Сиблинги

Лариса Романовская

Подходит читателям от 13 лет.

Художнику Лене Ремизовой

 

Часть первая

 

«Вы лучше расскажите мне, как будет потом.
Придумайте что хотите, только чтобы было хорошо. Пожалуйста»

Кир Булычев
«
Можно попросить Нину?»

1.

Шестиклассника Женьку Никифорова сюда вызвали с контрольной по алгебре. Он решал третье задание, когда понял: надо выйти из класса, иначе будет плохо. Хуже обычного. Женька был как под гипнозом. Или как во сне. Мозги вообще отключились.

Он сунул тетрадь на стол математички, пошел к двери. За его спиной заржал Ванька Рыжов:

— У Артемона — понос!

Марина Генриховна рявкнула не на Рыжова, а на Женьку:

— Никифоров! Не мешай классу!

Женька молча открыл дверь. Он еще не знал, что много раз придется так уходить. Он на пороге не оглядывался. Даже если бы ему сказали, что он никогда этих больше не увидит, всё равно бы не оглянулся.

Женька выскочил наружу. Было тихо. И в классе, и там, где он оказался.

Он думал, что выйдет в коридор второго этажа. Но вместо этого попал в чужой кабинет.

Женька растерялся. Зато непонятная тревога сразу кончилась. Её выключили. Значит Женька там, где надо. Где?

Потолок был выше, чем в школьном коридоре. Даже выше, чем в проклятом спортзале. Яркие лампы, белые стены, длинный стол. За ним сидели пожилой дядька в синем халате и лохматый парень класса из десятого. Женька их никогда раньше не встречал.

Парень приподнял темные очки и сказал:

— А вот этот подходит.

Они смотрели на Женьку. Тот думал: сколько до конца урока? Успеет он дописать контрольную? Женька знал, что в третьем задании ответ «минус единица». Еще он думал, что скоро вернется обратно.

— Этот подходит, —  повторил парень.

— Максим, ты уверен? — удивился пожилой.

Максим кивнул так резко, что очки сползли с носа. Нос был поцарапанный.

Женька спросил:

— Это что тут такое?

Пожилой отозвался вопросом на вопрос:

— Ты веришь в жизнь после смерти?

— Не верю, — соврал Женька.

— И правильно, — кивнул пожилой. — Смерти нет. Если жизнь не заладилась, то спокойной смерти не жди…

— Пал Палыч! –  удивился Максим: — Рано же…

Пожилой махнул рукой:

— Как раз вовремя.

У Женьки за спиной что-то грохнуло. Будто стена обвалилась!

Он обернулся.

Вместо двери в кабинет алгебры теперь было толстое стекло. По краям — обледенелое, как иллюминатор в самолете.  За стеклом вдруг поплыла темнота.

Мелькали редкие огни. Гудел пол. У Женьки заложило уши: словно кабинет набирал высоту.

Но так не бывает.

Женька хотел сглотнуть слюну, чтобы в ушах щелкнуло. Губы плохо шевелились. Как после заморозки.

— Мы летим?

— Нет, блин, плывем! — сказал Максим. Было непонятно — это правда или нет.

— Перемещаемся, — Пал Палыч говорил спокойно: — Мы сейчас в лаборатории научно-исследовательского института хронологии…

Свет стал тусклым. В ушах шумело. Женька не все слышал, но кивал. Эксперимент, значит. НИИ. Лаборатория.

Пол задрожал сильнее. До ближайшего стула было шага три. Женька сел. Все молчали — тоже как в самолете. Даже пристегнуться хотелось. Потом шум закончился, свет стал ярче.

Пал Палыч объяснял про время. Женька слушал, не заметил, когда в ушах перестало гудеть. Максим положил голову на руки, как на скучном уроке. Кажется, он уснул. Прямо в темных очках.

А Женьке было интересно.

 

В будущем изобрели прибор, чтобы изучать прошедшее время. Прибор называется «хронометр». На нем можно посмотреть любую законченную жизнь – как фильм. Незаконченные смотреть нельзя, от этого всё портится.

Иногда человека в детстве называют «маленький эйнштейн», «будущий моцарт» и все такое. Но он вырастает и становится обычным. И до самой смерти просто так живет. Планы не сбываются. Когда эта неинтересная жизнь заканчивается, ее можно отмотать на хронометре до того места, где этот человек еще ребенок, где он что-то выдумывает, изобретает и ему от этого хорошо – как Женьке, когда он решал задачи по алгебре.

В ту секунду, когда Женька понимал суть решения, у него горло замирало. Счастье было четким и ровным, как чертеж к задаче! Вот из такого момента его и вызвали.

Если человека забрать из прошлого, настоящее не изменится. Каждый законченный день — это как коробка. День прошел, коробка захлопнулась и осталась в прошлом, будто попала на склад. Если ее взять, никто не заметит — на склад заглянуть нельзя. Никому, кроме институтских.

 

Пал Палыч очень логично объяснял, Женька понял все, кроме одного:

— А что у меня не сбылось?

— Неважно. Иногда ты думаешь, что смысл жизни в одном, а он в другом. Как в анекдоте про соль. Знаешь такой?

Женька сказал, как на уроке:

— Я знал, но забыл.

— Человек после смерти спрашивает Бога: «Скажи, в чем был смысл моей жизни?». Бог говорит: «Помнишь, однажды тебя в столовой попросили соль передать?» «Ну помню. И что?» «Вот в этом!»

Анекдот был странный. Женька не улыбнулся. Подумал про контрольную, которую не дописал:

— А вы меня когда назад вернете?

Пал Палыч развел руками.

И замигал свет. Лохматый Максим сразу проснулся. Молча вылез из-за стола, пошел в конец кабинета. У него футболка на спине была испачкана в велосипедной смазке. Может, Максим чинил велосипед, когда его сюда позвали?

В углу кабинета пряталась дверь, низкая, металлическая. Женька ее заметил, только когда она открылась. За дверью была чернота. Пахло чужим теплым воздухом.

Максим вдруг снял темные очки. Посмотрел на Женьку как на двоечника, которого к доске вызывают. Вроде жалко дурака, но сам виноват. Женька ещё не знал, в чем он здесь дурак. Сказал:

— Чего тебе?

