«На живую нитку». Ника Свестен

На живую нитку 

 

Певчий 

 

 

Глава 1. Пятое января 

 

«Потерян голос породы «дискант1». Нашедшему просьба оставить его себе».  

Такие объявления Лука придумывал для себя десятками. «Нарочно потерять голос, конечно, можно, – думал он. – А что, если найдут, опознают, вернут и вознаграждения не спросят?» 

Лука бежал вниз по лестнице, перепрыгивая широкие пролёты. Из-за дверей с гроздьями коммунальных звонков вылетали обрывки утренней жизни: «И хватит на меня ора…», «Тёть Зин, у вас из кастрюльки убежа…», «Вова! Ты как с матерью разгова…» 

Его всегдашних тяжких мыслей хватало ровно на дорогу до Отрадного тупика. Мысли эти всегда приходили в голову по очереди, словно болтливые родственники, те, что всё видят только в чёрном цвете.  

Вот сейчас он выйдет во двор, пройдёт через арку и обязательно вспомнит о своей злосчастной фамилии.  

Под аркой топтались пацаны из третьего подъезда. Заметив Луку, они радостно вскинулись: 

 Эй, солист! Что солишь? 

Эта шутка не менялась у них уже полгода. Лука равнодушно прошёл мимо и свернул на набережную. 

Январь был бесснежным. Тротуары блестели наледью, как спины замороженных рыб. Оловянная река застыла и безнадёжно глядела в низкое небо. Арктический ветер сдувал с улиц редких прохожих и рвался сквозь опоры железных мостов. 

Лука натянул шарф на нос и прибавил шагу. Мечты о том, что через год он получит свой первый паспорт и наконец сменит фамилию, согревали его. Михеева-мама посмеётсяи подпишет разрешение. Пшеничный-отец надуется, воскликнет: «И ты, Брут?» – и непохоже изобразит смерть от удара кинжалом в спину. 

Лука Михеев будет другим человеком. Он подойдёт к пацанам во дворе и скажет… Что именно он им скажет, Лука пока не знал. Но ничего, Михеев с этим разберётся. 

 Отцу, конечно, говорить легко. Пётр Пшеничный. Такое имя можно произносить гордо, со значением. А Пшеничный Лука? Звук сразу оседает, словно мешок с зерном прогрызли мыши.  

Когда Лука родился, отец, рассматривая бирку с именем, неловко пошутил: 

 Не сын у нас, а овощная база. 

 Дай сюда ребёнка!  строго сказала мама. — «База»…Никакая мы не база, да, Лукашик?  Она с нежностью поправила на голове сына полосатую шапочку.  Мы счастливый че-ло-вееек! 

 

В подземном переходе Лука вспоминал о голосе.  

Мёрзлый переход разветвлялся, и нужно было пройти по его самому длинному рукаву, протянутому под Валовым проспектом. Здесь уже не было пахнущих бумагой цветочных ларьков, промасленных закусочных «Минутку, гражданин!» и будки часового мастера, который всё время опаздывал.  

На стенах ветшали кафельные панно с городами будущего и космическими спутниками. На потолке моргали лампы дневного света, а по углам жались обрывки вчерашних газет. 

Технически, потерять голос не так уж и сложно. С детства наученный заботиться о своём голосе, как о музыкальном инструменте, Лука знал и то, как этот инструмент можно испортить. Или сломать навсегда. Способов было немало. Но Лука не мог решиться. Ведь голос давно уже не принадлежал ему целиком. За него волновались другие люди, спрашивали о нём, искали ему применение, обсуждали его полётность и звонкость и даже хвалились им друг перед другом. Ведь они открыли его и отшлифовали. Голос ожил и стал намного смелее, правдивее и ярче, чем сам Лука. Наверное, он мог бы, как нос гоголевского Ковалёва, надеть мундир и шляпу и удрать за границу с фальшивым паспортом. Лука бы не возражал. 

Но голос был ему предан.  

Будь он фальшивым привередой, убить его было бы легче. Лука пытался пару раз, но так и не смог. Оставалось только одно, бескровное и безжалостное. Надавить на голос, когда он сам начнёт ломаться. Это было так же подло, как толкнуть человека, стоя́щего на краю пропасти. Но Лука знал и то, что если этого не сделать, голос пройдёт подростковую ломку, окрепнет, получит постоянный тембр, и тогда от него уже не отделаться. 

 

В конце подземного рукава нетрезво взревели меха аккордеона. Сиплый мужской голос запел: «Лучше лежать во мгле, в синей прохладной мгле, чем мучиться на суровой, жестокой проклятой земле!» 

«Баритональный бас»,  машинально определил Лука. 

У самого выхода, на ящике из-под атлантической сельди, сидел человек в грязном тулупчике и костистыми пальцами жал на клавиши и кнопки своей двухголосной гармоники. Глаза человека были закрыты. Лука приостановился. «Слепой?» – подумал он.  

Человек открыл мутный воспалённый глаз и уставился в стену.  

Лука порылся в карманах, вытащил слипшуюся от растаявшей карамельки мелкую купюру. Но рядом с человеком не было ни открытого чехла, ни банки, куда бы можно было бросить деньги. Лука смутился и боязливо положил купюру на край ящика. Человек дохнул на свои руки и запел снова: «Будет шуметь вода, будут лететь года, и в белых туманах скроются чёрные города». 

Лука, спотыкаясь, взбежал по лестнице и помчался к Отрадному тупику. Дальше от этого человека с аккордеоном. От его растерзанного, страшного голоса. Для кого пел он в пустом застывшем переходе? В пустом и безразличном воскресном городе. 

 

…Дом-музей Козьмы Медоносова стоял в самом конце Отрадного тупика. В прошлом веке здесь была мыловарня, потом  союз красных композиторов. Песен в те годы стало много, а мыла не стало совсем. Медоносов сочинил об этом кантату, и его поселили на чердаке. Тогда он написал симфонию о чердаке. Ему наградили расстроенным роялем и выделили весь второй этаж. На первом этаже учились скрипачи и пианисты, но Медоносову музыка мешала, ведь он писал ораторию о своей трудной судьбе.  

 Правнук Медоносова стал меценатом и отдал половину дома хоровой капелле мальчиков и камерному хору. С чёрного входа для них сделали дверь, и в дом снова вошла музыка. 

 

Лука взялся за медную дверную ручку и обернулся на большую афишу. Рождественский концерт, солист Лука Пшеничный.  

«Фермерская ярмарка, а не концерт»,  поморщился Лука. 

В типографии не пожалели алой краски, и хлебное имя солиста пылало в сером морозном воздухе.  

Дёрнув на себя тяжёлую дверь, Лука заскочи л в холл медоносового дома и с размаху врезался в живот Гии Шалвовичу. 

 Ох ты!  добродушно охнул Гия Шалвович и потёр свой большой живот.  А если б здесь было ухо, а?  

Бывший хормейстер, он перешёл на должность руководителя капеллой, чтобы «бросаться на амбразуры». Амбразурами Гия Шалвович называл дыры в бюджете, которых с каждым годом становилось всё больше.  

Лука пробормотал извинения и проскользнул в маленькую аудиторию сольфеджио. Дух школьных каникул остался на впавших в зимнюю спячку улицах. Здесь же вихрилась обычная жизнь, с уроками, распевками, репетициями и предконцертной суетой. 

В перерыве Лука, как обычно, уселся в неглубокой нише в простенке. Здесь когда-то стоял бронзовый бюст Медоносова-старшего. Но обнаружилось, что это вовсе не он, а Корней Чуковский, и бюст подарили детской библиотеке. 

Лука сидел на низкой приступочке и смотрел на хористов, деловито снующих мимо. Между ним и остальными висел привычный стеклянный полог. Мальчишки открывали рты, но Лука их не слушал. 

 

Четыре года в капелле были похожи на четыре галактики. Лука пролетел их все, увидел новые миры, и почему-то снова очутился на Земле.  

Раньше ночью перед концертом он по нескольку раз вскакивал с кровати, расстёгивал чехол для одежды, трогал хрустящую от новизны сорочку, отглаженный твидовый жилет и атласные крылышки галстука-бабочки. Потом осторожно доставал из коробки зеркально начищенные ботинки и надевал их на свои босые ноги. 

Космос детства уменьшился. В нём уже не было пугающей и прекрасной бездонности. Каждый день разделили на дольки: занятия, спевки, выступления. Мама всегда садилась в последнем ряду их небольшого концертного зала, кусала губы, но никогда не плакала. Зато папа рыдал от души, а потом долго и счастливо сморкался в антракте.  

 

Раньше Лука чувствовал, что голос – это струна, леска, на которой кто-то громадный подсекает тебя и забирает к себе, куда-то очень высоко. Теперь струна эта стала прочнее, привычнее. И Лука шёл по ней, как по проволоке, балансируя, боясь сорваться, изнемогая от этого тяжкого труда. А тот неведомый, что держал его на ладони как певчую птицу, исчез. 

Лука видел, что Закон земного притяжения начал действовать и на других мальчишек капеллы. Они отяжелели, посерьёзнели, сыпали терминами, высмеивали конкурентов, говорили о конкурсах, грантах и будущих контрактах.  

Наверное, они тоже разучились взлетать. 

Может быть, менялся не только голос и тело, но что-то ещё, думал Лука, сидя в своей нише. Что-то такое, о чём им не сказали. 

«И что это, что?» – спросил Лука вслух.  

Перед ним замаячила угловатая фигура Мотьки Старостина.  

Мотька плюхнулся рядом и сказал своим многообещающим тенором: 

 С самим собой говорят или сумасшедшие, или гении. Слушай! Гений же всегда немного «того», да? Тогда почему не все, кто с приветом  гении?  

Что бы Мотька ни говорил, чудилось, что это уже говорили до него. Даже лицо его всем всегда казалось знакомым. Мотька тщательно «снимал» манеру исполнения и фразировки с известных певцов, за что старшие хористы звали его Шарманщиком. Он перенимал точку зрения каждого, поэтому понимал всех как себя самого.  

 Моть, ты когда-нибудь думал уйти из хора?  вдруг спросил его Лука. Шарманщик удивился. 

 Куда уйти? 

 Ну, куда-нибудь. На волю. 

Мотька удивился ещё сильнее. 

 Ты что! Меня предки сразу прибьют. Мать мечтает, чтоб меня в Москву позвали. Но мне лучше Токио. 

Лука с досадой прищёлкнул языком. 

 Погоди ты со своим Токио! Я тебя про жизнь спрашиваю. Вот если не хор, ты бы что делал? 

Мотька заволновался. 

 Пшеничный, у тебя проблемы, что ли? 

Лука посмотрел на его встревоженное лицо и ничего не ответил. 

Шарманщик сориентировался. 

 Нет, ну я думал, конечно,  сказал он с интонацией самого Луки. — Но не про совсем уйти, а… — Мотька запутался. 

Лука по-отечески похлопал его по плечу и хотел вернуться в класс, но Шарманщик остановил его: 

 Пшеничный, это просто отсюда всё, что там, выглядит круто. А оттуда  всё, что здесь. Понял? 

Лука подумал, что Мотька наверняка скопировал это с Далай Ламы.   

После занятий все обсуждали завтрашний «домашний» концерт для Медоносова-младшего, его семьи и кого-нибудь из совета директоров его компании. Лука такие выступления не переносил.  

Однажды, когда они исполняли Ave verum2, на латинской фразе «Истёк водой и кровью» он заметил, как Медоносов-младший украдкой положил в рот леденец и почесал себе правый бок.  

Не счесть, сколько конфет было съедено вот так, тайком, во время их концертов. Но Лука возненавидел именно эту. Потому что в тот момент, когда «осветлялись» и пари́ли даже нижние звуки, Медоносов-младший никуда не собирался улетать вместе с музыкой. Он напряжённо думал о другом. Он оставался на земле так же, как и Лука.  

 

…Ранние зимние сумерки закрасили просветы между домами. Над проспектами вспыхнули каскады рождественской иллюминации. В витринах сыпался искусственный снег и махали лапой игрушечные полярные медведи. 

Лука ехал домой на троллейбусе. С заиндевевших троллейбусных усов сыпались искры. В салон забегали утомлённые праздниками люди. В руках они держали торты, пакеты с мандаринами и плачущие смолой еловые ветки. Люди ехали в гости.  

Лука пропустил свою остановку и долго возвращался тёмными дворами-колодцами. Он вспомнил одну девчонку из параллельного класса. Её отчислили из балетного училища и вернули в обычную школу, словно на другую планету. Но она по-прежнему гладко зачёсывала волосы в пучок, держала осанку и на переменах показывала восхищённым одноклассницам балетные па, громко объявляя их французские названия. Лука слышал, как эта девчонка сказала своим фрейлинам: «И хорошо, что отчислили. Я бы и сама ушла. А то потом всю жизнь в кордебалете стенку подпирать».  

Но Лука знал, что она врёт. 

Быть кем-то, а потом самому решить стать никем? Тут нужна смелость. В капелле Луку учили находить опору3, наполнять себя воздухом и «не сдуваться». А что, если в обыкновенной «безголосой» жизни он такую опору не найдёт?  

Уходить, когда тебя не прогоняют,  труднее всего. Толчёшься на пороге: «Ну, так я пошёл?», а тебе: «Иди, конечно», а ты: «Так я ухожу, да?», а тебе: «Да-да, счастливого пути!», а ты: «Нет, я, пожалуй, останусь», а тебе: «Вот и хорошо!»  

 

Лука подошёл к своему подъезду. Кто-то отчаянно ждущий весну уже вынес ёлку и бросил её у дверей. Ёлка осыпа́лась, но храбрилась и поблескивала обрывками «дождика». 

На третьем этаже, в окошках их маленького пшеничного дома горел свет. Четыре окна на две комнаты. Десять световых лет назад отец говорил, что это их звездолет с иллюминаторами, и Лука ему верил.  

Глядя на яркие окна их звездолёта, Лука улыбнулся. И без всякого волшебного проектора он знал, что там сейчас происходит. 

Мама, конечно же, закрылась в его комнате и работает. Подыгрывая себе на электронном пианино в телефоне, сочиняет рекламные песенки: 

 Гла-зи-ро-ванный сырооок! Ты не будешь одинооок! Нет, не то… Гла-зи-ро-ва-нный сырооок! Мир бывает так жестооок! Ерунда какая-то…
Глазированный сыыроок! Жизнь задаст тебе урооок! Тьфу ты! 

В дверь заглядывает папа и фальшиво поёт своим лиртенором: 

 Твоих идей иссяк потооок!  

Тогда мама печально говорит что-нибудь вроде: 

 Когда я напишу оду «О хорошем человеке», там не будет ни строчки о тебе! 

 Маруся, это сурово!  ответит папа. 

Мама откладывает пианино и блокноты с черновиками, и начинает свою обычную «горестную песнь».  

 Когда я писала некрологи, я любила жизнь. Когда я писала тексты для глупых открыток, я верила, что у меня всё ещё впереди. А теперь я тону, Петя! Тону в этом болоте творожков и песенок в мажоре! 

 Маруся, ну надо же как-то жить,  ласково скажет папа. 

Мама решит поссориться и повысит голос: 

 Почему жить надо «как-то», Петь? Что это за приставка такая к жизни? «Как-то». А если просто жить? Без приставок? 

Но папа ссориться не захочет и будет её успокаивать: 

 Маруська, ну хочешь, уедем в тайгу? Я срублю сруб, посажу дерево, сын у нас уже есть. Я буду боронить и пахать, а ты… Не знаю … Ткать, лапти плести. Что они там ещё в тайге делают? 

Мама улыбнётся и скажет: 

 Ты и так пашешь, лапоть мой любимый.  

Лука пробрался по тёмному коммунальному коридору и вошёл в тепло освещённую комнату. Так и есть. Родители спорили за дверью его детской, которую мама предлагала торжественно переименовать в юношескую. 

Лука хотел распахнуть дверь и напугать их, но мама, как всегда, почувствовала, что он дома и выглянула из комнаты: 

 Лукашик, там в скороварке «Нечто», пожуй. А чай вместе выпьем. 

Лука кивнул и поплёлся на кухню.  

Их уголок был у высокого переплётчатого окна. Мечтательная мама устроила там «парижское кафе»: с зеркалом в раме на стене, круглым столиком и венскими стульями вокруг. А папа, кивая на развешанные в кухне соседские простыни и тельняшки, сказал, что это не парижское кафе, а одесский дворик. Маме понравилось и это.  

Лука взял вилку и начал есть фирменное мамино «Нечто», полу-рагу, полу-запеканку, прямо из чаши скороварки. На кухню, шлёпая косолапыми тапками, вошёл сосед, бывший северный моряк Миха.  

 Здоро́в, Лёх!  имени «Лука» Миха почему-то не признавал. 

Он бесцеремонно принюхался к скороварке и открыл свой покоробившийся посудный шкафчик: 

 Нацеди полбанки,  попросил Миха и протянул сколотую по краям тарелку. Потом сел на венский стул, глянул в «парижское» зеркало и почесал свой седой щетинистый подбородок. 

 Всётакиль, говорю я тебе, Лёха, дело делай, а не рот разевай,  сказал он.  Вот рыба рот разевает, и што? За губу её крючком! Вот што. Петь надо только, когда в душе накипело много чего. Вот у тебя накипело? 

Лука ополоснул вилку и захлопнул крышку скороварки. 

 Накипело,  ответил он и, продираясь сквозь простынный кухонный лес, вышел за дверь. 

Лука был зол. Почему взрослые обязательно лезут со своими советами? Совет директоров какой-то, думал он. И, главное, никто не говорит то, что действительно хочешь узнать. Один сплошной трёп. 

В их большой комнате, на столе уже стояли чашки и маленький антикварный самовар. Мама кипятила воду в электрочайнике и с детской серьёзностью наполняла медное самоварное нутро. Лука с отцом снисходительно прощали ей эту кукольную возню. 

 Что там ваш новенький?  спросила Луку мама. Она редко его расспрашивала, но всегда была в курсе всех его школьных и хоровых дел. 

 Ничего,  сумрачно проговорил Лука.  Нытья много, переходы и верхи заваливает и бронхов маловато. 

Пшеничный-папа с хрустом сорвал целлофан с конфетной коробки и рассмеялся. 

 Марусь, слыхала? Великий критик растёт,  и посмотрел на Луку.  А если этот нытик сейчас то же самое про тебя говорит? 

Лука разозлился ещё сильнее. 

 Про меня такого никто не скажет. Я вообще-то солист! Лидия Филипповна сказала, у меня у одного филировка4 получается. 

 Ну, если тааак…  поддразнил его отец.  Меня парикмахер тоже всегда спрашивает: вам профилировать? 

Лука почувствовал, как в горле заклокотало.  

 Что вы ко мне пристали? — прошептал он и смахнул злые слезы. Но не рассчитал, больно смазал себе кулаком по носу и расплакался.  

Маруся выразительно посмотрела на мужа. 

 Да что я такого сказал?!  расстроился Пшеничный-отец.  Его куда ни ткни, везде мякоть одна! Говорил, на спорт отдавать надо. Не распускал бы сейчас нюни. 

Мама Луки возмутилась. 

 Вспомни лучше, как ты тут ревел в три ручья, когда ваш проект закрыли! 

Пшеничный-папа растерялся. 

 Так то я… Это был срыв, если что. У меня кризис среднего возраста! И вообще, при чём тут… Да ну вас, лирики!  Он сунул в карман смятый целлофан и вышел в коридор. 

Мама обняла Луку за плечи и сказала: 

 Лукашик, у папы кризис какого-то возраста. Чего на него обижаться?   

Пшеничный-отец приоткрыл дверь и крикнул в щель: 

 Среднего возраста! Сред-не-го!  и снова захлопнул дверь. 

Лука стоял отвернувшись, словно поставил самого себя в угол. Мама дёрнула его за рукав. 

 Пойдём лучше поуглеводничаем без стыда и совести? и пропела на манер рекламного ролика.  Штрудели и булки ждут нас в переулке! 

 В переулки,  буркнул Лука, не оборачиваясь. 

 Не придирайся!  весело огрызнулась мама.  Можно взять твой синий свитер? 

 Заляпаешь опять,  строго ответил Лука. 

 Не, я аккуратно!  

Свитерами его снабжала бабушка, и вязала их такими огромными, словно не сомневалась в том, что внук вырастет двухметровым.  

 

…В их любимой пышечной было людно. Сытый гул голосов, позвякивание чашек и негромкий смех заглушили обиду. Лука съел огнедышащую, масляную пышку и счастливо вздохнул. Мама утащила с его тарелки пухлый пончик и сказала с набитым ртом: 

 Лука́ш, я лекции на ютубе послушала, как общаться с подростками. Ни бельмеса не поняла. Но там сказали, с вами вроде разговаривать надо. Странно конечно, но, может, попробуем? Если это не больно. 

 Больно,  без улыбки ответил Лука. 

 Серьёзно? Тогда не будем,  Маруся укусила пышку. На синий свитер посыпалась сахарная пудра.  Ну правда, Лукашик, поговорим, а? Что с тобой происходит? 

 Мам, да не поймёшь ты. 

 Не пойму. А ты просто расскажи,  Маруся пересела на диванчик к Луке.  Помнишь, ты сказку любил про царя, у которого рога росли? Один цирюльник про это узнал, мучился-мучился, потом выкопал ямку и обо всём туда нашептал.  Она отхлебнула чаю.  Правда, из ямки тростник вырос и всем про царя надудел. Но не в том суть… Пусть я тоже буду такой ямкой, а, сын? А ты туда всё расскажешь.  

 Про рога? 

 Про всё. 

Лука задумался.  

 Мам, я пока не сформулировал. 

Маруся хмыкнула и провела рукой по своей стриженной «под машинку» шевелюре. 

 По-моему, ты тоже лекции смотришь. Как общаться с родителями, чтобы они выросли нормальными людьми. Угадала? 

Лука усмехнулся и мотнул головой. Потом неожиданно спросил: 

 Мам, а я симпатичный?  

Маруся сдвинула брови. 

 Как человек или только внешне? 

 Внешне, как человек. 

 Лукаш, если человек не знает, симпатичный он или нет, то он уже очень симпатичный,  мама Луки расстроенно осмотрела пустые тарелки.  Ну что? Повторим? 

 

Ночью Луке приснился сон. Он видел свои связки. Они были толстые, словно швартовые канаты. И какой-то полосатый, похожий на Миху, моряк наматывал их на кнехт и перекрикивал шквалистый ветер: 

 В море теперь точно не унесёт! Разве плохо?! 

 Плохо! Плохо!  заметался и закричал Лука, не просыпаясь. 

В детскую вбежал отец и разбудил его. Потом погладил его горячий лоб и включил ночник-глобус. Под сеткой меридианов засветились охристые материки и голубые океаны. 

 

Глава 2. Шестое января 

 

Утром Лука заметил под их фанерной эко-ёлкой перевязанные лентами коробки и пакеты из крафтовой бумаги. Мама делала подарки не на Новый год, а на Рождество. И всегда разрисовывала упаковку гуашью, клеила открытки и сочиняла смешные стихи. 

За мирным завтраком Маруся спросила: 

 Лука́ш, ты сегодня не поздно? Я буду готовить утку с яблоками. По рецепту барона Мюнхгаузена. 

Лохматый папа-Пшеничный в пижаме с рождественскими оленями поинтересовался:  

 Вишнёвыми косточками стрелять будем? 

Лука рассмеялся, чтобы сделать отцу приятное. 

 Нет уж, парни, давайте без стрельбы,  ответила мама.  Рождество же.  

 

Медоносовский музей был ещё закрыт. Укутанная в шаль дежурная сидела в своей комнатке и вязала шестипалую перчатку.  

Домашний или  как шутили старшие хористы  «крепостной» концерт будет вечером. А распевки, волнение и обычная нервотрёпка начнутся ближе к середине дня. Но Лука не мог сидеть дома. Он взволнованно вышагивал по пустым коридорам и ждал, когда камерный хор соберётся на репетицию в высоком цокольном этаже. Каменные потолки там имитировали сводчатый купол, но, резонируя, звук оставался «сухим» и невыразительным.   

Часто, если в душе начиналась сутолока, Лука прятался тут за пирамидой сломанных стульев и старых декораций. Здесь всё ещё обитали нежные мыловаренные запахи хвои, чабреца и земляники. И Луке казалось, что за толстыми кирпичными стенами и окнами-бойницами не большой говорливый город, а дикая, молчаливая тайга.  

…Впервые он услышал Вету осенью.  

Когда девушки из камерного хора, переговариваясь и смеясь, вошли в цоколь, Лука сидел за куском картонной тюрьмы. Он хотел уйти, но совсем рядом заговорили два девичьих голоса.  

Высокий голос спросил: 

 Ты их нового солиста уже слышала? 

Второй голос был ниже и такой бархатный, словно касался мягкими ворсинками: 

 Ой, такой смешной ребёнок! Булочкин, кажется. Или Ситный. 

Высокий голос хихикнул: 

 Пшеничный!  

Бархатный голос густо рассмеялся: 

 Точно! Я помню, что-то такое хлебное. 

Девушки отошли от невидимого, пылающего стыдом Луки, продолжая разговаривать: 

 Ну, как там твой Лель5 спросил высокий голос. 

 Не идёт мой Лель. Совсем,  вздохнул бархатный.   

