавшийся дождевой прохладой, разогрелся, разгулялся. Плечи, с утра озябшие, сейчас будто обнимало теплыми ладонями. Оле хотелось забраться на опору моста, усесться в гулкой тени и сидеть там одной, пока не пройдет обида, слушая, как над головой проезжают машины.

Она доехала до моста. Здесь дорога была ровнее, людей меньше, и ехать оказалось проще. Оля уже могла проехать дольше, не тормозя ногой от страха. Она уехала далеко от отца, так что он не мог ее видеть, но ей по-прежнему казалось, что он бежит за ее спиной и кричит:

– Давай-давай! Крути педали! Держи руль крепче!

Оля усерднее крутила педали, крепче вцеплялась в руль и снова крутила педали, но отец не отставал.

– Трусиха!

– Тютюха!

– В кого ты такая?

Чем скорее она ехала, тем быстрее он бежал за ней. И кричал тем громче, чем Оля пробовала заглушить в себе его голос, твердя слова всех подряд песен, пришедших ей в голову. Сердце стучало в ушах, спина была мокрой, теплый ветер дышал в лицо. Ехать быстро оказалось еще страшнее: теперь не Оля ехала на велосипеде, а велосипед вез ее, как ему вздумается. Олю просто несло на нем вперед, и, сказать по правде, это было здорово.

Оля наехала на камень, не удержавшись, перелетела через руль, спиной упала на траву и, кажется, не сразу вспомнила, как дышать. Ничего не болело, но тело было будто тряпичным, причем сшитым из отдельных лоскутов, и если резко встать – оно начало бы расползаться на лохмотья. Оля по очереди вспоминала про каждую свою руку и ногу и осторожно шевелила ими, опасаясь вспышки боли.

– Расшиблась? Или ничего? – спросил кто-то.

– Ничего, – ответила Оля, приподнялась на локтях и, подтянув ноги, села по-турецки. Чудилось, будто солнце не на своем месте, и вообще все виделось, как через тонкую пленку. Велосипед тоскливо валялся на дорожке, грязный, целый и бесполезный. Оля подумала, что никогда больше на него не сядет. Ни к чему ей это. Жила без велосипеда прекрасно – и пусть так будет дальше. Все равно ее никогда не отпустят кататься дальше парка у дома.

 

Оля с опаской подняла велосипед и медленно повела его назад, по пути высматривая отца. Где он отстал, в какой момент перестал бежать за ней, она не знала, и не могла понять, хочет ли она, чтобы он пожалел ее, или лучше не надо. Мама бы стала ее ругать, отец, скорее, начал бы ее дразнить.

Ветер утих, солнце припекало все сильнее, плавило асфальт, нагревало макушку до головной боли, гнало домой. Над рекой, обдатой жарой, стоял душный запах грязи, темные водоросли льнули к берегу. На низкое раскаленное небо было больно смотреть.

Когда Оля добралась до дерева, у которого оставила читающего отца, его там уже не было, но журнал «Родина» распростерто и молча лежал на краю выкрашенной скамейки.

Оля заозиралась, завертелась волчком. Вместо прохожих Оля видела только их горячие тени на асфальте. Голова разболелась так, что не разобрать было, где люди, а где их тени, но ни одна из теней не была похожа на отца. Все вокруг увеличилось, расширилось, стало еще невнятнее. Словно Оле было снова – и навсегда – четыре года, и она потерялась – навсегда – в огромном и незнакомом парке среди страшных людских теней.

Наконец она разглядела фигуру, похожую на отца, на аллее, что вела к выходу из парка. Оля вскочила на велосипед и, ни разу не остановившись, не думая о своем страхе, пустилась за ним вдогонку.

 

Отец шел медленными шагами, ссутулив плечи. Ветровку он нес в руках, брюки его были в оранжевых разводах, шея блестела от пота. Он шел и, слышала Оля, что-то бубнил себе под нос. Когда Оля на велосипеде пристроилась за ним, он не оглянулся и ничего ей не сказал, но развернул плечи и вынул руки из карманов. По его затылку ей стало понятно, что он улыбался.

 

КЛЯТВА

Двор был просторный, зеленый, заросший кустами, но все укромные места – например, за эстрадой – занимали компании старших девчонок. Чтобы принести клятву верности,  Наде и Варе пришлось снова уйти к себе за гаражи. Там, у здоровенного карагача, было место, которое считалось их собственным, и они по полному праву могли прогнать каждого, кто придет туда играть.

Нетронутые островки травы между гаражами были желтыми от одуванчиков. Ветер, еще зябкий, но уже летний, скользил по голым ногам и пах свежевыстиранным постельным бельем. Вокруг кружились белые капустницы и садились на траву, на гаражи, обклеенные полусорванными предвыборными плакатами, прямо на девочек: это было неприятно, казалось, будто на коже остаются следы.

В прошлом году Наде с Варей нравилось стаскивать за гаражи большие картонные коробки, которые валялись около задней двери мебельного магазина, куски пенопласта и поролона и вообще все, пригодное для обустройства собственного дома. Дом строили обстоятельно и долго, а поиграть в нем уже не успевали. Стоило только уйти – как кто-нибудь обязательно разрушал дом. Обычно удавалось провести в нем обед и, сидя на пенопластовом полу или на большой диванной подушке, грызть крекеры или всухомятку жевать бутерброды или бублики – что удастся потихоньку вынести из дома. Пару раз сидели внутри до темноты, играли в карты, при свечке рассказывали страшные истории, но потом Надю потеряли дома и вообще запретили ходить за гаражи.

 

– Принесла? – спросила Надя.

– А то как же! – ответила Варя. Она, как и планировала, утащила лезвие, которым старшая сестра Галина брила ноги и подмышки.

– Острая, — сказала Надя, потрогав бритву.

Варя кивнула:

– Галка постоянно режется.

Она набрала в легкие побольше воздуха и весело спросила:

– Кто первый, ты или я?

– Давай ты.

– Почему я? Давай лучше ты.

– Это же ты придумала. Ты у нас главная.

– Ты что, боишься?

Надя энергично помотала головой:

– Нет. Но первой я не хочу.

– Чего это вдруг не хочешь?

– Просто не хочу, – упрямо повторила Надя. – Я сразу после тебя.  Ты же у нас президент. То есть всегда и во всем должна быть примером. Самой смелой должна быть.

В ее словах звучала суровая правда, и Варя не стала спорить. Она еще раз потрогала лезвие кончиком пальца.

– Я не буду, если ты не будешь, – предупредила она. – Мы вместе должны. В этом смысл.

– Я буду, буду, – поторопилась ответить Надя.

Обе, разглядывая маленькую опасную бритву на Вариной ладони, замолчали.

– Варь, – окликнула Надя. – Ты что, серьезно? Зачем мы это, а? Глупо же, ведь глупо, признай. Больно ведь и вообще…. Мы и так ведь вроде дружим, и ссориться не собираемся, и никуда мы не уезжаем. Зачем тогда…. Я не понимаю. Мне кажется, это только в книжках красиво, а там же не по правде все.

– Так мы же договаривались! – рассердилась Варя. – Договаривались, договаривались! А ты так легко от своего обещания отступаешься! Какой же ты мне друг после этого? Если даже такую ерунду сделать не можешь?

Она, чуть не плача от разочарования, отвернулась к дереву.

– Чухня ты, а не друг, – сказала Варя, рассматривая, как по стволу снуют муравьи. – Чего мне теперь с тобой….

Надино лицо порозовело от близости слез.

– Друг я, – сказала упрямо Надя. – Вот чем хочешь могу поклясться.

– Смертью мамы поклянись.

– Нет, я так не буду.

Варя равнодушно пожала плечами.

– Я же вижу, что не друг, – горько сказала она. – Трындишь только. Ни в чем на тебя положиться нельзя.

– Честное слово, друг!

– Да что твое слово значит? Говоришь, честное слово, а сама?

– А вот и значит, – почти плакала Надя.

– Тогда где будем? – спросила Варя. – Палец или ладонь?

– Я не знаю, – выдохнула Надя. – Палец больно. Когда кровь в поликлинике берут, еще как больно бывает.

– Нам же совсем чуть-чуть надо. По одной капельке крови.

Надя задумалась.

– Бритва грязная, наверное, – предупредила она. – Тогда заражение крови может случиться или столбняк. У нас в саду прошлым летом один мужик на огороде порезался и умер весь скрюченный.

Варя поплевала на бритву и протерла ее пальцами.

– Ничего, – сказала она. – Подорожник приложим.

– Здесь нет подорожников.

– Трусиха. Сколько уже можно, а? Если ты мне не друг, то лучше так и скажи. Пальцы целее будут.

Сквозь бледную листву карагача брызгалось первое летнее солнце, но без ветровки пока еще было зябко. Обе девочки, конечно, вышли гулять в футболках, как полагалось по календарю. Надя растирала руками замерзшие плечи, ее ладони были влажными и липкими. Когда она волновалась, то всегда начинала гладить себя по плечам и бедрам, медленно расчесывать пальцами волосы, обхватывать себя ладонями за талию – будто любуясь собой. Бабушка, увидев такое, ругалась: хорош красоваться.

Надины губы дрожали. Она глаз поднять на Варю не могла.

 

Облака плыли друг за другом вдогонку. Неподалеку стучали мячом, с балкона кричали неизвестную Аню, под окнами кто-то хором звал маму. Между гаражей угрем проскользнула трехцветная кошка.

– Как думаешь, аттракционы в горсаду уже работают? – спросила Варя.

– Давай сейчас сходим, посмотрим?

– Мне все равно денег не дадут. У мамы получка десятого, если еще выдадут, ты же знаешь, как у нее. А я на веселые горки и на цепочную карусель хочу, – сказала Варя и почувствовала во рту приторный вкус сладкой ваты.

– Варя, ну что ты, карусель же еще в прошлом году убрали. Она сломалась, там разбились мальчик и девочка. Девочка насмерть, а мальчик покалечился. Забыла эту историю? Нас с Ритой потом до конца лета вообще ни на какие карусели не пускали.

– Карусель, карусель…., – пропела Варя.

Прислонясь к прохладной шершавой коре, она рассматривала свои кеды. Они ей были самую чуточку, но малы, и прошлое дворовое лето потрепало их и истерзало. Прежде белые, они не отстирывались и приобрели пыльный серый цвет, а внутри навсегда поселился песок. Мама обещала купить новые, но Варя старые кеды уже заранее жалела. Вчера она нарисовала на них фломастером красные звезды, и ей казалось, что вышло здорово.

Надя поймала ее взгляд и поняла, что страшно хочет наступить Варе на ногу – как бы нечаянно, но больно.

– Ну так и что? – нетерпеливо спросила она, встряхнув волосами. – Куда идем? До парка догуляем? Тебя отпустят?

Варя посмотрела на нее и стремительно полоснула лезвием по подушечке большого пальца. Она немедленно выронила лезвие, засунула палец в рот и, зажмурившись, затопала ногами. Изо всех сил старалась не закричать и не закричала, даже не застонала.

– Все, – сказала Варя, смахивая слезы и показывая палец Наде. – Я все. Теперь твоя очередь.

Сама она старалась не смотреть на порез и снова зажала его ладонью. Кровь не останавливалась.

– Почти и не больно уже, – добавила она. – Раз и готово.

Надя растерялась:

– Варь, ты чего… Мы уже передумали.

– Трусиха, — сказала Варя.

– Нет, ты…

– Слабачка.

– Я – нет! – закричала Надя. – Мне просто подготовиться надо! Мне настроиться надо!

Варя смотрела на нее с нарастающим презрением. В эту минуту ей казалось, что она ошиблась в Наде и та не подруга ей вовсе, а так – незнамо что. И не за что было любить эту Надю: маленькая она еще и глупая.

– Не так уж это и больно! Трусиха! Видела же, я не закричала даже! – затараторила она.

Надино лицо наливалось краской, челка прилипла ко лбу. Ее брови, вчера следом за сестрой подщипанные по картинке из журнала, придавали ее лицу слегка удивленное, глупое выражение. Зажав ладонью рот, Надя не то хихикнула, не то всхлипнула, и, не глядя на Варю, опрометью бросилась назад во двор.

Прежде чем возвращаться домой, она у подъезда умылась и отсморкалась в холодную струю воды, текущую из ржавого подвального крана. И в самом подъезде постояла, заглядывая через дырочки в чужие почтовые ящики, пока не унялась дрожь в ногах. В окно она не смотрела: знала, что Варя за ней не пойдет. Никогда больше Варя за ней не пойдет. Ну и пусть. Не нужна ей такая подруга. Нечего тут плакать.

 

***

Следующим вечером Надя пришла к ней сама. Дома у Вари были мать с сестрой, при которых разговаривать не хотелось, и Варя вышла к Наде в карман, заставленный соседской мебелью, мешками с картошкой и тремя грязными велосипедами. В кармане резко пахло рыбой – так, словно рыбу чистили прямо у тебя под носом. От этого запаха глаза начинали слезиться. С хромого комода смотрела, не моргая, желтоглазая округлая кошка.

– Как дела? – спросила равнодушно Надя, держа руки в карманах. – Почему гулять не выходишь?

– Неохота, – также лениво ответила Варя.

– А завтра выйдешь?

– Ну не знаю я. Может быть, выйду. А может быть, и не выйду. И вообще это не твое дело. Я занята. Очень важными делами.

– Понятно…. А я, смотри, вчера вечером картошку чистила и большой палец порезала.

Она доверчиво протянула Варе руку. Варя взяла Надю за ладонь и кисло улыбнулась.

– Больно было?

– Ага.

– Мне тоже.

 

***

Варя была президентом тайного общества.

Ее нисколько не смущало, что участников в обществе было всего двое, и Надя ее власть на самом деле не признавала и жаждала равноправия. На последних демократических выборах обе набрали по половине голосов, обе сочли выборы несправедливыми, разругались навсегда, неделю друг друга бойкотировали, тайком плакали, тосковали и неохотно пришли к тому, что все важные вопросы они решают вместе, а собрания проводит Варя как хранитель книги.

Помимо главной книги, Варя постепенно раздобыла и другие атрибуты тайного общества: карты таро «Мадам Ленорман», обыкновенные игральные карты (на которых следовало посидеть перед гаданием), набор юного химика, используемый для составления зелий, театральный бинокль – ненужный, зато красивый, и старую фетровую шляпу, которая делала лицо Нади утонченным, как у актрисы из прошлого, а Варю предательски превращала в коровницу. Шляпу на все карманные деньги купили у старухи, что торговала у входа на рынок, разложив на картонке старые книги и нехитрые манатки. Целую неделю девочки проветривали шляпу на Варином балконе, избавляя от нафталинового духа, но до сих пор  девочка, надевшая шляпу, не могла сосредоточиться на своей красоте, потому что принималась морщиться и чихать.

Надя старалась не отставать от Вари и все таскала и таскала в общее гнездо пустые пузырьки от бабушкиных лекарств, блестящие стеклышки, золотинки от фантиков, рваные бусы, поломанные брошки и прочую девичье-сорочью ерунду, собирала на даче и сушила всякие травки без разбору, а однажды там же, на даче, откопала в книжном шкафу небольшой, с ладонь, томик без обложки и на необычном языке: ее мама сказала, что это арабская вязь. Эта книга была и правда, без дураков, ведьминской, и девочки немного боялись брать ее в руки, друг от друга страх скрывая: казалось, ладони сразу начинало загадочно припекать, словно сама книга, оскверненная лишним прикосновением, желала вырваться на волю и захлопнуться навсегда.

Девочки хранили все сокровища в нижнем ящике Вариного стола, который надежно запирался на ключ, а куда Варя прятала ключ, она не говорила никому. Ее мама могла в любую минуту зайти в комнату, с презрением вытрясти на пол пыльное и замусоренное содержимое двух незапертых ящиков, и без единого слова выйти за дверь. Что уж говорить о старшей сестре Вари, Галине, девицей вредоносной – на зависть любой ядовитой змее и, как считали Варя с Надей, дурной (и лицом, и телом, и так далее).

Собрания всегда проводили у Вари, гордой обладательницы собственной комнаты. Надя жила в одной комнате с сестрой Маргаритой, которая знать не знала об игре. Между Варей и Ритой была давняя и беспричинная неприязнь.

 

Два человека в тайном обществе – разумеется, смешно, но Варя и не хотела по-другому. Чем меньше людей знают секрет – тем лучше, и не только потому что другие могут его угробить, растрепав, но и для того, чтобы не потерялось, в болтовне не выдохлось главное: чувство тайны, сладкое и тягучее, как свежий мед, уютное, как домик под одеялом. Смысл тайного общества, как известно, в самом наслаждении тайной, в смаковании секрета как редкого лакомства. Варе нравилось, что они с Надей не просто две подруги, а самое настоящее тайное общество. Это словно очерчивало вокруг них круг избранности. Любой человек, даже третий, был бы им лишний, и ни с кем, кроме Нади, Варя не собиралась делить игру.

Когда Варя отпирала ящик стола, чтобы достать книгу или иную драгоценность, обеих девочек охватывало радостное волнение. Они прислушивались, не идет ли кто, даже если были дома одни, и боялись обнаружить, что кто-нибудь чужой подобрал ключ и разорил тайник. В животе было тепло, в подреберье – тоже тепло и немного колко, и все хотелось делать молча, взявшись за руки и не просто так. Ключ с легким щелчком поворачивался в замке, и в комнате все делалось неуловимо иным, словно сдвигалось на пару миллиметров в соседнее пространство.

 

Едва ли не в каждую встречу Надя приносила Варе рисунки. На тетрадных листах разноцветными ручками изображены были две девочки-ведьмы, две сестры, разлученные в младенчестве – Надин и Эстер (Варя ненавидела свое имя). Обе с огромными глазами, тонкими талиями и миниатюрными ладонями и ступнями. Себя Надя рисовала кудрявой брюнеткой, Эстер – блондинкой, и это воспринималось как должное, хотя и Надя, и Варя обладали вполне себе обыкновенными невзрачно-русыми волосами: у Нади покороче и потемнее, у Вари посветлее и в вечном хвосте с петухами на голове. На рисунках волосы разлетались красиво, будто на них всегда дул легкий ветер. Дольше всего Надя рисовала длиннющие пушистые ресницы и еще – во всех подробностях – платья, туфли и украшения.

Они всамделишные колдуньи, говорила Надя, потомственные, их родная мать пропала много лет назад, и в тех пор они живут вдвоем. Однажды Надя видела сон о них, и этот сон был ей послан из волшебного мира, потому что так надо было – чтобы она обо всем вспомнила. Именно то, что во сне, было настоящим, а реальность – да ведь нам только кажется, что это реальность, мы никогда не знаем, где правда, разве не так, Эстер? Мы просто отбываем здесь повинность, а живем только во снах, и каждый раз, засыпая, мы возвращаемся домой. Я сразу поняла, что это ты, когда увидела тебя, говорила Надя, я сразу вспомнила, кто мы настоящие. И я тоже видела такие сны, радовалась Варя, я всегда знала, что настоящая жизнь – там, говорила Варя, и ей начинало казаться, что и правда – знала. Однажды мы навсегда вернемся домой, обещала Надя, нам только нужно выполнить здесь важное задание. Мы пока не помним, какое,  но время придет, и мы обязательно его узнаем.

В волшебном мире две красавицы-сестры Надин и Эстер жили в старинном замке с двумя высокими башнями, длинными галереями и огромной библиотекой. Они учились в колдовской школе, дружили с мальчиками, путешествовали по миру, между делом сражались со злом, умели летать, воевать заклинаниями и превращаться в других существ. Риты, Галины и остальных там, разумеется, и близко не было.

Все в Надиных историях было понятно и предсказуемо, обе девочки спасались от всех возможных опасностей, добро побеждало зло, которое хоронилось в пещерах и подвалах до следующей ночи, смерти не существовало, любовь – конечно же, была самой настоящей, и, кстати, куда интереснее сражений с нечистью – ежедневный выбор платьев и невозможность решить, с каким мальчиком пойти на школьный бал. Им обеим, и Надин, и Эстер всегда было по шестнадцать лет, и они никогда не постареют.

– Сегодня у меня будет платье длинное, зеленое, – говорила Эстер. – Такого, знаешь, изумрудного цвета, как мои глаза.

В земном мире Варя, разумеется, была сероглазой.

– На рукавах, вот тут, кружево, на юбке вышивка. Наверное, цветы. Но не просто цветы, как вот на наволочке, а красивые всякие. Орхидеи, вот какие. А под юбкой еще одна юбка, шелковая, и колготки капроновые, самые тонкие, какие только бывают.

Надя несколько раз начинала писать книгу об Эстер и Надин и каждый раз покупала для нее общую тетрадь. Ей не хватало терпения закончить ни одну из историй, любое предложение, возникающее в тетради, казалось ей неправильным и дурацким. Такую тетрадь становилось неприятно брать в руки. Надя вырывала исписанные листы один за другим и снова принималась рисовать. Потом приносила рисунок Варе или подбрасывала ей в почтовый ящик и спрашивала: «Ну как тебе?» – и в паузе между своим вопросом и Вариным ответом успевала сквозь землю провалиться от стыда за бездарные каракули. Варя рисовала в десять тысяч раз лучше Нади, они обе это знали, но всегда Варя говорила: «Здорово», потому что ответить иначе было бы не по-дружески.

 

Однажды в воскресенье на рыночном книжном развале, куда Варя, скопив деньги, пришла за кинороманом «Богатые тоже плачут», она увидела у лысеющего насмешливого торговца, зовущего ее «барышня», белую книжку чуть толще школьного дневника – «Практическая магия. Заговоры на каждый день». А у Нади еще в прошлом году завелся альбом, куда она наклеивала вырезки о нумерологии, астрологии, хиромантии, гаданиях, о пришельцах, тунгусском метеорите, привидениях и другие секретные материалы.

Так они и сошлись.

– Можно взять альбом домой почитать? Я завтра отдам, честное слово.

Школа, Надин кружок «Маленькая леди», Варины музыкалка с художкой, дворовая беготня с соседскими девчонками, прыжки в резиночку и в козла, лагерные смены, поездки на дачу – остаться вдвоем было не так уж легко, и секретное «колдование» случалось до обидного нечасто.

А Варя всю свою девятилетнюю жизнь мечтала о настоящей подруге, такой, чтобы всегда – пусть мысленно – вместе, до самой смерти, чтобы друг за друга горой, чтобы любые секреты можно было ей открыть. Предыдущая ее подруга на всю жизнь, смуглая смешливая одноклассница Ева, переехала в новый район. Варя неделю рыдала так, словно у нее кто-то умер, плакала даже во сне, в школу ходила с опухшими глазами. Мама сказала: «Конечно, жалко, но в гости не поедем, далеко» — было вовсе не далеко, полчаса на автобусе, который останавливался у самого дома, но у взрослых, как известно, странное понимание времени и расстояния. Сначала девочки созванивались каждый день, примерно через полгода Ева звонить перестала, через пару месяцев прекратила звонить и Варя. Позже до Вари дошли слухи, что Ева с родителями уехала в Израиль. Варя не знала, где это. На карте мира нашла, и в атласе тоже, но маленькую точку, обозначающую город на карте, не могла соединить с воображаемым домом, куда забегает Ева после школы, стаскивая ногами кроссовки и бросая на пол школьную сумку – пацанскую, с гоночной машиной.

Вот Варе чего не хватало: возвращаться домой из школы большой компанией с теми, кто живет в соседних домах, подъездах квартирах, например, осенью, проверяя на прочность первый лед, затянувший лужи (он трескается под сапогами с вкусным хрустом), смеяться (ржать, как кони), пихаться, болтать о пустяках, друг друга хлопать мешками со сменкой, и чтобы все свободные, голодные – а одна подруга лучшая. Сцепляешься с ней глазами, и смеешься уже не вместе со всеми, а вместе с ней, о чем-то своем и об общем одновременно.

И – ковер! Варя всегда думала про Еву, когда пылесосила ковер. Однажды Ева в гостях у Вари  придумала увлекательную игру – девочки ползали по полу, водили пальцами по узорам ковра и пальцы были как будто герои (принц, принцесса и говорящий дог), а узоры были улицами старинного города с крепостными стенами, башнями, подвалами, лабиринтами и секретным домом, в котором жил колдун-аптекарь, способный схимичить лекарство от любой болезни. Варя до сих пор иногда играла на ковре, но только одна. Это была Евина игра. С Надей была другая – «колдование».

«Колдование» было смесью коллективного чтения гороскопов, гадания на картах и безобидной магии, похожей на то, что много лет спустя будут называть позитивным мышлением и трансерфингом реальности.

 

Соседка Оля, прознав об игре «в волшебниц», внесла свой вклад и тайком притащила из дома красную велюровую занавеску. Эту занавеску ее дедушка когда-то вешал на дверь ванной, затыкая щели так, чтобы внутрь не проникал губительный для фотографий дневной свет. Дедушка умер, занавеску спрятали в глубине шифоньера, а теперь, на старости лет, она превратилась в мантию. Мантия всем очень понравилась, но Варя с Надей сделали вид, что ничего особенного.

Девочки во время игры поочередно набрасывали ее на плечи для придания действу большего правдоподобия, в ней даже дырку для головы хотели прорезать, но Оля не разрешила. Иногда Оля незаметно утыкалась в занавеску лицом: ей казалось, что от нее все еще пахло проявителем, закрепителем и куревом. Хотя деду разрешалось курить только на балконе, все его вещи насквозь продымились табаком.

Бывало, что и Оля играла вместе со всеми, но в тайное общество Варя и Надя принимать ее не спешили. Конечно, она принесла крайне необходимую занавеску и умела выдумывать занимательные и страшные истории не хуже Нади, но все же Оля им не подходила: она была на полтора года младше и до сих пор играла в куклы, ей запрещали гулять дальше двора и ходить за гаражи и Оля редко решалась ослушаться, но самое главное – Оля дружила крепко с соседкой Леной, по всеобщему мнению – конченой. Варя с Надей понимали, что сохранить тайное общество в секрете Оля не сумеет и, вероятно, будет над ними потешаться на пару с Леной. К тому же Оля еще не прошла испытание, а придумать экзамен для вступления в тайное общество Варя не успела. На то оно и тайное общество, чтобы не принимать всех подряд.

По картам и по книгам Оля гадала со всеми, читала про руны, нумерологию и гороскопы, но истинную цель тайного общества от нее скрывали. Цель была такая – научиться колдовать. Поэтому заклинания читались и обряды совершались, когда Эстер и Надин оставались вдвоем.

Вдвоем они пили воду, предварительно заряженную взглядами на любовь, красоту и пятерки по математике. В сумраке зажигали свечу и смотрели на нее, загадывая желания. Призывали дождь, солнце или, наоборот, морозы (чтобы отменили уроки и можно было гулять). Пытались взглядами заставить предметы летать по комнате. Добавляли в Галинины диетические котлеты засушенные листья из гербария, растертые в труху – чтобы уменьшить ее, Галкину, врожденную вредность (Галя ничего не заметила и не только не стала добрее, но даже и животом ни дня не страдала).

 

Порой Варя с Надей на улице или в магазине выбирали себе жертву и дружно сверлили человека взглядами, мысленно передавая ему приказ сделать что-нибудь этакое – почесать ухо, перепрыгнуть через лужу, купить шоколадку, прокричать петухом. Получалось редко: недоставало то ли способностей, то ли тренировки. Однажды сутулый человечек в грязно-зеленом плаще, которого они преследовали до самого рынка, чтобы вынудить покрутиться вокруг своей оси, подпустил их ближе, развернулся и закричал на них громким, но неожиданно бабским голосом; девочки бежали домой со всех ног. До самого подъезда им казалось, что он гонится за ними.  Надя клялась: глаза у него были разного цвета: один зеленый, а второй и вовсе – ярко-красный.

 

***

Варя выключила в комнате свет, принесла из кухни стакан с водой, бросила туда щепотку соли и, поставив стакан на окно, задернула шторы. Было еще светло, и луна на бледно-сиреневом небе только угадывалась. Даже с задвинутыми занавесками темноты в комнате не получилось.

Девочки сели рядом на диван, крепко взяли друг друга за руки и зашептали, заглядывая в книгу на Вариных коленях:

– Лунная вода, что девичья слеза, пусть я буду молода, белолица, беспечальна, пусть меня полюбит тот, кого я люблю, за мою красу, за покладистость!

Обе замолчали. Варя перевернула страницу:

– Заговор на возвращение страсти в отношениях, заговор, чтобы вернуть любовь жены…

– Это для взрослых.

– Во, смотри: три красивых красных яблока принесут в ваш дом богатство, если произнести три раза заговор: «Помяните мою нищету за упокой, а богатство и здравие всегда со мной». Волшебные яблоки нужно отнести на кладбище и положить на старую безымянную могилу. Нет уж, спасибо, не дождетесь! – Варя отбросила книгу в сторону. – Может, лучше видик посмотрим?