Максим пожал плечами и прыгнул в темноту. Нырнул в неё с порога, как с вышки. Железная дверь захлопнулась.

Женька остался в непонятной комнате. Черти где.

— Пал Палыч, а можно обратно?

— Уже нет.

— Почему?

— Жизнь кончилась, Жень. Всё. Ты её прожил.

И ни горя, ни радости не было в его голосе. Никакой торжественности. Пал Палыч просто ответил на вопрос — как учитель на уроке. И от этого стало куда страшнее, чем от сути ответа.

Как это — прожил? Как это — кончилась?

Женька был против! Его же не спросили, хочет он сюда или нет. Но Пал Палыч так ответил, что было ясно — и не спросят. Тут всем плевать на Женькины желания. Как в школе. Только, наверное, ещё хуже.

Женька хотел сказать, что…

Но свет погас. И пол опять затрясся. Стало совсем безнадежно.

 

2.

Потом в НИИ Женьке прокрутили на «хронометре» его жизнь, до самой старости. Там было то, что нельзя подделать: мысли, сны и страхи. Женька смотрел и у него мозг кипел. Женька злился на себя — будущего, взрослого. За то, что он такую дурацкую жизнь прожил.

Он думал, ему дадут всё исправить. А его перевели на планетку.

 

Кроме Женьки там было еще восемь человек. Мелкий Гошка Некрасов, большой Юрка Дуб, молчаливые близнецы Сашка и Серый… Один из них заикался, но кто именно — Женька сразу не запомнил. Девчонки еще были, Ирка и Людка.

За порядок на планетке отвечали Максим Найденов, которого Женька уже видел, и Долорес Иванова. Они были почти взрослые, старшеклассники. Макс — высокий, загорелый, часто с сигаретой за ухом. Долорес — мелкая, коротко стриженная, ростом чуть выше Женьки. А голос как у учительницы. Все называли Долорес Долькой.

Женька решил, что тут похоже на летний лагерь, только без забора. Кругом сосны, белки, небо голубое. Август или начало сентября. Дом большой, двухэтажный. Длинный коридор, с кухни компотом пахнет. Но дом не просто в лесу, он вообще один на планетке.

 

Женька думал, что Макс с Долькой его разыгрывают. Какая еще искусственная планета? Как ее можно всю обойти за день?

— Бредятина.

Максим сказал:

— Садись на велик и проверяй. К утру вернешься.

— Ага, конечно. Вот сейчас меня отсюда выпустят!

Максим пожал плечами:

—  Кому ты тут нужен, кроме нас? Мотай на все четыре стороны.

Женька переспросил у Дольки. Она сказала, что гулять можно, сколько влезет. Сразу повела его за велосипедом. Даже не узнала, умеет ли Женька ездить.

Гараж был в подвале — огромный. Там стояло велосипедов сто. Самые разные. Горные, гоночные, обычные советские.

Долька сказала:

— Бери любой. Какой на тебя смотрит.

Это выражение добило Женьку с концами. У него дома так дед говорил, про пирожки и апельсины. «Какой на тебя смотрит». До Женьки дошло: это на самом деле. И дом, и те, кто в нем живет. Ему тут про всё расказывали так, будто это игра, типа «Зарницы». А это жуть. Жизнь вместо смерти.

 

Когда Пал Палыч объяснял про НИИ, Женька воспринимал это как условия задачи. «Из пункта А в пункт Б вышел поезд». Если Женька решал про поезд, он про цифры думал, а не про запах тепловоза. Не отвлекался на детали. Но в гараже Женька увидел ряды велосипедов и вспомнил про коробки с прожитыми днями. Поверил, что это правда. Что он успел вырасти, потом умер, потом попал сюда.

Женька произнес шепотом:

— Я, наверное, потом покатаюсь.

Долька кивнула и они пошли обратно. Наверху Долька сказала:

— Сейчас ужинать будем, иди руки мыть, — и показала, где тут умывалка.

Там висело зеркало. В нем было Женькино обычное отражение, с оттопыренными ушами. Никифоров Женя, двенадцать лет, хочет стать математиком. Хотел, но не стал.

В коридоре кто-то стучал мячом. Потом в умывалку вошли две девчонки. Одна по возрасту как Женька, а вторая — малявка из началки. Старшая — темная, в кудряшках, а маленькая — рыжая. Старшая смотрела на свое отражение. А маленькая на Женькино, он в зеркале заметил. Она тоже заметила, что он заметил.

Старшая ей говорит:

— Люда, заколку подержи.

А эта Люда вдруг убежала. Старшая глянула на Женьку так, будто хотела переодеться, а он мешал. Тут Долька из коридора закричала, позвала всех ужинать.

Где здесь кухня, Женька не знал. Пришлось искать по запаху.

По дороге Женька думал: если он неживой, почему голодный? А может, он что-нибудь другое теперь любит? Например, печёнку. Или вообще, кипяченое молоко?

 

3.

Никто никогда не знает, куда делись ножницы. Даже если этих ножниц пять пар и все только что были на месте.

— А кто взял? Дядя Петя с мыльного завода? Всё, потом поищу. Юрка! Гошка! Руки мыть! Быстро!

Про дядю Петю — это поговорка Долькиной бабушки. Еще бабушка говорила каждый вечер, прежде, чем свет включить: «Занавесь окна, а то сидим как на юру, соседи смотрят».

Что такое «юр», Долька до сих пор не знает. Но по вечерам, зажигая свет, всегда задергивает занавески. Хотя соседей здесь нет. Только белки. Черные, рыжие, серые. Белки так кричат, будто одновременно мяукают и каркают. Они дерутся, гоняются друг за другом, прыгают черти откуда в самый неподходящий момент. Совсем как сиблинги.

Вечереет. Долька ходит по комнатам, занавешивает окна. Чтобы не было «как на юру». Возвращается в кухню. Тут тепло, свет яркий, запахи густые и уютные. А ещё тут шумно.

— Вермишель с подливкой будете? — спрашивает Долька.

Слово «вермишель» вызывает дикий хохот. Нипочему. Просто слово такое странное.