Лука сидел, обняв коленки рукам, раскачивался и повторял про себя: 

 Булочкин, Баранкин, Булочкин, Баранкин… 

Хор запел. 

Сон меня сегодня не разнежил,
Я проснулась рано поутру
И пошла, вдыхая воздух свежий,
Посмотреть ручного кенгуру. 

Лука замер. Потом незаметно выглянул из своей бутафорской тюрьмы. Мелодия была простой и чистой. И в многоголосом слаженном звучании хора наивные слова становились объёмными и живыми. 

Хормейстер остановила песню и сделала замечания. Потом сказала: 

 Вета! Опять у тебя глаза не поют. 

Красивая девушка в свитере цвета топлёного молока ответила: 

 Сейчас запоют, Лидия Филипповна,  в её низком, бархатном голосе искрился смех. 

Хормейстер кратко повела рукой, начиная песню вновь. 

Но для Луки все остальные голоса стихли и звучали фоном. Он узнал и слушал только её таинственное контральто6.   

А потом, охвачена истомой, 

Я мечтать уселась на скамью; 

Что ж нейдёт он, дальний, незнакомый, 

Тот один, которого люблю! 

Мысли так отчётливо ложатся,
Словно тени листьев поутру.
Я хочу к кому-нибудь ласкаться,
Как ко мне ласкался кенгуру. 

Лука затосковал. Какое-то игольчатое чувство царапало сердце. И от слова «ласкаться» стало душно. «Почему они это поют, зачем?» – думал он.    

Он представил, как Вета сидит на той скамье из песни. Скамья такая длинная, что уходит за горизонт. И Лука подходит к ней. Только, конечно, не совсем он. Не дурацкий Пшеничный с надоевшим всем дискантом, в детской жилетке и галстукебабочке на резинке. Нет. Кто-то высоченный и сильный, с красивым драматическим баритоном. А лучше – с басом профундо. Гудит ураганным ветром в дымоходе… Над таким не засмеёшься, даже если он при всех себе компот на штаны прольёт. 

 

Позже, со всеми предосторожностями, он выяснил, что зовут её Вета Головина, ей девятнадцать, готовится к поступлению в консерваторию и поёт в церкви, на клиросе. Лука начал, тайком и открыто, ходить на репетиции камерного хора, и не пропускал ни одного их выступления. 

А однажды в воскресенье даже пошёл в храм. Он не видел Вету уже целую неделю и надеялся, что найдёт её там.  

В нерешительности Лука стоял посреди церковного двора. На высоком старом дереве сидела большая чёрная птица и, не моргая, смотрела на Луку. Лука тихонько присвистнул ей. Птица тяжело оттолкнулась и улетела. Басовито зазвонили колокола. 

Лука вошёл в храм и растерялся ещё больше. Начиналась вечерняя служба. Пахло горячим воском и ладаном. Дрожащий, но уверенный свет отражался в золотых окладах икон с печальными ликами.  

Старик в чёрном, похожий на птицу в церковном дворе, наклонился к Луке и тихо сказал: 

 В храм надо с простой головой входить.  

Лука вздрогнул и поспешно стянул с головы капюшон. 

С небольшого балкона напротив алтаря запели. Лука не видел певчих и изо всех сил пытался узнать голос Веты. Слова были ему незнакомы. Но Лука почему-то сразу узнал этот звук, у которого не было ни острых углов, ни пределов. Сердцевину этого звука пронизывал луч и уходил вверх. 

Креститься Лука не умел, но неуклюже кланялся вместе со всеми прихожанами. Он думал о Вете, которая должна быть очень красивой в этом зыбком свечном свете, и вдруг вспомнил слово «ласкаться». Лука смущённо обернулся, будто кто-то мог услышать его мысли. 

Служба закончилась.  

Лука переминался у большой иконы, вытягивая шею к балкону певчих. Неизвестный Луке святой смотрел с иконы на людей и, не найдя в них глубин, простирал свой взгляд дальше, сквозь храмовые двери, кованые ворота, пронизывал все слои, обернувшие город, планету, и устремлялся ещё дальше. 

У Луки закружилась голова, и он поспешно вышел из церкви.  

На нижней ветке старого дерева снова сидела чёрная птица. Лука протянул к ней руку и ему показалось, что он смог дотронуться до её жёсткого оперения. 

 

…Лука прошёл по коридорам, заглянул в аудитории и концертный зал, но Веты нигде не было. Луку поймала концертмейстер Фимочка и начала жаловаться ему на коварно исчезнувшие ноты. Лука догадывался, кто из пацанов подшутил над близорукой, рассеянной Фимочкой, но не признался. 

Спустя два часа классы снова опустели. Все собрались на генеральный прогон и запоздалый «разбор полётов».  

Лука почти бежал по гулкому коридору. Он отобрал у Стаса Фимочкины ноты и на бегу листал их, проверяя, всё ли на месте. 

 Эй, мальчик!  окликнул его низкий, бархатный голос.  Подойди, пожалуйста.  

Лука застыл на месте. С листов, что он держал в руках, осыпались чёрные нотные знаки. Из-за двери аудитории выглядывала Вета и манила его обнажённой рукой. Лука вздёрнул подбородок и подошёл. 

Босая Вета в строгом платье-футляре беспомощно улыбнулась. 

 Волосы в «молнии» застряли. Помоги, а? 

Лука холодно глянул на её льняные, рассыпанными по плечам волосы, и зашёл в аудиторию. Вета, приподняв часть волос, повернулась к нему спиной. Расстёгнутая до конца «молния» цепко держала длинную прядь. 

Лука, дыша рёбрами, бережно  по одному волоску  освободил прядку из железных зубцов. Вета наклонила голову и скрутила волосы в жгут.  

 Ой, как хорошо! Застегни, пожалуйста! 

От её шеи вниз, по выпуклым камешкам-позвонкам к впадинке над крестцом сбегал белый пушок. Смотреть на это не было ни каких сил. Лука закрыл глаза и вслепую, одним движением застегнул «молнию». 

— Ай!Полегче!  воскликнула Вета и мягко рассмеялась. — Таких не берут в костюмеры!  

Лука приподнялся на цыпочки и с независимым видом прислонился к стене. 

— У вас альты лажают, — равнодушно сказал он, не глядя на Вету. 

Тонко изогнувшись, она надевала концертные туфли, оплетая щиколотки ремешками. 

— Младенец, твоими устами глаголет истина! — в тон Луке ответила Вета, легонько щёлкнула его по носу и вышла из аудитории. 

Лука так и стоял на цыпочках, слушая, как бесстрастно стучат по коридору каблучки. Он почувствовал, что его рёбра почему-то не раздвигаются от вздоха.  

 

До «крепостного» концерта оставалась пара часов. Лука сидел в кабинете Гии Шалвовича, помогал паникующей Фимочке собрать ноты и баюкал в себе свирепый шторм.  

В кабинет вошла пожилая женщина в ветхой каракулевой шубке и пожелтевшей пуховой шали. Она робко напомнила Гии Шалвовичу о назначенной встрече и очень тихо о чём-то заговорила. 

Лука не прислушивался к их разговору. Он глотал порывы солёного ветра и уворачивался от летящих в лицо кусков рваной парусины. Кто-то похожий на Миху кричал ему с верхушки сломанной мачты: «Булочкин! Потонем!» 

Он очнулся от возмущённого вскрика.  

 Да вы в своём ли уме, уважаемая!  с грузинским акцентом замахал руками Гия Шалвович.  У нас концерт за концертом! Сегодня для наших меценатов. Завтра для людей, через два дня для детей. Сочельник, уважаемая! Всем нужен хор.  

Посетительница, сидевшая на краешке стула, вскочила и прижала к груди сухие ладошки: 

 Конечно, конечно,  заволновалась она.  Простите. Я всё понимаю. Вы правы. Сейчас Рождество, детки Ваши заняты. Я всё понимаю,  повторила она, взяла свою сумочку, уронила шаль, подняла её и уронила сумочку. 

 Ну, хорошо, хорошо,  смягчился Гия Шалвович. — Позвоните мне в конце февраля, решим, что с вами делать.  

Посетительница благодарно улыбнулась. 

Когда она вышла, Фимочка грустно сказала: 

 Как же всё-таки неприглядна старость. 

 Все там будем, Фима,  ответил Гия Шалвович, посмотрел в тёмное окно и добавил,  хотя, конечно, не все туда доберутся. 

Фимочка сменила тональность на мажорный лад. 

 Всё же, как хорошо, если бы наши ребята у них в доме престарелых выступили. Связь поколений… 

Гия Шалвович раздражённо прервал её: 

 Банальности вы говорите. Это Штирлиц больше всего на свете любил стариков и детей. А нам нужно и о хлебе насущном думать. 

Лука извинился и выскочил в коридор. В холле он схватил свою куртку и выбежал на улицу. Едва различимая фигурка в каракулевой шубке медленно выходила из Отрадного тупика.  

В освещённом фонарями воздухе летели острые снежные росчерки. Бешено хлестал ветер. Подошвы ботинок пристывали к раскалённой морозом мостовой.  

Лука нагнал посетительницу и крикнул ей: 

 Подождите! 

Женщина обернулась и словно бы совсем не удивилась. Она так же, как и в кабинете, благодарно улыбнулась. Лука натянул капюшон и сказал: 

 Я могу у вас сегодня спеть. 

Женщина чуть развернула его к свету фонаря. 

 Разве у тебя не концерт вечером?  по-прежнему тихо спросила она. 

 Нет, мне сегодня там петь не надо,  ответил Лука и понял, что не соврал. 

 Что ж,  сказала женщина.  Раз ты решил… Это отважно.  

Она говорила так, будто знала намного больше, чем сказал ей Лука. 

 Как тебя зовут? 

Лука представился. 

 А я Вера Николаевна,  просто сказала женщина и протянула Луке свою маленькую руку.  

 

Дом престарелых в Юдольном переулке стоял в глубине тёмного сквера. Когда-то распахнутый симметричными крыльями, его фасад окривел на левую сторону и опирался теперь на ремонтные «леса» как на костыль. 

Лампы в главном холле горели через одну. Тишина была болезненной и словно бы застывшей. Путанно бормотал радиоприёмник, и в чьей-то комнате уныло посвистывала птица. 

Вера Николаевна провела Луку в маленький зал с рядами полысевших плюшевых кресел. Была там и сцена, повторяющая изгибом скрипичную деку. 

 Остатки былой роскоши,  сказала с улыбкой Вера Николаевна.  Да ты вверх, вверх погляди! 

Лука поднял голову.  

Прямо над сценой в потолок был встроен круглый витражный фонарь. На его выцветших стёклах подрагивали тени от деревьев. 

 Ты пока готовься, а я сейчас всех позову. Тебе что-нибудь нужно? 

 Спасибо, у меня всё с собой, — улыбнулся Лука и коснулся рукой горла. 

Спустя полчаса коридор ожил, послышались шаги, заскрипели на ржавых петлях двери. Когда в зал начали входить и рассаживаться первые зрители, наряженные в старомодные платья и тронутые молью костюмы, у Луки зазвонил телефон. 

До этого момента Лука был спокоен. Уверенность в том, что он поступает правильно, сделала его невесомым и оттого — несокрушимым. 

 Да ты в своём ли уме, Пшеничный?!  кричал Гия Шалвович.  Ты понимаешь, что это конец? Тебя ни один хор в городе после такого не возьмёт! 

Трубку вырвала хормейстер Лидия Филипповна. Голос её дирижировал так же, как и её властные руки. 

 Лука, сейчас же возвращайся. Ты уже не ребёнок. Ты отвечаешь за всех. И мы за тебя отвечаем. 

На заднем плане бушевал Гия Шалвович. 

 Лида, скажи ему, что с такими вывертами он больше никогда! Нигде! Вообще никому! 

Лука снова поднял голову к прозрачному куполу над головой. 

 Лидия Филипповна, простите меня, пожалуйста, но мне на сцену пора. 

Лука отключил телефон и посмотрел в зрительный зал. 

Лица стариков казались взволнованными.  

Вера Николаевна объявила Луку, а потом растерянно шепнула ему: 

 Я же не знаю, что ты будешь исполнять… 

 Я тоже не знаю, Вера Николаевна,  так же шёпотом ответил Лука. 

Она успокоенно кивнула и села в первый ряд. 

Лука вышел в центр сцены. Все зааплодировали.  

В летучей, лёгкой тишине Лука стоял на сцене и молчал. Старики благожелательно и застенчиво смотрели на него.  

Лука улыбнулся им и начал: 

 

Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою. 

 

Оканчивая последнюю фразу первого куплета, Лука понял, что не сможет сейчас рассказать всем ни о луче, что сияет на белом плече, ни о её белом платье. Когда-нибудь, но не теперь. И он сразу вступил с третьего куплета. 

 

И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели. 

 

Все механизмы, отлаженные техникой и знаниями, работали чётко и плавно. Но появилось что-то ещё. Голос словно истончился и стал совсем простым. 

Лука заметил, как в зале посветлело. На стёкла витражного купола опускались большие хлопья снега.  

И Лука запел: 

 

Скажи ми, Господи, кончину мою и число дний моих… 

 

Этот псалом они исполняли лишь однажды. Медоносов-младший попросил этого при нём больше не петь. 

Не разделённые на несколько голосов, слова звучали беззащитно, хрупко. И не было никакого кощунства или недоброй насмешки в том, что звучали они здесь. Среди этих одиноких стариков, таких нарядных и растроганных.  

На словах «не будь безмолвен к моим слезам, ведь я скиталец у Тебя» Вера Николаевна закрыла руками лицо и заплакала. 

Голос Луки вдруг сорвался, просипел, будто патефонная игла спрыгнула с дорожки, и с неприятным скрипом съехала к краю пластинки. 

За окнами летел снег, так медленно, словно ему совсем не хотелось касаться земли. Лука замолчал. Старики подались вперёд, точно хотели помочь ему справиться со сложной музыкальной фразой, поддержать его. 

Он поклонился, поправил дыхание и впервые за весь концерт объявил: «Капитан Белый Снег. Исполняет Лука Пшеничный». 

В зале заулыбались и захлопали. Безо всякого напряжения и страха Лука начал выводить звук так, как пишут письмо на чистом листе бумаге. 

 

Капитан Белый Снег, Капитан Жар Огня,
Без тебя мне не петь и любить не с руки,
Как затопленный храм в середине реки,
Я держусь на краю, Капитан Белый Снег. 

То ли шорох в ночи, то ли крик пустоты,
То ли просто привет от того, что в груди,
Ты все шутишь со мной, погоди не шути,
Без тебя мне кранты, Капитан Белый Снег. 

В зал пригнувшись, точно опоздавший на киносеанс зритель, прокралась девчонка в костюме арапчонка, в шальварах и бирюзово-красном тюрбане. Лицо у девчонки лоснилось под чёрным гримом. Она тихонько села рядом с Верой Николаевной, приложила палец к губам и тут же хихикнула. Лука строго посмотрел на неё и допел: 

Мы знакомы сто лет, нет нужды тратить слов,
Хоть приснись мне во сне, хоть звездой подмигни,
Будет проще вдвоём в эти странные дни,
Это всё. Жду. Приём. Капитан Белый Снег. 

Так долго ему не аплодировали, наверное, никогда.  

Со второго ряда поднялась старушка в старинном, расшитом звёздами вечернем платье. Она взошла на сцену и твёрдыми от артрита пальцами вдела в петличку на рубашке Луки красный цветок герани. Кто-то крикнул ей со смехом: «Каспаровна, что ж ты цветы казённые портишь?» Старушка погладила Луку по голове и вытерла себе глаза трясущейся рукой.  

Следом за ней на сцену вышел высокий старик в свитере со спущенными петлями и обеими своими стальными ладонями затряс Луке руку. 

 Серебряков,  представился он.  Очень, очень рад. Не знаю, как тебя по отчеству… 

 Петрович,  подсказал Лука. 

 Лука Петрович, позволь подарить тебе…  старик охлопал себя по карманам и груди, потом снял с запястья тяжёлые командирские часы.  Не обидь старика! 

Лука смутился, но взял часы и сжал их в кулаке. 

И все начали подходить к нему, говорить добрые слова, что-то желать, о чём-то рассказывать. Вера Николаевна подвела к нему девчонку-арапчонка. 

 Вот, Лука, знакомься. Это Валюша, наш любимый волонтёр. 

Валя приподняла свой сползающий на глаза тюрбан. 

 По какому случаю ты у нас такой мавр?  спросила у неё Вера Николаевна. 

 Колядовать ходили,  ответила Валя и оттёрла краску со щеки. 

 

Провожать Луку все вышли на крыльцо. Вера Николаевна, кутаясь в шаль, обняла его и что-то сказала, но Лука не расслышал. 

С посеребрённого неба падали и падали белые хлопья.  

На крыльцо выбежала Валя, из-под её пуховика смешно торчали яркие шальвары.  

 Эй, капитан Белый Снег!  окликнула она Луку и снова поправила тюрбан.  У меня тоже для тебя подарок есть. Руку протяни. 

Лука протянул.  

Валя высыпала ему в ладонь горсть стеклянного бисера.  

 От костюма отлетело,  простодушно объяснила Валя.  Ты в центр? 

Лука кивнул. 

 Вместе пойдём?  спросила Валя и потёрла свой сажевый нос. Нос стал розовым и заблестел. 

 Пойдём,  ответил Лука и ссыпал бисер в нагрудный карман. 

  

  

 Разрыв страницы 

 

Пассажирка 

 

 

Простуженно затрещала рация на столе. За стеной громыхнул состав. Толстобокой железной гусеницей он полз по рельсам, отрезая эту сторожку от всего остального мира.   

Женька открыла глаза, пошевелила пальцами ног в грубых шерстяных носках и поднялась с кровати. Тяжело ступая по холодному полу, она подошла к висящему на стене цветному календарю и отвернула прошедший месяц. Краешек синего моря и кусты бугенвиллии сменил сонный бульвар с влажной от летнего дождя брусчаткой. 

Женя набрала из-под крана пригоршню ледяной воды и жадно выпила. Поглядывая на часы, она поставила на огонь кофейник в чёрных подпалинах, намазала маслом рваный кусок булки, подумала и соскребла масло обратно в маслёнку. 

Отпивая горькими глотками кофе, Женька взглянула в окно. Она уже давно ничего там не видела. Ни расшатанная изгородь, ни железнодорожная насыпь, подпирающая плохо прорисованное небо, не попадали в поле её зрения.  

О тонкие стены сторожки нехотя ударялся ветер, и они дрожали, вызывая у Жени досаду. Будто её позабыли включить в это счастливое движение снежинок, воздушных масс и антициклонов, приговорив к валкому ритму нескладного тела.  

Женька натянула на себя форменную юбку и, неловко выворачивая руки, надела материн китель с разномастными пуговицами. Не глядя в зеркало, она подобрала заколкой волосы, набросила пальто, сунула ноги в валенки и вышла за дверь. 

Рельсы на насыпи завибрировали, послышался звук приближающегося поезда. Женька встала у вздыбленного шлагбаума и, как учила мать, подняла свёрнутый жёлтый флажок.   

Упругий вихрь от скорого пассажирского возмутил снежную крупку, вонзился в лицо и полетел дальше, теряя силы в мёрзлой степи. Женька затаила дыхание: вот, сейчас, сейчас… Стремительно мелькающая лента состава обычно цеплялась за полы её горбатого пальто и тащила Женьку за собой, роняя на каждом полустанке и подхватывая вновь. И лишь когда звук поезда исчезал совсем, Женька разлепляла ресницы, вдыхала плотный, пахнущий креозотом воздух и отправлялась назад в свою сторожку.  

Но скорый пассажирский вдруг затормозил с протяжным стоном. Пахну́ло густым теплом. Мельтешение упорядочилось. За окном спального вагона, на столике, накрытом белой скатертью, теперь видны были стаканы в железных подстаканниках. Из них праздно торчали чайные ложки, и от этого во рту у Женьки стало сладко, как от рафинада, подтаявшего в горячем чае. 

Услышав голоса, она заметила, что в середине состава открылась дверь тамбура и с подножки на землю спрыгнул проводник. За ним осторожно спустился полный низкорослый человек в железнодорожной шинели. Оба они, задрав головы, протягивали вверх руки, словно уговаривая выйти кого-то ещё. Человек в шинели даже топнул ногой.  

Звук голосов застывал в холодном воздухе и слов было не разобрать. Наконец, проводник заметил Женьку и начал махать ей так, словно она стояла на другом берегу реки. 

Пока она, спотыкаясь и съезжая одной ногой с насыпи, брела к открытой двери, из тамбура показался рукав ворсистого пальто «в ёлочку». Из рукава вынырнула узкая девичья ладонь, коснулась поручня и тотчас спряталась обратно. Когда Женька подошла, рядом с проводником и человеком в шинели уже стояла высокая взрослая девушка в мужском пальто и пушистой шапочке. 

 Да как же я сойду, если я сойти никак не могу! Да поймите же вы!   громко сказала она начальнику состава и рассеянно поправила воротник его шинели. Начальник состава и проводник заговорили в один голос. Слова вырывались из их ртов облачками пара. 

Девушка рассмеялась:  

  Да кто же мог такое требовать? Они ведь меня совсем не знают! 

Это было похоже на продолжение какого-то спора, начатого ещё в вагоне. Женька застенчиво остановилась в нескольких шагах от них. За все годы, что она жила с матерью на этом переезде, ни одного пассажира с поезда ещё не ссаживали. И необходимые на такой случай инструкции мать ей не оставила. 

 Уважаемая!  кивнул ей начальник поезда, протяжно высморкался в носовой платок и внимательно его осмотрел.   Подойдите сюда! 

  Как вас звать?  спросил он дежурную.  

  Женя… Евгения Паллна,  тихо ответила та.  

 Голубушка, прими гражданку. Вот рапорт, вызовешь милицию, дальше как полагается. Рация у тебя работает? 

  Вот именно, рация!   вмешалась пассажирка.  Нужно срочно сообщить в ваше управление, что вы очень не любите своих пассажиров!  

Девушка в мужском пальто вытащила из кармана медный портсигар с продавленной крышкой, достала сигарету и сунула её в уголок рта. Проводник, молодой парень с неряшливой бородой, не сводя с девушки глаз, суетливо захлопал себя по бёдрам и груди. Начальник состава ловко вынул из глубин шинели коробок спичек и поднёс пассажирке огонь. Не затягиваясь, она выдохнула густой дым и ласково посмотрела на Евгению. 

Догорев, спичка обожгла пальцы начальника поезда, он вздрогнул, затряс рукою, посмотрел на часы и взмолился: 

 Голубчики, я погиб! Опоздание семь минут! Анна Евгеньевна, спасай!  он неумело подмигнул Женьке и сунул ей подмышку исписанные листы с железнодорожным штампом.  

Женька представила, как ей придётся сейчас тянуть по насыпи упирающуюся высокую девушку, и ей заранее стало стыдно. Но пассажирка подняла стоявший у её ног кожаный саквояж, сморщилась и выплюнула сигарету.  

 Я ведь не курю… Так, для дымовой завесы…  потом тронула Женьку за плечо.   Ну что, куда идти? 

 

Поезд набрал скорость, и девушки пошли вместе против его движения. Хвостовой вагон дёрнулся на стыке, сипло взвизгнул и исчез в мутной позёмке. Порыв ветра сорвался с рельс и хлестнул Женьку по щеке. Она прикрылась рукой, рапорт взметнулся в воздух и разлетелся в разные стороны. «Ай!» – вскрикнула Женька и побежала, пытаясь догнать кружащиеся над землёй листы. 

Девушка в мужском пальто отбросила свой саквояж, по-мальчишечьи съехала по стылому щебню насыпи, выхватила у ветра проштампованную страницу и с победным кличем вскочила на ноги. Женька вернулась ни с чем.  

 Надеюсь, это финал и мы узнаем, кто убийца!  радостно закричала ей пассажирка, размахивая пойманным листком. Несколько пуговиц её мужского «в ёлочку» пальто болтались на нитках. Продолжая улыбаться, девушка прижала к губам большую ссадину на ладони. Женька шумно вздохнула, спрятала лист рапорта за пазуху, забрала у пассажирки её саквояж и медленно пошла к сторожке.  

Каждые пару шагов она оборачивалась всем телом, проверяя, идёт ли ссаженная пассажирка следом. Та ступала удивительно легко, так, что серый от копоти снег почти не хрустел под её ногами.  

 

В печке-буржуйке гасли последние угольки. Дремотное, пахнущее старой овчиной тепло почти остыло.  

Женька расплывчато махнула рукой, показывая на круглый стол у окна: 

 Тут обождите. Дров снесу. 

Когда она вернулась, пассажирка уже сняла свои войлочные ботики, пальто и шапочку и сидела на стуле, уютно поджав под себя ноги. Её чистое лицо было безмятежным. 

Женька с грохотом ссыпала поленья возле печки, прихватила полой кителя ручку заслонки и раздула тлеющие угли. Из воспалённого печного зева взметнулся пепел и завертелся в блёклом луче солнца. Пассажирка внимательно проводила его взглядом и вдруг звонко хлопнула в ладоши. Женька вздрогнула.   

 Будем пить чай! Я очень люблю чай. А ты? — весело спросила пассажирка и даже немного подскочила на стуле.  