– А ты кого-нибудь пробовала приворожить? – спросила Надя.

– Нет, а тебе надо?

– Я просто так спросила.

Варя засмеялась:

– Серьезно, ты кого-то приворожить хочешь?

– Не хочу! Для тренировки только. Разве тебе неинтересно попробовать?

Принялись листать книжку.

– У тебя есть прядь его волос?

– Откуда?

– Ладно, а фотография?

– Нет.

– Вы что, классом не фотографировались?

– Он не из класса, – покраснела Надя.

– Тогда встань на колени лицом на восток.

– А где восток?

– Наверное, там, – Варя наугад махнула рукой. – Вот тебе книга, читай.

– Я просто на пол сяду, – сказала Надя и начала читать:

– Как небо зарей засияло, так бы и нам в любви засиять с добрым молодцем… А про себя читать можно? Я вслух не хочу.

– Тут про это ничего не написано.

Надя неохотно начала сначала:

– Как небо зарей засияло, так бы и нам в любви засиять с добрым молодцем…, — она завалилась на ковер и расхохоталась, спрятав лицо в ладонях. Варя засмеялась тоже, и, как назло, в дверь заглянула Варина мама и недовольно спросила, не пора ли Наде домой.

 

Варя вызвалась ее проводить до квартиры. Идти было недалеко: подняться по лестнице на два этажа. Варя и Надя шли наверх, сцепив руки в замок; Надя держалась за перила и вела за собой Варю. Надина рука была горячей и влажной, Варина – напротив, неожиданно маленькой, но твердой и прохладной.

– Я тебе завтра кассету новую принесу «Король-лев», — сказала Надя, добравшись до своей квартиры.

– Я смотрела! – ответила Варя и сразу поправилась: – Только давно и не полностью.

 

***

Галя сидела на ковре в Вариной комнате, по-турецки скрестив ноги, и бесцеремонно листала «Практическую магию».

– Где ты достала эту ерунду?

– Твое-то какое дело? – огрызнулась Варя.

– И как, много парней приворожила? – фыркнула Галина. – Может, еще и порчу на кого-нибудь навела? Или, как это называется, присуху? А? Скоро будем объявление в газеты подавать: «Потомственная ведьма Варвара предскажет будущее, вернет любимого». И фотографию твою, знаешь, чтоб ты на ней вся в черном и руки над магическим шаром. Ты, в общем-то, на ведьму будешь похожа, если тебя накрасить и шляпу на тебя надеть ту страшную, которую ты на балконе проветривала. К ней, знаешь, можно еще вуаль черную пришить. Тебе очень пойдет!

– Галя, прекрати!

– Ты не переживай, я тебе клиентов подгоню. У нас в группе много дур.

– Лучше по-хорошему отдай.

Галина спрятала книжку за спину.

– Не отдам, – засмеялась она.

– Отдай! – со злостью сказала Варя. – Это мое.

– Не отдам. Сама читать буду. Это же анекдот сплошной, ты послушай…. Любовь в сердце призываю, огонь страсти в его душе разжигаю…

– Галя, я все расскажу маме.

– Я ей сама расскажу, какую гадость, какую пошлость, какую поразительную мерзость ты в дом приносишь. Бесстыжая! Мама отберет, не сомневайся. Не отдам, Варвара, даже не проси.

– Отдай, Галя, это не мое! Это на самом деле не мое! – вырвалось у Вари. – Мне вернуть надо! Я на время взяла!

– А чье?

– Надя дала почитать.

– Надя? – прищурилась Галина.

– Надя, – уверенно кивнула Варя. – Ну все, хватит, отдавай.

– Отвянь. Я же сказала – нет.

Галина подхватила книгу и, оттолкнув Варину руку, направилась к двери. Варя прыжком догнала ее и ударила кулаком в плечо и коленом в бедро. Галя привычным движением заломила ей руку за спину и толчком в спину отправила в сторону дивана. Спорить было бесполезно. Варя захлопнула дверь и, пристроившись в уголке дивана, вытирая слезы о подушку, стала ругать Галину. Она перебирала все известные ей ругательства и твердила их беззвучно, одними губами, и еще, и еще, и еще. Чтоб тебе все лицо прыщами обсыпало, думала она, чтоб ты следующую сессию завалила, чтоб на тебя парни больше никогда не посмотрели, чтоб ты никогда не вышла замуж.

Чуть успокоившись, она села на ковер и долго водила пальцами по его узорам: принц убежал из темницы, чтобы вызволить принцессу из логова гигантского змея. Галя с мамой смотрели в зале КВН. Варя слышала, как они смеются, и оттого ей делалось все горче, и ныл порезанный палец, в горле стоял тугой комок, а от проглоченной обиды и внезапного стыда кожа на животе словно скукожилась.

Варя чувствовала себя изгоем в семье, объектом колкостей, глупой девочкой, вынужденной всегда быть готовой к защите, не имеющей права на ничего свое – сокровенное, смешное, но свое.

Не было в ее жизни ни одного дня, в котором бы не существовало старшей сестры. Всем было понятно, что Галина любимая дочь, они с мамой были похожи своим умением непроизвольно найти насмешливое словечко, жест, смешок на любое Варино увлечение, на каждую ее подругу, поделку, похвальную грамоту. Ах, у тебя первое место на олимпиаде, ах, неужели никого умнее не нашлось? Ну, на безрыбье…. Как же так, у тебя рисунок взяли на выставку, видимо, остальные еще хуже нарисовали….  Это что, автопортрет? Ты правда думаешь, что ты такая?

Галина смеялась, как ни в чем не бывало. Варя рванула в Галькину комнату, почти сразу нашла книжку, засунутую сестрой под подушку и, спрятав ее под футболкой, кинулась в туалет, где разорвала каждый лист на мелкие кусочки и смыла их в унитаз.

– Ужинать будешь? – спросила мама.

– Нет, – угрюмо ответила Варя.

– Ну как хочешь, уговаривать не буду. Ходи голодная.

– У меня живот болит, – на всякий случай сказала Варя, но ее, кажется, никто не услышал.

Спала Варя плохо, будто бы между двумя снами: одним — про опустевшую школу летом, в ремонт, в запахах краски и сырой штукатурки, в остром чувстве стыда, так как Варе надо отнести сварливой библиотекарше книжку, которую она потеряла, и другим сновидением – ночным, про разрушенный отравленный город, где было необходимо срочно кого-то найти. Оба сна друг на друга наслаивались, перекликались, звенел школьный звонок, на Варю человеческим голосом кричала огромная ворона, из зарослей выползали ядовитые змеи, Варя спешила, кружила и петляла то по улицам, заросшим колючими растениями, то по школьным этажам с провалами между лестничными клетками, а когда она проснулась на влажной простыне с мокрым лицом, забитым носом и колючим, безголосым горлом, то выяснилось, что у нее температура. Врач сказал: ангина.

 

Варя болела неделю, и еще неделю ее не выпускали гулять, потому что небо дважды трясло остатками снежной крупы и трижды – дождем, а Варя больше не температурила, но кашляла. Хотя мама и работала в больнице, она признавала только народную медицину. Варя грела ноги в горчичной ванне, дышала над горячей картошкой, терпела банки на спине и горчичники на груди, но продолжала кашлять и хрипеть.

В домашней маяте проходили бесценные дни каникул. Надя позвонила один раз и передала через Варину маму – дальше порога ее не пустили – обещанную кассету, которую Варя засунула в стол и забыла.

 

***

Во дворе покрасили скамейки, и свежий запах зеленой липкой краски смешался с долгожданным июньским теплом. У соседнего подъезда незнакомые девчонки прыгали в резиночку, и до Вари доносился летний звук подошв, шлепающих об асфальт, и старательный счет: «Пешеходы, пешеходы, молния, точка». Со второго этажа подвывал худой доберман, которого хозяева на весь день привязывали на балконе, чтобы уберечь квартиру от разрушений.

Надя шла к подъезду с бидоном в руке и с Олей под руку, словно они были лучшими подругами. Обе смеялись и не заметили Варю, которая шла им навстречу. Колючий ком в горле вернулся, как и не было недельных полосканий горьким травяным отваром и пыток горчичниками. Надя и Оля смеялись так, словно над кем-то, и больше не над кем им было смеяться, кроме как над Варей.

– Привет, – хрипло сказала Варя им вслед.

Девочки дружно обернулись.

– Привет! – обрадовалась Надя. – Поправилась?

– Почти.

– Я приходила два раза, а мне не разрешили к тебе. Сказали, ты заразная. А что с тобой было?

– Ангина, – Варя откашлялась: горло все еще саднило. – Ничего я не заразная. Ты бы хоть звонила.

– Я и звонила! – сказала Надя. – Но трубку все время брала Галька и говорила, что ты спишь или поехала в поликлинику. А потом меня вообще на дачу загнали. Прибираться там после зимы и все такое. Тоска – жуть. Я чуть пешком домой не ушла.

– Могла бы и позвонить, – упрямо повторила Варя.

–  Я же говорю: я звонила! – расстроилась Надя. – Тебя все, выпустили? Ты же гулять с нами пойдешь? Мы хотели в горсад, я только квас занесу!

Варя, помедлив, кивнула и цепко взяла Надю под руку, заняв место, где только что шла Оля. Надя, улыбнувшись, наклонилась, и девочки легонько стукнулись лбами.

– Оля, – умоляюще сказала Варя. – Мне очень-очень надо поговорить с Надей наедине. Может быть, у тебя есть какое-то другое важное дело? А мы вечером за тобой обязательно зайдем. Правда же, Надя, зайдем? В резиночку будем! Сто лет не прыгала!

Оля всегда все понимала и не обижалась.

– Ладно, – кивнула она и пошла прочь.

Варя привычным жестом увлекла Надю за собой. Она была счастлива. Впереди виднелось почти все лето – бездельное, разнеженное, бесконечное.

 

ЖИВАЯ ВОДА

– Он умер, умер!

Рита вбежала в комнату, бросилась на диван вниз лицом и глухо закричала в диванную щель:

– Это не я, честное слово, не я!

Надя закрыла книгу, заложив пальцем недочитанную страницу. Она нехотя убрала с дивана подушки и села рядом с сестрой. Рита била ногами в тугой диванный валик, словно куда-то бежала, и громко, с упоением ревела в диван. Мамы, как назло, не было дома, и просто выйти из комнаты, не попытавшись утешить Риту, Надя не могла.

– Рита, – окликнула Надя, положив руки сестре на плечи.– Кто теперь умер-то?

Услышанное «умер» не испугало Надю. Рита была чувствительной натурой и могла долго оплакивать героя фильма, горько, до заикания, плакать из-за смерти персонажа книги. Она открыто рыдала над книгами о подвигах, о животных, о болезнях, да много о чем другом, чем заработала от бабушки прозвище «актриса из погорелого театра».

– Рита, Рита! Перестань. Ты так на тренировку опоздаешь. Давай рассказывай уже.

Рита передернула плечами, стряхивая Надины руки, и еще глубже вдавилась в диван.

– Нервные клетки не восстанавливаются, – сказала Надя. – Представляешь, сколько ты сейчас их губишь понапрасну.

– Иди ты отсюда!

– Скажи, чего ревешь, и я сразу же пойду.

Рита оторвала от подушки красное некрасивое лицо:

– Я даже говорить такое не могу…. Так страшно!

– Да что же такое случилось, нормально скажи?

Рита лицом в диван ответила:

– Кажется, с Хомой плохо.

– Что значит кажется? – встревожилась Надя.

– Я же сказала! – подскочила Рита. – Он не дышит! Он спит и не дышит! Иди посмотри!

У Нади задрожали губы:

– Я не хочу одна, пойдем вместе.

– Я боюсь на него опять смотреть! – закричала Рита и снова упала лицом в подушку.

 

Клетка стояла на кухне, куда ее обычно уносили на ночь, чтобы хомячья возня не мешала маме выспаться. Надя присела перед ней и пригляделась.

Хомяк спал в своем домике: вход закрывал пушистый рыжий бок. Газетные обрывки на полу клетки промокли, сбились и плохо пахли. Надя не помнила, чья была очередь чистить клетку. В кормушке осталась нетронутая еда.

– Видишь, он не поел сегодня, – всхлипнула Рита. – Даже к себе еду не утащил, совсем ему плохо.

– Ему уже складывать некуда. Спит человек, не мешай.

– Да ты посмотри внимательнее! Не видишь – он не дышит!

Хомячий бок выглядел вполне обыкновенно. Надя нагнулась к клетке и подула на хомяка. Он не вздрогнул, не пошевелился, и Надя подула сильнее.

– Я его спицей тыкала, – сказала Рита за ее спиной. – Он и не шевельнулся даже.

– А ты бы зашевелилась, если бы тебя спицей тыкали?

– Да, — ответила Рита. – Я бы да.

Она сидела на корточках, закрыв лицо руками, чтобы не смотреть в сторону клетки.

– Хомочка, Хома! – ласково обратилась к хомяку Надя. – Что же ты спишь и спишь? Нахомячился и спит, а мы за него волнуемся. Разве можно столько спать? Ну хорошо, ты только выйди из домика, покажись нам, мы увидим, что ты живой, и отстанем. И можешь дальше спать.

– Ты в руки его возьми, – попросила Рита.

– Нет, не хочу. Он меня однажды укусил, когда я его спящего схватила.

Надя пошевелила домик – не помогло. Она принялась осторожно раскачивать клетку; хомяк летал, как на качелях, продолжая неслышно и бездвижно спать. Надя качала клетку выше и быстрее, трясла ее – без результата. Она вернула клетку на ее обычное место и призналась:

– Кажется, ты права. Он заболел.

 

Сорвавшись с места, Рита убежала в комнату и захлопнула за собой дверь. Надя осталась на кухне. На разные голоса гудел холодильник, шумела вода в трубах, тикали часы, шелестело дерево за окном, всхлипывала Рита, в подъезде кто-то поднимался по лестнице в ругани и ссоре. Соседская девочка за стеной упорно подбирала мелодию на пианино. В клетке по-прежнему было тихо. Надя включила чайник, сложила в стопку на окне разбросанные журналы «Бурда Моден», расставила по местам вымытые после завтрака тарелки и чашки: ей надо было чем-то занять руки и дождаться маминого возвращения.

Надя попыталась вспомнить, что читала утром, но напрочь забыла и название книги, и о чем там было вообще написано. Заходить в комнату к Рите она не хотела.

– Хома, Хома, давай просыпайся уже. Вставай, просыпайся, рабочий хомяк, – сказала Надя, снова встряхивая клетку. – Ничего, что заболел. Вот придет мама, и мы отвезем тебя к ветеринару. Он тебе поможет.

Она еще раз присмотрелась к хомяку и сама не поверила, что не заметила этого раньше: вместо хомяка в его домике валялась какая-то рыжая пушистая штука, как если бы туда засунули меховой помпон от шапки. Сжалось сердце, похолодело в ногах, а лицо, напротив, бросило в жар. Плечи покрылись гусиной кожей. Все звуки стали далекими, будто в уши попала вода. Та штука в клетке была чем угодно, только не живым хомяком, и надо быть полной дурой, чтобы этого не понять.

Надя поспешно накрыла клетку старым маминым платком, задвинула за кухонный диван подальше от глаз, и села за стол ждать маму. Она знала, что когда мама придет, все станет если не прежним, то по меньшей мере понятным. Мама могла все исправить, но она ушла на рынок и по другим делам – к портнихе, на маникюр. Она звала с собой Надю, и лучше бы Надя не заленилась, а пошла. Она любила бывать на рынке: там можно было попросить у мамы кружку кваса, там был целый ряд с книгами, в том числе такими, какие не купить в обычном магазине, и самое интересное место – длинный стол с аквариумными рыбками. Однажды Надя увидела среди скучных обиталищ мальков большой круглый аквариум со странным существом. Молочно-белое, со странными отростками вокруг головы, с почти человеческими руками, оно смотрело на нее из воды так, словно было разумным и молило ее о помощи. Продавец сказал, это аксолотль – редкое животное. Надя поняла, что он все наврал и что это инопланетянин, который попал в плен, но она ничем не смогла ему помочь: мама наотрез отказалась покупать этот ужас даже в счет подарков на день рождения и Новый год на три года вперед.

 

Надя грызла всухомятку крекеры-рыбки из вазочки, слизывая с пальцев соленые крошки. Печенье было невкусным, как будто картонным.

Время тянулось долго, словно оно поломалось. Мама не возвращалась, Рита затихла в комнате. Наде не плакалось и не думалось ни о хомяке, да и вообще ни о чем. Клетка никуда не исчезла из-под платка, и оттого, что она стояла вон там, между окном и диваном, тело наливалось непривычной глухой тяжестью.

Недавно, незадолго до каникул, с Надей случилось нечто похожее. Она не сделала домашку, потому что впервые за три года не поняла тему, но именно ее вызвали к доске. Она стояла с мелом в руке, и все смотрели на нее – одноклассники, учительница, Лев Толстой с портрета, и юноша с фотографии, который пятьдесят лет назад ушел на войну и погиб, и все видели, что она ничего не знает, и были готовы смеяться: ждали только того, кто засмеется первым. Надя судорожно глотнула воздуха и пропала; ей не было стыдно или страшно, но она не чувствовала ни живота своего, ни сердца, ни ног. Словно кто-то внутри Нади решил ее уберечь и закрыл ей глаза руками, как делала мама маленькой Наде, если в телевизоре показывали страшное или поцелуи. К вечеру остались пятна мела на мятом подоле школьной юбки, ответ «не знаю» на мамин встревоженный вопрос, как же так получилось, и тройка с минусом в дневнике (знак жалости к старательной отличнице), который Надя в первый же день каникул изодрала в клочья.

 

Рита вышла из комнаты с очень прямой спиной, высоко поднятым подбородком и насухо вытертыми глазами. На ней был ее любимый спортивный костюм, на котором так и было написано: «Рита».

– Вот ты знаешь, – сказала она. – У меня сегодня горе. Но я все равно пойду на тренировку. И все равно я буду улыбаться и танцевать лучше всех.

Она говорила это зеркалу, перед которым ловко сделала высокий хвост на затылке. Потом она прошла в кедах на кухню и посмотрела на накрытую клетку.

– Хороший был, – сказала Рита. – Правда ведь, хороший? Другого такого уже не будет. Пушистый, игривый. Такой молодой! Я так его любила!  Ты чего молчишь? Ну и молчи сиди….

– Ты не опаздываешь?

– Нет, еще рано. Слушай, – Рита присела перед клеткой, – а вдруг он все-таки спит. Да? Помнишь, бабушка однажды спала так крепко, что мама на всякий случай скорую вызвала? Давай все-таки попробуем его достать.

Рита сняла с клетки платок, просунула руку в дверцу и попыталась вытрясти хомяка из домика. Коснувшись хомяка, она отдернула руку так, будто ее укусили.

– Не могу я, – пискнула Рита.

Надя засмеялась. Не потому что ей было весело или смешно. Она просто засмеялась; слов или слез у нее не было, а растерянный смех, похожий на долгое откашливание, сам собой рвался из горла.

Рита коршуном налетела на нее и толкнула Надю вниз лицом на кухонный диван.

– Ты совсем бесчувственная, злая! Ты даже не заплакала! – закричала она. – Такая беда случилась, а ты не заплакала! Сидишь себе спокойно! Ты человек или кто? Тебе не жалко его, совсем не жалко! И меня тебе не жалко! – навалившись на Надю сверху, она больно колотила ее острыми кулачками куда попало. – Так нечестно, нечестно! Я все расскажу маме!

 

Надя, вывернувшись, что есть силы схватила Риту за волосы, саданула в подбородок. Обе они скатились с дивана под стол. Надя ударилась переносицей об угол стола, и от боли из глаз брызнули злые слезинки.

Рита первой выпрямилась и отдышалась.

– Если бы я могла выбирать себе сестру, я бы никогда тебя не выбрала, – сказала она.

– И я бы тебя не выбрала, – ответила Надя из-под стола, зажимая ладонью сочащийся кровью нос. – Если бы я тебя увидела заранее, я бы вообще передумала рождаться.

– Можно подумать, мне не все равно! – сказала Рита уже за дверью.

– Можно подумать, мне не все равно, что тебе все равно, – буркнула Надя.

 

В отсутствие Риты Надя выдохнула почти с облегчением. Она прижимала к носу платок, пока кровь не остановилась. Потом она умылась холодной водой, пригладила мокрыми ладонями всклокоченные волосы и долго сидела на краю ванны, глядя, как течет вода, как если бы Наде надо было идти в школу, но она еще не проснулась.

Надя прошлась по квартире и открыла все окна, впуская свежий воздух. Можно было бы выйти во двор, но Надя боялась пропустить маму. Она позвонила двум подругам, никто не снял трубку. Тогда она включила телевизор, не выбирая канал, и под тихий бубнеж заправила их с Ритой кровати, сложила книги в шкаф, составила стопками кассеты. Ветер кружил по квартире тополиный пух, шелестел листами Ритиных песенников и анкет, брошенных на столе.  Простые действия, которые обычно приходилось делать из-под палки, дарили ощущение спокойного дня.

Надя дважды сдергивала с клетки платок – ей чудилась привычная возня. Как ей не было неприятно, но она вынула поддон клетки, осторожно отставив в сторону домик хомяка, и поменяла мерзкую промокшую газету на новую, на всякий случай налила в поилку свежей воды и выбросила ржавые куски старого яблока.

Пока она прибирала в клетке, ей вспомнилось, как в подарок на Новый год Рита выпрашивала у мамы домашнее животное, как утром под елкой они с восторгом нашли клетку с хомяком, как бабушка, закатив глаза, выговаривала маме: «Угробят мышь! Как пить дать! Им же нельзя ничего поручить!»

Девочки, счастливые, весь праздник провели в обнимку с клеткой. Они нарезали на тонкие ломтики зеленое яблоко и поочередно совали их между прутьями, а хомяк поспешно уничтожал их, придерживая крохотными ручками. Потом он прикусил Рите палец до крови, та обиделась и сказала, что никогда в жизни любить его не будет и что вообще она хотела хомячка белого и доброго.

Впрочем, как и предвещала бабушка, они довольно быстро наигрались, хомяк им поднадоел, и жизнь его стала спокойной и размеренной. К тому моменту он успел пережить путешествие по ванне в утлой лодчонке, дефиле в кукольных платьях, пеленание, полет в космос в старой фетровой шляпе с приземлением на кровать и прочие обряды, обычные для зверька, ставшего детским подарком.

 

Кусался он редко, но больно. Если рядом оказывались взрослые, пальцы прижигали йодом и заставляли  промывать ранку водой, заряженной через телевизионный экран экстрасенсом Чумаком. Бабушка не сомневалась, что эта вода может помочь от любой болезни, потому что так сказали по телевизору умные люди, и запасала ее впрок: в ее квартире целая полка в кладовке была заставлена банками всей размеров, в гости она приходила навьюченная, как ишак. Мама вроде бы и смеялась, а вроде и верила – при всякой болезни вода на всякий случай подносилась как еще одно лекарство. И Рита, и Надя верили в чудеса и пили целебную воду медленно, после каждого глотка прислушиваясь к изменениям в организме.

Надя достала из шкафа пятилитровую банку с живой водой, завернутую в старую наволочку, и снова поменяла воду в поилке. Потом она вылила пару стаканов в ковшик, а чтобы было незаметно, долила в банку воды из-под крана и поставила ее на место. Зажмурившись, Надя достала хомяка из его домика. Ладонь ее сжимала что-то пушистое, и даже теплое, но твердое. Это существо еще вчера было шустрым и любопытным, а сегодня стало вот таким. Ощущение в руке было совершенно противоестественное. Вроде бы держишь вещь – но не вещь – но и не живое. Хотелось швырнуть это на пол и убежать в другую комнату.

– Это что же, из-за того, что я тебя вчера уронила? Так не может быть! Ты ведь даже не пискнул, ты после этого бегал по клетке, как ни в чем не бывало! Я не виновата, правда ведь, не виновата?

Надя положила Хомку в ковшик и села с ним на старый чемодан в кладовке, прикрыв дверь. На голову ей свисали старые пальто и плащи, потеснившие в угол вытертую кроличью шубу, и пахло пылью, средством от моли и старой бумагой, как в библиотеке. Надя любила кладовку, хотя однажды Рита, разозлившись на нее за что-то, заперла ее здесь на три часа и ушла гулять.

Хомяк не шевелился. Он безучастно лежал на дне – промокший бесполезный клочок меха.

Надя бросилась с ним в ванную и сквозь слезы, гладя его и успокаивая, сушила его маминым феном, чтобы никто не спрашивал, почему он насквозь мокрый и почему она такая глупая. В одной руке держала Хомку, в другой – фен, и все ждала, что вот-вот стукнет ей в ладонь крохотное хомячиное сердечко.

 

Мама осторожно взяла хомяка в руки. На ее ладони он выглядел совсем маленьким и неживым. У Нади засосало под ложечкой.

– Как ты думаешь, ему ветеринар поможет? – безнадежно спросила она.

– Я не знаю, – ответила мама. Она осторожно перевернула хомяка на спинку и пальцем погладила его по животу. – Видишь же сама, как он сильно заболел. Бедный. Как же ты с ним играла?

– Я с ним вообще сегодня не играла. Мы утром подошли к клетке, чтобы прибрать у него, а он вот. Рита говорит: не дышит! А мне кажется, что дышит. Рита плакала очень сильно.

– А почему же он будто мокрый?

– Мы решили, ему плохо, и я тогда водой на него побрызгала. Думала, вдруг очнется, – выговорила Надя. –  Мы отнесем его к врачу?

Мама подумала и ответила:

– Да, я отнесу. Ты дома оставайся. Жди Риту. Только ничего не говори бабушке.

Они нашли какую-то картонную коробочку, прорезали в крышке дырки, чтобы хомяк мог дышать. Надя постелила на дно носовой платок для мягкости и уюта, а поверх еще свою старую рукавичку, погладила на прощание маленькое пушистое тельце, и мама с коробкой уехала к ветеринару.

– Возможно, я надолго, – предупредила она. – Сварите сами пельмени.

 

На третий день хомяк вернулся домой. Болезнь изменила его до неузнаваемости. Он больше не шел в руки и страстно желал вырваться на волю. Казалось, что в его жизни появилась миссия – совершить побег. По ночам он висел на прутьях и без устали грыз их так, словно пытался перепилить их зубами. Несколько раз он действительно сбегал из клетки и становился причиной большого переполоха и внеплановой уборки.

Около хвоста у него появилось крохотное белое пятнышко. Почти незаметное. Рита и Надя ни о чем не спрашивали маму – у них появилась новая маленькая, с хомячиное сердечко, тайна.

А еще через месяц хомяк вместе со всей семьей приехал на дачу. Ночью он все-таки сумел отворить дверцу клетки и навсегда обрел свободу. Рита уверяла, что слышит его шорох из подполья и может отличить его писк от писка других дачных мышей, и Наде нравилось ей верить.

 

           АССОЛЬ

– Я уеду в Крым. Возьму и уеду, навсегда уеду. Я уже немного денег накопила, и еще я возьму у них, я знаю, где они деньги прячут – вот там, в Джеке Лондоне. Куплю билет на поезд. Или на самолет. Так получится быстрее. Нет, слушай, а если без родителей меня не пустят в самолет? А знаешь, еще машины можно останавливать. Я в кино недавно видела: парень и девушка за город ловили попутные машины и ехали, куда им было надо. Даже на грузовиках, в кабине, представляешь? Вот и я так буду. Когда машина остановится, я заплачу и скажу, что родители уехали на автобусе, а я отстала. Меня тогда пожалеют и отвезут сначала в один город, потом в другой, и так я буду все время ехать, ехать, ехать, и в конце концов я доберусь до самого моря.

Ленка говорила без остановки, чтобы не начать плакать.

– Неужели ты совсем не боишься? – спросила Оля.– А ночевать ты где будешь? А еду покупать?

– Оля, я все продумала. Я денег возьму побольше, чтобы хватило на всю дорогу. Буду пирожки на вокзалах есть, по два пирожка в день, и спать тоже на вокзалах. Я была, я видела, люди ложатся и спят прямо в одежде. Никто их не трогает. Там, знаешь, стулья есть специальные, в ряд поставлены.

– Лен, ну ты чего сочиняешь, твои сразу же пойдут в милицию. Тебя поймают и насильно отправят домой.

– Не поймают. Я же обычная, без особых примет. А когда я до Крыма доберусь, меня уже папка никому не отдаст. Он ведь мой папа, он меня родил, если бы не он, то меня бы на свете не было.

– Лена! Не плачь! Слышишь, не надо плакать! Ну ты что, в первый раз, что ли?

– Я все равно уеду, я уеду, ты поняла? Я же решила! Я копить начала, я уже вторую неделю булочки на большой перемене не покупаю. Еще мне мама на Новый год денег подарила. Она, правда, сразу их забрала и спрятала, чтобы я не потратила на что попало, но я знаю, где они лежат.