— Гошка! Не вертись! Тебя никто стирать не будет!

И снова хохот под потолок, слова тонут в клубах пара. Чайник закипел.

— Кому добавки? Женя, тебе вкусно?

— Нормально, — вот и новенький рот открыл: — Но я макароны не очень люблю. Только если с сыром. У меня дома мама так де…

Договорить он не успевает. Получает кулаком в плечо. Не от мальчиков, от Иры. Куда дотянулась — туда и вмазала. Глаза сверкают, кудри дыбом. Красивая. Пацаны переглядываются. А она морщится, орет на новичка:

— Ты! Кусок дебила!

— Доль! Ира опять дерется!

— Она чеканутая!

— Какая есть, — мрачно замечает Ирка, косясь на Максима: —  Другой не будет!

Новенький молчит. Слушает, как за него заступаются. Он ошалевший, сил нет сопротивляться.

— А ты чего, сама так ни разу не говорила? — возмущается маленькая Людка.

— Ира, иди чай завари, — советует Долька. И подойдя к плите, уточняет негромко: — Ну что ты к нему вяжешься?

— Доль, он же новенький! Он должен знать!

— Вижу, не слепая. А ты не лезь. О, ножницы! Черт! Что вы ими резали?

Они переглядываются. Хихикают. Молчат. Лучше Дольке не знать, зачем им ножницы. Раз все сиблинги на месте, какая  разница. Смысла нет на них сердиться. За них даже бояться смысла нет – всё самое страшное с ними давно случилось. А остальное можно отстирать, заказать, простить или выдумать.

— Народ, кто у чайника звук отключил? Ну кто ему свисток снял с носика? Не надо так больше. Всё, кто поел — брысь отсюда. Некрасов! Ты до завтра ужинать собираешься?

— До послезавтра, — соглашается Гошка.

Сам пошутил — сам посмеялся. Послезавтра у Гошки вылет.

— Хорошо, Некрасов, — очень серьезным голосом говорит Долька: — Я тебе постелю в кухонном шкафу.

— Лучше на плите, она теплая, — Гошка блямкает вилкой о пустую тарелку. Подливка летит во все стороны. Дитя малое.

Долька очень хочет сказать «Прибила бы, да поздно уже». Но это нечестно. Она молча грузит тарелки в посудомойку. А когда поворачивается к столу, Гошка уже свалил. В кухне стало тише — раза в три.

— Доль, тебе помочь? — к мойке подходит Люда, расставляет вилки и  кружки в сетчатом поддоне. Все время оборачивается. За столом только новенький остался — медитирует над пустой тарелкой.

— Тут дел на три минуты. Женьку позови.

Люда краснеет, веснушки тонут в румянце. Бежит через кухню:

— Женя!

Новенький сразу напрягается, идет сюда как Штирлиц по коридору.

— А чё я? Эта твоя Ира первая полезла!

— Хоть десятая! — вздыхает Долька: — Жень, тут нельзя про прошлое говорить. Не говорят «последний», только «крайний». Не желают удачного вылета. Не спрашивают «куда». Никогда. Не то, чтобы запрещено, просто не принято.

— А что делать, если спросили?

Долька не может вспомнить ответ. Пока мелкая была, все приметы в голове хорошо держались. А теперь — всё.

— Ну вроде надо сказать «Куда — пути не будет», как-то так… — неуверенно говорит Долька.

— Говоришь: «Туда, сюда, доить верблюда», — рыжая Люда смотрит на Женьку смущенно. Потом начинает протирать стол.

— Бред какой-то, — морщится Женька. — За этим вы меня в будущее вытащили? Чтобы про «верблюда» говорить?

Люда тихо хихикает. Долька кивает:

— И за этим тоже. Пойдем, кое-что покажу?

— Доль, можно я мойку сама запущу? — торопится Люда. Её никто не заставлял дежурить на кухне. Она тоже хочет в мастерскую. Но сегодня — первый Женькин день на планетке. Ему надо привыкнуть. Это лучше без посторонних.

 

В мастерской рядом с железным, похожим на большую холодную плиту «хронометром» стоят песочные часы. Они огромные, ростом выше Женьки. Колбы как банки для компота. Песка хватит надолго.

Возле часов — кресла, диван. Надо сесть и замереть.

Шелестят секунды, серой струйкой убегает время. Сперва будет немного скучно. Потом страшно. Потом сам всё поймёшь.

Женька сидит напряженно — словно в кабинете стоматолога. Но потихоньку выдыхает, успокаивается. Ловит суть.

Долька тоже разглядывает песчаный ручеек. Время течет, Женька за ним следит и сам будто уплывает…

В окне — ветка сосны. На ней белка с дымчатым хвостом. Тишина.

Когда доходит, почему здесь так тихо, жутко делается. Веришь, что это чужая планета. Искусственный спутник, другое измерение. Условное время, в котором ты есть. А больше — тебя нет нигде. Тишина как на кладбище.

Но в доме тихо бывает только по ночам. И то не всегда. В коридоре нарастает топот. Гошка Некрасов распахнул дверь ногой. От шума вздрагивают все — Женька, Долька и песок в часах.

— Некрасов, ты что здесь забыл?

— Доль! Тебя на проходной спрашивают! Сказать, что занята?

— А кто там?

— Веник банный!

— Вениамин Аркадьевич. Скажи, что подойду, — Долька улыбается.

Гошка не уходит. Рассматривает песочные часы:

— Долька, а знаешь, что такое: «Стоит гора, в горе дыра. Дай мне ответ! Да или нет?»

— Не знаю. Дверь закрой! С той стороны!

Замок лязгает. Стекло вздрагивает. В густом закатном свете, словно крупа в бульоне, плавают пылинки. Кружатся по спирали, вспыхивают в рыжих солнечных лучах. То, что тут светит, все равно называют «солнце». Чтобы еще и с этим не заморачиваться.

За окном быстро тает летний вечер. Долька задергивает занавеску:

— Как на юру!