Женька стояла на коленях у капризной буржуйки, так и не сняв своё негнущееся пальто. Неловко опираясь на колени, она поднялась. Раздался звук треснувшего шва. Женька жарко покраснела и притворно закашлялась. Китель больно врезался ей в подмышки. 

 Положено милицию, — хмуро сказала она. —  Участковый из посёлка приедет, всё оформит, потом на поезд вас посадим. 

В последнем Женька уверена не была, поэтому добавила:  

 А может, и в город вас повезут. Там оформят.  

Пассажирка вспорхнула со стула и подхватила у порога свой саквояж. 

 Ну что ты заладила? Оформят, оформят,  передразнила она добродушно.  Это просто недоразумение. Ошибка. Стечение обстоятельств. Злой рок. 

Женька быстро взглянула на её тонкую фигуру в растянутом шерстяном свитере и упрямо ответила:  

 Рапорт же есть. В рапорте всё написано.  

Пассажирка протянула руку:  

 Хорошо. Давай свой рапорт! Что там от него осталось… Почитаем.  

Женька нехотя достала измятый лист, разгладила его рукой и близоруко поднесла к глазам.  

Написано было перьевой ручкой, рассыпчатым, щедрым почерком. Первая строка начиналась с переноса: «тящие в ночь поезда, уносящие сон на вокзале… Впрочем, знаю я, что и тогда не узнали бы вы — если б знали — почему мои речи резки в вечном дыме моей папиросы, — сколько тёмной и грозной тоски в голове моей светловолосой….»  

Пассажирка перегнулась через плечо Евгении и посмотрела на листок. 

 О!  — воскликнула она, округлив свой рот, глаза и даже брови. — Моя объяснительная!  

Женька прочла непонятный текст дважды и быстро перевернула листок, словно изобличая фокус. Обратная сторона была разлинована, нетвёрдые машинописные буквы информировали: «Биточки куриные. Солянка мясная. Бутерброды с сыром. Овощи сезонные». 

 Что это? — растерянно спросила Женька, и листок повис в её руке.  

 Вот видишь? — рассмеялась пассажирка. — Невиновна! Ура и ура. И никакой милиции не надо.  

Женька пыталась сообразить, что же ей делать теперь, как объяснить участковому утерю рапорта и куда деть надоевшую своей весёлостью пассажирку. Вдруг она снова, как тогда, возле вагона, почувствовала прикосновение к своему плечу. Женька подняла глаза. Пассажирка улыбалась ей так, как улыбаются человеку в шляпе с фазаньим пером.  

 Чаа-юю, — нараспев произнесла она. — Сначала чай, а потом, если очень надо, и твоего участкового позовём. Соглашайся!  

Женька посмотрела себе под ноги: на полу, сквозь облупившуюся краску, проглядывали глазки сосновых досок. Ей и в самом деле захотелось крепкого чаю с лунной долькой лимона, захотелось забраться с ногами на стул, надышать в льдистой корке пятачок в пепельное небо и сидеть так до самой темноты, как бывало, когда её ещё не назначили взрослой. 

 

Пока Женька, спрятавшись за дверцей шифоньера, стаскивала с себя нелепые китель и юбку, пассажирка самозабвенно рылась в своём саквояже.  

 Знаешь, у меня есть одна волшебная аптечка, — пассажирка положила на стол двухэтажную лакированную коробку. — Исцеляет от всех бед и даже, — она подняла свой длинный, розовый на просвет указательный палец, — от ложных обвинений и изгнанья!  

Она изобразила книксен и музыкально рассмеялась.  

Женька переоделась в рыхлое вязаное платье, и черты её лица сразу смягчились, словно подтаяли от печного тепла.   

Гудела буржуйка. Свет за окном густел, набирая вечерней синевы.  

В «аптечке» у пассажирки оказались шоколадные трюфели в расписанных акварелью фантиках, засахаренные лепестки фиалки, леденцы на пергаментной бумаге и шафрановое печенье. Девушка высыпала что-то из жестяной банки в закипевший чайник и надела на него свою шапочку.  

Когда чай разлили по чашкам, в освещённой голой лампочкой комнате раздался незнакомый, неуместный здесь аромат. Пахло осенним лесом, растёртым в ладонях листом грецкого ореха, тёплой землёй и красными яблоками, что упали в кадку с дождевой водой.  

Женька подумала, что именно так пахло бы в её доме, живи она далеко отсюда. Там, где короткую зиму встречают с умилением, а под влажным белым снегом спит зелёная трава. Глядя на конфеты, она осторожно взяла из «аптечки» обломок печенья и отхлебнула чаю.  

Пассажирка просалютовала ей своей чашкой: 

 Теперь можно и познакомиться. Тебя ведь Женя зовут? 

 Евгения Паллна,  торопливо дожёвывая, ответила Женька. 

 А меня можешь звать Люба,  снова рассмеялась пассажирка. 

Женька посмотрела на девушку и подивилась тому, как это старомодное имя идёт к её серым глазам с глубокими веками, к бледным веснушкам на щеках и лбу, к мягким русым волосам, спрятанным за высокий ворот свитера так, что непонятно, какой они длины.  

Ей хотелось расспросить пассажирку о том, что же произошло в поезде. Но, как это часто бывало, подготовленные фразы плотно набили рот, и Женя никак не могла протолкнуть их языком к выходу. Вместо этого она сказала:  

  Участковому ещё ехать. А уже темно.  

Пассажирка всплеснула реками: 

  Ну вооот… Так хорошо сидели… Да не доедет уже сюда твой участковый,   сказала она и начала разворачивать трюфель.   Попробуй вот эти! Я раздобыла их в Перу. Представь себе, вывески нет, указателя нет. Лавка тесная, тёмная, завалена чёрт знает чем. Хозяйка старая, как утёс, седые волосы, чёрная шляпа, а руки молодые. Бобы какао она растирает сама, на каменных жерновах. И варит всё это в медном котле на огне. Я ей варежки свои подарила, а она мне  шоколад.  

Но Женя поняла лишь первую фразу. Слова «лавка», «Перу», «жернова» слились для неё в один бессмысленный звук.  

  Как это не доедет? Почему не доедет?   тупо спросила она.  

Пассажирка деликатно положила конфету за щеку и закутала руки в рукава свитера как в муфту.  

  Так метель же,  кивнула она на окно. Только теперь Женя заметила, как на стекло бросаются и стекают вниз витые снежные струи. Она постучала в окно, словно пытаясь исправить изображение на экране.  Никогда прежде она не видела в этих местах настоящую метель. Здешние зимы были скучны и серы, снег ложился скупо, а сквозь прогалину в студенистом небе едва проглядывало неживое солнце.  

И от того эта книжная, роскошная метель казалась бутафорской. 

  Жень, сколько тебе? Лет пятнадцать-шестнадцать? 

Женька кивнула.  

Пассажирка прищурила один глаз и заглянула в свою чашку. 

  А я в шестнадцать лет в археологическую экспедицию напросилась. Жили в палатках в пустыне, а рядом развалины древнего города. Там, Жень, по ночам такое небо, знаешь… Смотрит на тебя, как живое. И слышно другие планеты: у кого там песчаные бури, у кого моря, у кого лес. Веришь? 

Женька снова кивнула.  

  И главное, чувствуешь, будто весь этот мир сделали для тебя одной, вот прямо сделали и говорят: «На,   говорят,   возьми, это тебе!» Было у тебя такое?  

Женька покачала головой. 

Пассажирка сгрызла леденец и начала рассказывать о вулканах, о чёрном песке, на который с шипением накатывают волны холодного океана, о тропах через молчаливую тундру, о маяках на скалистых островах и о глиняных городах на вершинах гор. 

Женька слушала её и видела, как на картинке настенного календаря оживает тихий бульвар. Загораются фонари, на прогулку выходят нарядные люди, в кинотеатре на углу открывается окошечко кассы, мороженщик выкатывает тележку «Пломбиры Мозеса» и подкручивает свои усы.  

Там текла жизнь, она была тёплой, радостной, в ней не дрожали промёрзшие рельсы, не пахло тошнотворным креозотом, а вместо немого треска рации там смеялись и говорили живые голоса.   

Женька резко поднялась, выскочила в сенцы и распахнула входную дверь.  

Она ступила на крыльцо и яростный ветер, несущий мириады зазубренных снежинок, чуть не сбил её с ног. Женька ухватилась за хлипкое перильце и задохнулась в клочьях пурги.  

Прямо на неё неслась темнота.  

Женька знала, сто́ит лишь отпустить перила, и пурга вырвет её с корнем, поднимет над этим одиноким переездом с ослепшим глазом семафора, над растерявшимся в степи посёлком, над этими бесконечными рельсами, и проглотит. 

Она разжала пальцы.  

Но метель закрутилась на месте, подобрала свои фалды и отпрянула.  

Женька вскрикнула, сбежала со ступенек, споткнулась и упала в снег ничком. Барахтаясь, как в полынье, она поднялась, сначала на четвереньки, потом на ноги. Волосы смёрзлись и наотмашь били по лицу. Женька смахнула их онемевшей от холода рукой и упрямо зашагала прочь от дома. Если догнать метель, вцепиться в её подол и не отпускать, тогда всё закончится…  

Входная дверь раззявилась будто бы в крике «кудааа?!» и с треском ударилась о стену. Женька оглянулась.  

В окнах сторожки что-то заискрилось, мигнуло, и свет погас.   

Женька потопталась на месте и побежала назад. В сенцах она нащупала электрический щиток, вкрутила выбитые пробки и плечом толкнула дверь в комнату.  

Пассажирка, зажмурившись от яркого света, стояла на стуле и прижимала к себе большой шёлковый абажур со спутанной бахромой.  

  Вот!   сказала она, покачав абажур на вытянутых руках.   Старинная вещь, а ты её под кроватью держишь. Давай его пове… Да ты же в снегу вся!  

Пассажирка спрыгнула на пол и начала стряхивать с Женьки облепивший её снег. Затем она сдёрнула с кровати одеяло и укутала Женьку с головой. Заглянув к ней под ватный башлык, Люба тихо спросила:  

  Ты что, насовсем хотела уйти?   

Женя закрыла глаза. Из горла вырывался клёкот жестокого озноба, голова и плечи затряслись, а по спине поползли ледяные скарабеи.  

Пассажирка выпрямилась и сказала ясным голосом:  

 Тааак!  потом засновала между печкой и столом, то и дело ныряя в свой саквояж и болтая без пауз. 

 Только за провод потянула, и бац! Бенгальский огонь! Потом темнота. А я с абажуром стою, боюсь помять. Думала, быстренько прилажу, ты войдёшь, а тут красота. Знаешь, я так люблю, когда свет прямо над столом. Тогда сразу понятно: вот твой дом, здесь тебя любят. 

Женька не шевелилась.  

Пассажирка отставила чашку, над которой поднимался можжевеловый пар, взяла Женькину руку в свою и чуть сжала ей пальцы.  

 Озябла совсем… Как же согреть тебя, человек?  

Она решительно размотала кокон одеяла, сняла с крючка своё пальто «в ёлочку» и надела его на Женьку, оправила полы и подняла воротник.  

 Только не застегнуть теперь,  улыбнулась пассажирка и потянула висящую на нитке пуговицу.  

Женька положила голову на подушку, свернулась в клубок и спрятала нос за воротник этого чужого пальто. 

Железная казённая кровать чуть присела на своих никелированных ножках, оторвалась от земли и закачалась, словно люлька, подвешенная к потолку. Быть может, её раскачивала пассажирка? Нет, она сидела на стуле рядом с кроватью и шевелила губами, точно пела что-то. 

Женька лежала в этой греющей зыбке и неглубоко  из страха, что она выдышит его весь,  вдыхала запах, неведомо как оказавшийся под воротником пальто «в ёлочку».  

Это был мамин запах. Точно такой, если уткнуться ей в шею и фыркать, щекоча, чтобы она рассмеялась и сказала: «Это не ребёнок, а енот! Женька, а ну прекрати, у меня же руки в тесте!» 

В печке покряхтывали горящие поленья, шуршала о стёкла метель, и тихо качалась кровать-колыбель. 

Женька уснула.  

Как всегда, она увидела во сне тот больничный коридор.  

Под арочными сводами шаркающие шаги стариков звучат торжественно. Дежурная медсестра дремлет за столом, над её головою светится нимб от настольной лампы. Одним, выходящим в коридор, она молча кивает, другим кричит: «Рано, рано, возвращайтесь в палату!»  

В палате к Женьке тянутся исколотые иглами капельниц, сухие старушечьи руки: «Внученька, яблочко вымой, да и себе, себе тоже возьми. И конфеток вот возьми!» Женька, стесняясь, берёт конфеты, и в каморке кастелянши, где ей позволили ночевать, чтобы ухаживать за мамой, ссыпает их в лоток для хирургических инструментов. 

 

…За окнами сторожки слабеет пурга. Морозный рассвет дышит инеем. Женька спит, а пассажирка продолжает держать её ладонь в своей руке. 

Женька спит и слышит, как стихают привычные лязгающие звуки. Больничный коридор опустел, палаты обезлюдели, меж каменных плит пробились любопытные травы с пушистыми головками,потолок просел и сквозь прореху светит летнее солнце. В его луче вспархивают белые птицы и снова усаживаются на почерневшие балки. 

Теперь это просто обветшалое, заросшее диким плющом здание. Прохожие, придерживая береты и шляпы, задирают головы вверх. 

 Что здесь было? 

 Кажется, госпиталь. 

 И что, кто-то умер? 

 Кажется, умер. Но это было очень, очень давно. 

 

Женька проснулась от тихого, но настойчивого поскрёбывания. Комнату сторожки заливало ослепительное зимнее солнце.  

Пассажирка стояла у диванчика напротив кровати, пританцовывая от нетерпения. Увидев, что Женька открыла глаза, она театральным жестом сдёрнула со стены пыльный плюшевый коврик. 

 Падаамм! 

Окно. 

За ковриком скрывалось неизвестное Женьке окно. Отчего-то ненужное прежним жильцам, оно было накрепко заколочено фанерой. 

Люба с довольным видом показала Женьке кочергу. 

 Вот! Сковырнула доски, а там у вас такая красота!  и рукавом смела со стекла паутину. Женька легко поднялась с кровати и подошла ближе.  

За стеклом чуть подрагивала от тяжести снежной варежки еловая лапа. Радужно переливался под солнцем снег.  

Женька прижалась носом к окну.  

На ветке огромной, осанистой ели сидела птица с голубой грудкой. Птица открыла было клюв, но передумала, вспушила свой перьевой воротничок и поглядела на Женьку.  

Женька никак не могла вспомнить, была ли здесь эта ель раньше. А если не была, то откуда ей взяться? Не выросла же она за ночь. 

Пассажирка тем временем вытащила из своего бездонного саквояжа пассатижи и моток провода и, снова стоя на стуле, подвешивала шёлковый, абрикосового цвета, абажур.  

 Знаешь, что? —  радостно сказала она.  Ёлка у нас есть? Есть. Снег есть? Ещё какой! Цукаты для пирога найдём, абажур сейчас будет. Давай, Жень, Новый год справим, а? 

Женька улыбнулась и потёрлась носом о ворс пальто. 

 Так ведь только второе декабря ещё. 

 О, ну и что же?  воскликнула пассажирка с высоты.  Кто нам указ? Хотими будет новый год, верно? 

Женька улыбнулась снова и кивнула. 

…Вечером в чернильном, хрустком от морозца небе, засветилась первая звезда и повисла над верхушкой заснеженной ели. На пышнотелые сугробы из новогоднего окна сторожки ложился свет.  

И свет этот был тёплым, совсем абрикосовым. 

 

 

  

Разрыв страницы 

 

На живую нитку 

 

 

Глава 1 

 

Вечером эта девчонка снова вышла из шкафа.  

По лестничной площадке плыл золотистый свет. На пыльном оконном стекле проступили начерченные пальцем крестики-нолики. Нолики выиграли. В квартире номер шесть умолк молоток Дятла: в это время Дятел всегда прекращал стучать, чтобы заморить червячка.  

Девчонка распахнула дверцу шкафа изнутри, крикнула в глубину: «Я ушла!», – сделала шаг наружу, но зацепилась за что-то своими подтяжками: они резиново растянулись и втащили её обратно. Девчонка чертыхнулась, поёрзала, отстегнула себя от подтяжек и вышла, затворив скрипучие створки. 

На ступеньках сидел долговязый человек лет пятнадцати и глядел на девчонку так обыкновенно, словно она появилась не из шкафа, а из трамвая, слегка прищемив сзади свои смешные полосатые штаны. 

Девчонка сунула руки в карманы и спросила:  

 И что? Разве плохая фамилия Нонсенс? Эдуард Нонсенс. А они мне говорят, не бывает такого… А я им говорю, это моя пьеса, как хочу, так и назову! Правда ведь? 

Долговязый человек устало привалился к стене и ничего не ответил.   

 

Впрочем, началось всё это с самого утра. 

Сначала, в полумраке прихожей, он почистил сапожной щёткой свой толстоспинный шерстяной пиджак и рассовал по карманам всё необходимое: тёмные очки, квитанции за газ и свет, кошелёк с одним отделением, в котором мелочи всегда больше, чем бумажных купюр, и стеклянную гильзу с таблетками. Потом, крепко держась за перила, спустился по лестнице, бережно прижимая к себе шахматную доску в холщовой сумке. 

Старые костяные фигурки со стуком перекатывались в деревянном чемоданчике, поторапливали. Он снова вспомнил, что у белого коня отломано ухо, а у чёрного ферзя глубокая царапина на спине, и отругал себя за невнимание к своим верным солдатам.  

В дымке летнего утра он зашагал по мокрому после поливальной машины тротуару.  

В мелких лужицах дрейфовали эскадры тополиного пуха. Из окон невысоких домов высовывались половинчатые фигуры, зевали и трясли вязаными половиками. Среди ржавых крыш блестела мансарда из кровельного железа, и по ней, на полусогнутых лапах, съезжали вороны, потом поднимались вразвалочку на конёк и снова съезжали вниз. 

Он выбрал теневую сторону и пошёл вдоль белокаменной галереи старинных торговых рядов.  

Уличные продавцы расставляли ящики с надтреснутой от спелости вишней и бутыли с молоком, надписанные загадочно: «Кор», «Коз» и «Овеч». Старик в полосатом свитере дремал над банками с липовым мёдом. И казалось, не мёд это вовсе, а солнечный свет, собранный на лугу у самого леса. Бородатый парень раскладывал леденцы на палочках, и их малиновые бочка́ тоже вбирали в себя солнце и словно становились от этого ещё слаще.  

Продавцы усмехались, глядя на нескладного подростка в допотопном пиджаке. А он сутулился под их взглядами и тренировал силу воли: сначала дела, потом война. Оплатить скучные коммунальные, купить хлеба и с чистой совестью отправиться в сквер, где за фанерными столами сидят, склонив головы над шахматными досками, его враги. 

 «Ооо! Наш Наполеон пришёл!» – воскликнет Палыч и протянет слабую после инсульта руку, а потом будет стоять рядом и на каждый ход Наполеона приговаривать: «Стратег, большой стратег!» 

Входя в здание почты, Наполеон вдруг почувствовал землистый, лесной запах дождя. Он с усилием, будто по колено в густом клейстере, сделал шаг. 

Людей вокруг было мало и все они стояли к нему затылками, а лица приёмщиц почему-то были похожи на сургучные печати.  

Левая рука онемела, Наполеон запрокинул голову и упал навзничь, прямо на стальную решётку, что всегда охотится на каблучки женских туфель.  

Зашумела приливная волна голосов, кто-то подбежал и начал теребить его, словно выброшенного на берег тюленёнка.  

 

…Врач скорой помощи, усталая сухопарая женщина, измерила Наполеону давление, пробежала взглядом по метке, пришитой на внутреннем кармане его пиджака и зачем-то переспросила: «Эпилептик?»  

Наполеон не ответил.  

Сочувствующие и зеваки заволновались: «Эпилепсия у пацана», «Ох ты ж, божечки, молоденький какой!», «У моего дядьки двоюродного тоже такое было. Или нет, белая горячка у него была, ага», «А разве у них не должна пена изо рта…?», «Это же вам не бешенство!», «А что? Я в фильме видел…», «Где его родители? Почему такого ребёнка одного отпустили?» 

Когда скорая подъехала к Ваниному дому, врач обратилась к водителю:  

 Костик, проводи мальчика до квартиры. 

Ваня посмотрел на Костика, молодого плечистого парня, и тихо сказал: 

 Не надо, я сам. 

 Стесняется,  объяснил водитель врачу и завёл мотор.  

Возле подъезда разгружали фургончик с вещами новых жильцов. Пока Ваня поднимался по лестнице, его обгоняли сердитые грузчики с лимонным деревом в кадке, с расписной ширмой, с гигантским веером из перьев павлина, с мутным зеркалом в резной раме и гипсовым бюстом Сократа.  

Наполеон считал про себя: «Третий этаж, тридцать третий этаж, триста тридцать третий…» Лестничные ступеньки проваливались под ногами, словно он шагал по фортепьянным клавишам.  

Ваня заглянул в пролёт: а вдруг их старинный доходный дом и правда вытянулся в высоту, набрав триста лишних этажей? Внизу стояла врач скорой помощи и, задрав голову, наблюдала, как Ванин рукав скользит по перилам.  

На четвёртом этаже в четырнадцатой квартире были распахнуты высокие двухстворчатые двери. У порога топтался грузчик со статуэткой крылатой Ники Самофракийской в руках и подзывал сиплым шёпотом: 

  Ефииимыыыч… Ефимыч, подь сюда!  

Невидимый Ефимыч откликнулся: 

 Тебе сказали трумо ташшить! 

 Ефимыч, у этой бабы голова была?  

 Откудава я знаю? Трумо ташши! 

 Ефимыч, так поискать, может? Хозяйка ж лютовать будет. 

Из темноты коридора вынырнула тонкая рука и выхватила у грузчика статуэтку.  

 Если вы найдёте её голову, вам дадут Нобелевскую премию!  отчётливо и громко произнёс красивый женский голос. 

Ответственный за трюмо пожал плечами: 

 Да на кой мне та премия? Лучше б выходной дали, а то набарахлитесь, а нам таскай! 

В сумрачных глубинах квартиры разбилось что-то стеклянное. 

Красивый женский голос продекламировал с надрывом: 

 Не для того ли я сюда приехал? Да разве слух мой к шуму не привык? Да разве не слыхал я львов рычанье? Не слышал, как бушующее море бесилось, словно разъярённый вепрь?7 О, варвары! Несите веник! 

Наполеон поднялся на следующий этаж и на цыпочках вошёл в квартиру. Стрекотание печатной машинки в бабушкиной комнате затихло. 

 Ваня, ты вернулся?  крикнула бабушка. 

 Нет.  

 А гастроном открыт? 

 Закрыт. Всё закрыто. 

В дверном проёме появился высокий тёмный силуэт.  

 Иван, в чём дело? Что произошло?  бабушка шагнула к Наполеону, мягко развернула его к себе.  Приступ?  

Он грубо вырвался из её рук, вбежал в свою комнату и запер дверь. 

Бабушка негромко, но строго постучала. 

 Иван, это несерьёзно. Пожалуйста, открой! 

Наполеон свернулся клубочком поперёк тахты и крикнул себе за пазуху: 

 Отстаньте от меня все! 

Крик получился ватным.  

Знакомая головная боль выпустила свои когти и отыскивала слабое место, которое она будет терзать до вечера, не отзываясь ни на одно болеутоляющее. 

Наполеон обхватил голову руками, стараясь не слушать, как внутри коробки с шахматами гневно фыркают распрягаемые кони, как пехотинцы вновь зажигают бивачные костры, беззлобно переругиваются и достают кисеты, как с флангов катят холодные пушки и в штабной палатке хохочут офицеры. 

Бабушка постучала снова. 

 Ванька, открой дверь! Не войду, обещаю. 

Наполеон потянулся, отодвинул щеколду, и в комнату тут же вошла бабушка. 

 Обещала ведь,  прошептал он. 

 Ложь во спасение,  сухо ответила бабушка. Высокого роста, с неизменно прямой спиной, с гладко убранными волосами, одетая в чёрную водолазку и мужские брюки, она походила на стрелку метронома. Движения её были чёткими и всегда по делу.  

Она бесстрастно проверила у Вани пульс, щекотно ероша ему волосы, ощупала голову и приложила тяжёлую ладонь к его лбу. 

Когда Ваня смотрел на её руки с сильными пальцами хирурга, с шершавой, огрубелой от едкого мыла кожей, неловко было произносить уютное слово «бабушка». А вот Елизавета Львовна   в самый раз.  

 Ты принимал сегодня лекарства? 

 Меня от них тошнит. 

Бабушка отняла руку от Ванькиного лба. 

 Точнее, пожалуйста. Просто надоело, или присутствует тошнота? 

Ваньке захотелось, чтобы она снова погладила его по голове.  

 И то, и то,  ответил он. 

Бабушка укрыла Ваню пледом и подоткнула края. 

 Обсудим это позже. А сейчас отдыхай.  

Она вышла из комнаты, притворив дверь. И Ваня подумал о том, что его привычно рассыпающийся после приступов мир боится рассыпаться в присутствии бабушки, военного врача Елизаветы Львовны Соловейчик. 