– А если тебя по дороге поймают?

– Я же сказала тебе, что не поймают!

– Ну а если? – беспокоилась Оля.

– Мне нельзя, чтобы меня поймали. Они же меня убьют тогда.

Так говорила Лена, сидя на корточках в кладовке, уткнувшись мокрым лицом в подол старой каракулевой шубы. В тот день она узнала, что матери позвонили из музыкальной школы. Лена прогуливала второй месяц, надвигалась катастрофа. Оля сидела рядом с ней, неумело гладила по плечу и не знала, какие слова придумать в утешение.

– Хоть бы мне заболеть сегодня, – говорила Ленка. – Что можно такое сделать, чтобы у меня взаправду температура поднялась, а? Вот бы было здорово: они с работы придут, а я тут лежу больная, лучше без сознания.

Оля представила себе, как через полчаса придет с работы Ленкина мама, как Ленка, заранее зареванная, осторожно выйдет ей навстречу, надеясь на снисхождение, и как Оля, уже сидя в своей комнате этажом выше, врубит музыку погромче, чтобы не слышать их крики. Ее скрючило от жалости.

– Лена, я тебя не брошу, я с тобой поеду! – вырвалось у нее.

 

Оле было шесть лет, когда она призналась дома, что сильнее всех на свете, больше мамы и папы, больше бабушки и дедушки, она любит Лену, и хлестко получила по губам влажным кухонным полотенцем.

Оля с Леной постоянно играли, словно они сестры. Их любимые одинаковые куклы были сестрами-двойняшками, и медвежата тоже были сестрами. Обе они в детский сад не ходили, а дни проводили дома у Лены под присмотром Лениной бабушки. Обе попали в первый «А» и мечтали, как будут вместе ходить в школу, держась за руки, и сидеть за одной партой. Велико же было горе, когда первого сентября выяснилось, что по дурацкому правилу девочка должна сидеть с мальчиком, а когда Оля с Ленкой стали болтать через проход – их рассадили по разным углам класса. Близорукую Ленку усадили за первую парту, и Оля со своей галерки видела только ее коротко стриженый затылок и худые сутуловатые плечики. Когда Ленка не могла решить задачу, Оле казалось, что она тихонько плачет.

Ленку редко отпускали гулять во двор даже летом, и постепенно у Оли появились другие подружки, соратницы по играм, Варя и Надя. Ленка ревновала страшно, но напрасно: именно Ленку Оля считала своим настоящим другом, хотя и старалась скрывать ее от остальных.

После школы Оля по-прежнему рвалась к Лене домой. Не отпустить к Лене – хуже наказания не придумаешь. Ленка возвращалась из музыкалки, сразу звонила ей, и Оля скорее бежала вниз по лестнице. Они вместе учили уроки. Ленка за Олю рисовала и клеила, Оля потихоньку давала Ленке списывать математику: подруге устраивали разнос даже за четверки, она панически боялась сделать в тетради ошибку. Потом возвращалась Ленкина мама и отправляла Олю домой, Ленка должна была поужинать и минимум час играть под маминым неусыпным надзором. Ни разу Ленкина мама не предложила Оле сесть с ними за стол, а той хотелось очень: дома у подруги на ужин подавали такие блюда, которые Олина мама не готовила никогда: например, магазинные пельмени, сардельки или макароны, обжаренные на сковородке.

Пианино, огромная черная бандура, занимало половину Лениной комнаты, и при взгляде на него каждому становилось понятно, что оно вечно и неизбежно. Ибо – гармоничное развитие ребенка, избавление от тлетворного влияния улицы и «ты мне еще спасибо скажешь».

Лена всем сердцем ненавидела музыкальную школу, музыку, пианино и всех мертвых композиторов. Она мечтала сломать инструмент, но никак не могла придумать такой способ, чтобы поломка выглядела случайностью, а не продуманной диверсией. Едва ли не каждый вечер Оля слышала, как Ленка пытается играть, а потом сдавленно рыдает над клавишами, и как кричит на нее мать: «Купили пианино! За бешеные деньги купили! Все для Лены, все для тебя, играй, Леночка, сколько душе угодно! Перли его на пятый этаж, чуть грыжи не заработали!»

Олина мама пыталась поговорить с мамой Ленки, но безуспешно. Математика и музыка – два кита, на которых строится личность, так сказала Ленкина мама,  и если она права, то Оля в лучшем случае могла стать только половиной личности.

Олю музыкальная каторга обошла стороной. Она знала про себя, что лишена хотя бы зачатка музыкальных или спортивных способностей, неуклюжая, косорукая, непонятно, в кого такая уродилась. Оля не умела рисовать, ее выгнали из танцевального кружка, ее поделки на уроках труда выставляли на всеобщее посмешище. По рисованию, труду и физкультуре у Оли стояли хилые натянутые четверочки. Правда, по пению была пятерка, но это не считается: пятерки по пению стояли у всего класса. Учитель находился попеременно в двух состояниях тела: запой и похмелье. На каждом уроке он проникновенно исполнял две любимые песни: про сурка и «Ах, зачем я на свет появился?», потом оглядывал класс красными благодарными глазами, ставил какую-нибудь бесконечно скучную пластинку, возвращался за стол, клал голову на скрещенные руки и крепко засыпал до самого звонка. Однажды пластинку заело, но, хотя все смеялись, он не просыпался до тех пор, пока его не разбудила завуч.

 

Лену били ремнем по ногам. Как говорилось – воспитывали. Хотели сделать из нее человека. После такого воспитания Оля часто видела на ее ногах сине-зеленые полосы. Физрук по прозвищу Саня-Ваня требовал от девочек надевать в спортзал короткие шорты, похожие на трусы, многие отказывались: стеснялись, и получали двойки за неготовность к уроку. Лена упорно приходила в спортивных штанах, чтобы скрыть разукрашенные ноги, и Саня-Ваня не пускал ее в таком виде в зал. Если у Оли была очередная справка об освобождении (она вечно болела), то они с Ленкой вместе сидели в раздевалке в ожидании звонка.

Вдвоем в раздевалке никогда не бывало скучно. Оля с Ленкой тренировались читать задом наперед и писать левой рукой. Играли в виселицу, в морской бой. Составляли из одного большого слова множество маленьких, как в передаче «Звездный час», куда они обе писали письма, надеясь участвовать в игре. Листали учебник природоведения, и при виде изображения какого-то страшного, противного или смешного животного было нужно успеть сказать: «Это ты!» или «Это твой муж!»

Иногда они делали мелкие пакости одноклассникам: рисовали в чужих тетрадях страшные рожи, девчоночьи сумки закидывали в мужской туалет – все вот такое, не со зла, от скуки. Ни разу никто их не заподозрил: и Оля, и Лена в классе считались тихонями, а Ленка еще и знатной плаксой.

 

Ленка часто говорила о своем отце. Ее настоящий папа Виктор жил в Крыму, в Бахчисарае. У него были свой дом, фруктовый сад вокруг дома, много книг, рыжая собака и рыжий кот, маленькая комната на чердаке, в которой Лена будет жить и куда не поместится пианино. Папа – очень добрый и спокойный человек, лицом похожий на писателя Чехова. Отчим тоже спокойный и кажется добрым, но на самом деле он ко всему равнодушный, как осенняя муха, а папа – нет! Он тоже ненавидит музыку, он разрешит Лене гулять допоздна и не будет ругать ее за двойки, он научит ее плавать, кататься на велосипеде, возьмет в настоящий поход, у него есть машина, и по выходным они будут ездить к морю и жить в палатках на берегу. Велосипед был несбыточной Лениной мечтой: для него не было места в квартире, а еще одной несбыточной мечтой – море: в семье вечно не хватало денег. Другое, отдельное южное счастье, с воодушевлением говорила Ленка – не носить толстую плюшевую шубу и меховую шапку, от которой потеет челка и мнутся волосы, не натягивать на себя колючие рейтузы и носки из собачьей шерсти. Там нет физры на лыжах и не надо таскать с собой в школу лыжи и палки.

А еще он умеет управлять катером и будет катать Ленку по морю….

Папа! Ленка, большая, ни разу с ним не встречалась. Даже фотографий его в доме не держали. Когда она последний раз видела отца, родители давно расстались. Ленке тогда не исполнилось и трех лет, но она уверяла, что помнит, как сидела у него на плечах и держалась за уши. На нем была бандана, у маленькой Ленки руки ко всему прилипали, вымазанные арбузным соком, а коленки ее то и дело прикасались к его небритым щекам, и ей было щекотно и радостно.

Ленка часто писала отцу на адрес, найденный в маминой старой записной книжке. Кроме этого адреса, никаких следов отца дома не нашлось, и сколько не пыталась Ленка, она не смогла отыскать свое свидетельство о рождении. Впрочем, она звалась Елена Викторовна, и этого было для нее достаточно.

Ленка писала отцу каждый раз, когда нужно было чем-то поделиться, поздравляла его со всеми праздниками, но ни разу не получила ответа: его письма наверняка рвали или мама, или отчим. Ленка  прочитала в Большой советской энциклопедии все про Бахчисарай и нарисовала рядом с ним красную звездочку на карте несуществующего Советского Союза, висящей над ее кроватью с малолетства. Она все считала, через сколько лет она будет достаточно взрослой, чтобы отправиться туда без маминого разрешения. Получалось – шестнадцать минус девять – ждать еще семь лет. Можно начинать копить деньги. Она и копила. Оставляла себе сдачу, потихоньку таскала мелочь из маминой сумки, всегда на улице внимательно смотрела под ноги.

Однажды Ленка показала Оле старую фотографию с обломанными уголками. С черно-белого снимка, улыбаясь во весь рот, смотрела Ленкина мама. Она стояла во дворике то ли храма, то ли крепости, явно какой-то местной достопримечательности с высокими острыми башенками. На обороте фотографии было напечатано «Ханский дворец. Бахчисарай» и дописано размашистым почерком: «Виктору на память от Анюты. 14.07.1984».

Ленка сказала мне тогда: «Это она на него смотрит. Вон как радуется!»

Оля не могла себе представить, что Ленкина мать, высокая поджарая женщина с очень прямой спиной и в будто бы затуманенных очках, когда-то ласково звалась Анютой.

 

Всякий раз, когда Оле доставался счастливый билет, или же она оказывалась между девочками с одинаковыми именами, или видела автомобиль с двумя нулями в номере, она, зажмурившись, сжимая кулаки, твердила про себя: «Пусть мне купят «Денди», собаку и настоящую Барби, а Ленку пусть заберут из музыкалки».

 

Летом девочки похоронили Ленину училку по фортепиано. Оля видела ее всего однажды, в гастрономе. Ленка словно вдвое уменьшилась и, прикрывая лицо батоном, тонким минорным голосом пропищала «Здрасьте, Вера Борисовна!». Училка оказалась самой обычной теткой, толстой, с лицом, заранее выражающим недовольство, одетой в вязаную кофту, несмотря на жару. Она Ленку не расслышала, даже на нее не взглянула и, расталкивая всех локтями, устремилась в рыбный отдел. Для таких теток у Олиной мамы всегда было наготове оправдание: «Она злая, потому что у нее мужика нет».

А похоронили Веру Борисовну так: взяли самую старую и некрасивую Ленкину куклу, которую девчонки и стригли, и подводили ей глаза шариковой ручкой, и остатки ее волос пытались обесцветить «белизной», чтобы превратить в блондинку. Куклу положили ее в обувную коробку, на крышке написали «Вера Борисовна», и Ленка долго и старательно втыкала в резиновую грудь все иглы, которые нашла в мамином швейном наборе. И в живот еще, и в голову, пока кукла не стала похожа на дикобраза. Ее даже сделалось немножко жалко. В молодости это была красивая кукла.

– Это, — сказала Ленка, – называется «вуду». Так всякие дикие племена поступают со своими врагами.

– И что должно случиться?

Ленка закрыла глаза и, обхватив себя за живот, быстро-быстро зашептала:

– Пусть она из школы уйдет вместе со своим пианино, и пусть там нового учителя не найдут, и больше никогда в жизни я ее не увижу и в музыкалку больше не пойду, а мама пианино продаст совсем-присовсем навсегда.

Оля  изо всех сил представила себе, что Вера Борисовна заболела, уехала в другой город, бросила неблагодарную работу и ушла торговать сникерсами в ларек (как их бывшая завуч), да все, что угодно, лишь бы Ленке больше не приходилось реветь над ненавистными черными и белыми клавишами под мамины крики: «Что ты опять рыдаешь? Лентяйка! В ноты смотри!»

Коробку закопали за гаражами, вырыв небольшую могилу рядом с захоронением хомячков и попугайчика, почивших в бозе прошлым летом.

Неизвестно, как у диких племен, но на Веру Борисовну колдовство не действовало. Стремительно промчалось лето, а больше ничего не произошло.

 

Одно из сильных детских воспоминаний – страх. Когда торчишь в соседнем подъезде, изнывая от скуки, но домой идти боишься. Потому что там мама, а ты за диктант, без единой ошибки написанный, получила въедливые «четыре с минусом» с примечанием «за грязь». Или неслась, не глядя под ноги, упала в лужу, испачкала новое пальто, порвала бесценные колготки. Или на уроке переслала Ленке по рядам записку со смешным стишком про маленького мальчика, остроумно вставив туда имя одноклассника, а учительница отобрала, прочитала и раздулась от ярости, будто королевская кобра.

Или вот — в тот самый день. Оля на большой перемене вышла из школы за беляшами без шапки и в расстегнутом пальто, отдельный грех, что за беляшами, и – невезуха – сразу же наткнулась на маму, которая должна быть на работе. «Дома поговорим», — сказала мама особым голосом. И белый свет померк.

Оля знала: дома ее ждал долгий и нудный разговор, обидный тем, что родители ее считают  маленькой, глупой, всегда и во всем неправой. Ей не было холодно без шапки, но кого это интересует? Наоборот, в кроличьей ушанке в любую погоду, кроме лютых морозов, голова потела и чесался лоб. Когда Оля станет взрослой, она никогда не будет носить шапку. Но маме этого не объяснить, она скажет одно из своих особенных слов, от которых сразу бросает в жар, как от большой неправды, и почему-то в третьем лице: «Фасонит». Вранье, но спорить – себе дороже. Нужно молчать. Горло станет каменным, голос – тяжелым: «Я все поняла, я больше так не буду». Мама скажет: «Ну поплачь, поплачь, поссышь поменьше». Посреди выговора никто не позволит уйти, но когда все закончится, Оля запрется в туалете, сядет на кафельный пол, уши заткнет пальцами, запрокинет голову, чтобы слезы стекли вовнутрь, и станет изо всех сил мечтать о своей собственной квартире в какой-нибудь далекой стране, где она будет жить совсем одна.

Сколько раз она представляла себе свой настоящий дом, например, такой: маленькая квартирка в центре Парижа, в мансарде с треугольным потолком. Из окна – вид на Эйфелеву башню. Книжные полки. Гардеробная, как в кино. Просторная ванна, в которой можно валяться в любой позе. Туалетный столик. Всякие-разные флаконы духов. Никаких дурацких ковров, ежедневно требующих пылесоса. Джо Дассен в магнитофоне. Встречи с друзьями в кафе. Круассаны, горячий шоколад – не пробовала ни разу, но названия завораживали. Конечно же, зверье, Оля заведет рыжего кота, рыжего хомяка и рыжую собаку.

Уеду, думала Оля, закусив губу. Вырасту, выучу язык. Пускай все остаются прозябать здесь, а я уеду, я не хочу такой жизни бессмысленной, уродской. Никто меня не любит, кусала губы Оля, никому я тут не нужна. Уеду, не вернусь. Всем будет только лучше.

Хочу домой, хочу домой, хочу домой, думала Оля, спиной прижимаясь к стене туалета. Слезы на вкус были горькими, а животу от них — твердо.

 

Следующим вечером Ленка ждала Олю в сквере за домом. За ее спиной болтался настоящий туристский рюкзак, истрепанный и подпаленный в нескольких местах. «Нашла в кладовке, — сказала она. – Мама в молодости в походы любила ходить». Одета она была в лыжные штаны и старую теплую куртку с капюшоном, скрывавшим лицо.

– Ремнем? – неловко спросила Оля.

– Да всем подряд! Ты же ее знаешь! Я ей должна в субботу три этюда сыграть без запинки. Ну уж нет, хватит. Она мне вечно говорит, что я ей такая не нужна, что она возьмет из детдома девочку, которая будет послушной и благодарной.

Ленка встряхнула головой и решительно добавила:

–  Вот и пускай берет себе на радость. Пускай эта девочка играет ей и гаммы, и этюды, и сонатину фа мажор. А я не заплачу.

Оля и представить себе не могла, что Ленка взаправду решила уехать. Мы же просто играем в побег из дома, думала Оля, мы хотим заставить родителей волноваться, вечером мы уже будем дома, все немного испугаются, нам не попадет. Но Ленка шла к автовокзалу и перечисляла, что она взяла с собой – купальник, шорты, две футболки, зубную щетку, зеркальце, теплую кофту, дневник, чтобы показать его в новой школе, три пирожка с ливером на сегодняшний ужин, свою фотографию с котенком, которого притащил отчим в подарок на день рождения и унес обратно после того, как Ленка не выучила очередной этюд. Она говорила, что нужно доехать на автобусе до соседнего города, запутать следы, и там выйти на трассу и останавливать попутные машины. «Выйти на трассу» — звучало, как настоящее приключение. Оля все пыталась заглянуть в ее лицо и понять, когда закончится игра, но Ленка пряталась в капюшоне и отвечала так, будто Оля, увязавшись следом, ей мешала и нужно было под любым предлогом от нее избавиться. Оля уже передумала уезжать, но бросить Ленку одну она не могла.

Девочки добрались до автовокзала и долго стояли то на перроне, то внутри. Было промозгло и ветрено. Они смотрели, как сменяют друг друга грязно-оранжевые автобусы, буксуя в грязном снегу, и почему-то не спешили покупать билеты. Через час не утерпели и съели пирожки. Люди торопились или, наоборот, стояли в очереди, переминаясь с ноги на ногу, или сидели в зале ожидания рядами, почти как в театре, и смотрели на Ленку и Олю с осуждением и с подозрением. По залу прогуливался милиционер, и Ленка скорее потянула Олю к выходу.

Снаружи пахло бензином и куревом, воздух был мутным от холода и газа. Вокруг были закутанные люди, они толкались сумками, локтями, ругались, жевали на ходу, кого-то искали в толпе, кто-то друг на друга кричал. Нужно было делать все то же самое, что и остальные: протискиваться сквозь толпу, покупать билеты в кассе, дожидаться автобуса, садиться в него, закидывать рюкзак на верхнюю полку, а потом в окно смотреть, как убегают назад улицы города, в котором Ленка и Оля родились и прожили без малого по десять лет.

 

Оля сказала:

– Лена, я не поеду, наверное.

Подруга отвернулась и ответила:

– Тогда пока.

 

Она не смотрела на Олю, пока та уходила. Оля не обернулась, но спиной почувствовала, что Ленка попрощалась с нею навсегда.

 

Поздним вечером, когда Оля пыталась уснуть, в дверь позвонили: пришли Ленкина мама и отчим. Олю  подняли из постели и вынудили рассказать, куда девалась Ленка.

Оля сказала только – уехала на автобусе. Остальное сохранила в тайне.

Ленку привезли домой под утро. Как выяснилось потом, она проехала всего одну остановку и, передумав, вышла из автобуса, но заблудилась и полночи бродила по окраинам, ища дорогу домой. Чудо, что с ней ничего не случилось.

С той поры они перестали быть подругами, хотя этого никто не понял. Они по-прежнему учились в одном классе, часто ходили вместе в школу и домой, иногда Оля на перемене давала Ленке списать математику или сверить дневник погоды. Но если по правде, то Оля и Лена стали друг для друга чужими: как если бы Ленка уехала в свой намечтанный Бахчисарай, а в ее квартире поселилась новая девочка, одноклассница, не больше.

Видеть Лену еще долго было неуютно, хорошо хоть, что гулять та не выходила: то ли ей было некогда, то ли ее не выпускали, то ли сама она не хотела проводить время во дворе, с Олей и ее новыми подругами.

Потери детских дружб давались Оле тяжело. Теперь ей за тридцать, и ни одно расставание с мужчиной Оля не оплакивала так, как в детстве рыдала из-за своих подружек.

Все было хорошо, но вот в груди пищало. Сжималось все и пищало, как детская резиновая игрушка. Плачь — не плачь, думать не думай, а домой идешь и видишь: в Ленкином окне свет, и снова хочется в дверь ее позвонить, чтобы хоть на лестничной площадке поболтать пять минут, каждую новую шутку ей рассказать. Она, быть может, и выйдет, и поговорит, и посмеется, но та дружба уже не вернется. Хоть волком вой, ничего не исправить.

Конечно, прошло. К лету почти забылось.

В последней четверти седьмого класса классы расформировали и согнали заново, перемешав и разбив по специализациям. Ленке – видимо, по материнскому велению – предстояло осенью пойти в математический класс, а Оля сдала экзамены в гуманитарную гимназию. Апрель с маем пролетели  незаметно. Оля давно мечтала о гимназии, два года готовилась, жила в предвкушении, и, поступив, утратила всякий интерес к любым событиям в классе. У нее теперь было будущее, она почти вырвалась, а все прежние одноклассницы из простой школы остались позади. Ленка сидела за соседней партой, но Оле не было до нее никакого дела.

 

Однажды в апреле по дороге домой Оля увидела, как одноклассницы бьют Ленку за школьной теплицей, трое на одну, мутузят, повалив ее на остатки почерневшего, размякшего снега, таскают за волосы, и как та пытается не то отбиться, не то от них отползти, закрывая лицо своей шапкой. Или это была не Ленка, просто куртка похожа? Конечно, не Ленка. Ее в классе не любили, смеялись и за спиной, и в лицо, пакости делали, вещи портили, но еще ни разу не били. Оля отвернулась, поправила шарф и накинула на голову капюшон. Какое ей дело до неизвестной девочки?

Она шла домой медленно, осторожно, балансируя, чтобы не растянуться на ледяных колдобинах, держась подальше от хлопьев дорожной грязи, летящей из-под колес, и думала о скорой поездке в Крым, обещанной родителями за поступление в гимназию. Смотрела на себя в витрины, виделась себе изящной и хрупкой, как мамины любимые хрустальные вазочки в серванте, и, кажется, была довольно-таки красивой. Какой-то незнакомый парень приветливо ей улыбнулся.

Конечно, там была не Ленка. Она ведь отпросилась с последнего урока и вечером, как обычно, занималась на пианино, рассыпая по этажам бойкие веселые нотки.

 

***

Ольга не видела Лену двадцать с лишним лет, но сразу узнала ее. Это случилось в филармонии, после концерта. Приезжал известный пианист. Ольга была на работе, представляя спонсора.

Лена окликнула ее в толпе детским прозвищем и, словно крейсер, бросилась навстречу, раздвигая неорганизованную толпу в гардеробе и волоча за собой на буксире сонного, вусмерть окультуренного мальчика младшего школьного возраста.

– Олька, дорогая! Ты совсем не изменилась! – Ленкино лицо светилось внезапной радостью. – Ты как вообще?

– Нормально, Лен, все хорошо.

Ну и ну, как же она запустила себя, поразилась Ольга, а вслух машинально сказала:

– Лена, ты прекрасно выглядишь. Такая свежая!

Ленка пригласила ее к себе на чашку кофе.

Ольга сначала идти не хотела и по дороге к Ленкиному дому, к своему бывшему дому, жалела, что согласилась. Она не была склонна к ностальгии, она даже не зарегистрировалась на Одноклассниках: ей прекрасно жилось без лишней информации о людях, с которыми у Ольги давно не было ничего общего.

Ленкин муж был в отъезде. Ольга и Лена сдержанно, по-светски беседовали о детях, о работе.  Посмотрели фотографии из последних Ленкиных поездок в Турцию и в Египет. Ольга чуть смущенно рассказала, как отдыхала в Мексике. Зачем-то обменялись телефонами.

Почти нехотя перебрали имена тех, с кем играли когда-то во дворе, с кем прятали секретики, с кем Оля целовалась по указанию горлышка бутылки: Надя – биолог, живет в Америке, Валерка – разбился на мотоцикле в пятнадцать лет, Юрка – убит в случайной драке, светленькая девочка из углового подъезда, как ее там – по-прежнему живет здесь, мать троих детей.

– Кстати, ты в курсе, что Санька умер в прошлом году? – спросила Ольга. – Помнишь, из соседнего подъезда, бегал еще за тобой постоянно.

– Во-первых, он за мной не бегал, – рассердилась Ольга. – Во-вторых, для наркомана он прожил долгую жизнь, ты не находишь? Ты извини, но я к таким людям плохо отношусь. Он сам свою судьбу выбрал. Это же слабость, понимаешь? Ничего, кроме слабости. У него и семья такая хорошая была, родители дружные, дедушку я его помню, все к моему в гости ходил, в шахматы играли у нас на кухне, даже со мной иногда партию-другую. А он вот так. Противно, и все.

– Да, конечно, – Ленка стушевалась. – Но знаешь, мне уж очень мать его жалко. Старая совсем, едва ходит, слепая, как курица. Мы с Игорем приносим ей продукты.

Помолчали.

– Оль, а у меня мама в прошлом году умерла.

Ольга кивнула:

– Сочувствую. Я тоже своих похоронила. Маму год назад, а отца…. Мне четырнадцать было, может быть, ты помнишь.  Вот так. Вот так….

Она посмотрела на часы – пора было собираться.

– Кстати, – снова заговорила Ленка, – ты помнишь, как мы моего папу на вокзале встречали? Как я с цветами пришла, которые я на газоне надергала у нашего подъезда, бабки ругались потом? Я тогда еще плакала очень сильно, что он не приехал, обещал, маме позвонил, а сам не приехал? Поезд приехал, все вышли, я на каждого мужчину на перроне смотрела – не он ли? А его не было.

– Конечно, помню.

– Ты же поняла, что я придумала все?

– В смысле? Он, что ли, не обещал приехать?

– Ну, его вообще не было, – просто сказала Лена, разглядывая, как поднимается в турке кофейная пена. – То есть был, конечно, у меня отец, я же на свет появилась. Но вот того, о ком я все время рассказывала, что из Бахчисарая – не было такого. Я все про него выдумала, в деталях, дом его, собаку, машину, так хорошо придумала, словно своими глазами все видела. Кота Кешу. Все-все-все.

–Ма-ам! – заглянул на кухню толстый мальчик Игорь. – Можно мне телефон назад?

– Зачем?

– Посмотреть надо, что мне наши в группе написали.

– Только и знаешь! – родительским голосом прикрикнула Ленка. – Сначала уроки, потом поговорим!

Она разлила по чашкам коричневую зернистую горечь и добавила, не глядя на Ольгу:

– Хотелось вот мне очень, чтобы так все было. Я и сама себе верила. Был же там какой-то Виктор. И адрес ведь, и фотка. Кто такой? Мамин приятель или бывший любовник, а вдруг он мой отец? Я все-таки Викторовна, а не какая-нибудь Анатольевна. Ты не подумай, я же по правде тогда плакала. Когда я поехала на вокзал, я прямо-таки верила, что он там есть, что я приеду, а он меня встретит, настоящий, невыдуманный. Из плоти и крови. А его не было. Ух, как я ревела. Ну, ты же должна помнить. Шли пешком от вокзала до дома, и всю дорогу я ревела, вся в соплях, чуть под машину не попала. Я же думала: если что-то выдумать как следует, во всех подробностях, и каждую свободную минуту себе это представлять… то оно на самом деле случится. Раз – и как в кино.

Ольга, смущенная, почему-то не удивилась.

– Игорь на пианино играет? – спросила она, чтобы и не молчать, и не вытаскивать на белый свет, поддавшись порыву, события своей личной жизни, которые лучше бы не помнить.

Она знала, что после откровенных излияний наступает чувство, подобное похмелью.

– Ну да, играет — неохотно ответила Лена.

– Нравится ему?

– Это лучше, чем в телефоне сидеть.

– А я своей через два года занятий разрешила бросить. Вспомнила тебя и подумала, зачем оно нужно, если не в радость.

– Затем и нужно, чтобы не как Санька.

– Ну если не нравится….

– Нет, ну если начал дело, то нельзя бросать на полпути, что я такого странного говорю?

– Как раз и надо уметь бросать то, что не твое. Слушай, Лена, я вообще-то не хочу с тобой спорить.

– Ладно-ладно, проехали.

Ленка села рядом на кухонном диване, плечи вперед, и замолчала, разглядывая свои ладони. Как пена в турке, в Ольгиной душе поднималась жалость. Ей хотелось обхватить Ленку и посадить себе на колени, и не вот эту Ленку с морщинами в уголках глаз и отросшими темными корнями волос, а ту самую маленькую девочку, которую никто из взрослых не попытался понять.