В часах сразу загорается подсветка, песчинки сияют. Женька глядит на них — как на сцену во время спектакля. Долька берет со стола блокнот, пишет на листке крупными буквами «Я скоро вернусь». Кладет в пустое кресло. Женька ничего не замечает. Он сейчас здесь и не здесь. Опять как под гипнозом…

Долька вешает на спинку Женькиного кресла плед. Выходит из мастерской — медленно, осторожно. А по коридору почти бежит. Стемнело. В стеклах хорошо видно ее отражение. Долька поправляет ворот рубашки. Прячет улыбку. Веня приехал. Что-то случилось? А вдруг он соскучился?

 

Поэму Некрасова «Дед Мазай и зайцы» Гошка Некрасов наизусть читал раз сто. На утренниках, перед бабушками во дворе, в очередях, и, разумеется, перед мамиными гостями. Гошка их тихо ненавидел.

Чужие тетки и дядьки приходили по выходным, кидали свои пальто на Гошкин диван. Заполняли собой всю комнату. И давай крошить вилками холодец (а он дрожит от страха!), звенеть рюмками. Они шумели, курили, отвлекали. Потом начиналось:

«Гога, а почитай нам стишок! Ты какой знаешь?».

Кто-нибудь подхватывал Гошку, ставил на табурет. Гости замирали с вилками наперевес. Ждали, что Гошка по-быстрому оторвет мишке лапу или забудет зайку под дождем. Ему выдадут шоколадку и скажут: «Молодец, Гога! Иди гуляй».

Как можно из имени Егор сделать такую пошлую кукольную муть? Для Гошки это «Гога» было как знак «заминировано». Он зверел.

Хотите стишок – пожалуйста! Гошка топал ногой, проверял табурет на прочность. Объявлял, словно кричал «Смерть фашистским захватчикам!»:

— Николай Алексеевич Некрасов! «Дед Мазай и зайцы!»

У гостей от нетерпения начинали дрожать вилки. Они думали, Гошка прочтет только пару строф и собьется. И можно будет мирно закусывать холодцом. Ага, конечно!

Гошка представлял себя партизаном под виселицей, вытягивал руку и начинал читать. Заодно разглядывал публику. Мама готовилась подсказывать. Тетки так улыбались, что казалось, у них на губах помада лопнет.

Гошке каждый раз было смешно: полная комната гостей и все сидят смирно, не едят. И пока «Дед Мазай» не кончится, так и будут вежливо кивать.

«Это культура воспитания, учись, Егор! А то вырастешь и станешь дворником!» Вообще-то Гошка собирался стать поэтом.

Гошка не очень про себя-взрослого понимает: почему он не стал, кем хотел? Почему уехал в Америку? А если бы мв Союзе остался, у него бы все получилось? Или тоже нет?

Когда Гошка оказался в НИИ, ему, как всем,  прокрутили личную «кинохронику». Гошка сначала расстроился. А потом спокойно на свою жизнь посмотрел. Жалел, что сам её не помнит. Стихи, которые всё-таки написал, пустыню и океан, самолеты, и как поступать, если говорят, что ты не прав.  Впрочем, про последнее Гошка и сейчас знает: надо сперва согласиться, а потом, когда на тебя не будут обращать внимания, сделать по-своему. Как они с Витькой Беляевым! И ведь никто ни о чем не догадался.

Вон на проходной Вениамин Аркадьич стоит, смотрит на Гошку. Ничего не подозревает, улыбается. Говорит, как всегда, негромко и неуверенно.

 

— Некрасов! Сколько лет, сколько зим! А где Долорес?

— Новенького пасет, а что? Вам Дольку срочно?

— Есть такое.

— Тогда ждите!

Гошка прикрыл дверь проходной и помчался по коридору-галерее. Коридор длиннющий, стекол в прозрачной стене – штук двести. Витька Беляев говорил, что такие в аэропортах потом построят. Это переходы между терминалами. В будущем, в двадцать первом веке. То есть, уже давно построили.

Когда Гошка бежит вдоль стеклянной стены, он всегда думает про самолеты. Но сегодня — про другое. Надо пленку найти! Он пообещал Витьке, что сразу! А вон сколько времени прошло. Может, хоть сегодня получится?

 

В часах песок сыпался, шуршал сонно. Женька сидел в кресле, моргал. Хотел спать. И чтобы всё, что сейчас, было сном. Дверь очень тихо открылась. Вошел Гошка Некрасов. Женька его уже запомнил. Некрасова ни с кем не перепутаешь — он самый младший, ему лет семь. Ещё он очень громкий.

Сейчас Некрасов не шумел. Шептал:

— Ты смотри-смотри, не отвлекайся.

Женька сразу отвернулся от часов. Стал глядеть, как Некрасов роется в шкафу.

Он одни ящики выдвигал и сразу закрывал, в других шарил подробно, третьи вообще пропускал. Женьке хотелось, чтобы Долька не вошла, пока Гошка не найдет, что ему надо.

Но тот перестал шебуршать. Нашел, значит.

Это была круглая жестянка, как из-под леденцов, но побольше. Там лежала чья-то прожитая жизнь. Такая же, как Женькина или Гошкина. На крышке наклейка. «Для служебного пользования». По кругу шли цифры – личный номер. Стояла подпись Пал Палыча, похожая на знак вопроса.

Гошка вынул из шкафа большую металлическую коробку, типа кастрюли. Сказал:

— А это бикс называется. Ты знаешь?

Умный какой нашелся!

Женька опять ответил:

— Я знал, но забыл.

Гошка пожал плечами, спрятал жестянку с жизнью в бикс. Сказал Женьке:

— Ты меня не видел.

— Да я вообще сплю. Понял?

И тут песочные часы сами перевернулись. Словно подмигнули — мы не знаем, что ты, Некрасов, замыслил, но мы тебя не выдадим.

Женька тоже не знал. Зачем Некрасову чужая жизнь?

 

Веня – взрослый. Старший научный сотрудник, ассистент Пал Палыча. Веня умный.  Рядом с Веней Долька как внутри кинофильма, где все время звучит счастливая печальная музыка. Долька слышит её в шорохе сосен, в хриплых воплях белок. В шуме прибоя.

Когда у Вени остается лишнее время, он мотается с сиблингами на ту сторону планетки, к морю. Они жгут костер на берегу. Пекут картошку, жарят хлеб. Купаются — на закате и в темноте.