На кухне коротко свистнул чайник.  

Бабушка придвинула к тахте венский стул и поставила на него кружку с медовым ромашковым чаем. Потом слегка коснулась Ваниной щеки.  

 Ничего, Лучников, прорвёмся,  сказала она тем же суровым тоном. Но Ванька уже знал, что слова эти означали у бабушки высшую степень сочувствия и ласки. А большего ему было и не нужно. 

Мать обычно кричала: «Сыночек мой!», яростно прижимала его к себе, целовала лицо, голову, руки. Ванька не помнил своих приступов, но, глядя на мать, понимал, что произошло что-то страшное. Потом она закрывалась в ванной и сквозь шум льющейся воды было слышно, как она плачет, всхлипывая: «Господи, Господи…» 

Год назад Наполеон впервые сидел в этой комнате уже не как гость, а как переселенец. Через общую с кухней стену были слышны голоса его матери и бабушки. 

 Аля, у него нет жизни, кроме его болезни! Довольно таскать его по шарлатанам и ша́мбалам! Оставь мальчишку в покое. Ему не экзорцисты твои нужны, а режим, лекарства и покой. 

 Мой сын не больной! Он особенный! 

Бабушка хлопнула ладонью по столу. 

 Такое легкомыслие преступно! Есть клиническая картина, диагноз. Это болезнь, а не особенность. Нам крупно, слышишь ли ты меня? Крупно повезло, что диагноз поставлен так рано. Приступы можно купировать. Добиться продолжительной ремиссии8 

Аля рассмеялась с издёвкой. 

 Ну, да, конечно! С тобой у него будет жизнь.  

Она курила в открытую форточку и сыпала на себя пепел.  

 Ты же душишь всех, мама, душишь! Сама живёшь, как в железном корсете! Что он будет здесь видеть? Таблетки и твои команды? Это что, жизнь? У тебя вон даже в окне монастырь!  

Обе женщины посмотрели в окно.  

Белые стены и башни монастыря за рекой теплели, оживали от акварельного, розового света. Стрижи настригали предвечернее небо на синие и золотые лоскуты, и те медленно опускались за горизонт.  

 Я устала, мама… Я так безумно устала. Всё время страх, страх. Ничего, кроме страха. 

Елизавета Львовна поднялась со стула. Высокая и прямая, она склонилась над маленькой белокурой женщиной с растёкшейся под глазами тушью. 

 Страх, говоришь? Уж не за себя ли саму, дорогая моя? За потерянные, как вы там говорите, годы. А Ваньке, думаешь, не страшно? Да ему вдвойне приходится бояться. И за себя, и за тебя.   

 Хватит, мама! Ты не у себя в госпитале! И здесь не война! 

 Ошибаешься. С болезнью нужно воевать, а не за ушком у неё почёсывать.  

Елизавета Львовна положила руку на плечо дочери. Голос её смягчился. 

 Как ты не поймёшь, Аля? Ваньке не особенным хочется быть, а обычнымИ для этого его нужно вылечить.  

Аля со злостью мазнула себя по мокрой щеке. 

 А я, интересно, что делаю все эти годы? 

 Не знаю, Аля, не знаю. Да только проку от этого чуть.  

Аля щелчком отправила окурок в форточку и сказала: 

 От твоего режима даже отец сбежал. А Ванька ещё ребёнок. 

Елизавета Львовна не ответила. Она отвернулась к раковине и начала мыть чистую тарелку. 

Аля знала, что у матери на шее, скрытый воротом водолазки, длится к лопатке рваный шрам от подлой, смертоносной шрапнели. В детстве, в редкие минуты, когда мать была рядом, Аля гладила пальчиком этот шрам и спрашивала: 

 Тебе больно, мама? 

 Нет, дочка, уже не больно.   

 

…Ваня проснулся от странного шума. Какое-то время он лежал с закрытыми глазами. Потом медленно осмотрел комнату, будто соединяя точки пунктира. Окна были плотно зашторены, отчего пунктир сбивался, и все предметы казались незнакомыми.  

Откуда-то снизу слышались глухие удары о стену и крики: 

 Ташши! Влево ташши! В другое лево, безбашля ты! 

Потом снова что-то тяжело громыхнуло, и всё затихло. 

Мучительно хотелось спать. Но сон этот был тягостным, противно сдавливал сердце, и оно расплющивалось на всю грудную клетку.  

Стены всё ещё неузнанной комнаты начали понемногу сдвигаться. Ваня не видел, но знал, что навесной балкон с ажурной решёткой поднялся, словно откидной мост, и вот сейчас замурует окно и балконную дверь.   

Доктор говорил, что этот страх «иррациональный».  

Какое хорошее, хрусткое слово. Разгрызть бы его как тыквенную семечку, раздробить зубами. Вместе с самим страхом. Вместе со сжимающимися стенами. Вместе с чувством, что расплющенное сердце ударит сейчас в последний раз. 

 Бабушка! Бабушка!  позвал он детским, плачущим голосом.  

Елизавета Львовна вошла так быстро, будто стояла за дверью. 

Она чуть раздвинула шторы, и мягкий, припылённый свет упал на безрыбный аквариум с булькающим водолазом внутри, забрался под абажур торшера, прошёлся по пёстрым книжным корешкам на полке и растёкся по соломенно-жёлтому плетёному креслу.  

 Как голова? 

 Лучше,  ответил Ваня, хотя боль всё катила и катила свои железные составы сквозь тоннель, просверлённый у него в виске. 

 Ванька, хочешь, я тебя насмешу? 

Он моргнул. 

Бабушка убрала кружку с остывшим чаем и присела на стул. 

 Это наши новые соседи шумели. Грузчики так внесли им шкаф, что тот застрял в дверях. Как влитой. Но эти остряки нашли выход: сняли у него заднюю стенку. Когда я спускалась, из квартиры через шкаф вышла девушка. Поздоровалась. 

Ванька выглянул из-под пледа одним глазом. 

 Какая девушка? 

Бабушка усмехнулась. 

 Такая же, как ты. Растрёпанная, сутулится, ноги длинные, руки длинные. На локте приличная ссадина. 

 Ноги длинные  это хорошо,  пробормотал Ваня. 

Елизавета Львовна улыбнулась и покачала головой: 

 Повеса. 

 

…По лестничной площадке плыл золотистый свет. На широком подоконнике стрельчатого окна стояли кактусы-подкидыши в консервных банках. Паук деловито чинил паутину, натянутую между колючек.  

Со двора доносились звуки радио и гулкие шлепки меча. На чердаке ворковали растяпы-горлицы: «Гху-хуху, гху-хуху». 

Ваня не понял, о чём его спросила девчонка из шкафа. Он не ответил и устало привалился к стене.  

 А вы  наши соседи!  сообщила девчонка. 

Разговаривать Наполеон не хотел. Ему нравилось сидеть здесь одному, на прохладной каменной лестнице со стёртыми от времени ступенями, следить за тем, как движутся по стенам острые тени. Здесь, между тишиной квартиры и суетой улицы, коридор разных миров. И за каждой из дверей  чья-то вселенная. 

Но девчонка уходить не собиралась. Она облокотилась на кованые перила и широко улыбалась, не разжимая губ. 

 Это вы наши соседи,  хмуро сказал Наполеон. 

 А вы что, хозяева дома, что ли?  охотно подхватила девчонка. 

 Нет. Хозяев дома расстреляли. 

Девчонка удивлённо присвистнула: 

 Да ладно! Давно? 

 После революции. 

 Ааа,  протянула девчонка.  Давно. 

 А надо, чтоб вчера? 

Девчонка смутилась. 

 Да нет, почему? Вообще не надо никого расстреливать. Это я просто.   

Она вытащила из кармана две маленькие бугристые лепёшки. 

 Пряник хочешь? Вроде шоколадный. Мать у меня сегодня в кондитера играет… Только он жёсткий, кошмар. Но я щелкунчик, мне можно. 

Она оскалилась, показывая брекеты на крупных белых зубах.  

 Зубы  чистый изумруд! 

Девчонка присела ступенькой ниже, вытянула ноги и вздохнула. От неё пахло мятой и чем-то простым, цветочным.   

 Имя у тебя есть, сосед? 

 Есть.  

 Везёт… И какое? 

 Иван. 

 Эт хорошо,  отозвалась девчонка.  А я, допустим, Аомори9. 

Ваня промолчал. 

 Ну спроси, что за имя-то такое? 

 Что за имя-то такое?  послушно повторил Ванька. 

 Ой, и не спрашивай!  девчонка рассмеялась пряничным ртом.  Ну это, допустим, когда человек едет первый раз на море. На поезде. И в окно смотрит. И вот за горой что-то синее заблестело. А он такой: «А! О! Мори!» 

Наполеон хмыкнул.  

 Море на «е» оканчивается. 

Девчонка сунула надкушенный пряник обратно в карман. 

 Не понимаешь ты ничего! Море вообще не оканчивается. Оно бесконечное!  

 

Глава 2 

 

Август млел от нежного, ягодного тепла. Город стал пустым и прозрачным. Стены белых домов, казалось, светились насквозь, как сухое крылышко кленового семечка. 

Как всегда в такие тихие дни, Наполеон воевал в Липовом сквере.  

Девчонка шла по аллее, переступая через трещины на асфальте. В руках она держала облезлую ракетку для пинг-понга и подбрасывала на ней целлулоидный мячик, привязанный за шнурок к короткой рукоятке. Заметив Наполеона, она свистнула и помахала ему. Ванька смутился и коряво махнул в ответ. 

Старики-шахматисты расступились, пропуская девчонку к столу.  

Наполеон сражался с самым медлительным игроком Липового севера по прозвищу Метеор. Девчонка покосилась на дремлющего Метеора и продемонстрировала Ваньке свою ракетку с притаченным шариком. 

 Скажи, идиотская штука? На бло́шке у вас купила,  потом опять взглянула на Метеора, будто опасаясь раскрыть важный секрет.  Там ещё были хрустальные висюльки от люстры, чёрное свадебное платье и воск для усов, в такой железной баночке. Но у меня уже денег не было. 

Метеор открыл глаза, передвинул свою ладью на h-4 и её тотчас съел чёрный слон Наполеона. Метеор проводил печальным взглядом павшую в бою ладью и снова задремал, размышляя над реваншем. 

Девчонка полюбовалась всеядным слоном и радостно сказала: «Хе!»  

 Играешь?  спросил у неё Наполеон. 

 Неа. Смотрю только. 

 И что видишь? 

Девчонка отступила назад, как художник перед мольбертом. 

 Клетки вижу, лошадь вижу…  

 Коня,  поправил Ваня. 

 … короля с королевой. 

 С ферзём. 

Девчонка несмело потянулась к шахматным часам. 

 Можно нажать? 

 Ход сделай и нажимай. 

Девчонка отдёрнула руку. 

 А куда можно пойти? 

 А куда бы ты хотела? 

 Ну допустиммм…  

Она поставила свой острый локоть на край хлипкого столика и подперла ладонью подбородок. С листьев старой липы на лицо девчонке падали крупные солнечные веснушки. Девчонка почесала нос, словно от щекотки. 

Кругленький старик в панаме деликатно подсказал: 

 Вы, барышня, пешкой сначала, пешкой,  и мизинцем прочертил в воздухе траекторию пешечной атаки. 

Девчонка осторожно передвинула пешку, и та уткнулась в бок белому коню. Метеор, не открывая глаз, хмыкнул. Но возражать против внеочередного хода не стал.  

Девчонка растерянно посмотрела на Наполеона и спросила: 

 Так правильно? 

 Нормально,  сурово ответил Ванька. 

Старики-шахматисты лукаво переглядывались. Гроссмейстер в панамке почтительно обратился к девчонке: 

 Как вас позволите называть? 

 Надин. 

 Очень рад!  старик приподнял панаму.  Иннокентий Петрович. 

Все шахматисты по очереди представились и осторожно пожали Надин её ладошку. Наполеон рассердился сам не зная от чего.  

 Ну, всё,  проворчал он.  Иди давай. Нам доиграть надо. 

Девчонка подхватила свою ракетку и раскланялась с шахматистами.  

 Я тебя на лавке подожду. Ок? 

Наполеон дёрнул плечом, показывая, что ему совершенно безразлично, где его будет ждать девчонка с новым именем и старой ракеткой для пинг-понга. 

Надин, севшая было на ближайшую лавочку, вдруг вскочила, подбежала к фанерному столу и с восторгом шлёпнула по кнопке шахматных часов. 

 Не лупи так. Не домино,  обругал её Наполеон. 

Девчонка улыбнулась и спросила: 

 Мороженого взять? 

Наполеон отмахнулся. 

 Иди уже! 

Партия не складывалась. Ванька склонился над полем битвы, но время от времени поглядывал в сторону лавочки, где эта девчонка пыталась жонглировать двумя порциями мороженого в вафельных рожках. Он потерял коня и двух слонов, в обороне образовалась позорная брешь, и Метеор бросил туда свою пехоту. Чёрный король был взят в осаду и под пиками пешек выбросил белый флаг. 

Очень недовольный собой Ванька поднялся из-за стола, пожал руку Метеору и подошёл к девчонке. Она сидела, о чём-то крепко задумавшись. 

Ваня сел на другом конце лавки. Девчонка заметила его и спросила: 

 Кто выиграл? 

 Ничья. 

 А, значит, мир. Эт хорошо. 

Она протянула ему рожок с подтаявшем мороженым. Оно было надкушено. Тогда она протянула другой. Но и тот был надкушен тоже. 

 Ой!  рассмеялась девчонка.  Извини, перепутала. Не противно будет? 

Ванька мотнул головой. 

 Нормально. 

Девчонка снова вытянула ноги и с хрустом грызла вафельный фунтик, щурясь от солнца. Ваня тоже попробовал вытянуть ноги и принять независимый вид, но сесть так же свободно, с ленцой, у него не получилось. Он спрятал ноги под лавку и нахохлился. Чтобы не выглядеть глупо, есть мороженое он не стал и незаметно выбросил его на траву. 

 Ты ж вроде была а, о, море?  спросил он девчонку и вытер липкие пальцы о штанину. 

 Так это когда было,  ответила девчонка.  Сейчас я Надин. 

 И что это значит? 

 Ничего не значит. Просто имя. 

Ванька, не поворачивая головы, скосил на девчонку глаза. Рыжий свет опушил её волосы, и было видно, как прядку на виске приподнимает забавно оттопыренная верхушка уха. Девчонка повернулась к Ваньке. Теперь, с этими пушистыми кисточками на ушах, она была похожа на белку. Белка прижала лапкой ухо и сказала человеческим голосом: 

 Смеёшься, да?  

Ванька сделал серьёзное лицо и немного придвинулся к девчонке. Она доела рожок и прижала рукой второе ухо. 

 Всё равно пластику себе сделаю. Мать говорит, в этом мой шарм. Да, для фрик-шоу в самый раз… Сделаю, и хоть поживу нормально. 

 С новыми ушами? 

 Тебе не понять. У тебя вон, уши как уши. Можешь жить, как человек,  девчонка посмотрела на Ванькино ухо, будто занесла его в свой каталог, в папку «Уши средние». 

Они помолчали.  

Мимо проехал мальчишка на облупленном скейтборде. Мальчишка с таким старанием отталкивался ногой, словно помогал вращению Земли. 

Надин внимательно оглядела Наполеона. 

 Всё время в этом пиджаке. Не жарко тебе? 

 «Всё время»… Ты меня второй раз видишь,  ответил Ванька и отодвинулся. 

 Да я тебя десять раз уже видела! С балкона и в магазине ещё. Ты на кассу стоять не стал, пакет бросил и ушёл.  

 А чего не подошла?  Ваня снова чуть придвинулся к девчонке. 

 Повода не было,  сказала Надин. 

 А сейчас есть? 

 Сейчас есть,  девчонка пощупала ткань его пиджака.  Колючий какой. Винтаж? 

 Это прадеда моего,  неохотно отозвался Ванька и скрестил руки на груди, будто бы девчонка могла разглядеть сквозь толстое сукно пришитую изнутри метку. 

 Ничего так, — одобрила Надин.  Ты во вторую ходишь? На Мещерской? 

Наполеон кивнул. 

Девчонка пригладила волосы на висках. 

 А меня в третью запихнули. Рядом с цирком. Тоска,  и добавила,  я из Москвы, вообще-то. 

 Поздравляю,  ответил Ванька и, чтобы не развивать тему, нагнулся и начал перешнуровывать кроссовку.  

Он не хотел говорить девчонке, что и его, как багаж, перевезли сюда из Москвы. Ведь придётся рассказывать о том, где жил, куда ходил, с кем дружил, чем занимался. А рассказывать было не о чем. Москва Наполеона была крошечной. Почти вся она помещалась в их тихом переулке, длилась до бульвара и врезалась в глухие стены новостроек. Ванькин город был наземным. В метро, после того как однажды, потеряв сознание, он едва не упал на рельсы, мать ему спускаться не разрешала.  

Их Москва всегда была с приставкой «слишком». Слишком людно, слишком громко, слишком ярко, слишком накурено, слишком душно. Мать боялась, что это «слишком» могло ухватиться за что-то в Ванькиной голове и снова вызвать приступ. Хотя она никогда не спрашивала, как глубоко он спускался в своём собственном, внутреннем городе. Не спрашивала, есть ли в этом скрытом ото всех городе свет, хватает ли там чистого воздуха, зелёных деревьев, уютно ли там живётся, гуляется, думается… 

Девчонка, казалось, угадала его настроение и предложила: 

 Может, ещё по одному? Мелочь есть? Мне на ваксу для усов надо оставить. 

Размешивая палочкой пломбир в размокших бумажных стаканчиках, они дошли до конца сквера, свернули на широкий Глинный проспект и на голубиной площади-пятачке снова уселись на лавочку. 

Девчонка о чём-то болтала, заставляла Наполеона отбивать шариком по ракетке, хохотала, называла его «Великий мастер Понг», показывала на прохожих, придумывала им нелепые имена и говорила за них разными голосами.  

Ванька пожимал плечами и сдержанно улыбался. Он смотрел на девчонку. На то, как она смеётся, не разжимая губ, отчего на её правой щеке появляются сразу две ямочки. На то, как она поднимает голову вслед за взлетевшим увальнем-голубем и на её шее двигается красный шнурок, уходящий в вырез мешковатой белой футболки. На то, как она снимает со своих пальцев колечки, кладёт их в карман, потом снова достаёт и надевает. 

С высокой звонницы монастыря важно прогудел колокол. К его гордому басу присоединились тонкоголосые колокольца. Их многозвучная песня рассыпалась, опустилась почти до самой земли, и, как стая ласточек, взлетела в небо. Колокольный звон перекликался с чем-то неслышным, тайным, и это тайное тоже обретало голос.   

Девчонка слушала, прикрыв глаза, и слегка покачивала головой.  

Песня колоколов смолкла, но в воздухе ещё долго кружилась серебряная пыльца. 

 Здо́рово!  сказала девчонка.  

 У вас что, в Москве, не звонят?  спросил её Ванька. 

 Да там их как-то не слышно,  ответила Надин, нанизала свои колечки и встала с лавки.  Пойдём, а? Ужасно есть хочется. 

Небо было ещё светлым, но вокруг площади уже ожили жёлтые фонари, разгораясь медленно, будто просыпаясь. Подъехал человек на скрипучем велосипеде, вынул из сумки афишу концерта и налепил на забор. Лохматый дирижёр во фраке недовольно сморщился от клея.  

По дороге домой девчонка молчала. И только на своём четвёртом этаже она открыла дверцу злополучного шкафа, помедлила и сказала: 

 В шахматы меня научишь?  

Наполеону вдруг стало жарко. Он посмотрел себе под ноги и ответил: 

 Попробую. 

Двери закрылись. Он услышал, как девчонка крикнула:  

 Мам, ты ела? Я же тебе на плите всё оставила! 

Ванька ещё немного постоял на лестничной клетке, прислушиваясь к звукам из странной четырнадцатой квартиры. Он улыбался. Ведь даже если эта девчонка никогда к нему больше не подойдёт, можно будет расхрабриться и, встретив её, бросить небрежно: «Ты вроде в шахматы хотела научиться. Передумала?» 

Но ни через неделю, ни через две девчонка не появилась. Шкаф исчез, и двери квартиры номер четырнадцать стали такими же, как и все остальные на площадке. Спускаясь во двор, Ваня пару раз подносил палец к их звонку, но нажать не решался. Не хотел навязываться, да и не верилось, что девчонка о нём помнит. 

 

…В город прокралась осень. Раньше всех по утрам теперь просыпались холодные туманы и плыли в полудрёме, скрывали дома, реку и купола храмов. Деревья тревожно шумели от северного ветра, и в городском парке остановили колесо обозрения.  

Старики-шахматисты из Липового сквера сменили летние панамы на фетровые шляпы. И только Метеор не сдавался и продолжал носить сандалии и мятую соломенную шляпу. Он замечал, что во время партии Наполеон часто отрывает взгляд от шахматной доски и всматривается в пустую аллею, будто ждёт кого-то.  

Дома и в школе всё было по-прежнему. Елизавета Львовна всё также печатала на машинке свои статьи и переводы, заходила к Ваньке в комнату и читала вслух какой-нибудь абзац, полный таинственных медицинских терминов и холодных формулировок.  

По выходным иногда приходили гости, старые друзья Елизаветы Львовны по медицинской академии. Добродушные и шумные пожилые врачи раздвигали в гостиной большой стол, что-то резали и чистили на кухне, называли друг друга «Гришка», «Лёлик» и «Светило», а Ваньку  Иваном Дмитричем.  

Бабушка, в белой накрахмаленной мужской сорочке, казалась непривычно весёлой и молодой. О режиме она в такие вечера Ване не напоминала. И он допоздна сидел в глубоком кресле, слушал разговоры гостей и весомо отвечал на их шуточные вопросы.  

Около полуночи со стола убирали тарелки, ставили чайные чашки и чайник, и Светило говорил: 

 Лёлик, сбацай нашу, босяцкую! Со смыком. 

Грузный профессор Наумов надевал потрепанную кепку, по-пацански надвигал её на глаза и пел под гитару блатным надрывом: 

 

Лизавета, Лизавета, а вся душа моя раздета,  

Ни улыбки, ни привета не услышу от тебя! 

Лизавета, Лизавета, а не дышу и жду ответа, 

И со скоростью корвета уплывает жизнь моя! 

 

С последним аккордом он ловко переворачивал гитару и ладонями отбивал на деке ритм, притопывая ногой в тапке. Потом срывал со своей лысой головы кепку и целовал смеющейся Ванькиной бабушке руку. 

Ваня уже изучил всю их концертную программу, поэтому просил: «Алексей Николаич, а спойте вот ту…» И Лёлик сразу становился серьёзным, настраивал гитару на другой лад и начинал петь, негромко, чеканя каждое слово. 

  

«…Если мяса с ножа ты не ел ни куска,  

Если руки сложа наблюдал свысока,  

И в борьбу не вступил с подлецом, с палачом,  

Значит, в жизни ты был ни при чём, ни при чём!»10 

 

Ванька знал строчки этой яростной и взрослой песни наизусть. И всякий раз ему казалось, что обращаются они к нему, Ивану Лучникову, ничем не примечательному человеку пятнадцати лет. И верилось, что жизнь его всё же когда-нибудь начнётся и, как в песне, он тоже будет прорубать свой путь отцовским мечом. Хотя не было у его отца никакого меча. Да и самого отца не было тоже. 

 

…Гости разошлись, но Ванька так и не уснул. Он соорудил себе бутерброд и закрылся в своей в комнате, не зажигая лампу.  

Бессонные ночи были для Ваньки роскошеством. Они, как и уйма других, таких важных для угрюмости и бунта вещей, могли вызвать приступ. Но как же это было скучно  жить тише самых тихих вод!  

Как, спрашивается, тосковать по девчонке, вести с ней воображаемые диалоги, решать, что спасёшь её от пришельцев и мора, и при этом ложиться спать в десять ноль-ноль или вот, жевать дурацкую булку с дурацким сыром? 

Ваня отодвинул блюдце с бутербродом. 

За окном кто-то невидимый растушёвывал мягкой кистью ночь. Чёрное становилось серым, а серое  перламутровым. Покатился первый трамвай. Вышел дворник с большими наушниками на голове и начал подметать дорожку. По движениям его метлы можно было догадаться, дворник слушает что-то лирическое. 

Ваня размышлял и постукивал чайной ложкой по чугунной батарее. 

Неожиданно из батареи постучали в ответ.  

Ванька замер с ложкой в руке. Потом аккуратно стукнул один раз. Снизу стукнули два. Тогда он отстучал три раза. Никто не отозвался. Ванька сел на пол и прижался ухом к холодным складкам батареи. И тут же раздалось целое соло на ударных. Предрассветный драмер из четырнадцатой квартиры подавал знак. 

Ваня радостно и глупо заулыбался. 

Он бесшумно вышел в коридор, сунул ноги в кроссовки, выскочил на лестничную площадку и, перепрыгивая через ступеньки, сбежал вниз, на четвёртый этаж.  

Девчонка уже стояла в дверях и зевала. С её флисовой пижамы свешивал уши розовый зайчик-аппликация. Девчонка прикрыла зайца ладонью: 

 Это не моё! Я эту пижаму первый раз вижу! 

Ваня молчал. 