Ольга хотела спросить про школу, про теплицу, про девочку, которая отползала от пинков и тычков по грязному снегу, прикрыв голову руками. Ее много лет мучили те воспоминания. Ей казалось, что если бы она подошла тогда к девчонке или хотя бы зашла вечером к Ленке, в ее собственной жизни что-то могло бы измениться. Но это, конечно, была не Ленка, и Ольга снова не спросила.

На улице было темно, мокрый снег лепился к рамам, Ольга с Ленкой отражались в оконном стекле – взрослые тетки с образованием, зачатками карьеры и айфонами, в маленьких черных платьях и макияже. Но в этой квартире, где сотни раз они играли в прятки, ползая под диванами и залезая в шкафы и кладовки, в квартире, не знавшей серьезного ремонта со времен детства, в квартире, где навсегда остался кусочек Ольгиного сердца, Ольга почувствовала себя девятилетней, желающей скорее вырасти, чтобы все, что только можно – исправить.

– У тебя ресница выпала, — сказала Ольга. – Помнишь примету?

– Помню. Из левого глаза, да?

– Верно, — ответила Ольга. – Значит, счастье у тебя будет.

 

Всем девочкам известно, как исполняются мечты: надо накрепко зажмуриться, что есть сил представить себе желаемое и резко открыть глаза. Если не получится с первого раза, то еще, еще и еще, и тогда все сбудется: Ленка и Оля, окажутся на юге и будут, обгоревшие, беззаботные, девятилетние, лежать в прохладной бирюзовой воде, раскинув руки и ноги, как две морские звезды.

 

ЗАМРИ!

Автобус ждали долго. У Оли замерзли ноги в валенках, пальцы рук и губы, хотя они с отцом на одном месте не стояли, ходили туда-сюда и даже прыгали, как на физкультуре. Все остальные тоже топтались по тротуару, сутулые, словно пингвины, и выдыхали в синий воздух сивый пар.

Голова была тяжелой, и по-прежнему болело все лицо, как если давить на крылья носа что есть силы холодными руками. Боль была тугой и навязчивой. Дышать носом удавалось с трудом: нос заложен, а ртом, под двумя слоями шерстяного шарфа, дышать очень мокро, и рот был полон какого-то пуха. Везде хлюпали сопли – и в горле, и в носу, и, кажется, в ушах. Волосы, выглядывающие из-под шапки, покрылись инеем. Оля посмотрела на отца: у него были седые брови, ресницы, волосы в носу. Она на него сердилась: неужели он ничего не сделает, чтобы было не так холодно?

Но ведь все просто, думала Оля, мы ведь можем никуда не ехать, мы еще даже не сели в автобус. Вернемся домой, в тепло, и все будет хорошо. Я стану дышать над паром, пить травяной чай, объедаться медом и лимонами. Хоть килограмм лимонов принеси, я все съем, могу и без сахара. Я буду принимать лекарства, капать в нос горькие капли. Неужели обязательно ложиться в больницу? Что это за болезнь такая дурацкая – гайморит? Обычный насморк, да, сильный, но не опасный и не заразный. Если без этого никак, Варина мама умеет делать уколы, я потерплю. Скоро вернется мама, и она-то точно знает, как нужно лечиться. Ты же сам говорил, что ждать осталось всего несколько дней.

Оля повернулась к отцу спиной, к дому лицом, чтобы ветер хлестал в спину. На отца смотреть она не хотела: ни слова ему больше она не скажет. Он все еще мог передумать: «Ладно, пойдем домой», но вместо этого молчал, глядя на дорогу. Он явно был рад избавиться от Оли на те дни, недели, месяцы, которые ей предстояло провести в больнице, рад – и не иначе, раз он до сих пор не предложил вернуться домой.

Сколько ей лежать, она не знала. Подруга Ленка с воспалением легких пробыла в больнице целый месяц, а учительница рассказала классу, что у нее заражение крови – грызла ногти, и что теперь врачи пытаются спасти ей жизнь. Это было в первом классе, когда Оля еще удивлялась тому, как взрослые беззастенчиво и бездарно врут.

 

Автобуса все не было, дорога пустовал. Воздух был накуренным, стеклянным, колким. Ветер сыпал в лица мелкую снежную труху. Со всех сторон светились медовые окна теплых квартир, и казалось невероятным, что кому-то сегодня никуда не нужно идти.

– Что-то не соблюдает расписание, – сказал кто-то.

Это был отец.

– Может, совсем не приедет, в такой-то дубак! – еще один чужой голос.

– Ну как же не приедет, – снова отец. – Всем на работу надо. Но вот что не по расписанию – это совсем нехорошо. Все-таки не лето на дворе. Могли бы и о людях подумать.

– Да разве бывает такое, что кто-то о людях думает? Милый, ты чего!

 

После недолгой оттепели пришла вторая волна морозов, школьники снова радовались отмене уроков. Родители шли на работу, а Оля, человек с ключом, вместо школы бежала на горку. Не сидеть же дома, в конце концов, из-за каких-то холодов! В ближнем парке построили отличную высокую горку с ровным ледяным скатом, и с утра до вечера с нее катались дети всех окрестных дворов: кто на пакетах, кто на ногах, кто на крышке от унитаза. Оля любила на ногах: страшно, но весело.  Что странно, на горке мороз не ощущался, но потом, по пути домой, Оля не чувствовала ног, а на лицо словно была надета тонкая ледяная маска. Дома она отогревала руки сначала в холодной воде, и только затем в горячей. Главное – успеть просушить обувь и рукавицы до возвращения родителей с работы и вылить в унитаз тарелку супа так, чтобы в сливном отверстии не плавали пятна жира.

Оля заболела, однако, не из-за горки, а после того, как перед всем классом Анна Ивановна разодрала на кусочки Олину тетрадь с криво начерченными полями. Ошибок, между прочим, не было ни одной. После уроков все пошли на горку, а Оля домой. Шла и думала: мне обязательно нужно простудиться, да так, чтобы точно не ходить в школу, Боженька, пожалуйста, пожалуйста, пусть я заболею! — и к вечеру у нее поднялась температура.

На следующий день после визита врача отец ненадолго уехал на работу, а Оля сидела в кровати и играла в пуговицы. Читать она не могла, буквы, вплывая, делали голову тяжелой и горячей, как будто на затылок Оле положили камень. Телевизор был болтлив, бестолков, мелькал лишними людьми, пустыми словами и чересчур громкой рекламой.

А с пуговицами делалось спокойно. Пуговиц было много, целая шкатулка и еще мешочек. И блестящие, как леденцы, и крохотные перламутровые жемчужинки – для маминой блузки, и настоящие милицейские пуговицы со звездами, оставшиеся от дедовских шинелей, и даже звездочки, которые когда-то было нужно пришивать ему на погоны. Дед ушел на пенсию задолго до рождения Оли, но шинели, а их за годы службы накопилось изрядно, по привычке надевал часто: не любил гражданскую одежду.

Пуговицы были Олиными друзьями во время каждой из болезней, лучшими, чем все остальные игрушки, вместе взятые. С ними можно было играть целый день, придумать миллион разных историй и рассказывать их про себя. Оля, рассыпав все богатство на кровати, выбрала из пуговиц те, которые станут девочками-странницами, и передвигала их по одеялу, по спинке кровати, по собственным ногам, подбрасывала в воздух и в своей фантазии вместе с пуговицами совершила кругосветное путешествие. Потом она доставала милицейские пуговицы и играла в погоню за преступниками; милиционеров было двое, а преступников – целая куча, стражи порядка преследовали их и на самолетах, и на пароходах, и на водных лыжах, и верхом на лошадях. Оля засыпала, сморенная болезнью, и чуяла сквозь сон, как возвратился с работы отец, прямо в пальто и обуви подошел к ее кровати, обдав снежным холодом и положил ей на лоб твердую стылую руку, как звонил потом маме и говорил с нею строго, словно хотел ее отругать, но еще не придумал, за что именно. Оле он принес пирожное-трубочку, хотя та любила картошку, и две упаковки наклеек для альбома «Барби».

Вечером смотрели фильм про мальчика и дельфина, Оля – лежа в пледе на диване, растянувшись во всю его длину, а отец – не в кресле, а рядом, сидя прямо на полу, на паласе, так, что Оля при желании могла бы положить руку ему на голову. Ей стало жалко его за то, что она заболела, что не доела выбранное им пирожное, только по краям обкусала: Оля терпеть не могла белковый хрусткий крем.

Фильм был чудесный, но Оля уже смотрела его в кино. Кассета же оказалась старой, переписанной на десятый раз, голос переводчика был гнусавым, словно у него никогда не проходил насморк. Как на диване не повернись – все неудобно, голова болела, руки и ноги никак не могли согреться, и Оле на самом деле одного хотелось – на ручки к маме.

Мама была в Юрге с больной бабушкой и никак не могла вернуться раньше. Оля знала, что бабушка последние годы никого не узнавала и уже не вставала. До Юрги было больше сотни километров, покрытых высокими сугробами, и несколько ночей подряд Оля посреди ночи подскакивала в постели от кошмарного сна: города навсегда разлучены снегом, не проехать – никак, весна никогда не наступит, снег не растает, а наоборот: будет падать, и падать, и падать, пока не заметет весь мир, деревья – по макушки, дома – выше крыш. Что станет с человечеством, Оля не думала, потому что первая же мысль, которая пронзала ее в этом сне, была: мама!

 

Автобус пришел старый, скрипучий, как из родительской молодости. Внутри резко пахло резиной, бензином и людьми. Пассажиров оказалось мало – маршрут автобуса от одной городской окраины до другой шел по самой кромке города, через промзоны. Смотреть в окно было неинтересно: мимо дороги тянулись или пустыри, или одинаковые серые коробки, цистерны, трубы, или заброшенные стройки. Мальчишки со двора постоянно отправлялись в путешествия по таким местам и возвращались грязные, иногда покалеченные. Девочки же редко выходили без старших за пределы двух дворов, школы, ближнего парка, гастронома и магазина галантереи. Оля так вообще боялась строек, а еще сильнее — вида дымящих заводских труб на другом берегу реки.

Впрочем, однажды Оля уехала одна на тот берег. Ей хотелось посмотреть другие районы города, где она никогда не бывала. После школы она села в автобус, ведущий в далекий Кировский, и поехала до конечной: по знакомым улицам, по мосту через хмурую осеннюю реку и дальше, в неизвестную Оле часть города. Мимо проплывали приземистые деревенские дома и было непонятно, это еще город или уже нет. Автобус ехал и ехал неизвестно куда, останавливался редко, потом пошли гаражи, гаражи, гаражи, какие-то базы, склады, автосервисы, и такой тоской тянуло от городских окраин, что Оля не выдержала и сошла на первой попавшейся остановке. Она перешла на другую сторону дороги и долго ждала автобус в город, но его все не было и не было. Оля шла домой пешком, оглядываясь – не идет ли автобус; все вокруг серело грязью и сумерками, даже свет фонарей был сумрачным и грязным. Потом вдруг закончились фонари – и рухнула вниз такая темнота, что стало ясно: скоро ночь, мама меня убьет. И не успела Оля испугаться, как она увидела трамвайные рельсы, а за ними – счастье – ярко освещенный трамвай.

Дома пахло валерьянкой, мама трясла Олю за капюшон куртки и кричала на нее, задыхаясь. Кричала она не «Где ты была?», а «С кем ты была?», будто сама Оля не могла вернуться поздно, а раз уж шлялась, где попало, – значит, не одна, значит, попала под дурное влияние, и не далек тот час, когда она начнет курить или прогуливать школу. «Одна!» — «Нет, ты была не одна!» Отец не задавал лишних вопросов: пришла домой, живая, здоровая – все хорошо, поэтому Оле было совестно только перед ним. Она хотела было рассказать ему всю правду, но боялась показаться дурой.

 

В автобусе стояла тишина. Пассажиры ехали, молча, каждый в своих мыслях. Их лица были рыхлыми и подернутыми сном. Только один мужчина читал книгу – Оля случайно заглянула – самоучитель английского языка.

Оля сидела у окна, затянутого морозом, и прижимала попеременно пальцы к стеклу, оттаивая маленькие оконца и заглядывая в них: снаружи все было по-прежнему белым, серым и чужим. Остановки казались ей одинаковыми. Оля никогда не бывала в той больнице и не знала, сколько еще ехать до нее.

Отец приобнял ее за плечи. Спине стало неудобно, как в слишком тесном платье, и сразу захотелось чесаться.

– Ну ты чего опять киснешь? – беспомощно сказал отец. – Ты знаешь что, ты представь себе, будто в лагерь едешь. Там других детей много, будут у тебя подружки. Вот я в твоем возрасте лежал в больнице со сломанной ногой, и так весело было, такая компания замечательная. Мы и в карты играли, и даже в футбол, прямо в палате.

– И как же вы играли в футбол с переломанными ногами? На костылях?

– На костылях, да… На костыль опираешься, здоровой ногой мяч пинаешь. Окно однажды разбили…. Визгу было! Хорошо еще, что летом.

Кожа на спинке впереди стоящего кресла была распорота, из ссадины торчал грязно-желтый поролон. Оля зачем-то принялась запихивать его обратно и поняла, что руки ее дрожат. Она изо всех сил старалась не моргать, чтобы не заплакать, и спину выпрямить, и поднять подбородок вверх.

– Да, конечно, все нормально будет, – сказала она и хотела спросить, когда приедет мама. Она уже спрашивала об этом и вчера вечером, и сегодня утром, и еще много раз до этого дня, но заново задать тот же самый вопрос было необходимо.

Мама беспокоилась, мама звонила Оле с отцом каждый день и давала кучу советов. Оля рассказывала ей по телефону всякую ерунду:

– Мы у Вари играли в «морская фигура, на месте замри». Все замерли, и я тоже замерла, стою, не двигаюсь. Варя подходит и говорит: «У тебя живот шевелится, ты проиграла!» – «Ничего он не шевелится!» – «Шевелится, я вижу!» – «Так я же дышу!» – «Ты не должна дышать, по правилам не положено!».

Мама неузнаваемо смеялась в трубку.

– Что вы едите? – снова и снова спрашивала она, как будто это было важно.

– Папа суп сварил, очень вкусный, с клецками, – врала Оля.

Суп был просто отвратительным, и отец ел его сам, а для Оли приносил еду из ближайшей кулинарии. Те котлеты и жареные куры казались Оле намного вкуснее домашней еды.

 

Больница представлялась Оле испытанием. «Ты просто представь себе, что ты герой», – говорили ей. Герои должны преодолевать все трудности, на то они и герои. Герои не должны плакать, даже когда больно, страшно и хочется домой.

Оля не хотела быть героем. Может быть, когда-нибудь в жизни она и станет героем, но это случится нескоро, а пока она маленькая девочка и хочет к маме.

– А ты мне «Денди» купишь? – спросила она у отца.

– Это надо у мамы просить.

– Ты сам знаешь, что она скажет. «Нечего страдать ерундой!» Я, честное слово, не буду много играть, только чуть-чуть вечером и все. Всем девочкам уже купили! Ну пожалуйста! Просто возьми и купи. Я могу вам уроки показывать перед тем, как играть.

– Посмотрим.

– Я же ей до сих пор не рассказала, как мы с тобой в игровые автоматы играли, помнишь? Ты просил ей не говорить, и я не рассказала.

Была в мае такая история, для отца стыдная, когда они с Олей, отправившись без ведома мамы в городской сад и в зал игровых автоматов, прогуляли остаток отцовской зарплаты. Оле надоело раньше, чем отцу. Он рубился в настольный футбол с каждым из пацанов, ошивавшихся там, а потом Оля никак не могла увести его от автомата «Воздушный бой»: я сейчас, сейчас! – и сыграл не меньше двадцати партий.

Автобус медленно и неповоротливо пробирался по заметенной дороге, скрипел, кряхтел и все сильнее вонял бензином. Вдоль обочины тянулись серо-зеленые нити хилых молодых елок. Светало. И небо, и земля были одинакового цвета грязного снега.

На остановках в автобус замерзшие закутанные люди, неясно откуда взявшиеся. Они садились на свободные места и сразу впадали в полудрему.

– Тебе-то самому нос когда-нибудь прокалывали? – спросила Оля отца.

– Нет, – ответил он.

– Тогда чего ты говоришь, что это не больно?

– Если вдруг и больно, то совсем чуть-чуть, – сказал отец невпопад.

– Нет, зачем ты говоришь, что не больно, хотя сам ни разу этого не делал? Почему вы всегда так говорите? Это ведь нечестно, это ведь неправильно! Зачем так?

Дверь автобуса со скрипом отворилась, запуская очередную партию сонных людей и ледяного, до рези в глазах, воздуха.

– Не грызи ногти, Оля. Руки грязные.

– У тебя на все один ответ! Или не грызи ногти, или не сутулься!

– А ты не грызи ногти и не ходи, как старая бабка, и тогда я перестану так говорить.

Оля громко втянула носом сопли и слезы и нарочно согнулась в три погибели.

– Поправишься – поедем на лошадках кататься, – сказал отец.

– Я не хочу с тобой ни на каких лошадках.

– Оля, не на пони, настоящие лошадки в конном клубе. Научишься сама ездить в седле и управлять лошадью, хочешь?

– Сказала же: не хочу!

– Ну, тогда мы с мамой вдвоем поедем.

«Конечно, – подумала Оля, глядя в глазок, протертый в заиндевевшем окне. – Я-то вам вообще не нужна». Хотела сказать, но не сказала. Она уже и поговорить-то хотела с отцом о чем-то хорошем, не больничном, но другие слова ей не давались, голос был осипшим, злым, и обидеть отца ей тоже хотелось – так, чтобы он понял, что нельзя оставлять родную дочь в больнице.

Она боялась не столько боли, сколько неизвестности: еще ни разу в жизни она не лежала в больнице. Еще боялась, что на нее будут кричать. Оля не умела терпеть боль, даже во время самых простых процедур у нее, как в мультиках, моментально во все стороны брызгали слезы, и медсестры начинали ее бранить и стыдить. Оля просто не могла, когда на нее кричат, и сварливых теток она боялась до остекленения. Если на нее кричали, она в ответ заходилась в плаче.

– Вот и все, приехали! – сказал отец. – Это здесь.

 

– Давай не пойдем, – умоляюще прошептала Оля. – Ну пожалуйста….

– Как так? Холодно же, пойдем скорее внутрь.

– Нет, нет! Постоим тут еще немного, хорошо? Еще пять минут!

 

Если повернуться спиной к серому облупившемуся корпусу, то легко можно представить себе, будто стоишь не у больницы, а, например, около дома отдыха, где нет ничего кафельного, стального, острого, звенящего, где нет стен, крашенных в болезненно-синий, где нет постельного белья, которое пропахло лекарствами так, что лицом к наволочке прикасаться неприятно, и таких же вафельных полотенец, где нет чужих теток с наглухо закрытыми лицами и страшных, незнакомых звуков из каждого кабинета.

Оля обеими руками схватила отца за локоть, прижалась лбом к его груди, вдохнула и выдохнула, вдохнула и выдохнула.

– Ты чего, пуговка?

Она не помнила, чтобы он когда-нибудь так ее называл. Может быть, только в самом раннем детстве, когда отцовским голосом с ней разговаривал плюшевый одноухий заяц по имени Морковкин, найденный около помойки.

Краем глаза Оля смотрела на снежное небо, на сугробы, на высокие суровые ели, и твердила про себя: «Море волнуется – три! Морская фигура, на месте замри!».

 

Ей показалось, что время остановилось, снежинки застыли в воздухе, и что никого больше нет, кроме их двоих, в коротком промежутке между выдохом и вдохом.

 

        ПОЩЕЧИНА

Ленка смешно моргала, когда на нее смотрели. Хотя, казалось бы, как можно моргать смешно. Может быть, дело в том, что ресницы ее были русыми, на кончиках белесыми, а брови – невидимыми. Или в том, что она едва заметно косила левым глазом. Или в том, как набухали ее веки в ответ на каждую безобидную шутку, даже на ожидание шутки. Не девочка, а нелепость.

В детстве сложно сдружиться с тем, кого редко выпускают гулять, кому нельзя бегать, нельзя в прятки, в казаки-разбойники, нельзя уйти в соседний двор, нельзя прыгать с гаража на гараж, нельзя холодное мороженое, ролики, велосипед, плавать на плотах по затопленному весной заброшенному стадиону, раскачиваться стоя. Все знают, что от таких девочек на всякий случай лучше держаться подальше. Любая ссора в игре, обычная ссора, которая могла бы через полчаса забыться навсегда, завершалась криками Ленкиной матери из окна или, того хуже, со скамейки у подъезда, и запретом водить знакомство с такими невоспитанными детьми. Еще и по квартирам жаловаться шла.

Из всей дворовой компании с Ленкой дружила только Оля, которая не очень-то нравилась Рите. Когда остальные за глаза высмеивали Ленку, Оля молчала, будто не знала, о ком идет речь, и не только ни разу за нее не вступилась, но порой и смеялась со всеми. Рита бы так не смогла.

Ленка училась в параллельном классе и жила в соседнем подъезде. Рита часто видела ее идущей в школу или из школы. Учебники Ленка носила не в рюкзаке и не в пакете, как все нормальные люди, а в старом мужском портфеле для бумаг, который перекашивал Ленку на бок. Пальто ее было всегда или слишком коротким, или слишком длинным, шапка сползала на глаза, колготки морщились под коленками, воротник топорщился, будто она никогда не смотрелась в зеркало. И вообще выглядела она так, что не поймешь – то ли вся ее одежда была для нее чужой, то ли Ленка была чужой для своей одежды. То, что следовало заправлять – вылезало наружу, что требовалось гладить – неизменно становилось мятым.

Если бы Риту спросили, за что она не любит Ленку, она могла бы ответить одно – а чего она тут? Это было странное, самой Рите непонятное и неприятное раздражение. Ну да, некрасивая. Вечно в себе. Слишком тихая, что не нравилось даже учителям. Но все это причины, пожалуй, для равнодушия, а не для неприязни. Казалось бы, не хочешь – не играй, не нравится – не смотри, в любом случае – не трогай.

Рита так не могла. Она подлавливала Ленку на улице или во дворе и по-хозяйски спрашивала:

– Почему ты тут стоишь?

Или:

– А чего это ты тут идешь?

Иной раз Рита просто подходила и пристально смотрела ей в глаза, пока Ленка не начинала часто-часто моргать. Рита считала, что она не делает ничего плохого – она же не била ее, в конце-то концов, и даже не обзывала Трясогузкой, как все остальные. Просто внимательно смотрела, как на неведомую зверушку, пока не дожидалась ответа, всегда неправильного. Вместо того, чтобы ответить коротко, грубо и дворовым языком, как полагалось, Ленка, тушевалась, моргала, молчала и наконец говорила, кого она ждет (например, маму) или куда идет (например, домой). Рита отходила в сторону и смотрела, как Ленка шпарит от нее как можно быстрее.

Рита не понимала, зачем так делает. Ей было не то чтобы смешно…. В общем, она не знала.

 

Однажды, им было тогда лет по восемь, Рита, возвращаясь из магазина, увидела во дворе непонятную сцену. Из подъезда вышла Ленкина мама с огромным коричневым чемоданом в одной руке, второй она цепко держала за запястье взлохмаченную Ленку. Несмотря на майскую жару, на Ленкиных плечах было накинуто осеннее пальто. Ленка упиралась, тянула маму обратно домой и что-то кричала, неразборчивое, сквозь отчаянные слезы. Мать, не оглядываясь на Ленку, тащила ее в сторону улицы. Лицо ее было спокойным и невозмутимым, словно ничего особенного не происходило.

Рита шла им навстречу, ей пришлось поздороваться. Никто не обратил на нее внимания. Она отошла в сторону и продолжила смотреть на них: Ленка вырвала руку, но не убегала, а ревела, сидя в траве и кутаясь в свое осеннее пальто, будто хотела спрятаться в нем целиком. Мать молча стояла рядом и смотрела на нее, выжидая.

– Я не пойду… Я не хочу…. Не хочу в детский дом! – донеслось до Риты.

– А что же с тобой еще прикажешь делать, – сказала мать, и Ленка заревела громче.

– Я не буду так больше никогда! – закричала она. – Честное слово, не буду!

– Будешь еще? Будешь? – спросила мать, не слушая ее, и посмотрела на Риту. Та сделала вид, что смотрит в другую сторону, и медленно пошла к своему подъезду, стараясь забыть о том, что увидела, и не слышать, что происходило позади. Ее спине было холодно, а желудок скрутило в тугой узел, будто перед осмотром школьного зубного врача. Во дворе творилась неоправданная жестокость, несправедливость, неправда, а Рита еще не была взрослой для того, чтобы попытаться вмешаться и не сделать еще хуже.

Дома Рита посмотрела в окно – во дворе никого не было.

После этого Ленка стала чаще попадаться ей на глаза – то она шла в школу, то в магазин, то стояла около подъезда, явно не решаясь пойти домой. Они не здоровались даже глазами. При виде ее в подреберье шевелилась неприятная жалость. И еще что-то, похоже на злость. Хотелось схватить ее за плечи и встряхнуть, чтобы Ленка начала вести себя нормально. Так же Рита сердилась при виде соседской дачной кошки, которая смолоду съела своих котят. Та кошка часто приходила на их участок и терлась о ноги, выгибала спину, напрашиваясь на ласку, но Рита не хотела ее гладить.

 

***

Рита удивилась, когда Ленка окликнула ее в холле у школьной раздевалки. Обе они задержались после уроков, и поблизости не было никого, кроме нескольких старшеклассников и вахтерши с пасмурным лицом. Ленка сидела на батарее у серого, грязного окна, за которым виднелся школьный стадион, засыпанный таким же серым и грязным снегом.

– Извини, ты, случайно, Олю не видела? – спросила Ленка, неуютно переминаясь с ноги на ногу.

Рита пожала плечами и отвернулась, но вдруг заметила, что Ленка стоит перед ней обутая только в один сапог. Вторая нога, в шерстяной колготке, с поджатыми пальцами, была разута.

– Где твой сапог? – не удержалась Рита.

– Я не знаю, – прошептала Ленка, отводя глаза.

– А как ты домой пойдешь?

– Я не знаю, – повторила Ленка.

– Так ты маме своей позвони.

– Нет, я не могу ей…. Мне надо просто найти его, понимаешь? Я уже шапку потеряла на прошлой неделе. Если она теперь узнает…, — Ленка заплакала.

– Хорошо. Не реви только, терпеть не могу, когда ревут. Ты уже где искала?

– В классе и в раздевалке.

– А в туалетах? – спросила Рита, не до конца понимая, зачем она с ней разговаривает.

– И в туалетах, которые для девочек.

– Ты лучше посмотри в тех, что для мальчиков.

Ленкино лицо до корней волос и до мочек ушей налилось ярко-розовым стыдом.

– Ну как я туда пойду-то, – еще тише зашептала она.

– Как-нибудь пойдешь,– ответила Рита, огляделась и добавила, – ладно уж, я на шухере постою.

– Если там кто-то будет, что он обо мне подумает?

– А не все ли тебе равно, – сказала Рита. – И потом, других вариантов у тебя все равно нет.

Можно сказать, им повезло: в мусорном ведре первого же из обысканных мужских туалетов нашелся испачканный сапог со сломанной молнией и со следом от ожога – о голенище затушили сигарету. Пока растрепанная и зареванная Ленка мыла руки, Рита придумала очень срочное дело, чтобы не идти вместе домой. Ей не хотелось возвращаться из школы с Ленкой. Это было бы уже слишком.

Ее саму в пятом классе тоже пытались подтравливать, но она вовремя прекратила все нападки, после трех предупреждений поколотив зачинщика Данила учительским стулом.

 

Вечером к ней домой пришла Ленкина мама и с порога сообщила, что Рита («Ваша старшая») и еще три девочки из школы, которых Рита не знала, порвали и спрятали в туалете Леночкин сапог. Крик стоял до потолка. Ленкина мама требовала денег за сапоги и чтобы Рита пошла с ней и извинилась. Ритина мама сказала, что запрещает Рите извиняться за то, что она не совершала, и вообще подходить к Ленке.

Рита гордо ушла в комнату, которую делила с сестрой. Надя отводила глаза. Рита накричала на нее, что было сил заткнула пальцами уши, легла на диван и в конце концов так и уснула. В ее сне шел серый и грязный снег, он заметал огромную пустыню и саму Риту, которая брела через сугробы босая, без шапки, почему-то с тощей лошадью на поводу. Было ей в снегу сперва очень холодно, а потом колко: мама зашла в комнату и укрыла ее шерстяным пледом. Сон был из тех, что стыдно кому-то рассказывать.

Наутро настала суббота. Рита проснулась поздно, с головной болью и красной полосой от диванной подушки во всю щеку. День был учебный, но мама разрешила не идти в школу. Сестра ушла гулять, а Рита бездельно щелкала пультом телевизора, пялясь в обрывки фильмов между рекламными паузами, потом помогала маме лепить пельмени, пока не пришло время ехать на тренировку.