Ночью на море звезды от влаги дрожат. Долька никогда не была там вдвоем с Веней.

 

Веня стоит на проходной. У него в авоське стопка круглых жестянок. Личные дела контингента. Жизни сиблингов и потенциальных кандидатов.

— Как дела, Долли?

— Лучше всех. На берег полетим?

— Не сегодня. — Веня протягивает авоську. Она только кажется тяжелой. На самом деле жестянки легкие.

У Вени очень красивые руки. И рубашка красивая, в клетку. Долька улыбается.

— Как живете, Вениамин Аркадьевич?

— Твоими молитвами.

Он же сам доказал в диссертации, что бога нет. Это глупо.

Авоська в Долькиной руке качается как маятник, туда-обратно.

— Я всё разберу, — врёт Долька.

В личных делах давно ад кромешный, все распихано по шкафам и переезжает с места на место. Копаться в этом добре Дольке то некогда, то лень.

— Спасибо, — Веня вытаскивает из кармана свернутые трубкой бланки.

Сейчас Долька их заберет и тоже скажет «спасибо». И всё.

— Я пойду? У нас новенький…

— Долли, в расписании «окно» хорошее. Хэллоуин. Городок маленький, детей любят, русских много, конфет тоже много. Соберешь всех? — Веня чешет щетину.

При свете неоновых ламп она темно-русая. А ночью, у кромки пробоя, светится в темноте. Ну или Долька так запомнила.

— Конечно, соберу. Я спросить хотела…

В коридоре слышны  шаги. Очень звонкие. Босиком по мокрому линолеуму! Сразу и уборке кранты, и чистым ногам!

— Некрасов! — выдыхает Долька.

— Я за него!

Гошка топает со старым биксом наперевес. Отбивает по блестящему боку ритм. Веня пробует его перекричать:

— Некрасов, собирайся, за конфетами пойдем!

— Что я там забыл? – пожимает плечами Гошка. Снова шарахает ладонью по биксу. Жестянки в Долькиной авоське отзываются эхом.

— Хватит звенеть! — хмурится Долька: — У меня голова сейчас лопнет!

— Лопнет – изолентой заклеишь. Я стихи придумываю. Идите, куда хотите. Дайте человеку поработать в тишине! — Гошка звенит крышкой.

Долька смотрит на Веню… В её голове только одна фраза «Лопнет – изолентой заклеишь!».

— Ладно, не хочешь — сиди дома. Я тебе вкусного принесу.

—  А когда ты уйдешь, можно будет звенеть? – улыбается Гошка.

Долька снова взмахивает авоськой. Вроде как разрешает. Гошка со всей дури лупит в бикс и поднимается по лестнице.

— Гошка шустрый такой, я думала, он побежит впереди паровоза, — говорит Долька.

— Побежит ещё, — Веня опять скребет щетину.

Долька догадывается, о чем Веня думает. О крайнем вылете и о Витьке Беляеве. Тоже шустрый был. На секунду Долька касается Вениной ладони. Теплая. Губы тоже теплые. Ну, Долька так думает. Главное — не краснеть. И чтобы голос не дрогнул:

— Народ! Кто хочет конфет? Бегом за костюмами, кто не успел, тот опоздал!

Ей самой карнавальный костюм не нужен. И конфеты тоже. Дольке бы поговорить с Веней. Вдвоем, наедине. Набраться смелости и сказать то, что она думает. Может, получится? Прямо сегодня, совсем скоро?

 

7.

В веселой незнакомой темноте никто не знает, что они —  нежить, настоящая потусторонняя сила. Сиблинги выглядят как  обычные дети. Веселые, шумные, в карнавальных масках, с конфетами в карманах и во рту.

— Юрка, меняться будешь? Квадратное на зеленое?

— Тянучка?

— Шипучка! Во рту взрывается!

— А что этим-то кричать надо? «Трик-о-трит»?

— Нет, ёлы, «Хэнде хох»!

Они бегают от дома к дому, меняются масками и дурацкими шляпами. Выкрикивают веселую бессмыслицу, типа «кошелек или жизнь». Все выбирают «жизнь». Все орут и хохочут. И почти незаметно, что Серый заикается.

— Ирка, ш-шоколадку х-хочешь?

— Хочу!

— Вениамин Аркадьевич, анекдот знаете? Старая морская примета: если чайка летит хвостом вперед, значит, ветер сильный!

— Однако… — теряется Веник.

Долька за него обижается.

— Юрка!  Убила бы, да поздно уже!

— А чего? Слово «хвост» вполне приличное!

Они сворачивают за завешанные искусственной паутиной кусты. Идут к домам, из которых доносятся такие же искусственные, спертые из фильма ужасов, крики. Постучали, напугали, заржали, поблагодарили. Двинулись дальше, сквозь толпу таких же радостных мелких зомби и упырей. Дети умело и весело обчищают дома. Одним нужны конфеты, другим чужой уют. И конфеты тоже.

— От меня ни на шаг! — неуверенно командует Веник Банный.

— Ага, щаз!

— Такое щаз бывает через час!

— Юрка, я всё слышала!

Мелкотня шныряет по чужой карнавальной улице. Веня медленно идет по тротуару. Долька за ним. А Макс — за Долькой. Не вдвоем, как она хотела, а втроем. Ни о чем не спросишь, не объяснишь.

— Мы сворачиваем! Сашка! Серый! — раздраженно зовет Долька.

Хочется крикнуть, словно с балкона. «Быстро домой!». «Уроки делать!». «У-жи-на-ть!». Но они вернутся на рассвете и получится «зав-тра-кать».

— Людка! Ирка!

— А Женя где? — спохватывается Вениамин Аркадьевич: —  Максим, ты видел?

— Да вроде с нами был… Сейчас догонит…

— Никому никуда не уходить… — командует Веня: — Вон у того платана встаньте.

— Это сикомора, — Максим вынимает сигареты.

— Это одно и то же.

Веня возвращается назад, Долька за ним. Может, они успеют переговорить? Но бежать совсем недалеко — до ближайшего перекрестка.