 Холодина какая,  поёжилась девчонка. — Во двор выйдем? 

Лирический дворник уже собрал сухие листья в кучу и теперь чиркал над нею спичкой. От листьев поднимались тонкие пряди голубого дыма.  

Ваня стянул с себя свитер и молча протянул его девчонке. 

 Галантный век?  спросила она.  Уважаю. 

И обмотала свитером шею как шарфом. 

Из тумана трусцой выбежал человек в спортивной шапочке с помпоном. Рядом неохотно ковылял коротконогий терьер с седой бородкой. Терьер думал о своей собачьей жизни и спрятанной от хозяина косточке. 

Девчонка крутанула дворовую карусель для малышей, вскочила на неё и села в крошечное кресло. 

 Ты же меня в шахматы обещал научить,  и тут же добавила,  а мы с матерью на гастроли ездили. В смысле, она ездила, а я с ней. Её одну отпускать вообще никуда нельзя. Всё теряет, всё забывает… Крутни, а? 

Ваня добросовестно крутанул лёгкую карусельку и обхватил себя руками, стараясь не дрожать от холода. Девчонка вернулась на землю, размотала свитер и бросила его Ваньке.  

 Слушай, а приходи к нам чай пить. Я шикарно готовлю кипячёную воду. Коней и слонов своих тоже приводи. Придёшь? 

Ваня не слушал её, он смотрел на карусель, которая почему-то вертелась всё быстрее и быстрее. Он попытался вспомнить знакомые слова песни. Но они рассыпались комком жжённой бумаги. Взметнулось только «С ножа, с ножа», и Ванька потерял сознание.  

 

Глава 3 

 

Ночью пришли дожди. Небо стало рыхлым, сырым. Взъерошенные вороны прятались под козырьками крыш и жаловались друг другу на ломоту в костях. Дворники в дождевиках обшивали досками статуи в скверах. На трамвайной остановке все говорили о близких заморозках и простуде. 

Чтобы не столкнуться с девчонкой на лестнице, Ванька уходил в школу много раньше обычного. После бестолкового Дня учителя в классах горько пахло садовыми астрами. А в школьной столовой кто-то поставил на столы гроздья калины в гранёных стаканах. Кислые сморщенные ягоды были тут же объедены второклашками, и веточки стояли тонкие и беспомощные. 

Каждый вечер Ваня сидел один в своей комнате, слушал музыку и рассеянно листал учебники. Снизу иногда тихо стучали по батарее. Но Ваня не отвечал.  

 

В субботу откосный ливень сменился нудной моросью. Ваня взял шахматную доску, зонт и вышел в Липовый сквер.  

За разбухшим от влаги фанерным столом сидел Палыч в прорезиненном совике и крошил хлеб водостойким голубям.  

Чёрная конница бросилась в бой по мокрому полю. Увязая в грязи, пехота потащила тяжёлые орудия к ферзевому флангу. Зябли пальцы, с зонта на доску падали капли дождя. Наполеон был рядом с цитаделью противника. Белые башни зияли провалами от точных ударов. Кавалерия отступала. 

Он не заметил, как Палыч смотрит поверх его головы и улыбается. Под зонт заглянула девчонка, прищурилась на доску, прищёлкнула языком, будто поняла ход битвы. Палыч притворно спохватился: 

 У меня ж передача! Расселся я, старый осёл! Ты, Иван, ходы запомни, завтра доиграем.  

Девчонка села напротив хмурого Наполеона и глубокомысленно повертела в руках белого ферзя. Потом вытащила из кармана плоскую круглую коробочку и положила её перед Ваней. 

 Подарок. 

Ваня прочёл на истёртой крышке: «Мовемберъ и сыновья. Прѣвосходная фабра11 для усовъ и бакенбардъ», – и усмехнулся: 

 Вот спасибо. 

 Вырастишь, отрастишь усы. Пригодится. 

 Я уже вырос,  Ваня попробовал открыть крышку, но она не поддавалась 

 Человек вообще-то до тридцати лет растёт,  девчонка высунула из-под зонта руку и потрогала дождь.  А уши его до самой смерти.  

Ваня согрел жестяную коробочку в ладонях и посмотрел на девчонку. Она опустила глаза и соскребала ногтем налипший на столешницу лист. 

Ваня понял, что вот сейчас она спросит его про обморок. И ему вдруг захотелось рассказать ей обо всём. Только бы она его слушала. Только бы слушала… Говорить и говорить, пока эта чёртова крышка не откроется. Пока он сам не заглянет внутрь, не макнёт пальцем в эту вязкую краску для чернения, чтобы понять, из чего она сделана.  

Девчонка поглядела сквозь дырявый бурый листок и спросила: 

 У тебя же бабушка хирург? А можно у неё спросить кое-что? Мне надо. 

 

Словно дождавшись, когда они войдут в подъезд, дождь припустил с новой силой. Из окна первого этажа вырвалась на волю портьера и хлопала на ветру парусом лодки в штормовом море. 

 В квартире пахло камфорой и воском.  

  Иван, не топчись там, пожалуйста!  крикнула бабушка из своей комнаты.  Полы натёрты. 

Девчонка по-цапельи поджала одну ногу и замерла на коврике-островке. 

 Ба, я не один!  громко ответил Ваня. «Я не один». Он распробовал эту фразу на вкус. Он была твёрдой и прочной. Она останется на поверхности даже, когда остальной мир привычно соскользнёт в темноту. 

Елизавета Львовна не спеша вышла в прихожую и взглянула так, словно девчонки в гостях у Вани были делом обычным. 

 Кажется, мы встречались?  спросила она строго.  

Девчонка, забыв снять второй ботинок, теребила застёжки своего пальто.  

 Встречались, ба,  ответил за неё Ваня.  Они наши соседи. Со шкафом. 

Бабушка взяла у девчонки пальто и надела его на высокое вешало. 

 Так куда же подевался ваш шкаф? 

Надин улыбнулась и стащила с ноги ботинок вместе с длинным полосатым носком. 

 Разобрали и занесли. Я об этот антиквариат все ноги себе сбила. Мама говорит, это потому, что я ластоногая. И шкаф тут ни причём.  

Елизавета Львовна и Ваня посмотрели на ступни девчонки в одном носке. 

 Это ещё не ласты,  развеселился вдруг Ваня.  Вот к нам сантехник приходил, так у него ноги реально, как у хоббита. Скажи, ба? 

 Скажу,  без улыбки ответила бабушка и ушла на кухню. А они так и стояли в тёмном коридоре, разглядывая рисунок на обоях и блестящую дорожку разбитого, но старательно навощённого паркета.  

Девчонка вытянула из ботинка носок и надела его пяткой вверх. 

 Замёрзла?  спросил её Ваня.  

 Допустим, — сказала Надин и шмыгнула носом.  

 Чай будешь?  

Девчонка подумала и пригладила прядки на висках. 

 Можно. 

Чашки с чаем и печенье в надорванном бумажном пакете они унесли в Ванькину комнату и уселись на полу, на половичок с индейским орнаментом. 

Ливень за окнами нагнал водянистую серость. К оконному стеклу прижалась было вырванная ветром травинка, но её тут же смыло дождём. Пора было включить лампу, но Ваня не решался. Не хотел создавать уют и «обстановку». 

Напившись чаю, девчонка обошла комнату, постучала по стенке аквариума: «А рыбки где?», «Подводник сожрал», «Ежей морских надо было заводить», – взяла с полки книгу, полистала и насмешливо скривила губы: 

 Комиксы, значит, читаешь? 

 Это не комиксы. Это графические романы.  

 А какая разница? 

 Большая.  

Надин вытащила другую книгу.  

 Хорошо объясняешь, сразу всё понятно. Тебе в школе работать надо.  

Ваня хотел выхватить из рук девчонки свой любимый, бескомпромиссно черно-белый «Контракт с богом»12, но та ловко увернулась и отскочила к окну. Взгромоздившись на широкий подоконник, она снова открыла книгу и начала читать округлым, выразительным голосом: 

 Весь день дождь беспощадно обрушивался на Бронкс,  девчонка взглянула в окно и продолжала.  Водостоки переполнились, вода захлёстывала тротуары,  девчонка выдержала драматическую паузу.  Арендный дом номер пятьдесят пять на Дропси-авеню будто был готов вознестись и отчалить в бурлящем водовороте. «Как Ноев ковчег», – подумалось пробиравшемуся домой Фримми Хершу. 

Ваня прислонился к книжным полкам и слушал, как близкий девичий голос произносит слова истории, которую он читал тысячу раз.  

Нереальным казалось темнеющее небо и ломкий силуэт на фоне дождливого окна. Здесь, в его комнате, со старомодной мебелью, с булькающим водолазом, с колючим пледом поверх узкой тахты, вдруг ожило чье-то тепло, голос, чистый травянистый запах. Может быть, недотёпа Фримми Хершу нашёл себе пару для ковчега?  

 Хорошо бы тоже отчалить отсюда куда-нибудь,  задумчиво произнесла девчонка и захлопнула книгу.  Подкаст окончен. Спасибо за внимание! Донаты приветствуются.  

Девчонка потянулась за печеньем, но Ваня перехватил её руку. 

 Рассказать тебе одну идиотскую вещь? 

 Ну давай. Люблю идиотское,  девчонка приняла такой вид, словно прекрасно знала, что именно скажет ей этот чудаковатый, но в, общем-то, симпатичный парень.  

 Тоже про одну аудиокнигу. 

 Ааа…  разочарованно потянула девчонка. 

И Ваня, сбиваясь и пропуская слова, рассказал ей о том, как однажды ночью, много лет назад, когда только начались приступы, он услышал по рассказ о чёрном монахе13. О том, как этот самый монах, зыбкий и неотчётливый, стал приходить к нему во сне. О том, как начал расти и крепнуть страх сойти с ума, страх не выбраться из этой, неизвестно чем населённой тьмы, прежним.  

Ваня рассказал и о том, как недавно, на уроке литературы, когда скучающие ученики начали обсуждать эту повесть, он попросил разрешения выйти и простоял в коридоре до самой перемены. 

Ванька уже не мог разглядеть лица девчонки, но по её напряжённому дыханию понимал, что она внимательно его слушает. 

Ваня замолчал, и девчонка наощупь включила лампу. Мягкий свет сделал их лица совсем детскими. Надин снова села на подоконник. В стекле отразился её стриженный перьями затылок.    

 Между прочим,  сказала девчонка,  ты вообще этого рассказа не понял. Этот главный герой, он же там из всех самый нормальный. Он от их бессмысленной жизни и свихнулся. Они же там его обрабатывали, типа, ты сильно не думай, вредно это, ты давай сад нам помогай окучивать…  девчонка потянулась и приоткрыла окно. В комнату влетели рассечённые сеткой холодные дождевые капли.  Это был как бы побег. Дошло? Бежать некуда было, вот он и… 

 По-бег,  по слогам произнёс Ваня. Потом добавил.  Бред. Разве сад  это бессмысленная жизнь? Чем плохо жить и деревья выращивать? 

 А чем это хорошо?  насмешливо спросила девчонка. 

 Да всем…. По-моему, он сам бессмысленный, и всё, что он делает никому не нужно. Строит из себя гения… А монах ему подзуживает. 

 Ты правда можешь сойти с ума?  запросто, болтая в воздухе ногами, спросила девчонка. 

Ваня аккуратно поставил на место книгу и, не оборачиваясь, ответил: 

 Точно не знаю. Всё возможно. Когда я отключаюсь, мне кажется, у меня там в голове что-то перегорает. И нужно заново вкручивать лампочку. Чтобы всё окончательно не накрылось. 

 Ты поэтому всё время в шахматы играешь? 

Такой проницательности от девчонки в полосатых носках Ваня не ожидал. Он помедлил, нарисовал на пыльной полке печальную рожицу, а потом сказал: 

 Это моё войско. Не смейся… Оно бьётся за меня. Если не буду играть, в голове вообще всё к чертям перепутается.  

 Не смеюсь,  ответила Надин.  Печеньку подай.  

Ваня положил полупустую пачку с печеньем рядом с девчонкой. Теперь он стоял так близко, что мог рассмотреть её короткие, выгоревшие на кончиках ресницы и крошечную лунку над верхней губой, оставшуюся то ли от пирсинга, то ли от кори. На шее билась жилка и вместе с ней подрагивал красный шнурок.  

«Что она на нём носит? Крестик? Подвеску с рунами? Ключ?» 

Девчонка тоже разглядывала его. Отстранённо, по-музейному. 

 А ты, конечно, нашёл куда переехать,  она собрала с подоконника крошки и положила их себе в карман.  Здесь этих монахов… И, главное, все в чёрном. Ни одного в полоску или, там, в гусиную лапку. 

Ваня хотел сказать, что, будь его воля, он бросил бы школу и уехал куда-нибудь на остров Врангеля или в пустыню Гоби. Туда, где не придётся объяснять, что с тобой, отчего это и что ты чувствуешь, валяясь в обмороке.  

Но у девчонки в кармане коротко крякнула утка. Девчонка вытащила телефон и недовольно поджала губы: 

 Да, мам…. Да сейчас приду, не паникуй… В кладовке посмотри, в серой коробке. Сколько можно повторять? Где написано «болванки». Там все твои шляпы дурацкие лежат. Всё, не звони больше. Я скоро. 

Надин нахмурила брови. 

 Офелию ей дали, во втором составе. А она уже заранее помешалась. Я ей, главное, говорю: «Мам, чего ты дёргаешься? На сцену выйдешь, только если ваша главная Офелия ногу сломает или утопится». Она мне: «В Москве я пять лет четвёртым грибом в третьем составе. А здесь сразу Гамлет!..» Ладно, пойду я. Мне с ней ещё роль повторять.  

Ваня заслонил дверной проём и сказал без особой надежды: 

 Ты же у моей бабушки что-то хотела спросить. 

Девчонка махнула рукой: 

 В следующий раз. Если, конечно, вспомнишь меня. 

Ванька, как брюзга-гардеробщик сунул ей в руки пальто и ответил: 

 Попробую.  

 

Следующие дни были для Вани диковиннее, чем все его обрывистые сны. По вечерам девчонка стучала по батарее и, не дождавшись ответа, уже стояла на пороге. В тапочках и со своей собственной, новенькой шахматной доской. 

Поначалу её фигуры-новобранцы толклись на поле, мешали друг другу, отсиживались в окопах или попадали в окружение. Ванька снисходительно поправлял команды её генерального штаба и жертвовал своими лучшими солдатами. Но, к его удивлению, девчонка быстро разобралась в стратегии и даже придумала свою собственную.  

Она не читала шахматных статей и книг, что отправлял ей Наполеон. Зато научилась обходить с флангов, проскакивать под ногами разъярённых слонов и коней, простодушно рисковать и выводить своих пехотинцев из мясорубки беспощадного боя.  

«Я пацифист! – говорила она, сидя на индейском коврике напротив Ваньки.  Я дойду к твоему королю и скажу: «За вас там люди умирают, а вы сидите! Совесть у вас есть?» На что Ваня отвечал, незаметно уводя из-под огня её ладью: «Король тебе скажет: «Это не люди, а пешки!» «Ну и дурак твой король!» – говорила Надин и сердито двигала свою ладью на место. Ванька смеялся: «Тоже аргумент». 

Иногда заходила Елизавета Львовна, присаживалась на тахту и следила за их игрой. Наполеон обычно поддавался, но для маскировки сварливо требовал: 

 Не подсказывай ей, ба! 

 Я в ваших шашках не разумею,  отвечала Елизавета Львовна и тут же наклонялась к девчонке,  твоего коня на эф три сейчас слон затопчет. 

 Девчонкины войска отправили парламентёра с просьбой о перемирии и перекусе. На кухне, сомлев от горячего чая, Надин вдруг спросила у Елизаветы Львовны: 

 А вы ведь в Афганистане воевали, да? 

Ванькина бабушка внимательно посмотрела на девчонку и ответила: 

 Мы не воевали, девочка, мы лечили.  

 А вы не боялись? 

Елизавета Львовна поправила ворот своей чёрной водолазки. 

 Боялась. Боялась, что не хватит капельниц, катетеров, медикаментов. Боялась оказаться бесполезной, когда от тебя ждут помощи.  

Елизавета Львовна замолчала и сидела так: прямая, строгая пожилая женщина.  

Разве расскажешь этим детям обо всём? Да и нужно ли им это? Зачем им знать, как в Кабуле молодые солдатики в линялой от свирепого солнца форме спрашивали, не привезла ли она конфет. Как сквозь щели раскалённых стен госпиталя ветер задувал песок. Ненавистный, обжигающий. Как тяжелораненые кричали: «Мама! Мама!» – и медсёстры отвечали им: «Я здесь, сынок…»  

Разве расскажешь этой уверенной в себе девочке со скобками на зубах о том, как после двух месяцев гула вертолётов, выжигающей душу усталости, крови и смертей, получила из дома посылку, а в ней сласти, смешные письма друзей, кассеты с их голосами и любимой музыкой. И свитер, ярко-голубой, в снежинках. Уткнулась лицом в этот свитер и разревелась от досады: лучше бы зажимы хирургические прислали, шовный материал, иглы… 

Или про то, как возвращалась из короткого отпуска, и отец, подполковник медицинской службы, фронтовик, вдруг взял её руки и поцеловал их. Как взрослой. Как равной. 

Елизавета Львовна взглянула на тонкие, унизанные колечками пальцы девчонки и сказала только: 

 Война  грязное дело, девочка. Война уродлива. Она страшна ещё и тем, что к ней привыкаешь, в неё начинаешь верить. А верить в войну нельзя, — она смахнула со скатерти невидимые крошки. — И довольно об этом. Ты, кажется, хотела у меня проконсультироваться? 

Надин снова пригладила волосы на висках и ответила: 

 Да нет, ерунда, неважно.  

 

…Каждый вечер, после школы, Ванька заставлял себя не ждать, когда послышится стук из батареи. «Наш олдскульный мессенджер», – называла её девчонка.  

Не ждать. Не привыкать. Не привязываться.  

Как не ждал уже, что эта равнодушная темнота больше никогда за ним не придёт. Надин наиграется: в шахматы, в него  и исчезнет. Собаки с волками не бегают вместе. Если он и побежит за этой девчонкой, то лишь на длину своей цепи. Поэтому, не ждать и ни на что не надеяться. Не хватать отравленную пешку14, даже если вот она  на ладони. 

И всё же, вечер для Ваньки теперь обрёл новое время: с четырёх до шести у девчонки театральная студия, с шести до восьми у неё уроки, ужин и разные дела, а с восьми уже можно подойти к тёмному окну в своей комнате и положить руки на чугунные рёбра батареи. Разве не может человек просто так постоять вечером у окна, подумать? 

  

…Взошла луна, круглобокая, щербатая. Её бледный свет расслоил небо. От редких капель в лужах расходились круги. Ветер мерно покачивал фонарь над подъездом, и казалось, что лавочки плывут на чёрных волнах. 

Ванька узнал светлое пальто девчонки и обрадовался. Она шла по дорожке и сосредоточенно шлёпала по лужам. Чуть поодаль, видимо, опасаясь брызг, за девчонкой шагал высокий парень.  

«Баскетболист, наверное», – решил Ванька и вспомнил, как в седьмом классе хотел играть в футбольной команде, но тренер сказал: «Не получится у тебя, Лучников. Голова у тебя слабая». Ванька вышел тогда из спортзала и руками сдавил себе голову, словно проверяя её на спелость. Обыкновенная, крепкая голова… 

Парень оседлал лавочку и вальяжно притянул к себе девчонку. Надин уперлась ему ладонями в грудь и запрокинула голову. 

«Смеётся, наверное, – подумал Ванька.  И железки эти уродские во рту… Хоть бы в подъезд зашли. Выставляются». Парень снова попытался обнять девчонку, она вынырнула из-под его руки, но не ушла.  

Ваня увидел своё отражение в стекле. Патлатые волосы, кривая, горестная усмешка, левая бровь заметнее выше правой.  

«Придууурок! Какой же ты придурок! Урод!»  

В батареях что-то захлюпало, покатились камешки, потом зашумела вода. «Отопление дали, – машинально подумал Ванька.  А зачем?» 

Он бросился на тахту и закрыл уши руками.  

Через час снизу по батарее весело забарабанили. Пробившись сквозь кипяток, звук был глухим. Ванька накрыл голову подушкой.  

Тренькнул дверной звонок. 

 Дома. Входи,  послышался голос Елизаветы Львовны. 

Ванька вскочил с тахты, схватил телефон, сел в кресло и начал водить пальцем по тёмному экрану. В комнату осторожно заглянула девчонка.  

 Кое-кто кое-кого сейчас разнесёт вдрызг и пополам!  азартно сказала она и потрясла шахматной коробкой как маракасами.  Разрешаю последнее слово! 

Ванька различил едва уловимый, незнакомый мшистый запах.  

Девчонка уже расставляла на доске свою армию и жаловалась на то, что никак не может найти идею для этюда с невидимым предметом.  

 Идея есть,  холодно сказал Ванька. 

 Ой, только не шахматы! Плиииз!  рассмеялась девчонка и молитвенно сложила ладошки. 

 Не шахматы, а шахматист,  всё так же заморожено ответил Ванька.  Припадочный один.  

Девчонка остановилась и перестала улыбаться. 

 Ты что, заболел? 

Ванька шумно смёл фигуры обратно в коробку. 

 Заболел. Причём довольно давно. Не в курсе? 

Девчонка растерялась. 

 Ты что, не хочешь играть? 

 Играть? Не хочу. А ты давай, иди, играй! У тебя хорошо получается. 

Девчонка поднялась и прошла комнату по диагонали. 

 Допустим,  сказала она.  Обиделся на меня. А за что, можно узнать? 

Ванька снова смотрел в экран разрядившегося телефона. 

 Нормально всё,  ответил он, не поднимая взгляда. 

 Ааа,  с облегчением протянула девчонка, что-то припоминая.  Это у вас бывают такие вспышки гнева. Безмотивные… Сейчас… Немотивированные, да? 

 «У васссс»,  со змеиным присвистом передразнил её Ванька. Его лицо стало некрасивым, злым, губы вытянулись в тонкую линию.  Инфу про эпи нагуглила? 

Девчонка испуганно заморгала. 

 Нет, просто… Да. Ну и что? Нельзя, что ли? 

Ваньке стало противно. И от того, как она хлопает ресницами, и от резкого чужого запаха, что она принесла на своей одежде, и от её детского «нельзя, что ли?» 

 Ты, по ходу, переела фильмов этих сопливых, про умирающих пацанов. Весь фильм умирают, никак умереть не могут! Думала, я тебе всяких мыслей накидаю, а ты их себе в пьеску запилишь или в контактик? И все будут рыдать и лайкать!  Ванькин голос звучал жестоко.  Вот тебе перл, дарю! «В голове моей опилки. Да. Да. Да». Запомнила? Вот, и иди себе! 

Девчонка прижалась спиной к аквариуму. Там, среди камней, шевелилась морская трава и булькал одинокий водолаз в наглухо задраенном шлеме. 

 Я вообще-то не это хотела… Я не думала…  начала было она, но Ванька перебил её:  

 Ну давай, договаривай! Не думала, что у меня совсем мозги набекрень? 

На глазах у девчонки выступили слёзы, и она запрокинула голову. Совсем, как там, у лавочки.  

 Я с тобой, как с человеком,  тихо проговорила она.  

 А не надо со мной, как с человеком!  крикнул Ванька.  Потому что я не человек! Я невидимый предмет! Поняла?! А теперь вали отсюда! 

Девчонка забрала свою коробку с шахматами и вышла из комнаты. 

В коридоре хлопнула входная дверь. 

Ванька сидел в кресле, обессиленный, пустой. Пытались вспорхнуть какие-то мысли, щёки горели сухим, бесслёзным жаром.  

Неслышно вошла бабушка. 

 Надя ушла,  без всякого выражения сказала она.  

Ванька лёг на тахту и снова накрыл голову отяжелевшей вдруг подушкой. 

 Извини, но я всё слышала,  не обращая внимания на этот жест, продолжала Елизавета Львовна.  Я тебе, Иван, не воспитатель. Но я вот, что скажу: стрелять в парус15, может, и нужно. Когда на рифы несёт. Но иногда эти рифы  только обманка… Напрасно ты девочку обидел. В голове твоей, может, и опилки, как ты говоришь. А в сердце что? 

«А что у меня в сердце?» – подумал Ванька.  

Среди ночи он проснулся от дурноты и опять спросил себя, будто незнакомца: «Что у тебя в сердце?» И незнакомец ответил: «У меня там я. Только я один».  

Ванька лежал с открытыми глазами и старался дышать кратко, чтобы не разбудить темноту. Но с самых глубоких доньев уже начинала выползать тоска. Её нельзя было выплакать, выкричать. Можно было лишь вцепиться зубами в рукав и выть сквозь сжатые челюсти.  

Он зажёг светильник в изголовье, поднялся и, чтобы унять озноб, надел свитер «на вырост». Ванька давно уже подрос, а вот свитер  нет.  

Снял с деревянных плечиков свой чудной пиджак и бережно, будто живое, разложил его на тахте. Сел рядом и кончиками пальцев начал прощупывать ткань над нагрудным карманом. Там, на огрубевшей шерсти, восемьдесят лет назад была пришита тряпичная шестиконечная звезда16. Клеймо. Знак того, что ты не человек, что над тобой можно глумиться, преследовать тебя, истязать и мучить, а потом сжечь в лагерных печах. 