Рита подхватила спортивную сумку и вышла из дома. Под утро город заволокло смогом, ветра не было, и до сих пор и небо, и воздух, и снег оставались одинакового дымно-седого оттенка. В окнах, несмотря на день, горел свет. С неба скупо сыпалась снежная труха. Рита чувствовала себя рыбой в огромном аквариуме.

Она помахала маме рукой – в их семье так было принято, и вдруг увидела Ленкино лицо, глядящее из окна третьего этажа. Ленка смотрела именно на Риту: после всего, что случилось, она ещё имела наглость смотреть. Рита вгляделась – Ленка от окна не отошла. Они продолжили смотреть друг на друга сквозь двойные рамы и серый воздух. Потом Ленка помахала Рите, и Рите показалось, что на её лице промелькнула подобие улыбки. Рита сидела вид, что смотрит на пустое окно. Ничего другого Ленка не заслуживала.

 

***

Рита не видела Ленку до самой весны, будто Ленка и в самом деле исчезла. Дни до весенних каникул тянулись медленно и серо. Одни и те же улицы, седая от мела школьная доска, усталые, зимнего цвета лица, давно не видавшие солнца. Бесконечная учёба. Наскучившие танцы. Все, что недавно получалось само собой, теперь давалось Рите нелегко. Если раньше ей было достаточно на перемене пробежать глазами страницу учебника, чтобы запомнить её наизусть, до запятой, то теперь, дважды прочитав параграф, Рита, закрыв учебник, не могла вспомнить почти ничего. Все прочитанное словно не имело никакого смысла.

Рита заставляла себя сидеть за уроками допоздна. Но больше всего сил уходило на то, чтобы находиться рядом с людьми, болтать о всякой ерунде или слушать чужую бессмысленную болтовню.

Проснуться утром было невозможно. Хотелось все время лежать и плакать. Или бежать и плакать. И чтобы никто её не видел.

За два дня до каникул Рита, выйдя из школы, решила срезать дорогу и пройти через гаражи. Она спешила на тренировку. Между гаражами стояла Ирка Лисицына из 6Б. Рита немного её знала.

– Чего ты здесь? – спросила она.

– Иди своей дорогой.

– Стрелка?

– Вроде того.

– С кем?

– А не все ли тебе равно? С Трясогузкой.

– С Ленкой? – Рита засмеялась от неожиданности. – Да она сюда ни в жизнь не придёт.

– Да уже пришла, — довольно сказала Лисицына.

– Пусти глянуть, я никому не скажу. У меня к ней тоже есть разговор.

Она протиснулась между гаражами и оказалась на тесном пятачке. Ленка стояла, прижавшись спиной к одному из гаражей, закрывая лицо локтем. Её окружили четверо. По сравнению с остальными девчонками Ленка казалась совсем ещё ребёнком.

– Рита! – закричала она, ища защиту. – Разве это честно – когда четверо на одного?

Ленка отняла руку от лица – по её скуле растекался свежий кровоподтек, левый глаз заплыл, воротник на куртке был наполовину оторван.

На Риту все смотрели с подозрением.

– Она стукачка, — предупредила одна девочка, имени которой Рита не знала. – Мы не просто так. Она закладушница.

– Я знаю, — сказала Рита. Она посмотрела на Ленку, на её тонкую шею без шарфа, торчащую из воротника куртки, на покрасневшие от ветра руки. – Но у нее же дома все плохо, ее ведь бьют дома. Вы не знали? Она, может быть, и не хотела бы…

– О! Адвокатша нашлась, — сказал кто-то.

– Я не оправдываю, нет! Но если такая мать…

– Получше твоей! – неожиданно огрызнулась Ленка.

– О! – сказала высокая девочка с родинкой на щеке. – Заговорила. А меня, между прочим, тоже отец бьет. И за тройки, и когда я домой поздно прихожу, я даже сидеть не могу. Но я, между прочим, на людей, одноклассников своих, не стучу. Потому что ты или гнилой человек, или нет. А точнее, ты человек или не человек. Вот она….

– Она человек! – горячо возразила Рита.

– Ты бы лучше шла отсюда, — сказала ей та, что с родинкой. – Мы здесь не для разговоров собрались. Мы её не раз и не два предупреждали.

В следующий момент Ленка кинулась бежать. Она оттолкнула ближайшую девочку и рванула к щели между гаражами. Девочка с родинкой в два шага догнала её, схватила за рваный воротник, толчком в спину кинула в снег; следом подоспели остальные и уложили Ленку в сугроб вниз лицом, в самый колкий и грязный снег. Рита замерла на месте.

Ленка закричала, ей заткнули рот снегом. Она кашляла, плевалась и пыталась подняться на ноги, но две девчонки крепко держали её. Шапка её давно слетела, спутанные волосы намокли в снежной каше. Девочка с родинкой подошла к сваре и, размахнувшись, ударила Ленку в плечо.

– Будешь ещё? Будешь?

Ленка отчаянно замотала головой.

– Если будешь продолжать крысить – ещё не так получишь.

– Я не буду! – прошептала Ленка. Из её носа текла алая струйка крови.

– Скажи: простите меня, пожалуйста, я больше так не буду.

– Простите меня…, – дальше Рита не расслышала. Ленку отпустили, но она ещё не успела это понять. Обхватив себя руками и зажмурившись, Ленка, скрючившись, продолжала лежать в сугробе.

– Ну вот, колготки порвала из-за Трясогузки, – расстроено сказал кто-то.

– Пусть покупает, – засмеялась девочка с родинкой.

Рита подошла ближе. Она могла быть сейчас или с Ленкой, или с остальными девчонками. Рита взглянула на тот самый Ленкин сапог с ожогом, и к горлу её поступила такая ненависть к себе, к Ленке, вообще ко всей жизни, что она, замахнувшись, брезгливо, но больно пнула Ленку в бок. Ленка только сжалась сильнее. Она не поняла, что это Рита.

– Молодец, Маргаритка! – сказала девочка с родинкой. – Наш человек!

Рита молчала. У неё перехватило дыхание.

В следующий момент Ленка вскочила на ноги и, подлетев к Рите, всей пятерней влепила ей самую настоящую хлесткую пощёчину.

– Ах ты, – кто-то толкнул Ленку обратно в сугроб. – Вот ведь…

– Нормально все, – сказала Рита. Она отломила с крыши гаража сосульку и приложила к горящей щеке. – Это все наше, между нами. Ничего страшного.

 

Рита не поехала на тренировку, а вернулась домой. Как она и надеялась, никого не было дома. Рита разглядывала в зеркале свое лицо, уже утратившее след пощечины, и никак не могла понять, где в ней скрывается то, что позволило ей так просто и легко пнуть в бок другого, лежачего, беззащитного человека. Её нога помнила тот пинок, и ноге от пинка до сих пор было куда больнее, чем щеке – от пощечины.

Рита долго стояла под горячим душем и снова смотрела на свое отражение в запотевшем зеркале. Её лицо было обыкновенным. В её ноге не было ничего особенного. И та Рита, что шла, прихрамывая, домой от гаражей, была той же Ритой, которая проснулась сегодня утром и съела два бутерброда с маслом и сыром, и той же Ритой, что на большой перемене сидела на школьном стадионе, вдыхая весенние запахи талой воды и ванили с кондитерской фабрики, и Ритой, танцующей в первом линии на центральной площади в день Победы. И, между прочим, той же Ритой, которая считала себя доброй, честной и справедливой девочкой.

Дело было не в том, что Рита ударила Ленку, а в том, что она хотела ее ударить. К такой себе невозможно было привыкнуть.

Она села на пол, обхватив себя руками, и представила себе, что её на самом деле нет. Никогда в жизни она не была настолько одна.

 

Всю ночь шёл снег. Он валил крупными хлопьями, засыпая протоптанные тропинки и раскатанные ледяные дорожки, школьное крыльцо и лыжню на стадионе. Рита брела в школу в утреннем сизом полумраке, и снег забивался ей в низкие ботинки, в карманы куртки, оседал в распущенных волосах. Она вышла из дома на час раньше обычного, а проснулась и вовсе в половине шестого, и ей казалось, что на самом деле она еще спит. В животе было нехорошо, во рту засел неприятный привкус. Сумка с учебниками была неподъемно тяжелой.

По рельсам, разгоняя сон, прогремел трамвай. Рита зачерпнула рукой горсть свежего снега и несла его, чувствуя, как он тает в руке, до школьного крыльца. В каждой девчонке, обгонявшей ее, ей мерещилась Ленка.

До самого звонка Рита стояла у школьной раздевалки, но Ленка так и не появилась. Вместо нее в школу явилась ее мама. Рита издали узнала ее длинную и прямую, как линейка, фигуру, и поторопилась затеряться в толпе. У нее снова заныли и нога, и щека.

 

В этот день к директору вызывали родителей только четырех девочек.

Риту Ленка не назвала.

 

            БЕЛАЯ ПТИЦА

Вот что случилось с Галиной: она залетела.

– Пузо к носу! — бурчала мама, в три погибели согнувшись над ванной и бултыхая в тазу пакеты, в которых носила продукты из магазина. – Кто же теперь на такой женится? Мать ее бьется, как рыба об лед… ради дочек любимых… неблагодарных. Говорила же: не пускай девчонок гулять. И ведь вроде эта сидела, как ты, все книжки читала. А девятнадцать лет стукнуло – и понеслась кобыла в щавель.

Оля, съежившись, словно бранили ее, чистила картошку, неуклюже и с отвращением скребя ножом бугристые клубни. Занятие было ненавистное: мама непременно скажет, что она слишком толсто срезает кожуру. Кухонный пол был теплым от яркого июльского света и липким там, где Оля утром рассыпала сахар. Она открыла форточку, и теперь по спине ее, по шее, по локтям, по волосам, заколотым золотистым крабом, скользило солнце. Руку на макушку положишь – а там горячо, и так хорошо: лето, и сразу так тоскливо, что гулять не отпускают.

Дома противно и безнадежно пахло уборкой – мокрыми половыми тряпками, стиральным порошком, средством для унитаза, царил бардак, стулья вверх ножками лежали на кровати, колбасой был скатан толстый ковер, а все из ящиков Олиного стола было вывернуто на пол, чтобы наверняка не забыла убрать в столе – а то в нем скоро змеи заведутся, будут ползать среди старых тетрадок, записок, сломанных карандашей, высохших фломастеров, заколок, значков, вкладышей «Элен и ребята».

Близилось время обеда, в кастрюле закипало мясо для супа, еще рано было спускаться во двор, но Оля беспокойно вглядывалась сквозь листву, не вышел ли уже кто. Вырасту и никогда не буду есть суп, а особенно с луком, думала Оля и слушала дворовые звуки так жадно, всей собой, как будто, вслушавшись, могла бы по-настоящему очутиться там.  Ей мерещилось, что все уже, кроме нее, собрались на их обычном месте, в театре, а никто за ней не пришли, не позвонили по телефону, не покричали под окнами. Пусть ее и выпустят не сразу, только когда уберется и пообедает, но об этом же никто не знает. Стало быть, про нее просто забыли, всем без нее хорошо.

Место, где обычно встречались девочки, называлось «летний театр» или «эстрада»: прямо во дворе под дырявым навесом стояла самая настоящая сцена, а перед ней два ряда низких деревянных скамеек. Таких дворов Оля никогда в жизни больше не видела. На ее памяти однажды тетка из детской поликлиники читала там для населения лекцию о паразитах, а еще помнились народные танцы детского ансамбля, но было это настоящим воспоминанием или увиденным в каком-нибудь старом кино, Оля не знала. Все происходило очень давно, когда она была совсем маленькой. Теперь же площадка пребывала в запустении – давно некрашеная, заросшая сорной травой, с гнилыми провалами в сцене, под которую, в три погибели согнувшись, лазили пацаны, со скамейками раскуроченными, подпаленными и сплошь исписанными похабщиной.

Театр был местом для встреч удачным, окруженным густыми кустами, отгороженным от остального двора. Несколько скамеек сгорело, когда в прошлом году пацаны разожгли здесь костер, жарили сосиски и бросили в огонь баллончики от дезодорантов. На оставшихся скамейках девочкам нравилось секретничать и сплетничать. Когда они были моложе, то играли здесь в театр: друг перед другом разыгрывали сценки из сериалов. Утром посмотрели – и уже следующим вечером играли. Оля, например, лучше всех изображала Хосе Игнасио, выпячивая губу так, что все покатывались со смеху, а Наде удавались фразы наподобие «Ты разбил мое сердце!»

Мама, вытирая мокрые руки о халат, вышла на кухню, сняла пену с бульона, попутно глянула в окно и сказала:

– Вот и она. Расселась. Будто так и надо.

На скамейке у подъезда сидела Галина, сутуло обнимая свою сумку. На голове ее была какая-то дурацкая пацанская бейсболка, чтобы не напекло. У ног валялась черная бульдожка Марта, сморенная жарой, и тяжело дышала всем щенячьим, но уже неуклюжим телом.

Оля не могла себя заставить отойти от окна: на Галину хотелось смотреть и смотреть. Хотя – если не знать – выглядела она обыкновенно. Только вот была уставшей и такой бледной, словно с начала лета еще ни разу не ходила на речку.

 

После обеда во дворе никого не оказалось. Оля побродила по округе, без особого удовольствия покачалась на качелях, поболталась на турнике, покричала Надю, но из окна выглянула Надина бабушка и мотнула головой: нету ее, не ори.

Увидев Олю, со своими куклами выбежала соседка Аня годом младше. Почему-то она считала Олю своей подругой. Оля кукол уже забросила, но обижать Аню не хотелось, и они недолго поиграли в беседке в Анину любимую игру, которую прошлым летом придумала Оля: про Барби, ее Кена и еще одну старую замученную куклу Лауру, она была будто бы служанка в богатом доме. Кен со служанкой под управлением Ани пряталась под лавкой, целовались, раздевались, ложились друг на друга и снова целовались с идиотскими улыбками на пластиковых лицах, Барби находила их и, рыдая, убегала в кусты сирени, где находил ее Кен, тыкался губами в барбины щеки и губы, и наступало примирение и семейное счастье.

Вскоре крестная подарит Ане диво невиданное – беременную Барби, но мать Ани выбросит ее на помойку как несусветную гадость, а сама продаст квартиру и вместе с детьми уедет жить в далекую общину в лесах, чтобы участвовать в строительстве прекрасного нового мира.

Впадать в детство, играя в куклы, было стыдно, подруги бы за это Олю засмеяли. Она надеялась, что ее никто не видит, но ошибалась. Оказывается, все торчали на Варином балконе.

– Иди к нам! – крикнула ей Варя, и Оля бросилась в соседний подъезд, немедленно забыв про Аню.

Варин балкон был обычным местом светских встреч в дождливую погоду или когда Вариных родителей не было дома, а гулять никому не хотелось. Варя на правах хозяйки сидела в старом, молью покусанном кресле, забравшись в него с ногами, а Надя с Олей теснились на порожке. В детстве Варя и Надя пускали в полет самолетики, водяные бомбочки и огрызки кислых ранеток, кидались яйцами в прохожих, а однажды вылили пузырек зеленки на необъятные панталоны вредной бабки из квартиры снизу, раскинутые аж на двух бельевых веревках.

 

Оля хотела дружить с Варей, а та, кажется, не очень. Варя чаще ходила гулять только с Надей, и они случайно забывали позвать Олю. Если же они гуляли втроем, то все могли непонятно почему так посмотреть на Олю, что та заливалась краской, хотя она, кажется, не делала ничего стыдного или забавного. И смеялись Варя с Надей выразительно, будто между собой. Даже если Оля шла рядом с ними и тоже смеялась, но – они были вдвоем, а Оля с ними.

Не иначе как на прошлой неделе Варя и Надя тайком съели напополам подаренный Варе «сникерс», хотя каждую шоколадку они договорились делить на три части. А недавно отец привез Наде бананы и киви, но Олю снова обошли стороной.

У Вари с Надей даже фенечки были одинаковые. Фенечки плела Варя, из бисера. Получалось очень красиво, Варя не зря ходила в кружок «Маленькая принцесса», где девочек учили всему подряд, от дефиле до макраме.

Оля мечтала о большом наборе косметики — двухэтажном глянцевом футляре с мелкими квадратами теней Ruby Rose. Такой был в соседнем магазине, стоил очень дорого, и девочки ходили на него просто посмотреть, стесняясь под высокомерным взглядом продавщицы. В наборе было тридцать разных цветов блестящих теней: пересчитывали не раз. Оля надеялась, что этот набор подарят ей на день рождения. Тогда она накрасит глаза, как нарисовано в журнале, и под руку с Варей пойдет гулять по набережной, и с Олей будут знакомиться, а с Варей – никто. Потому что Варя не очень-то красивая на самом деле, просто она приподнимает челку, брызгая на расческу сахарным раствором, и еще умеет стрелять глазами и так встряхивать волосами, как девушки из рекламы шампуня. Оля тоже пыталась – получалось глупо: только волосы по лицу неприятно хлещут.

Кстати, в центре был магазин «Европа Де Люкс», куда и вовсе заходить было страшно. Там очень приятно пахло духами и продавалась такая косметика, на которую даже дышать нельзя было. Косметику от посторонних глаз оберегали поджарые стройные дамы, при одном только взгляде на которых до тебя доходило, что ты не просто никто, а и вовсе ничто. В магазин заходили только большой компанией, вдыхали флер духов, смешанный с особым воздухом магазина не для всех, и спешили на улицу, пока не прогнали продавцы. Выгнать они, между прочим, могли не только девчонок: однажды на порог не пустили Надину маму, одетую в дачную куртку.

 

Сегодня настал Варин звездный час: беременная Галина была ее старшей сестрой.

– Мама сказала: дура, пропустила срок, – увлеченно рассказывала Варя, изображая в лицах всех героев этой сцены.

– Как она узнала?

– Галя сама рассказала. Я тогда с вами гуляла, зашла воды попить, а тут крик такой, я еще в подъезде, с первого этажа услышала. «Потаскуха, собирай манатки!» Я даже испугалась.  Мама редко когда так кричит, не своим голосом – только если ее кто-нибудь совсем доведет.

– А в обморок Галя падала? – с любопытством спросила Оля.

По вечерам все семьи смотрели увлекательный сериал про любовь, героини которого одна за другой теряли сознание, что говорило или о беременности, или о тонкой душевной организации. Оля весной тайком училась падать в обморок, тренируясь над кроватью: ей ужасно хотелось сделать лишиться чувств перед одним мальчиком из восьмого класса, имени его она пока не знала, но представляла себе: она такая – ах! и на пол. Он возьмет ее на руки, прижмет к себе и поймет, что без Оли ему не жить.

– Не знаю. Кажется, еще не падала. Но ее одно время тошнило каждое утро, вот! Прямо по-настоящему, в туалете.

– А парень ее что, на ней не женится? Он знает? – спросила Надя.

– Что ты такое говоришь? Конечно, женится, скоро свадьба будет! Родители его вчера приходили к нам знакомиться. Такие стремные конфеты принесли – вишня в коньяке!

– Фуу! – хором протянули девочки.

– Хотите попробовать?

– Да!

Варя притащила коробку с конфетами и продолжила:

– Его зовут Сережа. Они с Галей в одной группе учатся. Осенью вместе ездили на картошку, там все и началось. Он ее до дома каждый день провожал, помните, я вам рассказывала, что Галька с мальчиком дружит. Я один раз сама видела, как они в подъезде целовались. Представляете, я мимо них прошла, а они меня даже не заметили. Потому что с закрытыми глазами целовались.

– Я читала, что когда с закрытыми глазами целуются, значит, любят, – заметила Оля.

Надя спросила:

– Тогда чего твоя мама такая злая? Любовь же, здорово, радоваться надо!

– Ну а хорошего-то что? – по-взрослому сказала Варя. – Рано еще. И Сережа простой такой. Ну, обыкновенный, понимаете? Разве нормальный парень будет учиться на филфаке, кем он потом работать пойдет – учителем в школе? Нет бы Гале посмотреть в сторону юристов или экономистов. Мама об одном ей говорит: ты, с твоей внешностью, с твоими мозгами, могла выйти за олигарха, а теперь всю жизнь проведешь в нищете. «Потаскуха!» – вот как она кричала.

Было видно, как нравится Варе повторять это сочное, перезрелое слово.

– И вещи ее все из шкафа выкинула, и еще Галю в спину толкала, чтобы собирала шмотье и валила к своему хахалю, а та все за дверь цеплялась. Потом сидели и ревели все, как дуры, честное слово.

– А платье-то будет белое? – с надеждой спросила Оля, нагнувшись к Варе.

– Будет платье. И банкет тоже будет, говорят, если денег хватит.

– В «Мечте»?

– Конечно.

 

***

Кафе «Мечта», недавно открытое в пристройке к соседнему дому, за плотными шторами цвета борща скрывало загадочную жизнь. Тут отмечали свадьбы и проводили поминки, а в пятницу и субботу — ночные дискотеки. По вечерам у входа толкались, хохотали, курили и порою дрались длинноногие девушки с начесанными волосами или мужики, похожие на криво сколоченные табуретки, густо пахло смесью разных духов и табаком, часто вызывали милицию. Надя однажды нашла у входа настоящий золотой перстень. Оля на крыльце «Мечты» видела человека, у которого все руки до шеи были покрыты татуировками: он на нее посмотрел, и она чуть было под землю от стыда не провалилась.

Когда кафе снимали для свадьбы, то на следующее утро и крыльцо, и дорога у входа были усеяны конфетти, лепестками роз, а если внимательно смотреть под ноги, можно было насобирать монеток себе на мороженое или жвачку. Некоторые свадьбы гуляли громче дискотек. Девочки тогда вились неподалеку от кафе, чтобы увидеть невесту, обсудить ее платье и просто послушать музыку, рвущуюся наружу изо всех щелей. В то время почему-то часто ставили песню «Чужая свадьба», под которую хотелось с упоением плакать и думать о своей несбывшейся любви.

Варя, однако, сказала, что Галина странная – хочет просто расписаться и даже платье ей не нужно,  хотя вчера всей семьей ездили на рынок и по свадебным салонам. Варя с упоением рассказывала, какие они видели платья – и в розочках, и со шлейфом, и с рукавами-фонариками, и с юбкой такой, как хвост у русалки, а одно платье даже ярко-красное, но Галя уперлась: нет и все. Никто из девчонок не понимал, как такое вообще возможно – не хотеть праздновать собственную свадьбу. Ладно не желать всей мишуры с катанием на машинах через семь мостов, возложением цветов к обелиску на Аллее героев, плясками в ресторане, караваем, похищением невесты и бросанием букета, но отказываться от того момента, когда в свадебном платье подходишь к зеркалу смотришь на себя — принцессу… это просто не укладывалось в голове.

О свадьбе мечтали все. Свадьба казалась девочкам триумфом женской красоты, апофеозом любви, самым счастливым днем в жизни каждой.

– Если платье купят, я его обязательно примерю потихоньку, – сказала Варя.

 

Повернулся ключ в двери: пришла Галина. Оля и Варя встали и поздоровались, чтобы лишний раз на нее поглазеть. Галина, одетая в сарафан на тонких бретельках, была красная и мокрая от жары. Обычно худенькая, она почти не поправилась, но все равно казалось, что живот ее мягкий, словно тесто. Плечи ее с виду тоже были рыхлыми, сдобными, и даже ладони стали какими-то другими. Волосы, саморучно крашенные в пшеничный, отросли и темнели у корней родным каштановым оттенком.

Девочки старались не смотреть на ее живот, но Галина инстинктивно прикрыла его обеими руками, словно кто-то мог ее ударить. Там, внутри Галины, ютилось существо в палец длиной, еще не похожее на ребенка, но все-таки – невероятно – ребенок.

«Женщина», – подумала Оля.

Галька-гадючка, с которой Варя еще совсем недавно толкалась, дралась и ссорилась из-за косметики, оказалась женщиной.

– Что такое? – спросила Галина.

Оля посмотрела на бульдога.

– Галя, а почему Марта дышит так странно? Как будто храпит. Она заболела?

– Потому что порода у нее такая. Видишь же, какое у нее лицо сплющенное. Если бы у тебя было такое лицо, ты бы тоже храпела в жару, – хмуро ответила Галина и ушла в свою комнату.

 

Оле недавно исполнилось одиннадцать. Книжки и фильмы не про любовь были для нее напрасной тратой времени. Она таскала мелодрамы из видеопроката, а в библиотеке искала только такие книги, на обложке которых изображены мальчик и девочка. Она по очереди была влюблена во всех отличников из своего класса, потом в Антона – Надиного двоюродного брата, а теперь ей нравился один восьмиклассник, который недавно выиграл конкурс поэтов. Весной она на каждой перемене искала его в школьных коридорах, чтобы издалека на него посмотреть. Она мечтала гулять с ним, держась за руки, грезила, как он будет подавать ей пальто, повязывать шарф, водить в кино, дарить цветы, угощать мороженым, переносить через лужи, а главное, Оля будет знать, что он ее любит. Даже о поцелуе ей пока не думалось, а все, что случилось с Галиной, казалось Оле огромной – впору руки на себя наложить – бедой.

Дома у Оли где-то валялась книжка, прочитанная еще в первом классе, в которой будущим женщинам рассказывалось о том, как мыть полы, пришивать пуговицы, жарить картошку и ухаживать за собой, а заодно и о том, откуда берутся дети. Оля прочла, не отрываясь, главу о семейной жизни и заклеила ее, чтобы лишний раз не натыкаться взглядом на изображения мужских и женских тел, так непохожих на окружающих ее людей. Она пыталась уяснить: и я так родилась, и мама, и бабушка, и Варя, и Надя, и дворник, и учительница, и продавец в магазине, и водитель автобуса. Оле было не то чтобы противно, но так, словно пальцы, пролиставшие те страницы, теперь навязчиво, несмываемо пахли сырой рыбой.

Галина делалась другой, новым телом она входила в новую жизнь, далекую от девчоночьего незамысловатого существования. Если верить маме, то в другой жизни с женщинами не происходит ничего хорошего: они постоянно кому-то чего-то должны, они крутятся, как белки в колесе: вкалывают на работе и вкалывают дома, готовят, стирают, убирают – все эти занятия были Оле глубоко ненавистны. Любовь не оправдывала такого превращения: для Оли любовь означала череду испытаний, которые заканчивались свадьбой, медовым месяцем, а дальше начиналась неизвестность, не позволяющая распознать, в какой момент взрослая жизнь оборачивается сплошной тоской, когда именно легкое, звонкое, вечно бегущее девчачье тело превращается в квашню.

– Мама сказала, что порча на Галине, — шепнула Варя, когда Галя закрылась в детской. – Наслал на нее кто-то, позавидовал. Говорит, к бабке ей надо, а то неизвестно кого родит. Галя кричит, скандалит, мол, отстаньте все от меня. Представляете, стакан в стенку швырнула. Каждый вечер они ругаются. То из-за свадьбы, то вот из-за порчи…. Как будто помешались все. Скорей бы уже ушла она к своему Сереже. Они ведь у него решили жить, с его родителями. Жду не дождусь, когда она свалит.

– Люди, как вы думаете, рожать так же больно, как все говорят? – спросила Надя.

– Очень больно, — убежденно сказала Варя. – Я в кино видела, там все кричат, некоторые умирают даже. Я никогда не буду рожать.

– Как так?

– А вот так. Я вообще думаю, что я феминистка.

Девочки переглянулись.

– А ты живот ее трогала? – тихо спросила Оля.

Варя ответила:

– Нет.

Помолчала, крепко зажмурилась и замотала головой:

– Нет, я и сама не хочу, и Галя точно не разрешит.

– Интересно же, какой он на ощупь, ее живот. Твердый, наверное, как мяч. Или вовсе как подушка?

– Хватит уже говорить ерунду! – засмеялась Варя. – Ну ты даешь! Сама ты как подушка!

Оля украдкой ковыряла корочку на локте, разбитом неделю назад: прыгала с качелей, упала в гравий. Локоть приятно саднило. Галина врубила во всю мощь Modern Talking. По деревянному полу балкона растекалось солнце. Оле сквозь музыку показалось, что Галина там, в своей комнате, плачет.

 

***

Через две недели подоспела свадьба. Все было готово по правилам, как у людей. Варя каждый день рассказывала о свадебных хлопотах. Похоже, проще космический корабль запустить, чем достойно справить свадьбу – так, чтобы никто ничего плохого не подумал. Для того, чтобы оплатить свадьбу, Варина мама набрала долгов и на всякий случай всем сообщила всем приглашенным о том, что самый лучший подарок – это доллары в конвертах.

 

Ранним утром Надя с Олей прибежали к подъезду посмотреть на жениха и невесту. Обе они поставили с вечера будильник, боясь проспать.