Женька в карнавальной шляпе сидит, прислонившись к чужому забору. Смотрит на мир — словно сквозь песочные часы. Плохо ему стало. Шумно. Жутко. Перегрузили ребенка. Долька присаживается рядом с Женькой, щупает лоб — холодный. Даже слишком.

— Первый вылет, в первый день, — качает головой Веня: —  Надо было оставить его с Некрасовым.

Дольке кажется, это она виновата, хотя идея с чужим праздником — Венина. Сейчас не нужно признаваться ему в любви. Хотя хочется.

— Идите к нашим, а я с Женькой домой,  — Долька в последний раз смотрит на теплые огни чужого городка.

Веня уходит, не оборачивается.

Долька вздыхает и обхватывает Женьку, помогает ему подняться. Вокруг  иллюминация, завывания ненастоящих чудовищ и светящиеся пластмассовые черепа. Всем весело. Никто не обратит на них внимания.

Женька ни о чем не спрашивает и мало что соображает, а Долька все равно говорит, забалтывает Женькин страх.

— Сейчас тихо станет. Потерпи. Капельку потерпи.

Долька доводит Женьку до ближайшего дома, поднимается вместе с ним на крыльцо. Входная дверь закрыта неплотно. Слышен разговор на английском.  Что-то про конфеты и соседских детей. У Дольки в ладони до сих пор зажата шоколадка — Людка поделилась. Долька убирает шоколадку в карман:

— Гошку угощу.

Женька молчит, не понимает.

Долька резко открывает дверь. За ней никого и ничего нет. Черная теплая пустота. Ветер в лицо. Прыгать всегда страшно.

— Жень, прижмись ко мне. Сейчас будет, как на качелях.

Он мычит, сглатывает. Тупит ужасно.

— Жень, я тебя держу. Глаза закрой! Слышишь? Всё будет хорошо!

Долька думает, что надо было карман комбеза поплотнее застегнуть, а то шоколадка вывалится. И Гошка Некрасов останется без сладкого. Долька не знает, что через две минуты захочет оторвать Гошке голову!

 

Гошка и Витька Беляев договорились: когда один из них не вернется, второй прокрутит на «хронометре» его личное дело. Если всё будет, как они задумали, «хронометр» сломается.

Первым не вернулся Витька.

 

Чужой Хэллоуин — на всю ночь развлечение. Времени у Гошки оставалось два раза до фига. В доме было тихо. Греметь биксом больше не хотелось. Гошка замер на пороге мастерской.

Витькина «хроника» весила как его собственная. А казалась тяжелее. Может, от страха?

Непонятно, где теперь Витька. Если у них ничего не вышло, Гошка просто посмотрит чужую жизнь. Снова увидит Витьку и его картины. Витька несколько работ нарисовал здесь еще раз, по памяти. Но после крайнего вылета их забрали в НИИ.

Дверь заскрипела. Гошка вздрогнул. Потом быстро положил пленку в пустой отсек «хронометра», набрал Витькин личный номер. Вытер о футболку мокрые ладони.

Замерцал экран. Отсветы легли на серый линолеум.

Гошка сел на квадрат желтого света, словно на половичок. Уставился в экран. Вместо мыслей остались стихи. Не свои, Багрицкого. Гошка их тоже с до-школы помнил, но никаким гостям, конечно, не декламировал.

«Если не по звездам — по сердцебиенью 

Полночь узнаешь, идущую мимо».

У Багрицкого строчки есть, про которые Гошка жалеет, что это не он сам написал.  Потому что стихи — как про него. Если бы можно в далекое прошлое летать, лет на сто назад, Гошка бы запросился туда, где Багрицкий жил. Чтобы у него спросить: «А вы откуда знаете, что я мир вот так вижу? Вы же умерли, когда я еще не родился».

Но так далеко сиблингов не посылали.

А после истории с Витькой Беляевым пока вообще никого никуда не отправляли. Боялись, что и другие сбегут?

«Если не по звездам — по сердцебиенью 

Полночь узнаешь, идущую мимо».

Гошка словно к вылету готовился. К своему или к Витькиному крайнему.

А потом сообразил, что сейчас может быть взрыв. Непонятно, какой силы. Отскочил в угол, к стеклянному шкафу. Нет, сюда осколки долетят! Дальше надо!

Метнулся наискосок, под огнетушитель. Замер.

По экрану «хронометра» стаей мошкары неслись черные и желтые пятна…

«Сосны за окнами в черном опереньи,

Собаки за окнами — клочьями дыма».

 

Жизнь начиналась почти как Гошкина. У них с Витькой первое четкое воспоминание было похожим, про снег. Он проносится мимо окна и земля становится другой, новой, загадочной.

Чужая жизнь мелькала перед глазами. Значит, у них не получилось. Надо было нажать кнопку, остановить запись. На экране Беляев был дошкольным и круглощеким. Не очень похожим на себя.

В голове стучали знакомые строчки…

«Это расступается Черное море

Черных сосен и черного тумана!»

Гошка не заметил, когда изображение стало бурым — будто залилось убежавшим кофе. От «хронометра» валил дым.

Его замкнуло.

 

Конечно, Гошка сразу выдернул провод из розетки. Но внутри машины  кипело пламя. Над головой завыла пожарная сигнализация.

Наверное, без этого воя Гошка бы лучше соображал. Но он все-таки выскочил в коридор, захлопнул за собой дверь.

Мигали лампы. Стелился бурый дым. Гошка забыл,мчто у них все получилось. Витька смог остаться там!

Радость пропала в дыму, испугалась воя сирены.

Тут бетонные перекрытия. Огонь не полезет дальше. Но материалы сгорят…  Кажется, должно что-то сработать — так, чтобы пена полилась с потолка. А она не льется. Гошка помчался к проходной, проскочил поворот.

Замер.

Испугался. Надо было дальше — бежать, шевелиться, что-то делать. А он стоял, закрыв уши ладонями. Смотрел, как под потолком мигают аварийные лампы, как вспыхивают зеленым светом таблички «выход». На проходной тоже мигало и выло — будто там забуксовала пожарная машина.

И тут из аварийного шлюза Долька вывела новенького. Тот ни фига не соображал, а она сразу засуетилась.

— Что тут?

— Замыкание.