Время ничего не оставило на плотной ткани. Но Ванька упрямо искал следы от толстой иглы и суровых ниток. И когда ему удавалась их почувствовать, тьма и страх начинали отступать. 

 

…Им разрешили взять с собою только личные вещи.  

Праздные прохожие наблюдали, как этих людей ведут в огороженный колючей проволокой район с разорёнными, холодными домами. В самом начале войны и те, и другие верили в то, что им удастся спастись.  

Спустя год смерть управляла гетто наравне с нацистами.  

Отцу Ванькиного прадеда, детскому врачу, было позволено выходить в город на работу. И он уже понимал, кому за городской чертой роют неглубокие рвы, для кого на станции готовят скотные вагоны и куда эти вагоны будут отправлены.  

Одна из его бывших пациенток тайком передала ему паспорт своего умершего сына-подростка, сказав лишь: «Знаю, у вас сын. Спасите его».  

Истощённый Лёвка в залатанной школьной куртке совсем не был похож на улыбчивого парня с фотографии в паспорте. Тогда отец отвёл его к старому портному Моше Варшаверу.  

От голода у Варшавера началась водянка и ноги едва держали его маленькое тело. Лёвке приходилось наклоняться к этому старику в чёрной кипе, пока тот снимал мерки с его узких плеч и несуразных, длинных рук.  

 Вы знаете,  весело говорил Варшавер,  фамилия моего зятя  Портной. И вы думаете, он держал в руках хотя бы одну иголку? Так вы ошибаетесь. Он не отличит петлицу от шлицы! Это совершенно бездарный молодой человек.   

Он расстелил сукно и любовно огладил его ладонью.  

 Я хотел сшить себе пальто, чтоб не прослыть шаромыжником, когда они будут сбрасывать нас в канаву. 

Из угла, отделённого рваной занавеской, подал голос «бездарный» зять: 

 Папа, не пугайте людей! 

Портной согрел отёкшие руки о закопчённый колпак керосиновой лампы и ответил:  

 Нет, вы это слышали? Старый Варшавер пугает людей! Чтоб вы знали, старый Варшавер сделал Лазарю Рубчику такой костюм, что тот лежал в гробу, как живой! 

За занавеской тихо заплакал младенец. Молодой женский голос проговорил: «Шшш, Эстер, шшшш». 

Через неделю портной надел на Лёвку новый пиджак. Выше нагрудного кармана мертвенно желтела тряпичная шестиконечная звезда. 

 Послушай меня, мальчик,  сказал портной Лёвке,  я пришил её на живую нитку. Когда ты выйдешь отсюда, оторви это и забудь, что был здесь. Потом ты всё вспомнишь. А пока забудь. Так будет легче, мальчик. 

Ночью Лёвка вышел из гетто. 

В городе начались аресты. Тех, кто помогал выводить из еврейского гетто детей, нацисты пытали, а потом казнили. Лёвку спрятала в своей квартире библиотекарь Аля, но соседи донесли на неё, и Лёвке пришлось уйти. Он пробрался на станцию, укрылся в товарном вагоне и, незамеченный, покинул город. 

Ванька часто представлял своего прадеда, едущего в том смрадном товарняке.  

Вдоль путей ползли обезглавленные бомбёжкой деревья. Одичавший от грохота боёв леший ткал густые туманы и забрасывал их над болотами, словно маскировочную сеть. Где-то совсем близко лаяли, давясь ненавистью, овчарки. Они гнались по отравленной оружейным дымом чаще за живыми, измученными людьми.  

Лёвка зарылся в кисло пахнущее тряпьё и мокрую солому и плакал без слёз. Ваня присаживался рядом и говорил ему: «Не бойся, ничего не бойся. Ты выживешь и станешь врачом, у тебя будет дочь, и у неё тоже будет дочь, а потом буду я. А войны не будет».  

Ванька знал, что его прадед всю жизнь не мог себе простить. Считал, не уйди он тогда, его родители остались бы живы. Да разве бы он помог им? Мальчишка в пиджаке, сшитом старым евреем Моше Варшавером.  

 

Глава 4 

 

Ноябрь открыл глаза, зябко, с парко́м, зевнул и поглядел на себя в подмёрзшую лужу. Над его полысевшей головой светило яркое сентябрьское солнце. «Докатились», проворчал ноябрь и потеплел. 

На трамвайной остановке теперь все заговорили о запоздалом бабьем лете. Но рыхлое слово «бабье» совсем не шло этим сотканным из паутинок дням.  

Это было индейское лето.  

Оно ступало по прелой листве мягкими мокасинами, дымило лиловым и сизым, распахивало окна и тёплые пальто.  

Дворник поднимался по стремянке в небо и наполнял кормушки для птиц. Отогревшиеся вороны сидели на пиках парковой ограды и смотрели на прохожих орлиным взглядом. 

Каждый день Ванька проверял, вдруг «птичка» под сообщением для Нади удвоилась и стала синей. Но остроклювая галочка оставалась бледной, а сообщения непрочитанными. «Заблокировала меня», – понимал Ваня и соглашался. Он бы и сам себя заблокировал, но такой опции в его настройках не было. 

В их школьном шахматном клубе объявился новый гроссмейстер, Глеб Андреевич, надменный мужчина неполных восьми лет. Глеб Андреевич оспаривал каждую комбинацию, которую показывал новичкам Ванька и, надувшись, вычёркивал что-то в тетрадке тяжёлой министерской ручкой. 

В одну ленивую пятницу, когда солнце по-весеннему брызгало в классы, Ваньку пригласила к себе школьный психолог. Прозванная учениками Эмодзи, она стала расспрашивать Ваню об увлечениях, друзьях и настроении.  

Он рассказал. Но лишь из снисхождения к этой нелепой девушке, которая на линейке первого сентября назвала директора Мрак Невидиктович и сбила с ног талисман школы  плюшевого лося с физруком внутри. Родители и Марк Венедиктович были в ужасе, а ученики  в восторге.  

Такие беседы с Ваней проводили и в его московской школе. Только психолог там был иной: пугающе жизнерадостный, с самурайским пучком на макушке. Он говорил старшеклассникам «йо, пипл!», смело урезал слова до «норм» и «спс», и умел пробухтеть бит в сжатый кулак. Старшеклассники жалели его и вежливо смеялись над его остротами. Психолог писал постапокалиптические поэмы для детей и рассылал по издательствам. Издательства жалели его и не отвечали.  

Разговаривать с психологами Ванька умел.  

Меньше оптимизма  пусть не думают, что он бодрится. Немного мрачных шуток о болезни  пусть решат, что смирился. И чуть больше нервов, ведь он подросток, а не бодхисаттва.  

Но Эмодзи говорить с Ванькой о его болезни даже не пробовала. Она внимательно слушала его заготовки, не делала пометок и не поддакивала.  

Вошла методист, принесла на подпись ведомость. Эмодзи разволновалась, опрокинула на пол банку с букетом фломастеров, степлером пришила к ведомости лацкан своего жакета и оторвала ручку у заклинившего ящика.  

Методист забрала испорченную ведомость, покачала головой и вышла. 

С непроницаемым лицом Ванька наблюдал за психологом и понял, что ему готовят ловушку.  

Она не приняла его гамбитную пешку17 и предлагает контржертву: Ванька «поделился» переживаниями о своём будущем, но Эмодзи на это не купилась и выставила себя комиком. Потом она проведёт длинную рокировку18  объявит себя его другом и заверит, что он может ей доверять. Затем выведет за пешечную цепь своего слона  расскажет о том, каким несчастным подростком она была. Ванька откроет путь для своего слона — на откровенность отвечают откровенностью,  поставит пешку в центр и угодит в ловушку. Ферзь белых и решающее преимущество будет у Эмодзи. 

Но психолог спрятала оторванную ручку в ящик и сказала: 

 Знаешь, ребята про тебя спрашивали. 

 Какие ребята?  заторможено спросил Ванька, хотя это учительское слово «ребята» он никогда бы вслух не произнёс. 

 Из твоего класса и других. Ты им нравишься.  

 Я?  всё так же туповато переспросил Ваня.  

Эмодзи кивнула. Она увлечённо отковыривала скрепку от своего жакета и не пыталась отзеркалить19 недоверчивую Ванькину улыбку. 

 Спрашивали, как нужно себя с тобой вести, чтобы ты не заметил, что они как-то себя с тобой ведут. 

«Врёт», – подумал Ваня. Это каким надо быть ненормальным, чтобы спрашивать, как подружиться с ненормальным? 

 Думаешь, вру?  легко прочла его мысли Эмодзи. Она отломала от скрепки усик и махнула рукой.  Будем считать, что так задумано. 

 Вы ножницами,  посоветовал ей Ваня и пожалел об этом: с такой координацией она себе рукав отхватит.  

«Интересно, сколько ей лет? Двадцать три?»  подумал он. 

 Двадцать пять,  сказала Эмодзи. Ванька медленно отодвинулся от неё вместе со стулом.  Двадцать пять лет мне говорят: «Света, не трогай ножницы и вообще острые предметы!» А ведь я так люблю готовить. И что мне остаётся? Отбивные и суфле?  Психолог погрустнела.  Так о чём мы говорили? 

 О суфле,  подсказал Ванька. 

 А, ну да. Про тебя. Я подумала, что́ если тебе самому ребятам об этом рассказать? Как просветитель. Необязательно на собственном опыте. Можно и отстранённо. У нас ведь был дискуссионный клуб. Хотя он прокис давно. Но, если его прокипятить, добавить острых тем… 

«Бред, – подумал Ванька.  Не буду я ничего рассказывать!» 

 Ты прав. Как-то это чересчур,  сказала Эмодзи. 

Чтобы сменить тему, Ваня спросил: 

 А вы всех на разговор зовёте? 

Психолог поднесла к уху свои наручные электронные часы и прислушалась. 

 Зову только уязвимых. 

 А что, есть неуязвимые?  ухмыльнулся Ванька. 

 Нет,  глядя прямо ему в глаза, ответила Эмодзи.  Ни одного. 

 

По дороге домой Ванька пытался понять, чем он мог кому-то в школе понравиться. Уж точно не тем, что он начал возиться с малышнёй в издыхающей шахматной секции.  

Может, потому, что дрался с Химозой? Хорошо они тогда схлестнулись, до крови. Ванькиной, конечно. Или из-за того, что называл физика Вепрь Ы? Физик обращался к ученикам на «Вы», но под его презрительным «ыыы» каждый съёживался и мельчал.  

Других причин Ванька найти не смог.  

«Соврала всё-таки», – решил он. В душе мазнуло склизким, но быстро прошло. Подумал, что Эмодзи, должно быть, так учили: «ободрить, обогреть, обнадёжить». Но психолог не знала его главного правила: ни на что не надеяться и ничего не ждать. 

 

У своего подъезда он резко поднял голову и взглянул в окно четвёртого этажа. Там мелькнул и спрятался за штору длинный узкий человек с беличьими кисточками на ушах. Человек сообразил, что замечен и будто ни в чем ни бывало гордо показался во окне.  

Надин смотрела вдаль, делая вид, что не замечает стоящего внизу Ваньку. А тот не знал, что предпринять. Будь он весельчаком и душкой, то изобразил бы лунную походку или корявый вейвинг, заставил её улыбнуться и полез по хлипкой пожарной лестнице, чтобы девчонка испугалась за него, выглянула в окно и строго сказала: «Лучников, ты нормальный вообще? Быстро слезай!» 

Но Ванька помялся, похлопал себя по карманам и вошёл в подъезд. 

Елизавета Львовна с телефоном в руке ходила по квартире. Стучали расхлябанные плашки паркета. Из трубки вырывался нервный голос: 

 Мама, я говорила с Ванюшей. Ребёнок грустный. В чём дело?  

 Аля, что ты предлагаешь? Сводить его в цирк? 

Голос в трубке взвился до высоких нот. 

 Мама! У меня душа не на месте! А ты юродствуешь!   

Елизавета Львовна остановилась у дверного проёма и провела пальцем по ростовым чернильным пометкам с возрастом и датой.  

 Так может, и у него душа не на месте, Аля. Душа растёт. Чего ей на одном месте сидеть?  

Голос в трубке охнул и стал тише. 

 Мама, ребёнок страдает, а ты спокойно на это смотришь? 

Бабушка остановила прошмыгнувшего мимо Ваньку, жестом попросила его поставить чайник и вышла на балкон. 

 Аля,  сказала она, жадно вдыхая яблочный ноябрьский воздух,  я не анестезиолог. Обезболить я ему всё не смогу. Думаешь, если он страдать перестанет, то сразу станет радостным? Так не бывает, моя дорогая. Под общей анестезией боли не чувствуешь, но и счастья тоже. 

Голос в трубке замолчал. 

 Ты демагог, мама.  ответила Аля.  Просто беспомощный демагог. Сына я заберу.  

 Дело твоё,  сухо сказала Ванькина бабушка.  Только ты сначала у него самого спроси. Пора бы, Аля.  

 

На кухне Ванька чиркал спичками, сжигая каждую так, чтобы пламя коснулось кожи. Кипел чайник, ошпаривая незабудки на кафельной плитке. 

Ваня снова проверил телефон. Его сообщения были не прочитаны. «Кретинские мессенджеры, – думал он, – сожрали мои слова и выплюнули».  

На полке буфета жалобно скалилась маленькая чугунная обезьянка, одной лапой она обнимала стеклянную солонку, а другой  перечницу. Ванька вытащил ношу из лап обезьянки, и она сразу начала отплясывать дикий африканский танец. 

Ванька заварил чай, поставил соль и перец рядом с танцующей обезьянкой, взял листок бумаги и написал: «Прости. Я идиот. И это не лечится». Примотал листок к фигуре чёрного ферзя, вышел в подъезд и оставил своё сообщение в почтовом ящике номер четырнадцать. 

 

…Утром в воскресенье у Ивана под подушкой плимкнул телефон. На треснутом экране засветилось сообщение: «5 мин. на сборы. Жду на дет. площадке». Ванька скатился с кровати.  

Девчонка стояла, прислонившись к железной горке, и постукивала плетёной корзинкой по голенищам своих жёлтых резиновых сапог.  

 Проснулся?  спросила она. 

Иван кивнул, словно мог быть и другой вариант. 

Надин показала на корзину: 

 За грибами еду. Мать отказалась, говорит: «Я выше грибов!» А ты? 

 Что я?  не понял Иван. 

 Ты тоже выше грибов?  серьёзно спросила девчонка. 

 Нет,  ответил Иван.  Я ниже. 

 Эт хорошо,  девчонка вручила ему корзину.  Где у вас тут грибы растут ты, конечно, не знаешь? 

 Не знаю,  еле сдерживая улыбку проговорил Иван. 

 Так я и знала,  вздохнула девчонка и пошла по дорожке.  

Иван двинулся за ней, и земля пружинила под его ногами, будто наступи чуть сильнее и взлетишь до самых верхушек тополей. 

  

Они сели в дребезжащий трамвай и доехали до железнодорожного вокзала. Куранты на вокзальной башенке, увитой гипсовыми колосьями, отбили семь утренних часов. 

В гулком зале ожидания, на скамьях дремали рыбаки, обняв зачехлённые удочки. Грибники с корзинами и рюкзаками рассаживались редко, притворялись дачниками и ревниво поглядывали друг на друга. 

Девчонка постучала в окошко привокзального буфета.  

 А налейте нам, пожалуйста, вот сюда,  она потрясла термосом,  два кофе с молоком. 

 Мне кофе нельзя,  буркнул Иван. 

 Нам кофе нельзя,  объявила Надин буфетчице и спросила у Ваньки,  А что нам можно? 

Флегматичная буфетчица в рюшах широко зевнула: 

 Морс есть, облепиховый. 

 Пойдёт?  снова спросила у Вани девчонка. Он кивнул. 

 Тогда нам морса и слоек с брынзой! Слойки-то тебе можно, зожник? 

Иван выгреб из кармана мелочь и мятые бумажки. 

 Слойки можно. 

В вагоне пригородной электрички было так жарко, что промозглый туман на улице казался южным маревом. Надя выбрала место у аварийного выхода, размотала шарф и села, вытянув ноги в жёлтых сапогах. Иван притулился возле окна.  

Электричка вздрогнула и, словно охотничий пёс, понеслась к лесу. 

Прошёл похожий на снегиря кондуктор в красном свитере под чёрным кителем, смачно прокомпостировал билеты, угостился протянутым ему пирожком, погладил чьего-то щенка и поговорил с рыбаками о грибах. 

Из-за спинки переднего сиденья показались два хвостика и два блестящих хитрых глаза. 

 Ты кто?  спросила у девочки Надин. 

 Я дъяко́н!  картаво представилась девочка с хвостиками. 

 Ну привет, дракон!  улыбнулась ей Надин.  А как тебя зовут? 

 Меня зовут Дьяко́н! 

 Маша её зовут,  не оборачиваясь сказала сидящая рядом с девочкой женщина. Дракон пожала плечами и состроила лукавую гримаску. 

 Это твой бьят?  показала она пальчиком на Ивана. 

 В каком-то смысле, да,  ответила Надин и прошептала девочке,  Он тоже дракон. Только никому не говори,  и приложила палец к губам. 

Девочка распахнула глаза. 

 Пьявда?  и с сомнением оглядела Ваньку.  У него скойко гоёв? 

 Сколько у тебя голов, брат?  Надин пихнула локтем индифферентного Ваню.  

 Ни одной.  

 Он безголовый дракон,  пояснила Надя. 

 Безгоёвый!  с восторгом расхохоталась девочка. Потом задумалась и показала на Ванину голову.  А это что такое?  

 А это что такое?  переспросила Надя и нежно коснулась его затылка. Иван продолжал смотреть в окно, словно и не слушая этот разговор.  

 Шляпа,  сказал он. 

 Это шляпа у него. 

 Шьяпа!  снова расхохоталась девочка-дракон. 

 Сядь уже, не вертись! — одёрнула девочку женщина.  И не приставай к людям! 

Дракон возмутился. 

 Мама, я не пьистаю, я йазговаиваю! 

Надин тихонько дёрнула дракона за хвостик. 

 Ну что, дракон, куда летишь? 

 К бабушке мы етим. Даеекоо,  тяжко вздохнула девочка.  Тьи остановки!  она растопырила четыре пальчика. 

Её мама зашуршала чем-то. 

 Маша, печенье. 

Девочка-дракон опять пожала плечами, мол, что тут поделаешь, печенье ведь… 

Город закончился, и Надя потащила Ваню смотреть расписание остановок.  

 Вот!  она прижала пальцем раскачивающиеся буквы на списке.  Станция «Лисички»! Хотя, нет. Наверное, здесь и так все выходят, типа: «Ага! Лисички!» 

Иван крепко держался за поручень, но от вагонной тряски его заносило и он прижимался к плечу девчонки. 

Надин, как обычно, спорила сама с собой.  

 Допустим. А может, наоборот. Все думают: «Щас мы всех обдурим и на следующей выйдем»,  она заново прочла список.  Мне вот эта нравится, станция «Лодочная», а? Где лодки, там мокро, где мокро, там грибы. Логично? 

Ивана опять качнуло к девчонке. 

 Вполне. 

 

Они вышли на безлюдную платформу.  

Покрытая палой листвой тропинка вела к запустевшему парку. Высокие деревья срослись кронами и процеживали свет сквозь частый переплёт ветвей. По стволу выстукивал дятел и уворачивался от падающих сучков.  

В конце главной аллеи видны были серые колонны заброшенного санатория. На заборе висел кусок вывески «Памятник архитектуры. Усадьба П. В. Оленёва, 1912 г. Охраняется го». Ниже было нацарапано от руки: «Санаторий не работ.». 

 А то бы мы не догада,  сказала девчонка. 

Они по очереди заглянули за забор. 

Сколотые ступени крыльца бывшей усадьбы были завалены гнилыми сучьями и обломками балясин. В каменной чаше небольшого фонтана высилась пирамида деревянных ящиков. Огромные, в два света, окна хищно щерились разбитыми стёклами 

 Тоска,  огляделась Надя.  Зайдём, посмотрим? 

 Не надо. 

 Ну, как хочешь. 

Они завернули на боковую дорожку. Налетел ветер, деревья зашумели, в глубине парка что-то хрустнуло и осыпалось. Надя нагнала Ивана и пошла рядом, приноравливаясь к его шагам. 

Дорожка вывела их к небольшому озеру. В нём рябило отражение дощатого причала и домика лодочной станции. По чёрной воде плавали листья и сорочьи перья.  

Надя обошла вокруг домика и восторженно крикнула: 

 Атмосферно, а? 

Иван сел на край причала и свесил ноги. Патлатый парень в воде колебался. Иван подобрал камешек и со всей силы швырнул его в парня. Патлатый заволновался, расплылся, но спустя мгновение снова сидел на краю причала в зыбком осеннем небе. 

Вдалеке прогудела электричка и хрипло рассмеялись санаторские вороны. Подбежала запыхавшаяся Надя. 

 Я гриб нашла! 

 Один?  спросил Иван, продолжая рассматривать отражение в воде. 

 Один, ага. Так жалко его. Может, лучше оставить? 

 Если жалко, тогда оставь. 

Девчонка села рядом.  

 Чего раскис? Давай поедим, а? 

 Ты ешь,  ответил Иван.  Я потом. 

Но девчонка уже вскочила, пригладила волосы и объявила своим сценическим голосом: 

 Дамы и господа! Ремейк лучшей роли моей лучшей матери!  

Ваня повернулся к ней.  

Девчонка отбежала, а потом степенно пошла по причалу, изображая, что несёт в руке горящую свечу и закрывает её от ветра. Поравнявшись с Иваном, она с трагической миной посмотрела в воображаемый зрительный зал и задула свечу.  

 И всё?  спросил Ваня. 

 Не бывает маленьких ролей, бывают маленькие актёры!  процитировала девчонка и вытащила из корзины термос с морсом. 

Показалось заспанное солнце. По-осеннему блёклое, оно подсветило трухлявый спасательный круг на синей стене домика, выхватило в озёрной воде плоскобокого леща. Лещ замер под солнечным лучом, дал задний ход и скрылся под затопленной корягой. 

Девчонка церемонно отвела Ивана к одинокому подосиновику, забросала гриб листвой, потом съела слойки и улеглась в сухую, выцветшую траву. Иван сел поодаль и ему были видны только Надина взъерошенная макушка и мыски жёлтых резиновых сапог. 

С молодых дубков падали вертлявые листочки-мотыльки. От земли поднималось тепло. Пахло дымом далёких дачных костров. И во всём было столько ласковой, щедрой тишины, что Иван улыбнулся и задремал. 

Он проснулся от голоса над самым ухом: 

 Надо её спасти! 

 Кого?  разморено спросил Ваня, не открывая глаз. 

 Да лодку! Говорю же, там лодка в воде потонула. Давай, на берег её вытащим? 

 Смысл?  снова спросил Иван и посмотрел на девчонку сквозь ресницы. Надин закрывала головой солнце, и со своей вскосмаченной стрижкой и голубыми заклёпками на зубах походила на заполошного лесовика. Лесовик махнул рукой и зашагал прочь, цепляясь за поросли терновника. Ваня остался сидеть, привалившись к пустой корзине. Но когда с озера послышалось плеск и чертыхания, не выдержал и спустился к причалу.  

Среди надломленных камышей лежала маленькая шлюпка. С её боков свисали струпья лазурной краски, болтались вырванные «с мясом» уключины, а в деревянном брюхе стояла вода.  

Девчонка раскачивала лодку, пытаясь вылить через борт заболоченную воду. Иван попробовал с другого края. Шлюпка оказалась тяжёлой, будто вросшей в тину. Он быстро выбился из сил. Но девчонка, в непонятном исступлении, продолжала тянуть лодку из воды. 

 Зачем это?  переводя дыхание, спросил Иван.  Не вытащишь ты её. 

Девчонка не ответила. Взгляд её был лихорадочным, на лбу выступила испарина.  

 Надо только воду вычерпать!  бормотала она и с остервенением рвала руками сгнивший лодочный борт.  Банку консервную поищи! 

 Надя!  словно лунатика окликнул её Иван.  Оставь ты её! Там у неё пробоина! Всё уже! 

Девчонка оступилась и ледяная озёрная вода хлынула за голенища её сапог. Иван грубо схватил Надю за шиворот и выволок её на берег.  

 Сдурела?!  испугавшись, рявкнул он. Девчонка закрыла лицо руками. Иван смотрел на неё, не двигаясь, соображая, что делать. С собственными странностями он обходиться мог, а вот с чужими  был бессилен.  

Девчонка по-детски икнула и размазала по щекам слёзы. Ваня присел на корточки, стащил с Нади сапоги и промокшие насквозь носки. Быстро снял с себя ветровку, вывернул её байковой изнанкой наружу, насухо вытер девчонкины ступни и укутал их, как в кукуль. 

 

Они сидели в снулой береговой траве. Рядом сушились сапоги-желторотики.  

 Жаль, морса не осталось,  сказала девчонка. 

 Тебе бы валерьянки,  заметил Иван. 

 Думаешь, я психопатка? 

Ваня потрогал большим пальцем шип терновника. 