Утро настало прохладное, колкое, как лимонад из холодильника. Всю ночь лил дождь, на асфальте блестели лужи, с листьев рябин от малейшего дуновения ветерка срывались искристые капли. Ноги в шортах и сандалиях быстро озябли, плечи покрылись гусиной кожей, но никто не ушел переодеваться.

Скамейка у подъезда оказалась мокрой. Девочки стояли под козырьком подъезда и, возбужденные важностью события, молчали. Тихо было во дворе. Негромко курлыкали голуби, почти как кошки мурчат. Пахло помытым асфальтом и газоном – свежей зеленью, мокрой землей, цветочной сладостью. На небе ни облачка. Начинался долгий жаркий день.

Оля посмотрела на окна Вариной квартиры. На балконе стояла Галина, по-домашнему одетая в простые серые трикошки и пижамную футболку. Словно сегодня был не долгожданный день ее свадьбы, а что ни на есть обычное пятое августа.

Ждали еще долго, не меньше часа. Вскоре торчать у подъезда надоело. Мама скинула Оле из окна мяч, чтобы прыгать в козла. Согрелись быстро, ноги забрызгали грязью, мяч упруго прыгал то об трансформаторную будку, то по асфальту, Наде попал в лицо, все поочередно побывали козлом. Бегали пить к фонтанчику в глубине двора, губами ловили холодную, ржавчиной отдающую запретную струю. Тем временем у подъезда собирались гости, галдели, смеялись, надували шарики. Когда во двор заехал белый опель, разукрашенный лентами, Оля с Надей, как были – с мокрыми челками, чумазые, с мячом, подбежали к подъезду. Чтобы все увидеть, они встали на скамейку.

И вот, наконец, все вышли.

Впереди – мама невесты в розовом брючном костюме с отливом, за ней – Варя в бирюзовом шифоновым сарафане и, девочки переглянулись, в Галиных босоножках на каблуках. Следом шли еще какие-то шумные и разодетые люди с воздушными шариками, как на детском дне рождения, и только потом – Галина и Сергей. Оля с Надей от восторга прямо на скамейке запрыгали, завизжали и захлопали в ладоши.

Галина, глядя под ноги, шла в белом многослойном платье-безе, шуршащем при ходьбе, купленном за баснословные деньги. Платье ей было тесно в талии, а туфли, знала Оля, наоборот – велики, другие найти не удалось, но это все неважно: Оля никогда не видела Галину такой красивой. Ее можно было фотографировать для обложки журнала.

Сергей, тощий, невысокий, свежеподстриженный, вел невесту к машине и с каждым шагом все сильнее краснел ушами.

«Наверное, девочка у нее будет, — сказал кто-то в толпе. – Девочки, те всегда красоту материнскую пьют. Глянь, как она подурнела!»

Секунду спустя Галина уже бежала через двор, некрасиво семеня в слетающих с ног туфлях. Бежала и не оглядывалась.

Эта картина осталась в Олиной памяти надолго: нежное, вуальное, звенящее утро, нарядная толпа у подъезда, шарики, цветы, отчаянная голубизна неба, злая бабка из первого подъезда с мусорным ведром и пуделем на коротком поводке, Сергей с бордовыми ушами и спина Галины, бегущей куда глаза глядят. И вдруг Оле показалось, что Галя вовсе и не бежит, а летит низко над землей, как испуганная взъерошенная белая птица, и что вот-вот она вырвется отсюда и исчезнет, умчится туда, где не будет вокруг нее взглядов любопытных, осуждающих, сочувствующих, где вообще не будет никого, кто ее, Галину, знает.

Оле запомнилось, будто Галина бежала очень долго, хотя следующим в ее воспоминаниях застыл такой кадр: Галя и Сергей в двадцати шагах от машины схватились, как борцы на ринге, впечатались друг в дружку накрепко; Сергей держит ее обеими руками, Галя, дрожа, прячет лицо у него на плече и лупит кулаком, куда может дотянуться, и брыкается; она босая, туфли валяются в луже. Тишина стояла – словно отключили звук, хотя, конечно, это шутки памяти: наверняка сами они кричали друг на друга, и уж точно что-то им кричали гости. Но в памяти осталась тишина, в которой пришло осознание: все правильно. Все ровно так, как и должно быть.

Оля присмотрелась и поняла, что Сергей, оказывается, выше Галины на целую голову.

 

         КИС-БРЫСЬ-МЯУ

Теплым летним вечером самое главное — не заходить домой ни за чем, ни попить, ни в туалет, ни за мячом. Загонят. Родители видят темноту другими глазами: как нечто, таящее опасность, словно они родились уже взрослыми и никогда не знали парную, сливочную, обволакивающую ласку летних сумерек и общность с теми, кто гуляет вместе с тобой. Даже если это люди из другого дома, чужой компании, если они старше или младше, даже если они вообще мальчишки, мимо которых днем проходишь, задрав нос, вечерами все становятся друзьями, объединенными игрой, разговорами, легкими подколками, кульком жареных семечек, коллективным желанием как можно дольше не идти домой. Нет, я не замерзла и не голодна. Еще пять минут, еще десять минут, мам, ну пожалуйста, сейчас, сейчас, мы только доиграем, мы же тут, у подъезда, все здесь, никто не ушел. А если вдруг загнали, то остаток вечера маешься, пока со двора в форточку еще влетают голоса тех, кто остался, и понимаешь, что сегодня пропустила все самое интересное.

Окно Олиной комнаты с другой стороны, смотрит на дорогу, а окна кухни, зала и родительской спальни выходят на двор. Олю обычно рано не загоняют и сегодня ее не кричали еще ни разу, но на балкон она глядит с опаской. На кухне и в зале темно, а окно спальни задернуто шторами, и оттуда рвется наружу тусклый телевизионный свет. Оля знает: ее позовут, когда закончится фильм, и надеется, что он длинный и очень интересный.

Время летит быстро до неприличия. Все кажется, что еще светло и впереди целый вечер, а вдруг раз и заползает темнота. Бегут-спешат минуты, вечер близится к ночи, лето – к середине. Андрея кричали трижды, за Варей спускалась мама. Уйти невозможно, двор ловит в свои сети, каждые выторгованные у родителей пять минут кажутся жизненно важными. Ведь если рано уходить домой по вечерам, то и само лето закончится быстрее. А это несправедливо: и без того лето гораздо короче зимы, пролетает легко и невесомо, как пушинки одуванчика, и не остановишь его никак, хоть каждый день играй в «море волнуется», хоть листы календаря на всякий случай не срывай.

 

– Я знаю окно, где женщина голая по вечерам ходит, показать вам? – спрашивает Рита.

Все хохочут, никто же не осмелится сказать: «Да, конечно!»

– Она даже на балконе курила один раз голая! – уверяет Рита.

Кто-то интересуется:

– Совсем прямо голая?

– Нет, в трусах и в лифчике, а волосы такие, как у ведьмы – до самой попы. Стояла и курила долго, и пепел вниз стряхивала.

– Скажешь тоже, голая. Сама, наверное, дома такая же ходишь, — говорит Санька.

– Я – нет, — краснеет Рита. – Я дома в спортивном костюме хожу.

 

Двор тонет в темноте. Небо спускается ниже, ложится на крыши. Звезды яркие наперечет, а вокруг мелкой россыпью мерцает звездная пыль, как осколки вдребезги разбитого бокала.

Ноги приятно гудят. Сегодня все напрыгались в резиночку, даже Рита, которая уже большая. Оля скакала, как и все, до четвертых, но горела реже других и, поймав кураж, чувствовала, что прыгает она просто замечательно. В такие минуты она любила, нет, обожала свое крепкое загорелое тело за то, как оно здорово умеет скакать в резиночку или через скакалку, бегать в салочки и в казаки-разбойники, гоняться за воланом. Прыгала Оля и зимой, она натягивала резинку между стульями и упорно тренировалась дома;  соседи снизу при встрече выговаривали ей за постоянный топот.

А еще днем была внезапная радость – в соседнем дворе обнаружили остов железной пружинистой кровати и тоже, конечно же, скакали, и по одному, и по двое, за руки держась – кровать сама подбрасывала вверх.

Вокруг уютный, надежный полумрак. Шепот крон, издалека, как из другого мира – приглушенная музыка, обрывки слов, детское уа-уа.  В одном из незашторенных окон женщина на кухне то ли готовит, то ли убирается, и одновременно танцует, кружась и плавно взмахивая руками. Такими вечерами Оле нравится думать о том, что где-то рядом есть зазор, через который можно проникнуть в другой мир: например, спрыгнув с качелей и улетев прямо туда, или неожиданно распахнув дверь подъезда, или заглянув в разбитое зеркало, поставленное около мусорных баков. Не то чтобы ей туда хотелось, но почему-то было важно знать, что существует другой мир, параллельный, глазу невидимый.

 

Над подъездом загорается свет, и видно, что под светильником роится мелкая насекомая жизнь. Комары, конечно, надоедают, и от них отмахиваются бесплатными газетами с объявлениями. Эти газеты каждый день кладут в почтовые ящики.

Оля открывает газету и читает с выражением:

– Мужчина, 45 лет, обеспеченный, порядочный, без ж/п, Козерог, познакомится со стройной девушкой для серьезных отношений. Люблю природу, рыбалку, лес.

– Хочешь позвонить?

– Ты чего, перегрелась?

– Так я ведь просто поугорать предлагаю. Ты как будто его будущая невеста, вся такая милая и романтичная и мечтаешь о свидании в сосновом бору. Знаешь, как будет весело, мы с Варей однажды так звонили. Варь, скажи, круто было, да?

Варя кивает и заглядывает в газету через плечо:

– Смотри, а вот у этого указан пейджер. Лучше давай что-нибудь надиктуем. Например, «моя голова кружится от возможности скорой встречи, жду тебя завтра у фонтана в 14.00?» А завтра все вместе пойдем смотреть, кто припрется.

– Ну и откуда ты собралась звонить? К автомату лично я тащиться не хочу. Из дома если, так у всех там родители. Давай лучше завтра днем.

Оля читает дальше.

– Слушайте: «Отвечу по всем жизненно важным вопросам, да или нет».

– Это же за деньги, да?

– Конечно.

– Я тебе бесплатно скажу: да.

– Что «да»?

– Просто «да» и все.

– Оля, — спрашивает Варя, — а вы покупали «СПИД-инфо» на этой неделе?

– Нет еще.

– А почитать дашь?

– Может быть, и дам.

 

Вчера день был веселый – седьмое июля, Иван Купала – обливай, кого попало! Когда идешь гулять, будь готова к тому, что тебя с ног до головы окатят из ведра прямо с балкона или побегут за тобой с бутылками с холодной водой, брызгалками или другими орудиями для обливания, фантазия безгранична. В общем, если есть желание куда-то дойти красивой, то с этой мыслью можно распрощаться. Варя, например, струсила и целый день просидела дома, присочинив про больное горло.

Иван Купала хорош в жару, а тут утро пришло прохладное, приправленное моросящим дождем, воздух прогрелся только к обеду, и вода ледяная была совсем некстати. Пока Оля бегала в магазин и обратно, ее облили трижды, причем один раз – на пороге гастронома. Домой она вернулась, дрожа от холода, как цуцик, и притащила обгрызенный с концов мокрый батон.

Последним, кто облил ее, был Санька: налетел со спины, как придурочный, схватил за плечо, вылил ей на макушку воду из бутылки и удерживал силой, пока не закончилась вода. Оля, опешив, даже вырываться забыла, фыркала, хлюпала и булькала бесполезно.

После обеда Оля вышла, вооруженная бутылкой, и сразу увидела Риту. Та, облитая, бежала к подъезду, чуть не плача. Волосы ее мокрые пошли кудряшками, а белая футболка облепила тело и стала прозрачной. Санька и Витек мчались за ней вприпрыжку, скандируя: «Сиськи! Сиськи! Сиськи!»

Однако Рита молодец: уже вечером она гуляла, как ни в чем не бывало. Ее выдержке можно позавидовать. Если бы Олю дразнили сиськами, она бы, наверное, неделю не появлялась во дворе.

 

– Кто-нибудь уже на американских горках катался?

Несколько дней назад в город приехал чешский луна-парк. Расположен он в двух остановках от дома, на пустыре между грязными общежитиями и гостиницей, которую строить начали, а потом почему-то остановились. Там высились карусели, которые привозили и раньше, — цепочная и с лебедями, а в этом году появились самые настоящие американские горки.

В луна-парке побывали уже все, манимые ветром теплым, карамельным, кукурузным, обещающим всяческие удовольствия, от комнаты страха и беспроигрышной лотереи, в которой можно было выиграть колечко с камушком или жвачку «Педро», до пресловутых американских горок.

– Я страшно хочу покататься, – говорит Надя. – Я раньше только в кино такие видела.

– А я туда не сяду, – признается Оля. – Люди, вы чего, там разбиться можно, насмерть даже.

– Никто же не разбился еще, – отвечает Надя.

– А ты откуда знаешь, может, и разбился!

– Тогда бы в газетах написали.

– Ты думаешь, в газетах правду пишут?

– А что, разве нет?

– Мама говорит, газеты врут, а особенно телевизор. Все, что в телевизоре показывают, это вранье.

Американские горки и правда выглядели непрочными, словно собранными из огромного металлического конструктора. По рельсам с дикой скоростью гоняли открытые вагончики. Люди визжали так, что их было слышно на другой стороне улицы. Одновременно страшно было и завидно.

– Там держалка есть специальная, – растолковывает Надя. – Если и захочешь упасть, и то не упадешь. Я вообще без рук собираюсь кататься.

– Да ты там со страху обоссышься! – смеется кто-то из пацанов.

– Дурак!

– Ты это, ты подгузники не забудь, если вдруг решишься! «Либеро» — лучший друг малышей!

– А ты прямо сейчас у меня обыссышься, понял! – говорит Рита, старшая сестра Нади. Все знают, что у нее тяжелая рука и острый язык.

– Я же пошутил!

 

Неожиданно Санька сильно хлопает Олю между лопаток. Она вздрагивает.

– У тебя там комар большой сидел и присосался уже!

Оля строптиво дергает плечами, Санька уже давно ее раздражает.

– Ты чего на меня зыришь, в штаны напузыришь! – огрызается она.

– Хочу и смотрю. Могла бы, между прочим, и спасибо сказать.

– А я, может, не хочу, чтобы ты на меня смотрел.

– Мало ли что ты не хочешь. Ты же не государственная тайна, чтобы на тебя и посмотреть было нельзя.

Оля снова дергает плечами и спрашивает:

– Ходили сегодня на стройку?

– Ну а как же! Мы на последний этаж поднялись и, ты прикинь, на самом краю сидели. Ноги перекинули вот так наружу и сидели.

– Страшно было?

– Лично мне нет, главное, вниз не смотреть. Если вниз посмотреть, то тоже, в общем-то, ничего такого, но голова закружиться может. И Андрюха вот поднывал, только настроение всем портил своими соплями.

– Вы дураки совсем, что ли, и не лечитесь?! Еще и маленького с собой потащили! Вот дураки-то, а!

– Да брось ты! Представь, как повезет тем, кто будет там жить. Вот бы мне! Высота такая, выше, чем на колесе обозрения! Весь центр виден!

Стройка второй год разрасталась на берегу городской речки-вонючки. Будущие дома во дворе называли небоскребами, хотя в каждом из них было всего-то по двенадцать этажей. Ходили разговоры, что строить там нельзя, что почва зыбкая, будет вонять болотом, дома могут съехать в реку, да много чего еще говорили. Ходить на стройку, разумеется, не разрешалось, но разве мальчишек это когда-нибудь останавливало? У каждого из них была наготове страшная история о знакомом мальчике, который на стройке разбился насмерть, но от этого стройка становилась еще притягательнее. Существовал незримый пацанский кодекс, требующий нехитрых, всем знакомым подвигов: на стройке сесть, свесив ноги с двенадцатого этажа, пройти через реку по конструкции под мостом, забраться в разрушенный дом, о котором говорили плохое, украсть жвачку из магазина, дразнить злых собак. Санька недавно разозлил соседского бультерьера и его едва спасли в последнюю секунду.

Каково это, смотреть вниз с двенадцатого этажа, даже представить было невозможно.

Надя из всех девочек жила выше всех, на пятом. Однажды, когда больше никого не было дома, Оля и Надя сидели на подоконнике, свесив ноги на улицу, и орали во все горло, подпевая магнитофону: «Стоп кипятильник, стоп холодильник, стоп будильник, итс! май! лайф!», а потом «Художник, что рисует дождь» и гимн Советского Союза. Оля словно раздвоилась, и пока первая Оля купала босые ноги в потоке ветра, глаза не могла открыть из-за близости неба и весь свой страх истошно орала в песню, пугая голубей, вторая Оля любовалась собой и балдела, ловила кайф от того, какая же она все-таки бесстрашная, свободная и прекрасная и как это здорово – жить.

 

– Оль, ты мою жвачку будешь? – спрашивает Надя.

– Да ты же ее уже долго жуешь.

– Но она еще вкусная.

– Если клубничная, тогда буду.

– Нет, со вкусом колы.

– О, давай. Мне мама никогда колу не покупает, говорит, что это гадость, которая разъедает желудок. Такая вкуснятина и вдруг гадость. Я б ее хоть каждый день пила.

– Может быть, в карты? – кто-то предлагает. – У меня с собой.

– Я не хочу, — отвечает Оля.

– А я хочу, — говорит Надя.

– Кто еще будет?

Оля в карты играть не умеет, сколько ни пыталась вникнуть – не удалось, словно это была очень сложная наука. Все умели, а она никак. Она даже масти запомнить не могла.

– Варя, а ты погадать мне можешь? – спрашивает Оля.

– Это же карты для игры, а не для гадания. Они врать будут, лучше даже не пробовать.

– А те, что у тебя дома, не врут?

– Нет, те обычно правду говорят. Вот, неделю назад одна девочка из художки, вы ее не знаете, просила погадать на мальчика, карты сказали, что он тоже ее любит, она тогда ему первая позвонила, и они уже в кино успели сходить.

– А потом ты мне погадаешь?

– Можно подумать, тебе есть на кого гадать, — усмехается Рита.

– А вот и есть.

– На кого же, очень интересно!

– Это пока секрет.

– Ну чего врать-то?

Оля покраснела, нагнулась к лодыжке и принялась расчесывать какую-то болячку:

– Комары – звери какие-то в этом году, прямо убийцы, — сказала она никому.

– Ты язва, Ритуза, — заявила Надя.

– Я? Нет, я просто очень открытая, что думаю, то и говорю. Вот ты мне сказала, что я язва, и я нормально тебе ответила. А Олька ничего не сказала, проглотила и сидит себе, как дохлая селедка. Неправильно это, я так считаю, ей так очень сложно придется в жизни. И вообще, хватит уже разговоров этих, давайте хотя бы в кис-брысь-мяу поиграем, пока мальчишки здесь.

– Я лучше домой пойду, — сказала Оля.

– Брось, время еще детское.

– Чур, я первая спиной встану, – говорит Рита. – Давайте только по-взрослому играть, а не только в щечку целоваться, как в первом классе.

 

Кис-брысь-мяу не любит никто, но играют в нее все. Игра глупая и чуточку стыдная, подходящая только для сумерек, при свете пока невозможная. Когда тебе одиннадцать и в кис-брысь-мяу выпадает черный цвет, то есть пинок, а попросту подсрачник, это неприятно, но не так позорно, как если вдруг розовый – поцелуй в щеку, а особенно красный – поцелуй в губы. Ладно, если выпадает целоваться с девочкой – привычно, только смешно: губы мягкие, теплые, у всех пахнут одной и то же жвачкой. Если вдруг выпадает мальчишка, то все остальные смеются с интересом и облегчением: хорошо, что не я. Хорошо, что я могу смотреть и смеяться, а не подставлять губы, зажмурившись и скривившись от стыда. Особая хохма, если выпало целоваться двум мальчикам – впрочем, они всегда ржут и отказываются, обмениваясь дружескими пинками и тычками.

С мальчишками никогда не угадаешь, как будет. Кто-то клюется натвердо сжатыми губами, кто-то вытирает губы перед поцелуем, но все равно они мокрые, как дождевые червяки. От некоторых противно пахнет первыми попытками курить, у кого-то немытые волосы и пыльная майка, кто-то наглеет и руки кладет на попу. Самое неприятное – после исполнения игровой повинности они тоже смеются. Нет мальчика, который бы не смеялся. Некоторые и плюются потом демонстративно, и тогда кажется, что уродливее и противнее тебя нет никого на свете. Обида несусветная.

Еще страшно представить, что до конца лета будут гулять сплетни о том, кто и с кем целовался в кис-брысь-мяу. Сплетни, как известно, разлетаются по двору, словно в детской игре «испорченный телефон». В сплетне безобидные поцелуи могут превратиться в страстные, с языком, а равнодушная девочка обернется влюбленной коровой на потеху пацанам. Это все пустые, неоправданные страхи: что происходит в игре – то остается в игре. Можно за вечер несколько раз целоваться с мальчиком, а утром он пройдет мимо и даже не поздоровается, делая вид, что не узнает.

Стали играть, и все подряд, как назло, выбирали то розовый цвет, то белый, то, разыгравшись, красный. И вот уже Варя в третий раз отправилась с Юркой в подъезд на «пять минут наедине», а вернулись они не через пять минут, а через десять, когда уже все поочередно пытались за ними подглядеть. Вышли они из подъезда, друг на друга не глядя, и сели на разные концы скамейки. Вот Надю поцеловал в щеку Витек и, как водится, сплюнул на землю. В другой раз Наде снова достался Витек, он вместо поцелуя шлепнул ее по попе, засмеялся и дал деру, Надя завопила: «Поймаю, убью гада!», а когда он вернулся, она с размаху треснула его по затылку ракеткой для бадминтона. И не жалко ей было ракетку.

Оля выбирала розовый – цвет самый безопасный. Поцелуй в щеку, пусть и у всех на глазах, вытерпеть было легче всего. И все-таки это был поцелуй, не детское хождение за ручку, не увиливание от игры. Розовый – цвет сдержанности, гордости, нежелания целоваться в губы с кем попало на потеху публике. Настоящая женщина не целуется без любви. Но, поддавшись общему куражу, Оля назвала-таки красный и чмокнула в губы Надю, пока пацаны хором кричали им: «Взасос! Взасос!»

Все разгорячились, всем истошно весело.

Посреди общей радости за Витьком явилась бабушка и, несмотря на протестные вопли, увела его домой,  вцепившись в руку, как бультерьер. Его всегда загоняют первым: родителей у Витька нет, бабушка над ним трясется. Вместе они смотрятся уморительно, Витек на две головы выше тощенькой, седой, подслеповатой бабушки. Всем его так жалко, что даже смеются над ним неохотно и честно соблюдают правило – если бабушка ищет Витька, а он на стройке, значит, он в библиотеке.

 

– Мяу! – говорит Оля на втором круге.

– Какой цвет? – спрашивает Рита, и голос ее искрится от предстоящего удовольствия.

«Санька», – догадывается Оля.

– Белый, – говорит она, чтобы не целоваться.

– Олька, тьфу на тебя, договаривались же по-взрослому играть.

– А что, это не по-взрослому?

– Нет, это как в детском садике. Давайте, раз уж играем, то по-настоящему.

«Варя тоже выбирала белый», – думает Оля и молчит.

– Ну так что же, белый или передумаешь?

– Белый, — упрямо говорит Оля и зачем-то добавляет: – И красный.

– Сразу два нельзя! – говорит кто-то из пацанов.

– Отчего же, – лукаво заявляет Рита.

– Так нечестно, они уйдут в подъезд, и мы не узнаем, целовались они или нет.

– Да у нее же на лице все будет написано! – смеется довольная Рита.

– Хватит, – говорит Оля и поворачивается. – Я больше с вами не играю. Я серьезно!

– Ну хорошо, уговорила. Вот сейчас сходишь в подъезд с нашим Александром и можешь больше не играть.

«Дура!» – громко думает Оля. Про себя ли, про Риту – сама не знает. Она смотрит на свои окна и надеется, что прямо сейчас ее загонят домой.

– Я с ней не пойду, – неожиданно говорит Санька, и Оля до бровей вспыхивает багряной обидой.

– Эй, народ, да вы что, – кричит Рита. – Есть же правила!

 

Оля и Санька поднимаются на площадку между четвертым и пятым этажами. Там сложнее за ними подглядывать и подслушивать, если желающие найдутся.

Свет перестает гореть на третьем; на этажах выше выкручены лампочки. Темнота в подъезде, как и во дворе, мягкая, привычная, нестрашная, здесь каждый сантиметр Оле знаком, она может подниматься наверх с закрытыми глазами. Санька идет первым, он протягивает ей руку и сжимает ладонь, Оля вскрикивает и от неожиданности, и от боли и отдергивает руку.

– Я сегодня занозу посадила, большая такая, – говорит Оля. – Вот тут она, в мякоти. Не вытаскивается никак.

– У меня булавка есть, хочешь, вытащим? – предлагает Санька.

Когда они остаются одни, оба ведут себя, как нормальные.

– Нет, нет, не надо, – отвечает Оля. – Я лучше дома, сама. Не трогай только руку.

На лестничной площадке подоконник низкий. Оля садится на него, сложив руки на колени, будто на уроке. Санькиного лица в темноте почти не видно: только фигуру его у перил. Он не смотрит на Олю, отвернулся. Стены облупленные, исписанные, изрисованные. Все надписи Оля знает наизусть. Одна из надписей процарапана по побелке ключом: раньше было написано «О+С», ерунда какая-то, Оля пыталась стереть – не получилось, и тогда она исправила надпись на «О+О».

Пахнет краской, сырой штукатуркой: у соседей ремонт, а еще – кошачьим туалетом и жареными пирожками. Рука ноет, и Оля впивается зубами в ладонь, пытаясь высосать занозу.

– Ну и сколько нам тут сидеть? – спрашивает она.

– Пять минут, если мы играем.

– Я не играю больше.

– И я не играю.

– Дурацкая игра, правда ведь? Я сейчас вообще домой пойду. Потом скажу, загнали. У тебя есть что новое посмотреть?

– Ты «Кладбище домашних животных» смотрела?

– Нет, это про что?

– Это страшное кино, такое страшное, умереть со страху можно! Там про оживление мертвых. Принести?

– Не знаю. Я не хочу ужастик, я не засну потом. А «Леон» у тебя есть?

– Что еще за «Леон»?

– Там про киллера и девочку. Надя смотрела. Интересное, говорит, не оторваться, она полфильма проревела.

– Я девчачье кино не люблю.

– Да оно не девчачье, говорю же – про киллера. Только грустное.

– У нас в классе у пацана одного киллер в хату залез, уборщицу застрелил, вот это грустно.

– Богатый, наверное, пацан.

– Да, ничего такой.

– А что же он в твоем классе делает, такой богатый?

– Ты что, у нас знаешь, какой математик сильный! К нему многие хотят попасть.

– Я математику не люблю, — говорит Оля.

«Мы здесь уже давно сидим, все подумают, что мы целовались, – с тревогой думает она. – Я же совсем не хочу с ним целоваться. Он, наверное, и не умеет. Хорошо все-таки, что он тоже целоваться не хочет. Я бы тогда умерла прямо тут».

Санька садится рядом, и Оля отодвигается так, как только позволяет подоконник. Не получается сесть так, чтобы совсем не касаться Саньки, и она просто на него не смотрит и снова кусает себя за ладонь. Потом облизывает губы, отчего-то сладкие, будто она объелась сладкой ваты.

– Дома достану занозу, – говорит Оля. Волосы падают ей на лицо.

Оле кажется, что за ними подглядывают. Ей мерещатся то шепот, то шаги, то сдавленный смех, она подходит к перилам и заглядывает в узкую щель, в которой пробивается краешек жидкого света.

– Эй!

– Да нету там никого. Кошка, наверное, пробежала.

– Кис-кис-ксс…

Тишина.

Санька спрашивает:

– Ну что, я пошел, да?

– Иди-иди!

– А ты?

– И я пойду. Всем привет передавай, — говорит Оля.

Она бежит домой первая, обгоняя Саньку, перепрыгивая сразу через несколько ступенек.

 

Дома она запирается в ванной, коротко плачет, вытирает глаза пальцами и впервые в жизни бреет ноги лезвием «Балтика», уничтожая легкий золотистый пушок.

 

КОНЕЦ СВЕТА

В пятницу вечером, дождавшись маму с работы, все вместе поехали в сад.

Весь день, с утра и до вечера, Надя с Ритой с удивлением наблюдали, как бабушка собирает в дорогу баулы, набивая хозяйственные сумки консервными банками, спичками, лекарствами из аптечки, пакетами с крупами, мукой, сахаром и солью. Несмотря на жаркий июль и больную спину, она распотрошила антресоли и сложила в багажник куртки, туго скрученные в рулоны, зимние боты, шапки, шарфы и рукавицы всей семьи. Все это она делала с определенным умыслом: на даче было нужно не только полить огород и работать на нем, сколько хватит сил, но и переждать конец света, назначенный на завтрашнюю ночь телевизором и статьей из аляпистой газеты. Даже в Библии, которую бабушка, недавняя яростная атеистка, взяла почитать у соседки, тоже было написано что-то похожее.