Долька сразу схватила ручной огнетушитель. Гошка — второй. С потолка тоже полилась едкая пена. Потом сирена отключилась. И стало слышно, как Женьку тошнит. Он сидел в коридоре, на корточках. Упирался руками в пол. На башке у него до сих пор была карнавальная шляпа, с перьями. Они вздрагивали вместе с Женькой.

Долька кинулась открывать окна. Гошка помогал.

— Я сама. Женю наружу выведи. Что горело?

— «Хронометр» замкнуло.

— Ты зачем его трогал? Гош, тебя Палыч убьет. Меня тоже.

— Не убьет. Мы неубиваемые.

— Да знаю я. А ты все равно балбес.

— Ещё скажи «кусок дебила».

— Много чести… Сам в порядке?

Глаза у Дольки были перепуганные. Из кармана комбеза торчала большая шоколадка. Гошка знал — это ему.

Кажется, всё получилось.

 

На рассвете начался дождь. Мокрые сосны стали похожи на ершики для мытья бутылок.

Долька еще вечером распахнула все окна, но вонь от жженной пластмассы не выветрилась. Смешалась с ароматом мокрой земли, сосновых иголок, каких-то лесных цветов. Пахло как очистителем воздуха. На первом этаже сильнее, на втором — меньше.

С утра сиблинги сидели наверху, в  большой комнате. Окно выходило на крышу галереи. Было видно, как дождь стекает вниз по черепице. Странно, что капли на землю падали прозрачные, а не оранжево-морковные.

Все, даже Долька с Максом, валялись на ковре, шуршали вчерашними конфетами, играли в непонятную словесную игру. Женька не знал правил и спрашивать не хотел. Он цапнул с полки том «Занимательной физики», раскрыл его на чужой закладке. И сразу положил на место. Было неинтересно.

Женька ушел в спальню.

Сперва он просто лежал на своей кровати поверх одеяла. А потом построил домик.  Разложил подушки на кровати, накрыл пледом. Забрался внутрь и остался там на весь день. Его никто не трогал.

Ближе к вечеру Долька принесла в спальню тарелку с гречневой кашей и стакан киселя, накрытый ломтиком белого хлеба. Поставила на тумбочку. Женька высунулся, в два глотка выпил кисель, забрал хлеб, спрятался обратно.

Есть тоже не хотелось. И спать. И вообще.

Под пледом не видно, что снаружи.  А там — всё чужое. Кажется, так теперь будет всегда.

Женька хотел назад. Туда, где он думал, что у него всё плохо.

Что надо сделать, чтобы его отсюда выгнали?

 

10.

Дождь шёл до ночи. Все разбрелись спать или делать вид, что спят. Максим уселся с гитарой в коридоре, прислонился к дверному косяку. Рассматривал свое отражение в темном стекле галереи. Тренькал на одной струне.

Звук метался по дому. Дольке он напоминал крики чаек. Есть такая легенда: чайки — это души погибших моряков. И поэтому у них на крыльях черные траурные повязки. Долька не любит, когда чайки орут. И когда Максим вот так гитару мучает.

Она не выдержала, вышла из кухни:

— Ну что ты их дергаешь, как кота за хвост?

— Кота за яйца дергать надо… — Максим отвлекся, звук сбился.

Долька присела рядом с ним. Уставилась в свое отражение. Волосы отросли, под шлем такие неудобно.

— Рехнулся, да? Крыша съехала, остался один плинтус?

— На себя посмотри. Бегаешь за ним, как дура, — Максим потянул струну. Гитара охнула, ей было больно.

— Ага, дура. Причём счастливая… Макс, ты же не понимаешь ничего.

Они сидели вплотную, касались друг друга плечами, коленями.

— Макс, ты знаешь, как мне фигово было, когда мы сюда попали? Тихо как в гробу, планетка пустая. Палыч так смотрит, что вообще не смотрит. Понятно: если я здесь жить не захочу, он вместо меня другую девочку из небытия заберет. У него таких, как я — двенадцать на дюжину. От этого тошно. А здесь — страшно. Ты мрачный, на меня вообще не смотришь. Вене обратно пора, а я в него вцепилась, как обезьянка. И не знаю, чего больше боюсь — с тобой вдвоем оставаться или того, что чужая планета?

— Ну теперь-то не боишься?

— Не перебивай. Когда ты курить свалил, меня вдруг Веня спрашивает: «Сколько лет было Адаму и Еве, когда они оказались на Земле?» И я говорю, не задумываясь: «Шестнадцать». И всё, больше уже не боялась никогда. Потому что они были как мы.

Максим поморщился. Долька подождала, потом спросила:

— А ты себя в первый день помнишь?

— Нет, — Максим снял с колен гитару. Поставил ее вертикально, между собой и Долькой. Щит. Ограждение.

— Тогда я тебя тоже не помню…

В окна галереи лупил дождь. Капли о жестяной подоконник — будто мелочь просыпали.

— Знаешь, почему меня Долорес зовут? Дед захотел. У него одноклассницу так звали. Она была настоящая испанка, дочь революционеров. Она потом из Союза уехала. Дед её всю жизнь любил. Он думал, дочку так назовет. А у него сын родился. Мой папа. И тогда дед…

— А ты знаешь, как «Долорес» с испанского переводится? — перебил Максим. — Вообще-то, «боль», «беда»…  А виа Долороза — это улица, по которой Иисус с крестом на Голгофу шел.

— Вот видишь. Меня на самом деле Беда зовут. Вы все — Долька, Долька…  А я — Тяжелая Доля…

— Ну очень тяжелая. Сейчас подниму… — Максим быстро ухватил Дольку под колени.

— Не надо… — она занесла растопыренную ладонь — словно когти выпустила: — Макс! «Нет» — значит «нет», понимаешь?

Максим убрал руки. Замер. Услышал, как сосновые шишки падают на крышу галереи.

По лестнице кто-то спускался. Неуверенно, незнакомо. Значит, Женька проснулся. Может, только что, от крика Дольки, А может — уже давно. И стоял на площадке между первым и вторым этажом, слушал чужой личный разговор.

— Ты чего, Женёк? — спросила Долька, вставая с пола: — Плохое приснилось?