 Ты, давай, носки свои суши! 

Потемневшую амальгаму озера прочертила летящая в небе стая журавлей. Девчонка подняла голову и сказала невпопад: 

 А я плавать не умею. И на велике не умею, и на скутере, и на сноуборде. А ты? 

Иван забрал у неё мокрые ноские и закатал их в свой свитер. 

 На сноуборде умею. 

 Да ладно?  изумилась Надя. 

 Меня отец на доску ставил. Когда ещё вся эта фигня моя не началась,  не глядя на девчонку ответил Иван. — Как в древней песенке: «Будет сын сноубордистом, волосатым, мускулистым»… 

Он давно уже решил, пусть тот весёлый молодой мужчина в горнолыжных очках, с пушистым инеем на усах и бороде будет его отцом. Отцом, которого унесло лавиной. Хотя, какие лавины на Воробьевых горах? 

 Иван подумал, повернул голову к свету и показал девчонке белый рубец под скулой. 

 На маунтинбайке навернулся. 

Надя с уважением осмотрела шрам. 

 Зашивали? 

 Нет, сказали: «У собачки боли́, а у Вани заживи!» 

Он рассёк тогда скулу до самой кости. Очнулся он быстро, но не сразу смог вспомнить, на какой станции метро находится. С мозаичного плафона на него падал парашютист из смальты, с ещё нераскрывшимся куполом.. Слишком яркая, будто ненастоящая, кровь стекала Ваньке за воротник. Он зажал рану рукой и, качаясь, пошёл за повалившей к выходу толпой. Люди отшатывались от него. Женщина на эскалаторе воскликнула, призывая остальных к диалогу: «Вот наша молодёжь! Напьются, и в драку!»  

На улице Ваня открыл дверцу такси. Таксист закричал: «Куда ты лезешь! Не повезу! Я только чехлы сменил!» Но Иван упрямо сел в машину. Водитель зыркнул на него в зеркало заднего вида: «В больничку тебя?» «Нет, домой», – ответил Ваня и, пачкая кровью обивку, откинулся на спинку сиденья. Высадив его у подъезда, таксит высунулся из окна и крикнул: «Эй, салага! Дома-то есть кто? В больничку, может?» Ваня обернулся и зачем-то показал ему окровавленными пальцами хипповское V…   

 Ничего так, брутально.  сказала Надин.  А твой папа переживает, что ты…?  она обвела пальцем вокруг своей головы, словно нарисовала космический скафандр. 

Ваня ещё раз с силой потёр своим свитером девчонкины носки в енотах. 

 Не знаю. Вряд ли,  он и в самом деле не знал, о чём может переживать тот безымянный инструктор по сноубордингу. 

Девчонка в задумчивости постучала по своим брекетам пальцем: 

 Слушай, ты только не ори на меня, ладно? 

Иван насторожился. 

 Попробую. А что? 

 Вконтакте группа есть про эпи, но там одни взрослые. А из вашего города вообще никого нет. Давай, сделаем паблик, чтоб не старше восемнадцати? Я даже название придумала: «Эпитин». С английским тин. Потом можно будет развиртуализироваться. Встретитесь, поговорите… Что думаешь? 

Ваня отдал девчонке её носки и забрал свою куртку. 

 Не пойму,  сказал он спокойно,  чего ты взялась меня спасать? Я тебе что,  Ваня кивнул в сторону озера,  лодка затонувшая? Или у вас в школе факультатив такой? «Спаси котика и идиотика». 

Девчонка надела на ноги влажные носки, и вывязанные на них еноты удивлённо вытянули мордочки. 

 Я так и знала,  с раздражением проговорила она.  Так и будешь в своём аквариуме сидеть, пока воздух не кончится. 

Иван смотрел, как она прыгает на одной ноге, пытаясь надеть непросохший резиновый сапог. 

 Помочь? 

 Себе помоги!  огрызнулась девчонка и шлёпнулась в траву. Ваня примирительно протянул ей руку, но девчонка только фыркнула. 

 Раньше людей с такой болезнью вообще на костре сжигали! И сейчас не лучше. А ты сидишь и ничего не делаешь!  она топнула ногой и без всякой логики добавила.  У тебя вон куртка мокрая, и свитер тоже.  

 Да нормально,  улыбнулся Ваня.  Пока дойдём, грибы вырастут. Соберёшь. 

До самой станции они шли молча. 

Когда подъехала электричка, лес вокруг потемнел, заморгал редкими огоньками. Вагон был пуст, и только на станции «Лисички» ввалились уставшие грибники, навьюченные бугристыми рюкзаками. Запахло сыростью, папиросным дымом и вечерним холодком.  

В вагонных окнах тянулись гирлянды лампочек, вспыхивали синие огни переездов. Девчонка спала, уткнувшись щекой в Ванькино плечо: верхняя губа наползла на нижнюю клювиком, а в волосах застряли высохшие травинки. Ваня осторожно вытащил одну и сжал в кулаке. Девчонка вздрогнула и пробормотала: 

 А? Приехали?  

 Нет ещё. Спи,  прошептал Иван и по спине побежали мурашки. Он немного подождал и прижался губами к стриженой девчонкиной макушке. От неё всё ещё пахло солнцем.  

 

Глава 5 

 

На рассвете прилетел жаркий ветер-чужестранец. Он заблудился по пути из намибийских, погребённых в песках городов и в ярости метался по незнакомому материку.  

Ветер пронёсся по Липовому скверу, ужалил дворника и сорвал с деревьев последние, заржавленные ноябрём листья. На закорках у этого странного ветра уже сидела зима. Индейское лето на прощанье сигналило дымом от жаровен каштанщиков и катало на крышах сонное солнце. 

Иван томился на уроках.  

Вся эта монотонность школы: утеплённые окна, стёганый жилет трудовика, осыпающийся с доски мел, – всё казалось ненужным. Всё отнимало время. А ведь у него было так много дел: короткой дорогой дойти до кремля, свернуть на голубиную площадь, купить, прослезившись от дыма, кулёк жареных каштанов и дождаться Надю. 

 Сидеть рядом, доставать горячие орехи с хрупкой, лиловой от пепла кожурой, счищать замшевую подложку, выуживать рассыпчатую мякоть и отдавать девчонке. И, не отрываясь, смотреть, как она ест, роняя крошки, как оставляет сажевые отпечатки на картонном стаканчике с кофе, как вытряхивает из бумажного кулёчка крупные кристаллы соли и слизывает их, словно лосёнок. 

Девчонка съедала каштаны, вытирала улыбающийся рот тыльной стороной ладони и говорила: «Да, месье Пуаро, эти полчаса убила я!» Потом сладко потягивалась, вытянув вверх свои тонкие руки. Коснувшись пасмурного облака, руки падали вниз и обнимали Ваню за шею. Тогда он подвигался ближе и целовал её. Неловко, неумело. 

Кто-то отменил все слова и отсёк завтрашний день. Разговоры и будущее вдруг стали им ни к чему. Девчонка и он чаще молчали и разглядывали лица друг друга, будто видели впервые. И всё было вновь и как будто спросонок, когда ты чувствуешь себя бессмертным. 

 

…Между уроками биологии и химии образовалось окно, и Ваня улизнул через него домой. Он решил пойти на площадь часом раньше и подумать в одиночестве. Всю последнюю неделю думать и быть в одиночестве не получалось совсем. 

Из забытой коробки с шахматами не раздавалось ни звука. Войска квартировались, ладьи конопатили щели, кони понуро жевали овёс, а слоны со шрамами на толстой коже тянули хоботом запах наступающей зимы.  

Ваня сунул шахматы на верхнюю полку и надел свой пиджак с меткой. Уже не из страха, а в благодарность. Как бываешь благодарен другу за то, что был с тобой, когда ты вдруг стал счастлив. 

 

У главных ворот монастыря высаживался десант туристов. Скученные японцы в павлопосадских платках шли гуськом за громогласным гидом. Ваня заметил, что четверо из них, снимая «зеркалками» надвратную церковь, выстроились, как во французской защите20: пара белых пешек рядом на горизонтали, пара чёрных  на диагонали.  

Наполеон пошёл вслед за группой, чтобы узнать, смогут ли они развить слона и не прошляпить гамбит. Но гид в дутой куртке-самоваре собрал отбившихся и завёл в музей кремля. Иван побродил по монастырскому двору, прошёлся вдоль келейных корпусов, послушал звуки трапезной и присел на спиленный дубовый ствол возле закрытой часовни.  

Каменная стена высокой звонницы с островками штукатурки казалась картой неизведанных земель. И плакучие ветви ивы выглядели грифельной штриховкой нового архипелага.  

Ваня огляделся, скучая, и заметил под кирпичными зубцами часовни истёртую фреску. От лика остался лишь охристый абрис на бледно-лазоревом фоне.  

Вдруг стало совсем тихо.  

Между монастырских построек пополз, стелясь к земле, прозрачный дым. Спорхнули с хлебного места воробьи-беспризорники, замолчали голоса туристов и даже ива перестала поводить своими длинными волосами.  

Иван нервно потёр лоб, прислушиваясь к себе. Но сердце билось ровно, предметы оставались на своих местах и запах был обычным: горький, хрусткий запах поздней осени. Ваня тряхнул головой и тихо сказал: «Параноик ты, брат». Он хмыкнул и увидел, как по дымной дорожке, словно паря в воздухе, к нему приближается чёрный монах. 

Монах подошёл и спросил, показывая на спиленный ствол: 

 Позволишь присесть? 

Иван не двигался и даже не моргал. 

Священник в чёрной рясе размашисто и прочно сел на дубовый спил и крякнул от наслаждения, будто долгие дни был в пути.  

Иван ждал. 

Священник похлопал ладонью по грубой дубовой коре, потом потянулся и провёл рукой по гибким ивовым веткам. 

 Даа…  произнёс он нараспев мягким баритоном.  Осенний лес заволосател… Даа… В нём тень, и сон, и тишина… Что ж там дальше?  он обращался к иве, будто она знала продолжение.  Кажется, и солнце по тропам осенним в него входя на склоне дня, кругом косится с опасеньем, не скрыта ли в нём западня21. Так?  священник посмотрел на Ваню.  

Иван суетливо, выворачивая наизнанку, снял пиджак и положил его между собой и чёрным монахом. Священник с присвистом вдохнул и шумно выдохнул. 

 А погода какая нынче славная! Чудеса!  сказал он радостно и улыбнулся в свою короткую бороду. Ивовые ветви качнулись в ответ. 

Чёрный монах по-ученически положил руки на колени и сидел, прикрыв глаза. Из-под подола рясы были видны его старые, изношенные башмаки. Правым, самым прохудившимся, монах отбивал ему одному слышимый ритм. 

Вид прорехи на монашеском башмаке успокоил Ваню. Он посмотрел на монаха в открытую, увидел его гладкий лоб, глубокие морщины на щеках, и внезапно разозлился. Ване захотелось сказать ему что-нибудь колкое, обидеть его. За то, что он пугал его безумием, а теперь сидит как ни в чём не бывало, читает стихи и дышит ноябрьским воздухом. Хорошо, пускай не он, но кто-то очень похожий.  

 Можно вас спросить?  голос прозвучал ломко. 

 Конечно, — башмак монаха остановился и повернулся к Ване. 

Иван сунул руки в карманы и, волнуясь, сжал кулаки. 

 А правда, что такие, как вы, сжигали людей с эпилепсией? 

Монах прикоснулся к своему простому кресту и, всё так же улыбаясь, спросил: 

 Кто ж это «такие, как мы», позволь узнать? 

 Те, которые в бога верят. 

Священник кивнул, серьёзно, как говорят с детьми о Вселенной. 

 Те, кто сжигали людей или книги, не в Бога верили, Ваня. А в то, что они выше Бога. И лучше его обо всём знают.   

 Откуда вы…  оторопел Иван. И, догадавшись, отругал себя: «Ты бы ещё под нос ему свою метку сунул!» 

Священник взял пиджак, легонько встряхнул и протянул Ване. 

 Люди с тяжёлой болезнью, бывает, и сами себя сжигают. Ненавистью сжигают, унынием, злостью на себя, на других, на Бога. Спрашивают меня: «Батюшка, за что мне это, почему так?»  

 И что вы им говорите? 

 Ответ тут один: я не знаю. Есть такие вопросы, Ваня, которые лучше самому Богу задать. И он ответит. Телеграмму с небес, конечно, не пришлёт. Но ответ этот ты обязательно узнаешь.  

 А я в бога не верю!  задрав подбородок, сказал Иван. 

 Что ж,  снова улыбнулся священник,  воля твоя. Но его отношения к тебе это не меняет. «И Сам сказал: не покину тебя и не оставлю тебя», — он поднялся и показался очень высоким. — Ну, Лучников Иван, будь здоров. И храни тебя Господь! 

Монах перекрестил Ваню и, весело размахивая руками, пошёл по дорожке. У трапезной он подобрал полы своей чёрной рясы и со смаком, по мальчишечьи, отфутболил бродячий камешек.  

Ваня привстал, чтобы посмотреть, как далеко отлетел камень, а когда оглянулся, чёрный монах уже исчез. 

 И сразу же двор запрудили туристы, им под ноги бросились воробьи, чирикая: «Дяденька, хлебцем угостите!»  гид забубнил, показывая на фреску с проступившим ликом. 

Ваня вышел из ворот монастыря и заторопился на площадь. Но чем ближе он к ней подходил, тем яснее становилось то, что никто его там не ждёт. 

Потому, что никто не стучал ему по батарее. Никто не приходил в его комнату играть в шахматы и пить чай. И вымокшие в озере носки с енотами не принадлежали никому. Озеро было, а того смешного человека по имени Аомори  нет.  

Потому, что он выдумал её сам.  

Чтобы не сойти с ума. Чтобы сбить со следа предвестников приступа. И всех обмануть, притворившись живым. 

 

Голубиная площадь была пуста.  

Иван плотнее запахнул свой колючий пиджак, ссутулился и повернул к Липовому скверу.  

Девчонка стояла у афишной тумбы и читала объявление о наборе в мореходное училище. Красная докерская шапка чудом держалась на её затылке.  

Девчонка обернулась и распахнула руки. Иван неуклюже обнял её и уткнулся носом ей в шею. От девчонки всё так же пахло мятой и чем-то простым, озёрным. 

 Лучников, ты чего?  пытаясь посмотреть ему в лицо, спросила Надя.  Плохо тебе? 

Иван молча замотал головой. 

 

Глава 6 

 

Мокрый снег, сыплющейся из серых ватиновых туч, студил носы и руки. Прохожие брели под зонтами, как даосские отшельники в соломенных плащах. Внутри заснеженных фонарей дрожали светлячки. 

В городском коворкинге с маленькой кофейней было малолюдно. Крупные снежные плюхи врезались в витринные окна и по-улиточьи сползали вниз, желая разжалобить тех, кто сидит в тепле.  

Внутри, стены кофейни украшали старинные двери с номерами квартир и глазка́ми. В одной сохранилась щель почтового ящика, в ней прорастили живую лаванду.  

Бариста в чёрном фартуке постукивал чашками о блюдца, чтобы материализовать новых посетителей. На него шипела блестящая кофемашина, требуя тишины. 

Иван с Надей сели в дальнем углу, рядом с разболтанным кикером.  

В своей группе «Эпиteen» они сделали рассылку, но приглашение подтвердили только четверо. Ивану и эти казались толпой. Надин же переживала так, словно это были её именины, а гостей собиралось мало.  

Она назначила себя модератором группы, набросала список тем и церемониал. Каждые пять минут она сверяла свои часы с ходиками над барной стойкой и приглаживала волосы. 

Чтобы занять время, они сдвинули столики и попросили ещё чаю. Надя показала на чёрно-белую фотографию в рамке. На ней девочка с деревянным слонёнком на колёсиках стоит под дверью с надписью «Вход со слонами запрещён!»  

 Вот,  вздохнула Надин.  Это про всю мою жизнь! 

Звякнул дверной колокольчик. В кофейню вошёл невысокий парнишка. Надя сверилась со своим списком.  

 Архивариус. Зовут Миша, пятнадцать лет. 

Архивариус издалека кивнул им, тщательно вытер ноги, стащил с себя мокрую куртку и застыл перед рогатой вешалкой. Повесил куртку на верхний рожок, снял, повесил на средний, отошёл на пару шагов, вернулся, забрал куртку с собой и положил её на стол кикера. Пожал руку Ивану, протянул было Надин, но передумал и снова кивнул. 

 А ещё кто-нибудь придёт?  первым делом заволновался он. 

 Сейчас будут, — обнадёжила его девчонка. — Чай? 

 У меня есть,  рассеянно ответил Архивариус, а потом спохватился.  А. Чай. Чая у меня нет.  

Надя посмотрела на него с восхищением. 

Колокольчик прозвенел снова. 

Вместе с порывом промозглого ветра влетел коренастый, нахмуренный подросток. Он неловко прищемил свой рюкзак дверью, но резко выдернул его и зашагал к кикеру, оставляя на полу грязные следы. 

 Здоро́во!  буркнул он и стряхнул со своей шапки снег. По сторонам разлетелись брызги. 

 Зимний,  шепнула остальным Надин.  Имя неизвестно, возраст тоже.  

Зимний вытер рукавом лицо, оглянулся на баристу и грозно сообщил: 

 Если они тут какао без маршмеллоу дают, тогда я пошёл. 

Через полчаса в кофейню вбежала молодая женщина, протёрла пальцем один окуляр запотевших очков, осмотрелась, помахала Надин, опять открыла дверь и крикнула на улицу:  

 Все уже здесь! Идём! 

Вошла тоненькая девушка. Глядя в пол, она долго складывала зонт, стягивала с маленьких рук перчатки, с шеи  кольца пушистого шарфа и поправляла свои волосы, подстриженные аккуратным каре. 

Архивариус и Зимний, по-птичьи наклонив головы, разглядывали её. Надин хитро усмехнулась и провела по планшету пальцем: 

 Кодама22. Звать Алисой. Мульты рисуетпишет стихи. 

Архивариус отчего-то смутился, а Зимний выудил из своей чашки зефир и положил себе в рот. 

 Полное собрание лузеров,  жуя, сказал он. 

Кодама ещё немного потопталась у входа, погладила лист фикуса, поздоровалась с печальным баристой и, прихрамывая, пошла к столикам. Женщина шла позади неё, словно страж. 

 Вот,  приветливо сказала женщина,  мы пришли! Это Алиса,  она чуть подтолкнула Кодаму вперёд.  Я её сестра старшая. Посижу тут у вас в уголочке, если не прогоните. 

И, не дождавшись ответа, придвинула к столику два кресла. Надин, вспомнив о своей роли куратора, вскочила, расплескав чай. 

 В общем, привет. Спасибо всем. Для начала… 

Зимний перебил её: 

 Что это за эпитин? Прям как новое лекарство звучит. Надеюсь, без побочки?  и рассмеялся в одиночестве.  

Надин смешалась.  

Зимний продолжал стендапить: 

 А передоз у него бывает? Принимать после еды или вместо? 

Никто ему не отвечал. Все рассматривали стены, потолок, чашки. Вдруг заговорила Кодама. Её голос шуршал, будто прибой накатывал на мелкие ракушки. 

 На Котельников, возле магазина, собачка на улице лежит. Прямо под снегом, на картонке. Картонка уже вся размокла. А собачка не встаёт, заболела, наверное. И все мимо идут. Мы со Стасей в приют позвонили. А там говорят, что мест нет. 

Стася с нежностью тронула Кодаму за локоть: 

 Лиска, мы на обратном пути её проведаем.  

Архивариус кашлянул и спросил, волнуясь: 

 Вы в какой звонили? На Староспасской, который? Есть ещё один, на Школьной. Номер их надо найти. 

Все склонили головы над своими телефонами. 

За окнами расправляли крылья ранние сумерки. Бариста зажёг гроздья медовых лампочек.  

Дверь кофейни распахнулась вновь. Колокольчик промолчал. 

Иван первым увидел вошедшего. Высокий, сутулый парень с растрёпанными пшеничными волосами был до странности похож на него самого. А ещё на того патлатого, из отражения в озере лодочной станции. 

Парень сразу подошёл к эпитиновцам и крепко пожал всем руку.  

Надин прокрутила свой список снизу-вверх и обратно. 

 Этого у меня нет,  сказала она Ване на ухо. 

 Илья,  назвался патлатый. И пояснил.  Я свою страницу закрыл. Чего вы чай-то холодный хлещете? 

С видом завсегдатая он отправился к дремлющему баристе и вернулся с большим подносом. Архивариусу вручил кружку ванильного сбитня, Стасе  слоистое латте, Зимнему и Надин  какао, а перед Кодамой поставил стеклянный чайничек: там, в горячей воде, из сухого бутона распускалась хризантема. Себе и Ивану парень не принёс ничего. 

Все снова смущённо замолчали. 

Иван с доброй насмешкой сказал Надин: 

 Модератор модерировал, модерировал, да не вымодерировал. 

Девчонка пригладила волосы и поднялась из-за столика.  

 Слушайте, у нас ещё идея была про Фиолетовый день. Ну, это всемирный день эпилепсии, если что.23 Можно сде… 

 Ёёё-лки зелёные!  опять вмешался Зимний и бросил чайную ложку на блюдце.  Я думал, путное что будет, а у вас тут, как везде. Поможем несчастным эпилептикам! Подарим каждому флажок!  Зимний глядел ожесточённо.  Вы такие прилизанные все, аж противно. А я лично задолбался всё время извиняться, что я такой! Типа, сорри, я тут две минуты на полу полежу, подрыгаюсь.  

Надя села и беспомощно взглянула на Ваню. Он повернулся к Зимнему, ещё не зная, что ответит ему, но заговорил Архивариус: 

 Зачем за это извиняться? Эпи, вообще-то, почти у каждого сотого. Просто не все знают свой диагноз.  

Стася сняла очки и по-простому, не осторожничая, спросила у Зимнего: 

 Тонико-клонические у тебя? 

Зимний хмуро кивнул. 

 Вот и у Лиски тоже. Приходится сопровождать дитёнка. 

 Стася…  Кодама прикусила губу и наступила сестре на ногу. 

 Лиска,  невозмутимо продолжала Стася,  ты же какой классный стих вчера написала. Прочитай, а? 

Алиса вжалась в кресло. 

 Ну Стася…  

Всем стало неловко. И за безмолвную Кодаму, и за её Стасю-опекуншу. 

Зимний рывком встал, отпихнув уютное кресло ногой. 

 Значит, посидели, потрепались?  сказал он и начал надевать куртку, не попадая в рукава.  Всё. Бывайте!  

Он нахлобучил шапку и пошёл к выходу. Позади болтался пустой рукав. 

 Зимний!  окликнула его Кодама.  Подожди!  

Зимний приостановился и взглянул на неё из-за плеча. 

 Я прочитаю, хочешь?  

Зимний вернулся по своим же следам и, не снимая шапки, плюхнулся на прежнее место. 

Кодама обхватила ладошками стеклянный чайник с плавучей хризантемой и начала читать своим шелестящим голосом: 

 

Двести двадцать вольт по моим нейронам, 

От кончиков пальцев до сердцевины, 

В рулетку русскую без патронов 

Играют две мои половины. 

Щелчок, осечка… на окнах 

Сеточка  

рваная снега, чиркают спички 

Ногтей по покрывалу в клеточку, 

И пахнет в комнате пойманной 

Дичью. 

И капает кран оперой Вагнера 

В ушах отдаётся. Качается люстра 

Ты не звонишь мне, а мне, ох! 

Как надо бы 

Услышать голос твой, чтобы проснуться. 

Где-то в углу баллон с кислородом 

Спрятан. Дышу через силу 

Жабрами. 

Не подбирай к моей двери коды, 

Возьми тротил и останься  

Однажды 

Со мной24. 

 

Иван украдкой посмотрел на девчонку. Она сидела, сжавшись, сцепив пальцы рук в замо́к.  

Кодама обвела всех взглядом и беззвучно рассмеялась. 

 Эй, не увядайте! Это просто поэтическое преувеличение.  

Все знали, что ни какое это не преувеличение, но заулыбались в ответ. 

 А вот ещё смешное,  Кодама взвесила на ладони кусочек леденцового сахара.  К нам раньше приходил почтальон, моему дедушке пенсию приносил. Так я его всегда просила: посидите ещё немножко, расскажите что-нибудь. Ему рассказать особо не о чем было, так он рассказывал про письма, про сортировку, про посылки… Теперь могу идти на квиз про почту! 

 Зимний стащил с головы шапку и сказал: 

 У меня таких хохм  вагон! Я раз на рынке рухнул, так один урод меня на мобильник снимал. Мне тётка моя сказала.  

Архивариус неожиданно ругнулся и ответил: 

 Такие раньше всегда ходили на казни всякие смотреть.  

 Угум… пробурчал Зимний,  в четыре дэ формате. Читают расписание: «О! «Четвертование». Круто! Мне билет в первый ряд!» 

 А у кого-нибудь бывают ауры?  прошелестела Кодама. 

Все посмотрели друг на друга. 

 Чего это за ауры?  с опаской спросил Зимний. 

 У меня бывают,  сказал до сих пор молчавший Иван. 

Кодама слабо улыбнулась. 

 Запах, вроде лесной земли,  Ваня подумал.  Ещё тоска жуткая. 