Наверное, вы подумали, что бабушка сошла с ума, сбрендила, съехала с катушек. Что вы, все совсем не так! Это была обычная предусмотрительность хорошей хозяйки: спрятаться и своими силами, не надеясь на государство, пережить конец света. Все равно что достать дефицитные продукты к празднику, перелицевать старое платье, починить шубу, порезанную в школьной раздевалке, забить летними заготовками два холодильника и кладовку, и нечего их открывать по осени, это на Новый год.

Всю дорогу бабушка, погруженная в свои мысли, молчала и крепко держала в руках банку с чайным грибом Гошей, питомцем, обреченным встретить  последний день земной жизни со всей своей семьей.

Третью неделю стояла унылая тягучая жара, и даже купаться уже не хотелось. Надя с Ритой  каждое утро ездили на городской пляж. Там они долго ходили по берегу, пытаясь найти место посвободнее, расстилали старое одеяло на гальке, поближе к тени кустов, и красиво скучали. Поделив наушники, они слушали музыку, пока в плеере не садились батарейки, листали журналы, смотрели, как мужики играют в пляжный волейбол, слегка пугаясь стремительного мяча. Конечно, и купались. Рита плавала, шлепая ладонями по воде и задрав голову так, чтобы не замочить волосы, потом шла мимо мужиков к одеялу странной вихляющей походкой. Надя не умела плавать и просто болталась в воде, ни о чем не думая; по ногам скользили водоросли, пахло болотом; однажды ее ужалил в шею слепень. Солнце обжигало кожу немилосердно, по вечерам приходилось мазаться кефиром или сметаной, но плечи все равно шелушились.

Рядом с фазендой не было речки, да и лес был далеко на горизонте. Со всех сторон фазенду окружали чужие участки: косые заборы и редкие постройки, такие же хлипкие, как и летний домик, не знавший мужской руки, с трудом выносящий традиционную женскую семью. В нем не то что конец света переждать, в нем даже зимовать было нельзя, а когда доводилось ночевать на даче в плохую погоду, Наде казалось, что домик не выдержит порывов ветра и разлетится на дощечки. Дом пропах сыростью, обои отходили от стен, крыша протекала, и если хлестал ливень, то кровать приходилось отодвигать от стены, чтобы не спать в луже.

С каждым новым летом домик становился все более приземистым и косорылым. Земля, однако, поддавалась бабушкиным усилиям, плодоносила, и каждый новый урожай оказывался богаче предыдущего.  Ежегодно большую часть урожая уносили воры, и бабушка, обнаружив кражу, горько плакала от обиды и грозилась расставить волчьи капканы. Сосед Федор Иваныч однажды выстрелил в воришку из ружья, желая его попугать, и теперь отбывал срок за непредумышленное убийство тринадцатилетнего Димки Власова.

В этом году бабушка отказалась выращивать цветы: все, что можно, было засажено полезными растениями. Потом они должны были превратиться в запасы вкусной и здоровой пищи благодаря бабушке, которая все лето горбатится, наживает грыжу и гнет свою больную спину ради неблагодарных родственников.

 

 

***

Настала скучная семейная суббота.

Девочки достигли того возраста, когда дача не радует. Обе они предпочли бы остаться на выходные в городе, вечером выйти на набережную в красивых сарафанах, с маленькими сумочками, распустив волосы, и медленно дефилировать из одного конца в другой под руку каждая со своей любимой подругой, рассматривая мальчиков, и вообще находиться в гуще жизни, а не в дачной ссылке. На даче даже не было телевизора, и постоянно случалось так, что все во дворе смотрели по телевизору клевое кино, а Надя и Рита все выходные проторчали вдали от цивилизации.

Как обычно, Рита надолго ушла в ларек за хлебом, а на самом деле к автобусной остановке, где собирался весь местный молодняк старше четырнадцати. Обе девочки в местной иерархии считались малолетками, но красивую Риту не прогоняли, и при первой же возможности она бежала туда, будто радостный щенок. Однажды ее даже покатали на мопеде, и Рита была счастлива, хотя с непривычки обожгла ноги.

Надя торчала на участке и, как младшая дочь в сказках, покорно исполняла бабушкины поручения, неизменно получая втык – лентяйка, неумеха, замуж никто не возьмет, кому ты такая нужна, лучше не делать ничего, чем делать плохо. Ничего не делать, к сожалению, было нельзя.

В доме мама мыла полы под группу «Любэ». Мыла, по мнению бабушки, филоня, то есть ползая на коленках: понятно, почему снова не вышла замуж. «Любэ» Надя терпеть не могла, и на то была причина. Шесть лет назад мама сказала, что ей нравится Расторгуев. Надя написала ему письмо, в котором предложила приехать познакомиться с мамой и на ней жениться, и вложила мамину фотографию, вырезанную из паспорта. Горе Надино было двойным: во-первых, ей крепко прилетело из-за паспорта, во-вторых, Расторгуев не приехал и ничего не написал в ответ. Хотя наверняка получил письмо, Надя же ясно написала на конверте: «В Москву, Николаю Расторгуеву». Повзрослев, она все поняла, история превратилась в смешную, однако неприязнь к группе «Любэ» никуда не делась.

Вся семья никак не могла отойти от последней ссоры. Бабушка, мама и Рита старались друг с другом не разговаривать. Ругались молча. Все началось, когда Рита с подругой решили немного заработать. С утра вместо школы они у подруги дома напекли два противня пирожков с яйцом и луком, косых, кривых и слегка подгоревших, и отнесли продавать на ближайший рынок. Торговля, как ни удивительно, шла бойко, и к тому моменту, когда на рынке некстати появилась бабушка, удалось распродать почти всех уродцев. Унижение Ритино было велико: прилюдно досталось и по шее, и крепким словом. Мама не одобрила прогул, но в остальном защищала Риту и, как решила бабушка, перешла на сторону зла – торгашей и поганых спекулянтов. Таких же, как Ритин папаша. Благодаря ему всю страну разворовали. Видимо, без его участия разворовали бы не до конца. Совсем совесть потерял: в двух семьях детей настрогал, бывшей жене – Надиной маме – подарил машину и отправил учиться на права, а она водит, как слепая курица, лево от право отличить не может, кое-как выучила дорогу от дома до дачи, скоро всех угробит. И так далее, и тому подобное.

В семейной истории похожая ссора однажды превратилась в холодную войну: когда мама проговорилась, что на самом деле она проголосовала за Ельцина, бабушка несколько месяцев с ней не разговаривала. Они жили тогда в одном подъезде, но еще в разных квартирах, и при встречах на лестнице или в лифте бабушка демонстративно отворачивалась от любой, будь то Надя, Рита или их мама. Она  втягивала голову в плечи и становилась похожей в своем плаще на потрепанную ворону. Надя снова боялась ее, как в дошкольном детстве, когда страшили бабушкин строгий взгляд, нарисованные дугой брови, золотой зуб, украдкой мелькающий в глубине улыбки и особенно пальто – потому что ради воротника убили рыженькую лисичку.

Еще была страшная взрослая история про ваучер, в которой девочки мало что поняли. И еще более страшная история – как Надя наотрез отказалась вступать в пионеры: в день, когда бабушка об этом узнала, ей вызывали «скорую». «Но ведь у нас в классе все сказали, что не хотят!» — плакала Надя. «А если все решат с крыши прыгнуть, ты тоже пойдешь?» Из-за подобных историй мама просила Риту и Надю ни за что не говорить бабушке о том, что прошлым летом они все трое крестились в церкви.

Солнце не двигалось, словно стрелки поломанных часов. Жарило изрядно, пахло горячей пылью, все тело казалось резиновым. Надя бродила по участку, делала, что поручали, переделывала, если снова ругали, носила туда и обратно «скажи ей» и чувствовала, будто оказалась в каком-то совершенно чужом семействе. Когда становилось невмоготу, Надя пряталась ото всех в летнем душе, вставала под хилую едва теплую струю, выключала ее, едва сполоснувшись – чтобы не привлекать внимание шумом воды, и просто стояла с закрытыми глазами, ощущая, как сползают по телу капли. Вначале она представляла себе, что ее семья на самом деле не ее, а потом — что у нее есть мальчик Алеша, сероглазый блондин с челкой набок, Надин собственный мальчик, ласковый и умный, и вот они сидят рядышком на безлюдном пляже и смотрят, как садится солнце, и обнимаются под одним на двоих полотенцем. Надя целовала себя в плечо, влажное и обгоревшее в летнем зное и повторяла шепотом сама себе: «Девочка моя хорошая. Солнышко мое родное. Моя самая любимая девочка на свете». Мокрые волосы падали на лицо, сквозь щели сквозило солнце и чужие напряженные разговоры, все эти «Ты, наверное, даже не заплачешь, когда я умру!» и «Ну ты-то тут, конечно, самая умная, а мать твоя дура дурой, мать ничего не понимает».

Если верить семейным байкам, то бабушка не всегда обходилась только словами: когда мама созналась в своей первой беременности – позор-то какой – от женатого мужчины, бабушка отлупила ее по хребтине дипломатом, в котором носила на работу проверенные тетрадки.

Вечером бабушка заставила Риту мыть посуду, скопившуюся за день, та мыла, и ныла, и мыла, и ныла, жалуясь на холодную воду, жирные тарелки и свою тяжелую судьбу.  Бабушка надзирала за ней с табуретки, на которой сидела, широко расставив ноги, как мужики в автобусе, и ее взгляд не предвещал ничего хорошего.

У всех болела спина, руки были исколоты сорняками, обожжены крапивой, в ладонях сидели занозы, маникюр был непоправимо испорчен, и почему-то все это называлось «хорошо отдохнули». Рита к тому же впервые в жизни выпила абрикосовый коктейль в жестяной банке и теперь старалась скрыть, что ее тошнит.

 

***

В доме было две комнаты и кухня, разделенные фанерными стенками, изрисованными фломастерами и усыпанными наклейками – вкладышами от жвачки. Надя с Ритой спали в той комнате, что поменьше, на широком раскладном диване, который однажды заклинило, и его никто не сумел сложить.

Когда-то перед сном они любили вместе бояться. Точнее, Надя – бояться, а Рита – пугать. Была у Нади такая особенная ночная радость: слушать Ритин голос, сжимаясь под одеялом: чудилось, что только высунешься наружу, как из комнатного полумрака зыркнет на нее незнакомое нечеловечье лицо. Рита рассказывала всякие занимательные истории. Были у нее в запасе и популярные страшилки – про гроб на колесиках или красную руку, и другие рассказы, то ли вычитанные, то ли придуманные: про маньяка, который нападает на людей в подъездах, если там выкручены лампочки, про бабушку, нашедшую в лесу тело инопланетянина, про самого настоящего людоеда из Новокузнецка, про известный в городе ночной клуб – что там  включают специальные лампы, в свете которых все посетители выглядят голыми, и тогда их фотографируют и продают на открытках. Рита рассказывала увлеченно, с подробностями, которые не давали усомниться в том, что все это было на самом деле.

Однажды Рита притащила вырезку из дурацкой газеты о СПИДе и его симптомах, и девочки искали у себя эти признаки, измеряли температуру и пытались найти у себя лимфоузлы, чтобы прощупать, не увеличены ли они. В другой раз Рита, первоклассница, серьезно сказала, что если к власти вернутся коммунисты, то маму расстреляют – так говорила в ее классе учительница – и обе тайком плакали от страха несколько ночей.

Сегодня Рита дрыхла у стенки, разметавшись по дивану и сложив на Надю немытые ноги. От нее густо пахло кокосовым дезодорантом. Наде хотелось поговорить с ней о чем угодно, и она окликнула: «Ритуза!», но та не отзывалась. Рита не проснулась и когда затрещало небо – а звук был такой, словно небосвод раскололся на две половины аккурат над самым домом, и когда сплошной завесой хлынул ливень.

Дождь лил взахлеб, прямо-таки с удовольствием, и Надя, сама того не замечая, погружалась в водяной сон, где они с Ритой плыли то ли на лодке, то ли на плоту по серому озеру. Надя слышала сквозь сон, как вода стекает с подоконника на пол, как взрослые гремят в соседней комнате тазами и кастрюлями, расставляя их под прорехами в крыше. Потом все затихло, но через некоторое время – все еще во сне или уже нет – натужно зашипел, разогреваясь, чайник.

Наде захотелось пить. Она, сонная,  вышла на кухню в трусах и майке и шлепнулась на колченогий стул. Мама спала, а бабушка сидела за кухонным столом одна, над чашкой с отколотой ручкой, широко расставив ноги и сжимая ладонями виски, и не сразу заметила Надю.

Подтянув ногу к груди, Надя почесала комариные укусы и плеснула себе в чашку заварки со смородиновыми листьями.

– Спать мне не хочется что-то, — сказала она.

Бабушка кивнула.

О чем говорили потом? Надя не запомнила. О погоде ли, о школе, о том, что Надя видела на заборе бурундука, о соседских детях, о планах на завтрашний день – с пятого на десятое? О чем-то другом, повседневном, сразу же стертом из памяти за неважностью? Надя грызла вафли своим излюбленным способом: снимая слой за слоем. Разглядывала выцветшую клеенку в ромашках и проплешинах, чайный гриб Гошу в банке. Изо всех сил Надя старалась не смотреть на старую женщину, сидящую напротив, и не могла просто уйти спать. Хотя, кажется, даже мешала ее одиночеству. Но все равно не уходила.

Иногда, разобидевшись, Надя мстительно думала о ней – «старуха», хоть та, несмотря на свои шестьдесят, была крепкой и сильной, не похожей на бабушек-соседок, которые с трудом ходили дальше скамейки у крыльца. Но впервые Надя увидела ее не просто усталой или приболевшей, а именно старой. Бабушкино лицо, подпертое ладонями, было похоже на курагу, сквозь непрокрашенные корни волос проглядывала розовая кожа, тонкие брови, изведенные в юности, выцвели, и это было до того невыносимо и не по-человечески, что хотелось зажмуриться до боли в висках.

И еще одна детская эгоистичная мысль не отпускала Надю: я не хочу, не хочу, не хочу быть старой, пожалуйста, только не старой, только не я.

 

***

Утро воскресенья было свежим и прозрачным. Девочки встали поздно – в десятом часу. Рита вышла босиком и по пути к дощатой будке завизжала: ей показалось, что на ногу приземлилась в прыжке лягушка.

Пахло влажной землей, смородиной и клопами. В малиннике солидно гудели пчелы.

Бабушка молча занималась обычными делами, никого не припрягая и не ругая. Пока она перемывала за Ритой посуду и перебирала тряпки из комода – старую одежду, постельное белье, полотенца, покрывала,  Надя с Ритой доели вафли и вместе с мамой немного поиграли в бадминтон, прыгая по мокрой траве, то и дело вытаскивая из кустов малины упущенный волан.

К обеду уехали в город.

О конце света никто не вспоминал.

 

        ВОРОВКА

В год, когда Оле исполнилось двенадцать, она влюбилась в женщину. У нее было южное лицо, кудлатые черные волосы до плеч, жесткие, как собачья шерсть, и редкой красоты имя – Мадина.

Мадина была высокой, худощавой, одевалась странно – в просторные рубахи с подвернутыми рукавами, бесконечной длины юбки, мужские пиджаки. Оле казалось это очень красивым, и всякий раз, когда Мадина приходила в гости, Оля пыталась, как могла, зарисовать, во что она была одета, чтобы не забыть когда-нибудь купить себе в точности такие же вещи.

Много позже Оля пыталась вспомнить Мадинино лицо во всех подробностях, но не получалось – она помнила только фотографии, которые не только ни на микрон не передавали обаяния Мадины, но и действовали как кривое зеркало. Со снимков смотрела грубая, густо накрашенная женщина с волосами грязными и лицом злым, даже если она улыбалась, хотя в жизни, знала Оля, была она совсем другой. А вот какой именно – не воспроизвести: лицо Мадины выскользнуло из памяти, как единожды увиденная фотография постороннего человека.

Как ни странно, запомнились украшения. Старое, почерневшее серебро: серьги в форме неровных монет и монета с такой же чеканкой, но в два раза больше – кулон, ныряющий в глубокий треугольник не до конца застегнутой рубашки, откуда виднеются ключицы, краешек черного кружевного белья и две выпуклые родинки.

Ногти длинные, цвета гнилой вишни. Темные брови вразлет. Легкая картавость: если говорила быстро, то не выговаривала «р».

Еще силуэт Мадины остался в памяти – как шла она через двор, становясь все меньше и меньше. Одним из Олиных любимых занятий в ту пору перед сном, да и просто со скуки, было смотреть в голове придуманные клипы на любимые песни, и это был один из частых сюжетов: красивая женщина уходит по пустынной дороге, уходит, не оглядываясь, уходит навсегда – под долгий гитарный проигрыш, на разрыв аорты.

И запах, самое главное! Пахло от Мадины странно: щекотливо, радостно и терпко. Праздником от нее пахло, вот как. Постоянным праздником.

Мадина была подругой Олиной мамы, ее бывшей одноклассницей. После окончания школы они долго не общались. Мадина уехала учиться в Питер. В школе она успевала неважно, все думали, что она скоро вернется, а она взяла и поступила. На втором курсе она бросила учебу и – с мужчиной – переехала в Москву, оттуда – разумеется, с другим мужчиной – в Сочи, город ее мечты. Прожив там семь лет, она встретила отдыхающего Павла, и за одну неделю резко изменила свою жизнь: ушла от мужа и с Павлом вернулась в давно оставленный город.

Обычно Олина мама вела себя так, словно Мадина была намного моложе ее, и годы спустя Оля поняла, в чем дело – в снисхождении женщины с правильной семьей и рано родившей к женщине без детей, без штампа в паспорте, но с сожителем творческой профессии. Когда мама пыталась учить Олю жизни, то на примере Мадины она рассказывала, как не надо. Оля с ней не спорила, но, разумеется, и не слушала. Жизнь Мадины виделась ей намного интереснее, чем выйти замуж в восемнадцать лет, а в девятнадцать – родить. Оля намеревалась уехать из дома, как только настанет время поступать в университет, она представляла себя сидящей на краю стеклянного стола в стильном офисе. Еще в пятом классе она в подробностях сочинила всю свою будущую жизнь, на страницах дневника составляя список городов, в которых ей хотелось бы пожить:  Москва, Париж, Нью-Йорк, Лиссабон, Рим, Сидней. Интересная работа, путешествия, красивые и умные мужчины. Ни капельки Оля не сомневалась в том, что все в ее жизни зависит только от нее самой.

 

***

Оля любила Мадину целую вечность, никак не меньше года. Оля обожала ее, словно институтка Чарской. Ничего плотского не было, никакого телесного желания, даже и такого – вот бы она Олю обняла и поцеловала, просто, по-родному, как мама или как прошлым летом в лагере целовались в губы с подружками. Одно только желание – видеть, видеть! Во все глаза. И чтобы Мадина ее видела по-настоящему – не как маминого ребенка, а как самостоятельного, отдельного, почти взрослого человека.

Мадина забегала несколько раз в месяц. Обычно они с мамой болтали на кухне час-другой, но иногда, быстро переговорив в прихожей, они шли в ресторан, отца оставив дома. В такие вечера Оля засыпала задолго до маминого возвращения. На следующий день мама до вечера лежала в спальне, не разрешая раздвинуть шторы, и жаловалась на сильную мигрень. Бывало, они, нарядившись и начесав волосы, ходили на ночные дискотеки, и было неясно, зачем взрослым, тридцатилетним женщинам нужны эти дурацкие танцульки.

Оля не понимала, почему отцу не нравилась Мадина. Он называл ее странно и красиво: роковая женщина, но у него это звучало как насмешка. А иногда говорил: демоническая женщина, и тогда мама выходила из себя.

Когда Мадина заходила в квартиру, Оля теряла дар речи. Она делалась восхищенной, придурочной, немой, неподвижной, с дрожащим кроличьим сердцем, балансирующей на краю кроличьей норы. С появлением Мадинынаступало счастье. Нет, не наступало – счастье вспоминалось всем телом, словно было самым естественным, понятным человеческим состоянием.

– Ольга, привет! Как в школе?

– Нормально!

– Ты же у нас отличница?

– Да, разумеется.

Отец, поздоровавшись, хмурился и сразу уходил к себе, Оля тоже. Мама с Мадиной уходили на кухню и плотно закрывали дверь. Оля ютилась с книгой в углу раскладного дивана, пытаясь вслушаться в их разговоры, говорили они тихо, только смеялись звонко, но над чем именно, было не расслышать. Порой Оля ставила кассету из своей коллекции, «Энигму», погромче, чтобы Мадина понимала, что Оля не как все, Оля любит вовсе не дурацкую попсу, а музыку редкую и утонченную.

Иногда Оля выходила в прихожую и украдкой зарывалась лицом в  черный блестящий мех. Мадина носила шубу и в марте, и в холодном апреле, пока жаркая весна не заставляла ее перелезть в плащ. Однажды Оля увидела, что шуба свалилась с вешалки. Тогда, стараясь не дышать, она ее примерила, торопливо накинула перед зеркалом: высокой Мадине шуба была до середины бедра, Оле – ниже колена и сидела она на Оле, конечно, словно доха, рукава болтались, Оля могла в этой шубе спрятаться с головой. От меха пахло лимонадом и перезрелыми персиками. Это был запах духов Мадины, которые назывались «Дольче вита» – «Сладкая жизнь».

С тех самых пор Олин идеал женской красоты – стремительная взлохмаченная брюнетка, полная противоположность нежной светловолосой Оле, обладательнице гладкого прямого пробора и лица, которому безоговорочно не идет яркая косметика.

 

***

Тянулось лето перед седьмым классом. Оля предпочитала проводить его одна.

Была у Оли в школе компания девчонок, каждое утро и в переменах они собирались на одном из подоконников в фойе, вместе ходили в буфет за пирожками и газировкой, болтали о разном и ржали, как лошади. Но никого из одноклассниц ей видеть не хотелось, и когда кто-нибудь из них звонил, Оля просила родителей отвечать, что ее нет дома.

Дворовых подруг у нее не осталось. Жизнь вокруг напоминала вихрь, внезапно подхватывающий людей и раскидывающий их по всему свету.

Варя с родителями переехала в другой район города, поближе к семье Галины, чтобы мама помогала с внуками-погодками. С Ленкой, любимой детской подругой, Оля едва обменивалась кивками: их больше ничего не связывало.

Надина мама внезапно познакомилась через брачное агентство с немцем и готовилась выйти за него замуж. Она постоянно ездила к нему. Надя и Рита должны были уехать с ней, но что-то затянулось, пошло не так, и было непонятно, уедут ли они вообще. И все равно обе они были словно уже не здесь. Их бабушка, ненавидящая капиталистов, уезжать наотрез отказалась. Высокая, худая, бесцветная, как сухой камыш, она стала старшей по дому. С чужими девочками она никогда не здоровалась, и Оля чувствовала, как она всеми фибрами души ненавидит каждое живое существо.

Впрочем, Оле нравилось чувствовать себя одинокой.

Едва ли не каждый день Оля с утра пораньше уезжать гулять в город. Она садилась на первый попавшийся автобус, ехала до конечной и бесцельно шаталась по неизвестным дворам, если хватало денег на батарейки для плеера – то с музыкой в ушах, если нет, то сама по себе. Оле нравилось уцепиться за какую-нибудь мысль, обычно про любовь и смерть, и гулять, размышляя, ощущая себя умной девушкой.

Только одного из прежде любимых мест она избегала – сквера, в глубине которого скрывался дом культуры, где по выходным проходили ночные дискотеки. Именно на ту дискотеку без разрешения  отправилась однажды ее одноклассница Эля и больше никогда не вернулась домой. Оля не понимала, что там делать: все ее подруги подобные места презирали, дискотека  была бесплатная, для гопников, ходить туда считалось позором. Оля в том сквере больше не гуляла и, когда проезжала мимо, зажмуривалась и несколько остановок ехала с закрытыми глазами.

Иногда Оле никуда не хотелось ехать, и тогда она выходила во двор. Она любила читать, сидя на качелях, или висеть на турнике вниз головой, зацепившись только ногами, без  рук, и смотреть на перевернутое все, пока голове не делалось горячо и мутно.

Раз неделю Оля шла в городскую библиотеку и проводила там полдня. Она долго сидела в прохладе читального зала с модными журналами, цветными ручками перерисовывая в тетрадку понравившиеся наряды. Журналы все время были одни и те же и, кажется, попали в маленькую районную библиотеку не по подписке, а случайно; с их потрепанных, помятых, утративших былой глянец страниц на Олю смотрели женщины с небывалыми лицами: она ни разу не встречала таких женщин на улицах города. Потом Оля шла во взрослый отдел и тихо бродила среди стеллажей в поисках интересного; наконец вытягивала за корешок заманчивую книгу, садилась на корточки и читала, сколько, успевала, пока ее не сгоняли. Мама ругалась, когда Оля приносила такие книги в дом – называла их мусором и говорила, что у нее дурной вкус. Больше всего Оле нравились романы, в конце которых героиня умирала от неизлечимой болезни, а герой долго и с упоением страдал.

После шести вечера возвращались домой родители и садились ужинать перед телевизором, неохотно, будто по инерции застарелой обиды, поругивая эту страну. Порой доставалось Оле, и каждый раз – непредсказуемо: она никогда не могла угадать, за что ее станут бранить. За то, что забыла пропылесосить, или что много читает, или что до сих пор играет в куклы. Хотя Оля не играла в них вовсе, а ее единственная выстраданная настоящая Барби, купленная на скопленные за два года карманные деньги, безвылазно жила на пыльной полке книжного шкафа. Куплена она была ради сбывшейся мечты, а не чтобы с ней играть.

 

***

Однажды случилось невозможно больное. Когда мама с Мадиной болтали на кухне за чаем, Оля зашла попить воды. Мадина по своему обыкновению спросила, как дела в школе. Оля ответила – хорошо, всего одна четверка за последнюю четверть.

«А с мальчиками дружишь?» — спросила Мадина.

Оля ответила – нет, потому что они глупые, говорят только про приставку и вообще.

Она спросила, куда Оля собирается поступать и кем хочет быть. Оля объяснила, что вначале в гимназию, потом на экономический, а потом мечтает открыть свою небольшую фирму.

Марина спросила, сколько Оля хочет иметь детей. Оля ответила, что в ближайшие двадцать лет не планирует думать ни о замужестве, ни, тем более, о детях.

Оля никогда не могла смотреть Мадине в глаза. Опускала взгляд, стоило Мадине с ней заговорить. А в тот самый день Оля, потянувшись за чашкой, вдруг заметила, что Мадина с мамой переглядываются, едва сдерживая смех. К лицу Олиному подступил жар, еще чуть-чуть – и до слез, как если бы она глотнула чересчур горячего чаю. Они, конечно, думали, что смеются по-доброму, как над котиком, как над ребенком, который читает с табуретки непонятный взрослый стих, а Оля-то ребенком себя не считала: ей уже было двенадцать, какое же это детство? Оля, несомненно, была девушкой, юной девушкой, кажется, красивой и уж точно умной и целеустремленной. Весь мир открывался перед ней, до прекрасной жизни оставалось совсем немного времени, а они смеялись, над ней смеялись!

Оля стояла перед двумя взрослыми женщинами, любимыми ею до костного мозга, стояла перед ними – как голая на медосмотре перед незнакомыми медицинскими тетками с холодными пальцами. Дышать – не дышала и, ссутулившись, бестолково прикрывалась руками. Они смотрели на Олю так, будто все-все знали о ней наперед. Хотя не знали о ней совсем ничего, ничегошеньки. И самого главного не знали – что нельзя поступать так с людьми.

 

***

Оля долго пыталась забыть самый стыдный момент в этой дурацкой истории. Никто ни о чем не узнал. Но – так и было, так и есть: Оля оказалась воровкой.

Тогда Мадина с мужем уехали к морю, потому что им деньги было некуда девать. Мама взяла ключи, чтобы присматривать за квартирой и поливать цветы. Потом ее на два дня отправили в командировку, и она оставила Оле с папой кастрюлю щей, сковородку котлет, ценные указания, как варить утреннюю кашу, ключи от Мадининой квартиры и ее адрес, второпях написанный на листке отрывного календаря над народным рецептом борьбы с бородавками. Следующим же утром Оля, едва позавтракав, поехала туда.

Мадина жила в тесной двушке с маленькой кухней, окна которой выходили на цирк. Оля ожидала  чего-нибудь этакого, но квартира оказалась самой обычной. Одна комната – спальня, в другой – длинный и приземистый, будто такса, диван, стенка с хрусталем и книгами во всю комнату, собрания сочинений: Чейз и Кристи – как дома, знакомые по урокам литературы Паустовский, Куприн и Толстой, пять серо-голубых томов какого-то Леонида Леонова и пара медицинских справочников. На серванте – черные чугунные часы с героями из «Хозяйки медной горы». Узорчатый ковер на стене, шершавый палас под ногами, в углу –телевизор с пыльным экраном и на нем –  видеомагнитофон, прикрытый вязаной кружевной салфеткой.

Воздух в квартире был спертый, с кислинкой – возможно, что-то испортилось, и Оля первым делом открыла все окна. Только что закончился дождь, и купол цирка блестел, как рыбья чешуя. За стеной, у соседей, кто-то неумело играл на пианино, все время одну и ту же мелодию, видимо, разучивая заданное на лето. Оля вспомнила свою бывшую подругу Ленку, ненавидящую пианино, но вынужденную заниматься по часу в день, и ей сделалось грустно.

Оля провела пальцем по экрану телевизора и вывела в пыли: «Мадина». Стерла и ниже написала «Любовь». Стерла и еще раз написала «Любовь». Потом вымыла руки, намочила под краном свой носовой платок – тряпки не нашла, и впервые в жизни не из-под палки вытерла с мебели пыль. А на следующий день на два раза помыла полы, тщательно елозя под столами и кроватями сырой тряпкой, в прошлой жизни бывшей мужскими трико.

Два дня подряд Оля ездила к ней. В первый день ей было в квартире страшно. Ей казалось, что вот-вот откроется входная дверь и на пороге появится Мадина или, что хуже, ее муж, который вообще не знает, кто такая Оля. И обязательно окажется, что Оля сделала что-нибудь неправильное, как в той сказке – сидела на стуле и сдвинула его с места, лежала на кровати и помяла ее. О кровати и не думала, но на диване лежала, прижимаясь щекой к вышитой подушке, чтобы хотя бы вот так соприкоснуться с жизнью Мадины: через чистые полы, через отпечаток подушки на щеке. Через отражение в зеркале. Старое яблоко, найденное в холодильнике. Комнатные растения, ради жизни которых Оле доверили ключи. Вид из окна. Взятый с тумбочки у кровати выпуск «Иностранной литературы» с непонятным романом «Невыносимая легкость бытия» (там у мужчины волосы пахли женским лоном, и читать о таком было стыдно и интересно одновременно).

В спальне Оля видела свадебную фотографию, но рассматривать ее не стала. Взглянула мельком и положила рамку вниз лицом. Слева от Мадины на фото стоял муж – да кому он интересен, этот муж, невнятный и стареющий господин на пятнадцать лет старше Мадины.

Оле хотелось принять в ее доме ванну, но на подобную наглость она не решилась. Зато на второй день Оля открыла шифоньер Мадины и чуть было не забралась туда вся, с головой. В глубине висела шуба, и Оля ласково погладила ее по рукаву, словно здороваясь со знакомой собакой.

Оля хорошо помнила, как Мадина купила свою шубу. В городе было невозможно найти что-нибудь приличное, и несколько раз в год приходилось ездить в Новосибирск на ночной вещевой рынок, когда на специальном автобусе для челноков, когда несколькими семьями на машине. Выезжали туда поздно вечером, чтобы добраться до рынка к рассвету. По узким торговым рядам бродили в потемках, все вещи казались одного тусклого цвета и вообще одинаковыми, и Олины мечты о том, как ей купят вещей красивых, прямо из журнала, развеивались уже после второго ряда.

Ходили, и ходили, и ходили, с трудом протискиваясь через толпу и боясь потеряться; повсюду, почти в каждом контейнере висели одинаковые вещи, будто все продавцы закупались на одних и тех же точках в гигантском китайском вещевом аду, в королевстве синтетики, страз и узких джинсов, едва державшихся на копчике. Когда на глаза попадался предмет одежды, кажущийся Оле или маме менее страшным, задергивалась занавеска, Оля заходила за нее, раздевалась выше или ниже пояса, стоя на узкой картонке, и показывалась продавцу и маме. Первый восторгался во весь свой русский словарный запас, мама хмурила брови и говорила «Вроде нормально» или «Снимай». Зеркал, как правило, не было, Оля себя не видела, но заранее себе не нравилась, особенно в том, что называлось «нормально». Когда уходили восвояси, вслед  бежал обездоленный продавец, горько причитая: купи-станы, купи-станы, осень класивая. Мощные тетки возили тележки с беляшами, горячим кофе, семечками; ветер раздувал подолы развешанных сарафанов; Оле купили для школы пляжную сумку как самую вместительную и дешевую, и осенью над ней будут смеяться все одноклассники.

Мадина отстала в первом же ряду, затерявшись в толпе, и прибежала только к автобусу. Она тесно прижимала к животу большущий пакет, из которого выглядывало что-то пушистое, похожее на пойманного зверя. «Норочка», — сказала она ласково и выдохнула. Мама говорила потом, что только полная дура может купить на последние деньги короткую шубу и таскать ее по трамваям, но в чем здесь глупость, если, когда Мадина спала в автобусе на обратном пути, обеими руками обхватив драгоценный сверток, на ее лице было самое настоящее счастье. Оля больше ни разу в жизни, даже в кино, даже ни на одной из свадеб не видела такую красивую и счастливую женщину.

 

***

В ванной, на стиральной машинке, лежала незакрытая косметичка. Из нее высовывался черный столбик губной помады. В какой момент помада оказалась у Оли в руках, Оля так и не поняла.

 

***

Дома родители вдвоем смотрели «Поле чудес» — отец с дивана, мама из-за гладильной доски. В квартире пахло жареными пирожками.

Закрыв дверь на щеколду, Оля крутанула краны и легла в еще пустую ванну, холодящую спину, глядя, как сантиметр за сантиметром вода скрывает ноги, живот, плоскую грудь и подступает под шею. Тогда Оля чуть отодвинула затычку, но воду отключать не стала и подставляла под струю поочередно каждый из пальцев на ногах.

Оля физически чувствовала, что на вешалке в прихожей висит ее сумка, в которой сегодня болталась та самая помада. Когда Оля шла домой через мост, она выбросила помаду в реку, но ладонь все еще ощущала горячий пластик маленькой чужой вещи.

Оля почти не испытывала стыда, все чувства застилал страх: все узнают, все, и Мадина, и родители. Ей казалось, что если она пролежит в ванне долго-долго, то рано или поздно растворится, превратится в воду, утечет в сток. Меня не будет больше, думала Оля, и хорошо, что не будет, зачем я такая нужна.

Зажмурившись, она с головой уходила под воду. Еще раз, и еще, и еще. Мокрые волосы струились по плечам, как водоросли, сердце глухо билось в ушах, и больше ничего не слышала Оля, кроме его загнанного стука. Все остальное в ее глупом голом теле молчало, а живот был словно каменный, совсем неживой. Наверное, так чувствует себя гусеница, затвердевая в кокон, чтобы когда-нибудь стать бабочкой.

И вот через этот страх влюбленной девчонки, что наругают и накажут за – честное слово, нечаянно – украденный огрызок дешевой помады, прорывалась непереносимая радость, что случилась сегодня перед зеркалом, когда Оля стояла с красными губами, томным взглядом, гордо вздернутым подбородком и красивой была – до совершенства.

 

          АLL YOU NEED

– Акулова! Варя Акулова, я к тебе обращаюсь! Где твоя тетрадь? Почему ты пишешь на листочке?

Варя, вздрогнув, вскочила на ноги. Все смотрели на нее, втайне радуясь, что пока ругают Варю, остальные «в домике».

– Я тетрадку дома забыла, Евгения Сергеевна. Я потом все перепишу.

Выразительный тяжелый вздох.

– А голову ты дома не забыла, Акулова?

Класс привычно засмеялся.

– Нет, – спокойно сообщила Варя. – Голову я дома не забыла. Скажите, разве я могла бы ходить без головы? У меня ведь на ней глаза.

– И еще я в нее ем, – подсказал кто-то сзади.

– Акулова, – снова вздохнула Евгения Сергеевна. Варя однажды на уроке подсчитывала ее вздохи и поставила на последнем тетрадном листе сорок восемь палочек. – Ты не устала из себя корчить непонятно кого? Там забыла, тут потеряла, там не расслышала. Призадумалась бы уже. И что у тебя с глазами?

– Спасибо, все хорошо.

– Что у тебя опять на глазах?

– Ресницы. Как у всех.

– Выйди и смой эту гадость. Пока не смоешь, не смей возвращаться. Сколько можно повторять….

«Дура», – подумала Варя, дернув плечом. «Ты не имеешь права», – внятно сказала она про себя, проходя мимо учительского стола и глядя Евгеше в переносицу. Она бы повторила это и вслух, но жалела маму, которой после дежурства придется идти в школу и выслушивать про Варю неправду.

– Все ходят в школу учиться, а Акулова – мальчиков завлекать, – донеслось ей в спину. Варя развернула плечи, чтобы никто не посмел подумать, будто она расстроилась, и вильнула бедром. Класс одобрительно взвыл.

В туалете она быстро, чтобы не дышать смесью курева и хлорки, мокрыми пальцами кое-как стерла с ресниц старательно нанесенную тушь, на которую копила целый месяц («Все в восторге от тебя, а ты от Maybelline»). Тушь не смылась до конца и загадочной дымкой легла вокруг глаз. Варя стояла у зеркала, опираясь локтями на раковину, пока снова не смогла изобразить безразличие на лице.

В класс возвращаться не хотелось. Варя забралась с ногами на широкий подоконник и раскрыла книгу, от которой не могла оторваться второй день – «Собачье сердце». За окном уже начинало темнеть, и было видно, как под бледно-желтыми фонарями роятся снежные мухи.

Евгеша, бледная, сутулая, с мышиными волосами, собранными в жидкий пучок, тяжелыми веками в коричневых пятнах, длинными юбками, подметающими пол, со старушечьим платком в крупные розы, ничего не понимала в женской красоте. Варя не могла представить, чтобы она когда-нибудь стреляла глазами, кокетливо улыбалась, красила губы, накручивала волосы, носила каблуки, смотрела из-под ресниц – делала все то, чему Варя усердно училась перед зеркалом, когда никого не было дома. Она преподавала русский и литературу, серо и скучно, строго по учебнику, с обязательным вопросом «Что хотел сказать автор?».  Еще она сама писала стихи и часто их зачитывала под конец урока. Стихи были все про родной край и такие корявые, что за Евгешу становилось стыдно.

Хотя Варя старалась учиться без троек и вежливо отвечать на все нападки, Евгеша не любила Варю и цеплялась к ней чаще, чем к остальным. Наверное, было в ней что-то, раздражающее Евгешу, как красная тряпка для быка. Надина мама, при которой Варя однажды заплакала, объяснила, что Варя не обязана уважать Евгешу только из-за того, что она взрослая и учительница, что люди бывают сложные, злые или раненые, и нужно просто перетерпеть и переждать. Варя терпела и ждала. Изо дня в день красила ресницы перед школой в подтверждение своей правоты. Не грубила и не плакала, хотя очень хотелось. Однажды после урока так треснула кулаком о кафель в туалете, что разбила в кровь костяшки пальцев.

Когда раздался звонок, Варя забрала из класса сумку и, заглядывая в зеркальце пудреницы, заново накрасила ресницы и губы. Евгеша бы не поняла: дело было вовсе не в мальчишках, а в том, что с голым лицом Варя виделась себе совсем еще маленькой и беззащитной. Она не хотела, чтобы ее видели такой.

 

***

На физкультуру Варя не пошла, у нее было освобождение. Варя ненавидела козла и канат. Особенно канат – на прошлой неделе она залезла по нему на самый верх, а слезть не могла. Все смеялись, даже кривоногий крикливый физрук Саня-Ваня, и Варя, зажмурившись, кое-как съехала вниз, ободрав ладони и бедра.  Дома она выревела у мамы справку об освобождении от спортивной каторги на два месяца.

Пока все строились шеренгой в спортзале, Варя оделась и вышла из школы. Ледяной ветер моментально обжег ей щеки. Варя натянула шапку ниже ушей и глубже зарылась в капюшон. Ветер проникал между пуговиц ее старой дубленки и заледенил ноги в тонких колготках. Глаза от мороза заплакали сами. Дорогие колготки из капрона пристывали к ногам.

Идти пешком было немного теплее, чем ждать автобус на остановке. Варя быстро зашагала вперед, прикрывая варежкой нос, дыша шерстью и льдистой пылью, летящей ей в лицо. До университета было пятнадцать минут ходьбы, но когда Варя взбегала на крыльцо, она уже не чувствовала ни ног, ни лица, и даже варежки продуло насквозь.

Обычно она ждала Антона на улице, то на другой стороне дороги, у магазина, то рядом с крыльцом, в телефонной будке. Реже заходила в главный корпус, сдавала дубленку в гардероб, стояла в холле у окна с раскрытой книгой в руках, украдкой наблюдая за студентами, и тогда ей казалось, что все они смотрят на нее, что она здесь чужая и что никогда ей не удастся сюда поступить. От последней мысли живот сводило резкой болью.

Антона она видела редко, и каждый раз, даже если их разделяла сотня метров, она всем телом ощущала его появление. Ей становилось одновременно очень тепло и очень страшно. Сердце бухало в груди так, словно до этого оно никогда раньше не билось. Она, Варя, становилась настоящей, живой, и заново училась вдыхать и выдыхать.

Она смотрела на него издали. Если везло – вблизи. Отворачивалась и делала вид, что разглядывает витрину, говорит по телефону, смотрит в окно, читает книгу, а сама чувствовала: Антон – и на много-много минут, до самого утра, наполнялась своим безыскусным счастьем.

– Антон! – крикнул кто-то на весь холл. Варя вздрогнула и оторвалась от книги. Антон, стоя у раздевалки, натягивал куртку и поправлял шапку. К нему подошли другие ребята, и вместе они, над чем-то смеясь, гурьбой потянулись к выходу.

Метель усилилась, и почти ничего не было видно. Привычно закрывая лицо, Варя, выждав минуту, шла за Антоном к остановке через дворы. Она увязала в снегу, в животе урчало от голода. Метель наглухо заметала машины, стоящие у подъездов, сверху, как декорация в театре, опускалось черное, беззвездное небо. Варя не понимала, куда именно они идут, но упорно шла за Антоном, как на невидимом поводке, пока не потеряла его из виду.

Домой вернулась поздно. В подъезде надела спрятанные в сумку шерстяные рейтузы, но все равно отругали. Варя залезла в горячую воду и, отогревшись, плача, по миллиметру стянула тонкие колготки. Потом ушла в свою комнату, легла на диван, обняла подушку и много раз повторила про себя, будто слушала любимую кассету: Антон, Антон. Мама кричала за стеной некрасивым уставшим голосом, уже и не на Варю, а о том, как все надоело и когда все это закончится.

Варя прошла на кухню, не глядя на нее, налила себе чаю, 6отрезала хлеба, забрала из холодильника плавленый сырок. Она села за уроки, раскрыла тетрадь и учебник, чтобы изобразить прилежание, сама же закатила рукав домашней кофты и стала писать на предплечье его имя, жирно обводя его фиолетовой шариковой ручкой.

Мама распахнула дверь и резко спросила:

– Влюбилась?

– Нет! – возмутилась Варя и уткнулась в учебник биологии. Мама постояла, глядя на нее, и ушла на кухню, как обычно, забыв закрыть дверь. Варя не могла ничего делать с приоткрытой дверью и мечтала, чтобы ей врезали замок, потому что у человека в тринадцать лет должно быть личное пространство.

 

***

Однажды с Варей уже случалось счастье. Ей было тогда восемь лет, еще была жива бабушка Нина – та, что служила в театре гардеробщицей, уборщицей и кем-то там еще. Мама много работала и не могла вовремя забирать Варю из школы, а продленку Варя не переносила: там надо было обедать в школьной столовой и спать, будто ты снова в детском садике. Театр был в двух домах от школы, и после уроков Варя прибегала туда и сидела с бабушкой до самого вечера.

Варю в театре привечали, подкармливали бутербродами и разрешали смотреть все спектакли, даже взрослые. Ей казалось это скучным. Куда веселее было играть с Петькой, сыном второй гардеробщицы – прятаться в чужих пальто и шубах, выискивать на их воротниках самый приятный и самый противный запах духов, смотреть, что у кого в карманах, разбегаться и скользить по полу холла. Правда, после того, как они ради смеха поменяли местами несколько шуб и обеих гардеробщиц чуть не уволили, Петьке больше не разрешили приходить в театр.

Играть одной было совсем не то. Варя стала ходить на все спектакли подряд и влюбилась в самого молодого актера. Его звали Сергей, он был великолепен – длинноволос, стремителен и смешлив. Пел так, что Варя впервые почувствовала свое сердце. Всегда спрашивал бабушку, как у нее дела, подмигивал Варе, однажды на крыльце подал ей потерянную рукавицу. Она трижды писала ему письма, полные признаний в любви и просьб подождать, пока она вырастет, но так и не решилась их передать.

А он взял и уехал в Москву сниматься в кино. Варя плакала весь вечер, потому что понимала, что он ее там не дождется. Он и правда не дождался: стал сниматься в сериалах и женился на очень худой актрисе с узкими глазками. Варя смотрела на их фотографию в «Космополитене» и не могла понять, что он в ней нашел.

 

***

Надо быть гордой, говорили вокруг. Нельзя показывать мальчику, что он тебе нравится. Надо смотреть на него как на пустое место, а лучше окружить себя другими мальчиками и заливисто смеяться. Можно глазами – в угол, на нос, на предмет, но только один раз. Улыбаться, но не слишком радостно. Как будто улыбаешься сама себе, нежно и лукаво. Не то что Варя, которая на нервной почве начинает ржать как лошадь.

Звонить первой – ни в коем случае. Девушка должна быть гордой. Даже если мальчик позвонил, перезванивать ему нужно не раньше, чем через два дня.

Прописные истины.

Рита звонила Антону. Его номер она тайком переписала из блокнота Нади. С детства она была наслышана о подвигах Надиного двоюродного брата. Антон прыгнул со второго этажа и сломал ногу. Антон устроил пожар на кухне и сам же его потушил. Антон на даче подрался с пацанами, трое против одного, отобрал у них ведро с лягушками, пойманными для надувания, и это самое ведро случайно опрокинула бабушка по пути в ночной туалет. Антон выиграл соревнования по плаванию. Антон поступил на физфак. Антон собирается летом поехать в Америку работать по программе для студентов. Тот самый Антон, с которым два года назад у Нади и Риты на даче втроём жарили на костре сосиски и полночи слушали «Битлов» в его магнитофоне, теперь казался недосягаемым. У него была взрослая, далекая жизнь, все прошлое лето он зарабатывал деньги на фабрике окон, чтобы поехать к морю, и Варя долго его не видела. Слушала кассету «Битлов», которую выучила наизусть, и повесила их постер над письменным столом.

Когда время стекалось к полуночи и мама ложилась спать, Варя пробиралась к телефону в коридоре, набирала давно выученный наизусть номер и вслушивалась в длинные пунктирные гудки. На шее пульсировала вена. Телефонная трубка казалась горячей.

Антон обычно сам снимал трубку и говорил или «да», или «слушаю». В «слушаю» было на целых четыре буквы больше. Варя слушала его молчание, считая до трех, вешала трубку, вихрем неслась в свою комнату и бросалась лицом в подушку. От счастья невозможно было отдышаться.

В день рождения Антона Варя, услышав его хрипловатое «да», приложила трубку к динамику магнитофоне. «Битлы» запели «All you need is love». Варя сидела на полу, держа на коленях магнитофон, пока не закончилась песня, и, закрыв глаза, вместе с музыкой утекала по телефонным проводам. Антон дослушал до конца и что-то заговорил ей в трубку, и тогда Варя, выдернув шнур телефона из розетки, выскочила на балкон и ревела там, вытирая щеки снегом, пока не замёрзла. После этого она целый месяц не встречала его около университета и не заходила к Наде, хотя она звала.

Разве расскажешь кому-нибудь о таком? Конечно же, нет.

Варя скучала по Наде, но сторонилась её. Они снова учились в разные смены и почти не виделись в школе. На Новый год Надя заболела гриппом, потом ветрянкой, и Варе нельзя было навещать её. Чем реже она говорила с ней, тем сложнее было взять и прийти в гости, позвонить, позвать гулять или в кино, и эта муторность была куда хуже ссоры. Звонила первой только Надя, и Варя не знала, о чем с ней разговаривать. Они перемывали кости знакомым девочкам. Варя спрашивала про Надину маму – та познакомилась с настоящим немцем и дважды летала к нему в гости, про Риту и потом, будто случайно вспомнив, про Антона, и боялась, что Надя обо всем догадается. У Вари до сих пор остался тонкий, едва заметный шрамик на руке – след от пореза бритвой, символ вечной дружбы, и ей было неприятно смотреть на него. Она помнила, как ей было обидно, когда Надя отказалась резать руку.

Когда-то, во втором классе, Варя поняла, что Земля вертится. Все время, что ты по ней идешь и скачешь: например, когда ты прыгаешь, ты приземляешься уже на другое место. Хоть на миллиметр, но на другое. Ее это увлекло; прыгнув, она старалась зависнуть в воздухе, чтобы планета под ней прокрутилась дальше. Варя рассказала об этом Наде, и она поняла. Считала, пока прыгала Варя, и сама тоже прыгала.

Раньше Варя могла рассказывать Наде то, над чем другие бы смеялись. Куда все ушло?

 

***

Когда Варя была у Нади в последний раз, она  украла у неё фотографию с Антоном. Это случилось в ноябре. Варя зашла к Наде после школы поздравить её с прошедшим днём рождения.

Пока Надя на кухне раскладывала по тарелкам торт и разливала остатки десертного сиропного вина, Варя разглядывала постеры на стенах. Над Ритиным столом висели три плаката: Нирвана, Металлика, Цой. Над Надиным – прикноплена цветастая россыпь из открыток, розовых валентинок (Варя узнала свою), журнальных фотографий моря и небоскрёбов, здесь же – портреты Марины Цветаевой и Тома Круза, два маленьких постера – BackstreetBoys и SpiceGirls. Ниже, как лоскутное одеяло – множество снимков друзей. На одном из них Варя и Надя, мелкие, вдвоём на узкой доске качелей: у Вари глаза как щелки, волосы собраны в мальвинку, некрасиво выпирает боковой зуб, который Варя долго училась скрывать. На другом, полароидном снимке – темнота, блики костра на лицах Нади, Вари и Антона. Сидят на бревне, Антон обнимает девчонок за плечи. Снимала, кажется, Рита. Она пыталась вспомнить тот вечер в деталях, но он ускользал из памяти, как что-то неважное. Варя положила руку себе на плечо и представила, что это рука не её, а Антона.

Оглянувшись, Варя открепила фотографию, согнула её так, чтобы не повредить себя и Антона, поглубже спрятала в карман джинсов.

В подъезде, как всегда, горела одна лампочка на пять этажей. В полумраке спускаясь по лестнице, Варя увидела две фигуры – это были Оля и Санька из соседнего дома. Они целовались, прислонившись к почтовым ящикам, и не заметили Варю. На батарее сохли промокшие от снега Олины варежки – розовые, пушистые, совершенно детские. Такие должны были принадлежать девочке, которая весь вечер каталась с горы на ледянке и валялась в снегу, а не той, что целуется в подъезде с мальчиком, придерживая ладонью его затылок.

– Привет, – сказала Варя. Никто ей не ответил, хотя Оля точно увидела ее и только прижалась теснее к своему мальчику.

Варя задержалась у дверей своей бывшей квартиры, непроизвольно потянулась за ключом и прислушалась – за дверью кто-то тяжело дышал. Варя вспомнила, что теперь там живет семья с большой собакой. Подъезд казался ей чужим, и Надя тоже – Варя словно была в гостях у незнакомого человека. Они плохо поговорили. Надя была какой-то задумчивой, ничего не рассказала о себе, почти не слушала Варю и, казалось, все время ждала, что она сейчас уйдет.

По дороге домой, в промерзшем гремящем трамвае Варя достала фотографию и, вглядываясь в нее, снова пыталась вспомнить тепло руки Антона у себя на плече.

 

***

Февраль близился к концу. Медленно брели, переваливались тоскливые, хромые, бесконечные дни. Все время хотелось спать.

Единственной радостью, помимо Антона, был университет. Варя приходила туда не только ради Антона. Ей было там хорошо. Варя бродила по уже знакомым коридорам, наблюдала за крупными ленивыми рыбами в аквариумах, сидела на подоконниках, исподтишка разглядывала студентов и преподавателей. Иногда она приезжала туда еще до школы, чтобы пообедать в студенческой, а в не в школьной столовой, покупала в общей очереди картофельное пюре с серой неказистой котлеткой или пирожок с печенкой, брала стакан с холодным сладким чаем и садилась за свободный стол. Невзрачный с виду обед оказывался куда вкуснее, чем дома или в школе.

В столовой было уютно и, несмотря на толпу студентов, спокойнее, чем в библиотеке. К Варе подсаживались за стол, жевали рядом с ней такие же котлеты и не обращали на нее никакого внимания. А в читальном зале библиотеки она не могла избавиться от ощущения, что библиотекарь пристально наблюдает за ней и собирается изгнать ее с позором, как самозванку.

Из столовой Варя выходила во внутренний дворик, где было шумно и накурено, и стояла без шапки, в расстегнутой куртке, будто она была такая же, как все, будто она только что выскочила с лекции. Холодный солнечный свет ложился на февральские сугробы, в воздухе висела дымка, пахло табаком и духами Кензо. Окружающие казались Варе красивыми, взрослыми, свободными и недоступными. Ей сложно было поверить, что когда-нибудь она тоже станет такой. Четыре года, оставшиеся до выпускного, равнялись бесконечности. Их нужно было перетерпеть, их невозможно было перетерпеть.

Однажды по дороге к остановке ее заметил Антон. Варя не хотела, чтобы он видел ее такой: вчера в школьной раздевалке у нее украли куртку, и ей пришлось надеть старое зимнее пальто – глупое, в красно-зеленую клетку, тесное в рукавах и в груди. Она пыталась спасти дело шарфом, но получилось еще хуже, и так расстроилась, что не стала красить ресницы.

Антон обрадовался ей. Он сразу подставил руку, чтобы Варя не поскользнулась на раскатанной дороге, и Варя легко, как само собой разумеется, взяла его под локоть. Он оказался куда выше, чем она помнила – Варя едва доставала ему до груди. По телу растекалось знакомое медовое тепло. Наверное, прохожие думали, что они на свидании.

– Давно тебя не видел, – сказал Антон. – Как твое ничего? Что ты тут делаешь?

Они столкнулись неподалеку от университета.

– Гуляю. Я люблю гулять.

– А в школу не опоздаешь?

Варя мотнула головой. Она не хотела, чтобы он начинал разговор о школе, будто они были взрослым и ребенком. Взрослые всегда спрашивают об учебе, словно больше не о чем нельзя поговорить.

– Как Надя? – спросила Варя. – Она куда-то пропала.

– Она и мне не пишет, – ответил Антон. – У тебя же есть ее электронка?

У Вари дома не было компьютера, и электронной почты у нее тоже не было. Интернет стоил дорого, но иногда в гостях у сестры ее пускали за компьютер. Варя не очень понимала, что там можно делать, и читала статьи про любимые группы или искала информацию для рефератов.

– Она мне поначалу писала, – сказал Антон, – а потом перестала. Но, насколько я знаю, там все хорошо.

– Давно она уехала, – начала Варя и замолчала. Ледяной комок, засевший в гортани, не давал ни говорить, ни дышать и царапал горло, как при сильной простуде.

– Ты же знала?

Варя не могла не кивнуть.

– Давно, – осипшим голосом повторила она. Воздух вокруг неожиданно оказался разреженным и колючим, и дышать им было трудно.

– В январе, – откликнулся Антон. – Ты, наверное, скучаешь.

Он не должен был спрашивать. Варя запрокинула голову, чтобы не заплакать при нем.

– Скучаю, – ответила она, проглотив слезы.

– Я тоже, – он похлопал ее по плечу. Но она точно будет приезжать, тут же бабушка. Пойдем, провожу тебя еще немного.

Когда он ушел, Варя решила прогулять школу и вернуться домой.

 

***

У подъезда Варя запрокинула голову: вверх уходило не по-зимнему яркое и чистое небо. Бледно-лимонное солнце ударило ей в глаза. Промокнув слезы, Варя увидела, как невидимый самолет чертит белоснежную диагональ через все небо.

Она представила себе, что провожает Надю в аэропорту, обнимает ее и смотрит, как Надя с сумкой через плечо идет за остальными пассажирам, оборачивается напоследок и машет ей.

Пока, Надя, подумала Варя. Счастья тебе.

Голосования и комментарии

Все финалисты: Короткий список

// // //

Комментарии

Нужно войти, чтобы комментировать.