 Ой, и у меня тоска,  обрадовалась Кодама.  И тихий-тихий звук, как от «музыки ветра». Только не металлической, а из бамбука. Знаешь такое? 

 Да что за ауры-то?!  вспылил Зимний. 

 Предчувствие перед приступом. Бывает даже за пару дней, а бывает сразу. У каждого по-разному,  объяснил Архивариус. 

 А, понял,  успокоился Зимний.  Не, у меня такого не было. Я и без аур на стенку лезу. Ауру бы эту лучше тем, кто нас откачивать пытается. И в рот всякую фигню пихает. Зубов не напасёшься! По башке бы дать: «Судороги у человека! Ничего ему не суй в зубы, чучело! На бок переверни, под голову что-нибудь положи и скорую вызывай». 

Архивариус засмеялся: 

 Копирайт для буклета. 

 Угум… «Эпи и как с ними бороться». 

Кодама поёжилась и обмотала себя своим пушистым шарфом. 

 Никому эти буклеты не нужны,  сказала она. — В тренде же не мы.  

 А кто?  прошептала Надин и стушевалась. 

 Аутисты,  ответил Архивариус.  Синдром Аспергера всякий. 

 Ребят, какое-то это плохое соревнование,  строго сказала Стася.  Никому не сладко… У нас на работе парень был, у него раз приступ случился, другой… Потом его уволили по-тихому. 

Кодама вспыхнула. 

 И вы, конечно, все промолчали? 

 Лиска, ну что нам, голодовку, что ли, объявлять? 

 Я бы объявила!  запальчиво воскликнула Алиса. 

 Ты и так ничего не ешь. В чём душа только держится!  Стася хотела взъерошить Кодаме волосы, но та уклонилась от её руки. 

Снегопад снаружи висел ветхим занавесом. Дальний свет фар пробивал в нём бреши, и они тут же зарастали.  

 Я про работу не думаю,  ровным голосом сказал Зимний.  Всё равно до тридцатника не дотяну. Или от припадка сдохну, или с ума сойду, или в окно выйду. 

Смеясь и стряхивая снег, в кофейню ввалились несколько парней и девушек. Они шумно рассаживались, читали вслух меню, хохотали и не в такт подпевали безутешному блюзмену из динамиков. 

 Тогда и я расскажу,  сказал вдруг озёрный патлатый Илья. Всё это время он сидел так незаметно, что все о нём уже забыли.  В прошлом году я на Байкале волонтёрил. От мусора откапывались, тропы укрепляли. Я им про себя ни слова. Боялся, выпнут. А у меня там ни одного приступа не было! Уставал зверски, погодка тоже не Мальдивы, и недосыпы постоянные, и стресс. Короче, всё, что доктор не прописал. Но что-то там есть такое…  

 Необъяснимое?  подсказала Кодама. 

 Ну да… Там правда здо́рово… Поехали туда летом все вместе? 

Все заговорили разом.  

Перебивая друг друга, они начали обсуждать, на чём и как они отправятся, где будут жить, как возьмут байдарки, палатки и спальники, как проживут три месяца под соснами, у самой воды, чтобы по утрам на них смотрели любопытные нерпы, а воздух хранил запах ночного костра.  

Это будет именно то место, где тьма и страх их не найдут. 

И каждый знал, что никто никуда не поедет. Но они продолжали говорить и говорить об этом.  

Все старые двери на стенах кофейни приоткрылись и оттуда вдруг вылилось озеро неправдоподобной синевы. И не было видно его берегов. Небесные прачки окунали в озеро белые облака и выжимали из них над соснами дождь.  

И не было в нём дна, некуда было опускаться и тонуть, нечем захлёбываться. Озеро было небом. В него можно было только взлететь. 

Поджав ноги, они дрейфовали в своих креслах. Течение уносило их к самой середине озера. И на лице каждого из них играли блики солнца, скользящего по этой самой синей и самой чистой воде. 

Зимний обернулся на тех, кто остался на берегу.  

 Вот мы идиоты! 

Архивариус Миша пришвартовался к нему и достал из своих файлов: 

 Про это ещё Фёдор Михалыч написал.  

 Да не-е-е Зимний вышел на сушу.  Как насчёт тех, которые всё время дома торчат? Которые вообще на таблетки не реагируют. Прикиньте, как это вообще? 

Илья с Иваном переглянулись. Кодама поникла. 

 И что делать?  спросила она, словно у самой себя. 

 Можно их навестить,  предложила Стася. 

 Угум…  презрительно скривился Зимний.  Нужна им ваша жалость! 

Надин выпрямилась и проговорила: 

 Допустим. Но что такого плохого, если один человек жалеет другого?  

Все посмотрели на неё, будто только что заметили. 

Архивариус снова дал пояснения: 

 Слово «жалость» от слова «жалить» произошло. Выходит, чья-то беда не мимо пролетает, а жалит тебя. 

Зимний хлопнул ладонями по подлокотникам кресла: 

 Лады́, филологи! В следующий раз тогда всё и порешаем. Может, по домам двинем? Я девчонке одной из класса тетрадку обещал занести. 

Все заулюлюкали, рассмеялись и начали его трепать. Зимний покраснел и добродушно отмахнулся: «Да идите вы!» 

 

Когда они высыпали на улицу, снегопад уже унялся. Мир был снежен и чист. На занесённой белым дороге не осталось ни одного следа.  

Иван с Надей не спеша шли домой. Ваня держал девчонку за руку и согревал своим дыханием её озябшие пальцы. Деревья в Липовом сквере крепко спали под пухлыми одеялами снега. И кто-то невидимый вышивал ночное небо созвездиями.   

 

Глава 7 

 

Предновогоднее собрание родителей старшеклассников началось традиционно. У дверей актового зала поставили пару верзил из одиннадцатого «А». Хотя, никто из родителей сбежать пока не пытался.  

Завуч, Оксана Сергеевна Антипова по прозвищу Оса, распорядилась поставить стол для учителей не на сцене, а внизу, вдоль первого ряда. Завучу нравилось быть демократичной. 

Десятиклассники сначала звали её Антипатией, но в младших классах это слово никак не могли запомнить. Поэтому завуч стала просто Осой. 

 

Директор школы долго говорил об успехах, потом о неудачах, которые станут успехами. Его бесцветный голос плыл над головами родителей. Многие дремали.  

Секретарь рисовала в уголке каждого листка своего блокнота по слонёнку. Если быстро пролистнуть страницы, то слонёнок поднимал хобот и поливал себя водой. Завуч заглянула к секретарю в блокнот, будто хотела у неё списать.  

 Тома, посерьёзнее, пожалуйста!  строго попросила она. 

Тома закрыла блокнот и уныло оглядела актовый зал. 

Директор отвлёкся на муху, бьющуюся в поисках выхода, и запнулся. С места поднялась женщина в наброшенной на плечи дорогой шубке. 

 У меня вопрос!  напористо сказала женщина.  Долго ещё этот Ваня Лучников будет пугать наших детей? Надо что-то с этим делать. 

Директор растерялся, просмотрел свои тезисы, но ничего там не нашёл. 

 Но, позвольте,  мягко сказал он.  Успеваемость у Лучникова приличная. Поведение неплохое. И в нашем шахматном клубе он занимается.  

 Пусть занимается, я ж разве против?  пошла в атаку женщина в шубке.  А если его припадки заразные? Сейчас врачи говорят, что «нет», а потом откроют, что «да». 

Эмодзи, сидящая в стороне, крикнула на весь зал: 

 То есть из-за своего мракобесия вы предлагаете изолировать Ваню от социума? 

Дама в мехах разложила неизвестное ей слово на понятные «мрак» и «бес», и возмутилась:  

 Вы, девушка, чёта попутали! У меня два высших образования! У нас интеллигентная семья! Стешенька у нас здоровый и занятой ребёнок. А этому Ване дома лучше будет. Правильно же? Правильно я говорю?  Ища поддержки, она привстала и оглядела актовый зал.  

Родители молчали, опустив глаза.  

В напряжённой тишине мучительно заскрипело деревянное кресло. С последнего ряда поднялся огромный, похожий на Зевса, старик. Он громоподобного откашлялся в кулак и обратился к женщине в шубке: 

 Мадам, слушайте сюда, я сейчас скажу за эти вещи. Списать пацана на берег, значит? Чтоб, значит, сидел и не высовывался? А ты, значит, будешь ходить гордой цацей?  старик махнул секретарю.  Значит, записывай, Андрей Максимыч против такого. Пиши, пиши! Про-тив. 

Эмодзи вскочила и выкрикнула дрожащим голосом: 

 Я тоже против! Категорически! Исключить нездорового подростка из школы без всяких оснований  это дискриминация! 

Оса качнулась на своём стуле и прошипела ей за спинами учителей:  

 Светлана Александровна, если я не ошибаюсь, вы у нас первый год работаете? Вот и работайте пока. Сейчас не время и не место обсуждать этот вопрос. Мы всё решим коллегиально, с привлечением специалистов. 

 Ну сколько уже можно сидеть?  с раздражением спросили в зале.  Будем мы про новогодний бал обсуждать или нет? 

Родители встрепенулись и темпераментно зашумели. 

Секретарь снова пролистнула большим пальцем нижний угол блокнота: слонёнок поднял хобот и окатил себя водой. 

 

 

…Бумагу с неразборчивыми подписями о переводе на домашнее обучение Иван разорвал на четвертушки и выбросил в урну. 

Он продолжал выходить из дома ровно в семь тридцать утра, садился в трамвай и ехал по кольцевой. Снег стаял и превратился в сажевую жижу. Небо, похожее на кровоподтёк, сыпало колкой снежной крупой 

Город сгорбился и посерел. 

Проехав два раза по кругу, Иван выходил у вокзала и сидел в жарко натопленном зале прибытия, наблюдая за приехавшими. Немного растерявшиеся, они волочили свои чемоданы, выискивали в толпе встречающих и, вскрикнув, повисали у них на шее. 

Потом он завтракал в привокзальном буфете и звонил Наде. Она уехала с матерью «на ёлки» и потребовала от него ежедневных отчётов. Но больше говорила сама, подробно и смешно рассказывая о том, что произошло за день. 

Ваня отделывался фальшивыми заметками из школьной жизни. Девчонка называла их «обезжиренными» и просила подробностей. Подробностей у Вани не было. 

Иногда он встречался с Зимним, и они шатались по старому центру, бездумно входя в магазины вместе с предпраздничной толпой. Оказалось, Зимний отлично умеет молчать за компанию. И молчанием своим заполнять пусто́ты, в которые то и дело проваливался Иван.  

 

Заканчивалась неделя странной Ваниной свободы. Нужно было решать, что делать дальше.  

Зимний смылся с последнего урока, и они забежали в «Детский Мир», чтобы переждать там льдистый декабрьский ливень.  

В проходах между стеллажами завывали дети. Они не могли вынести того, что игрушек в мире намного больше, чем возможностей их получить. Иван с Зимним стояли возле подиума с игрушечной железной дорогой: стальные колёсики постукивали по рельсам, из трубы паровоза рвался всамделишный дым, дзинькали семафоры.  

 У тебя в детстве была такая?  спросил Зимний. 

 Была,  ответил Ваня,  только поменьше. 

Зимний не сводил глаз с нарядных вагончиков. 

 У меня вот не было,  сказал он зачарованно.  Может, приобресть себе, а? Или поздно уже? 

Иван внимательно на него посмотрел и спросил: 

 Зимний, ты как вообще? 

 Как… Живу. 

 

Тем временем, сидя на уроке биологии, Стеша чувствовала, как вокруг неё копится статическое электричество. Никто в классе ей ничего не говорил. Но от караульных с родительского собрания все узнали, что Стешкина мама подло напала на Луча.  

Стеша понимала: или сейчас, или никогда. Скоро каникулы, и она так и останется «этой, у которой мать…» Даже, если расскажет, что со своей матерью она больше не разговаривает, это уже ничего не изменит.  

Нужно было действовать. И Стеша подняла руку. 

Классный руководитель кивнула ей с улыбкой. Стеша всегда считалась «беспроблемной». 

 Елена Леонидовна,  начала Стеша, и в коленках противно дрогнуло,  а что с Ваней? 

Классная сошла с кафедры и поправила на стене пособие «Античные представления о развитии жизни».  

 Почему ты, собственно… Ваня болен. Его перевели на домашнее обучение. По теме урока есть вопросы? 

Ученики, словно на теннисном матче, повернули головы к Стеше: спасует или перехватит удар слёта? 

 А Светлана Александровна говорила, что он может учиться, как все. Значит, вы его специально? 

Ученики развернули головы в сторону классной. 

Елена Леонидовна мощным ударом погасила Стешину подачу: 

 Аксёнова, ты что себе позволяешь?! Останешься после уроков. Итак, продолжим… 

Класс разочарованно уткнулся в учебники. 

Раздался негромкий, но отчётливый хлопок. Все подняли головы. 

Хлопок повторился.  

Музыкальная Стеша размеренно, с равными промежутками хлопала ладонью по парте. Елена Леонидовна приоткрыла рот. Потом подошла ближе. Ей не верилось ни в то, что она слышит, ни в то, что она видит.  

 Что это значит, Аксёнова?  спросила она тоном человека, говорящим с привидением. 

Стеша продолжала хлопать по парте.  

Влюблённый в Стешу мрачный Савелий потёр ладони и хлопнул с ней в унисон. Елена Леонидовна вздрогнула.  

 Сейчас же перестаньте!  закричала она педагогическим голосом. 

Двойняшки Кузнецовы переглянулись и сделали хлопок, потом другой. С первой парты к ним присоединился отличник Соломин.  

Классная сделала последнюю попытку: 

 Марш из класса! Сейчас же!  

По партам захлопали все.  

Елена Леонидовна выскочила в коридор. Спустя пять минут в кабинет царственно вошла завуч с покосившейся высокой причёской.  

Класс безмолвно хлопал по партам. 

 Прекратить немедленно,  не повышая голоса, жёстко приказала завуч.  Всем неуд по поведению. 

Завуч поперхнулась, подбирая самое страшное наказание для учеников. 

 Вон из класса! Все к директору! Строем! 

Ученики десятого «Б», не сговариваясь, затопали ногами. На полке, из торса разборного человека что-то вывалилось и покатилось по полу. 

Классная испуганно прошептала:  

 Ребята, вы что? Разве так можно?  и со всхлипом снова выбежала из класса.  

Завуч стояла, скрестив руки на груди, и смотрела на подростков сухими глазами. Кривая ухмылка уравновешивала её съехавший на бок шиньон. 

 

Историк Георгий Денисович пытался опознать шум, доносящийся из соседнего кабинета, и при этом не сбиться с мысли. Класс, как трава под ветром, клонился в сторону двери. Историк не выдержал. 

 Кривулин, пойди, пожалуйста, узнай в чём дело. 

Довольный своей миссией, Кривулин выскользнул в коридор. 

Дверь кабинета биологии обступили школьники. Кто-то из старшеклассников был в спортивной форме и обнимал сразу два баскетбольных меча, как небольшие тыквы. На подоконнике сидел охранник в униформе и болтал ногами: 

 Распустились, цветы жизни!  

Проныра Кривулин с хода врезался в толпу, собрал информацию, опросил свидетелей, отогнал от замочной скважины пятиклассника с фингалом под глазом и сам заглянул в неё.  

Завуч решила, что отступать надо красиво. 

 Хорошо, я уйду,  зловеще сказала она.  Но учтите, я вернусь с директором!  

Ученики расступилась перед открывшейся рывком дверью.  

Печатая шаг, завуч пошла по коридору, чувствуя, как ей в спину смотрят двадцать пар всепонимающих глаз. В толпе пробежало: 

 Оса улетела, но обещала вернуться! 

Кто-то приоткрыл дверь в кабинет биологии и крикнул: 

 Чуваки, мозоли не натрёте?  и тут же получил подзатыльник.  

Счастливый и гордый собой, Кривулин ворвался в свой класс. 

 Там у бэшек забастовка! Топают! Осу затопали! Извиняюсь, Георгий Денисыч… Луча из школы попёрли, за его приступы! 

Класс загудел. 

Историк сделал свой фирменный пасс руками, призывая всех к тишине. 

 Так, прекрасно. Кто нам поведает о принципах ненасильственного сопротивления? На примере Махатмы Ганди и Мартина Лютера Кинга. 

Взметнулись руки. «Можно выйти?» «И мне можно?» «А мне?» «Ой, мне очень надо!»   

С задней парты пробасил начитанный Добрыня: 

 Георгий Денисыч, синхронизация. Надо всех отпускать. Нам долго терпеть нельзя. 

Учитель посмотрел на часы, потом на косо висящий портрет Карамзина и печально сказал:  

 Сначала бы историю выучили, а потом на баррикады… До звонка четыре минуты, идите. 

Десятиклассники с грохотом снялись с мест. В дверях образовался затор. Георгий Денисович крикнул им вслед: 

 К понедельнику всем прочесть про Соляной поход! 

Когда класс опустел он пробормотал:  

 Топают они… Я, может, в своё время тоже бы топнул. А толку-то? 

Историк дёрнул за кольцо рулонной карты, и она с жужжанием свернулась.  

 

…Понедельник начался как обычно.  

За ночь мороз сковал всю слякоть и разрисовал стёкла полярными звёздами. Дворники сыпали соль на ледяные дорожки, а вороны готовили санки, чтобы кататься с крыш.  

Вешалки в школьном гардеробе заросли пуховиками и потерянными варежками. Повар начала добавлять в ведёрную кастрюлю с чаем шиповник и листья брусники. А Марк Венедиктович надел под пиджак мохеровую жилетку и выглядел от этого толще и добрее.  

В живом уголке, где давно уже не было никакой живности, сидела Эмодзи и смиренно вертела в руках свою туфлю со сломанным каблуком-шпилькой. На прошлой неделе она ломала этот каблук трижды и каждый раз просила завхоза его починить. Одинокий школьный завхоз решил, что делает она это нарочно, и начал ходить на работу в галстуке. 

Эмодзи вздохнула, попробовала оторвать каблук от другой туфли и чуть не опрокинула террариум. 

 Ах, вот вы где! — сказала появившаяся из воздуха завуч. — Я вас ищу.  

Психолог вздохнула снова и спрятала туфлю за спину. 

 Светлана Александровна,  елейно вступила Оса,  я понимаю, вы у нас главный друг детей, но настраивать их против остального педсостава  непедагогично! Мы еле подавили этот их нелепый бунт! 

 «Подавили»,  повторила Эмодзи. — По-моему, вы их сами против себя настраиваете.  

Завуч с готовностью перешла в нападение.  

Психолог с уважением выслушала её длинную тираду до конца. 

 Знаете, Оксана Сергеевна,  сказала она,  если честно, мне фиолетово! 

 Чтооо?  причёска завуча качнулась вперёд. Совладав с собой, Оса язвительно прищурилась: 

 Между прочим, так уже никто не говорит. Лезете к ученикам в друзья, а языком их не владеете! 

 И пускай не говорят. А мы будем. Будем говорить. Даже, если слушать нас не хотят.  

 Завуч обидно рассмеялась.  

 С такой дешёвой патетикой лучше вам устроиться в…  она мысленно перебрала все подходящие учреждения, но выбрать ничего не смогла.  

Эмодзи встала, надела туфлю и, подволакивая ногу на сломанном каблуке, вышла из «живого» уголка. 

Разгневанная завуч полетела по коридору, жужжа себе под нос: «Ну надо же, ну надо же!» На дверях кабинета биологии она заметила альбомный лист. Уверенным шрифтом на нём было написано: «Мне фиолетово! Эпилептик  не изгой!»  

Оса сорвала листок и с ненавистью слепила из него бумажный снежок. Забыв о педагогической походке, она понеслась по коридору, обрывая такие листки с двери каждого класса.  

На примёрзшей к стеклу герани распустился нежно-фиолетовый цветок. Оса подлетела к окну, отщипнула цветок и бросила его за батарею. На лестнице она натолкнулась на первоклашку с ярко-фиолетовым рюкзачком за спиной. Завуч поймала ученика за рукав: 

 Какой класс? Почему рюкзак такого цвета?!  

 Мне мааама купииила,  заныл первоклашка и, на всякий случай, приготовился зареветь. 

Завуч взлетела по лестнице и спряталась в учительской. 

Там, на стремянке стоял завхоз в фиолетовых брюках и, насвистывая, вкручивал лампочку.  

 Виктор Семёныч!  Страдальчески выкрикнула завуч, тыча в его брючину.  И вы туда же! Как вам не совестно!  

Завхоз озадаченно оглядел свои ноги. Он купил эти брюки вчера. Ведь Светлана Александровна сказала, что это её любимый цвет.  

 

Глава 8 

 

Январские сугробы всё ещё стояли в подпалинах от фейерверков и петард. Вороны уносили себе в гнёзда блестящие кусочки конфетти и мандариновые корки. На ветки старого тополя кто-то привязал красные ленточки. А дворнику подарили красный шарф и варежки на плетёной тесёмке.  

Ване нравились эти первые дни нового года. 

По утрам над рекой поднималось облако инея, опушало деревья и купола храмов. Город был притихшим, завьюженным.  

Кирпичные трубы домов выдыхали густой белоснежный дым, словно бы не дома это вовсе, а полярные экспрессы, ждущие отправления. В синем ледниковом небе всходила бледная луна. И казалось, что на ней тоже поскрипывает снег от чьих-то торопливых шагов.  

 

Ване снова звонила мама. Голосом корабельного паникёра, которого первым выбрасывают за борт, она восклицала в трубку: 

 Это же Средневековье, лучик! Тёмное царство! Возвращайся домой. Здесь тебя никто из школы не выгонит. Всё будет, как раньше. 

 Не будет уже как раньше, мам,  устало повторял ей Иван. 

 Ты про девочку свою?  заводилась Аля.  Сынок, ты же просто хромой щеночек для неё. Она поиграет с тобой и бросит. Она не знает, как это тяжело быть рядом с таким человеком. У неё ведь тоже мама есть. Думаешь, она позволит ей с тобой общаться? Приезжай, сыночек. Ты никому, кроме меня, не нужен! На что ты там надеешься? 

Ваня бережно положил говорящую трубку на подоконник и увидел идущую по дорожке Надю. Девчонка подняла голову и, высмотрев его в окне, по-пингвиньи обхлопала себя замёрзшими руками. Потом стянула с головы воображаемую кепку, ликуя, подбросила её в воздух, уронила, подняла, обтряхнула о колено, надела и шутовски поклонилась. 

Иван поднял вверх большой палец и зааплодировал, словно тюлень ластами: он тренировался три дня. 

Елизавета Львовна деликатно стукнула в открытую дверь. 

 Каков вердикт?  

Ваня улыбнулся ей и ответил: 

 Я остаюсь. 

Бабушка подошла и легко сжала его плечо. 

 Ну что, Лучников. Будем жить. 

 

…Пришла весна и жаркой пяткой натоптала в снегу прогалины. От влажной торфяной земли поднимался едва заметный пар. Хотелось разуться и со сладостным чваканьем наступить в этот весенний след. 

Из водосточных труб с грохотом бобслея сыпались ледышки, скользили по нагретому солнцем тротуару и превращались в ручейки. Ручейки впадали в лужи, лужи просачивались в ботинки, ботинки приходили вместе с людьми в квартиры и приносили туда запах весны.  

Дворник в красном шарфе с сожалением разобрал тающего снеговика, не глядя в его угольные глаза. Ленточки на тополиных ветках оттаяли и затрепыхались на тёплом ветру. 

 

Ваня с девчонкой сидели на подоконнике, играли в шахматы и щурились от солнца. Кодама прислала сообщение: «Ваня, вот тебе хокку: 

Сквозь космос луч прошёл, 

Чтобы древесного листа 

Коснуться». 

 

Надин подняла бровь и хмыкнула: 

 Никакой ты не луч пока. Ты лучина, которая дальше носа не светит. 

 Допустим,  смеясь, передразнил её Ваня. 

 Тебе шах, кстати!  злорадно объявила Надин. 

 Ах, шах?!  страшным голосом крикнул Иван, крепко схватил девчонку за руку и потащил её в комнату к Елизавете Львовне. Надя упиралась и уехала на пятках по паркету. 

 Бабушка, я тебе сильно умную одну хочу сдать! На опыты! 

Девчонка с хохотом вырвалась и погрозила Ване своим кулачком. 

От их смеха предвестники тьмы сбивались с нужной частоты, но оставались рядом.  

О завтрашнем дне не знал никто. Но сейчас была весна. И солнце трогало брошенные на подоконнике шахматы, колючий пиджак на спинке стула, и аквариумного водолаза, булькающего на рыбок-новосёлов. 

Никто не знает о завтрашнем дне.  

Может быть, летним утром, по тропинке заброшенного парка у лодочной станции, девчонка будет ехать на велосипеде. Вцепившись в руль, она будет крутить педали и кричать, захлёбываясь от восторга: «Луч, только не отпускай! Не отпускай!» Ваня будет бежать позади, держась за горячую изнанку велосипедного седла и с разрастающимся, нестерпимым счастьем смотреть, как высокая трава хлещет босые ноги девчонки. 

И тот парень в отражении тёмного озера будет всё также сидеть на краю причала, ведущего в небо. 

 

// // //

Комментарии

Нужно войти, чтобы комментировать.