— Не приснилось, — вздохнул тот.

Долька поднялась по ступенькам, взяла Женьку за руку. Максим ничего не сказал и даже струны не трогал. Долька с Женькой ушли наверх.

 

В открытую дверь спальни лился свет из коридора, разбавлял темноту.

На тумбочке белела пустая тарелка. Поел, значит. Уже хорошо. Подушки упали с кровати. Домик развалился.

Женька лег поверх одеяла. Долька подобрала с пола плед. Укрыла Женьку. Ноги у него были ледяные — значит, долго босиком стоял. Она села рядом. Заговорила негромко, чтобы никого не разбудить.

— Тут с непривычки всем трудно, Жень. Я помню. Но скоро легче станет. Это как с ненавистью. Сперва она черная, потом бледнеет. Потом вообще испаряется. И с тоской так же. Она пройдет, Жень. Наше время всех лечит.

Женька не ответил. Долька вспомнила еще один аргумент:

— Знаешь, некоторые мечтают никогда не взрослеть, чтобы вечное детство. У тебя сбылось.

— А я, может, хотел, чтобы оно побыстрее кончилось, детство это чертово.

— Почему? — Долька знала ответ. Но свой собственный, личный. А какой у новенького — неизвестно: — У тебя проблемы были, Жень?

Женька ответил не сразу и не о том:

— Я спать хочу, — и отвернулся к стене.

— Спи, — Долька встала с его кровати. Споткнулась о брошенный кроссовок, чуть не упала, чертыхнулась.

В спальне было тепло и тихо. В углу сквозь сон что-то бормотал  Сашка. Или Серый. У них голоса похожи. Когда  шепотом — заикания нет и вообще не различишь.

Сашка и Серый разговаривали между собой чаще, чем с остальными. Почти всегда — шепотом. Иногда отдельными словами, как шифровками. Вроде по смыслу не поймешь, а все равно знаешь — это у них воспоминания.

У близнецов прошлое было общим. Счастливые. У них в два раза больше шансов ничего не забыть. Если они, конечно, хотят помнить свою жизнь. Жизни. Что именно не случилось у Сашки с Серым, Долька не знала. Но быть близнецами-вундеркиндами — это, наверное, в два раза тяжелее.

 

В коридоре Максим сидел на том же месте. Гитара кричала — чайкой. Долька подошла поближе, чтобы не вопить на весь дом:

– Пойдем в мастерскую?

Максим молчал. Долька обняла его за плечи — совсем как Женьку пару минут назад.

— Макс…  Ну пошли?

Он дернул плечами, сбросил Долькины ладони. Подхватил гитару, поднялся с пола. Молча дошел до мастерской. Тут до сих пор пахло горелым.

Макс сел в кресло. Долька устроилась рядом, на широком диване. С таким видом, будто она — соседка по купе и Максима видит первый и последний раз в жизни. Максим тихо спросил:

— Ну на фига это всё?

Долька отозвалась быстро, как на уроке, к которому хорошо подготовилась:

— Так Родине надо.

Он поморщился:

— Я не про вылеты, я про твой детсад. Так и будешь им всю жизнь коленки штопать?

—  Ага. Всю вечность. И штопать, и гладдить, и спать укладывать. Чтобы не рехнуться…

В мастерской было прохладно. Долька завернулась в плед с головой. Стала похожа на старушку. Больше она ничего не говорила, прислонилась щекой к диванной подушке, почти сразу уснула. Максим раздвинул диван, лег рядом.

И до утра слушал звон капель и шорох песка.

 

Песчинки привычно утекали в бесконечность. Часы не пострадали. Это только «хронометр» сгорел, да и то изнутри.

Что в него Некрасов засунул?

Врет ведь, что провод замкнуло! Когда машину коротит, она по-другому ломается. Макс помнит — сам ломал.

Тоже думал, если «хронометр» работать не будет, их с планетки обратно выпустят. Домой, например. Типа как в школе — если напихать спичек в дверной замок, никто в кабинет не попадет и контрольную отменят. В школе Макса тоже спалили и ему тоже влетело, хоть и не так сильно, как в НИИ.

Вот дурак-то он был! Пал Палычу на технику плевать. Ему сами сиблинги нужны! Возможность их руками менять историю.

Максим не знает, почему одним они жизнь спасают, а другим, наоборот. Если изменить ход истории, тот, кто был жив в основной версии, в этой — погибнет. Он видел, там разное было. И он не понимает, почему. Но когда меняешь ход истории — так хорошо становится. Будто ты не просто живой, а живее всех живущих.

Думать про это страшно, но может, Пал Палыч — на самом деле бог? Или наоборот?

 

11.

У Гошки отменили вылет. Из-за «хронометра». Гошку даже в НИИ не взяли, учить матчасть. После завтрака все ушли на проходную, а он остался в спальне, с новеньким Женькой, который то ли спал, то ли притворялся, чтобы отстали. Наверное, Гошку потом отдельно в институт вызовут и обругают. Ну и ладно. Зато у них с Витькой всё получилось. Остаётся ждать: вдруг Витька с ним свяжется?

Утро стояло солнечное, без ветра. Было слышно, как на первом этаже Долька доругивается с Максом. Как мама с папой. Хотя у Гошки отца не было никогда.

Потом Долька и Макс закрылись в мастерской и стало очень тихо. Гошка спустился вниз, побродил по галерее. Прижался лбом к пока еще прохладному стеклу.

Стекло стало теплым, лоб вспотел и ноги стоять устали. Наконец, пришла Долька — хмурая. Гошка думал, она начнет воспитывать. А она сказала:

— Егор, в гараж спустись. Женя, оказывается, на велосипеде не умеет ездить. Надо научить.

Самый любимый Гошкин велик стоял на месте. Брать его для учебы не хотелось. Гошка прошел к соседнему ряду. Вывел от стойки большой черный велосипед. Сиденье было подогнано точно под Витькин рост. Регулировать Гошка не стал. Само потом опустится. Всё равно сейчас вместо полета выйдет ерунда!

 

Женька никак не мог поверить, что велосипеды летают.

— Но я же лечу! — кричал Гошка, огибая маковку сосны, как обычный велосипедист — фонарный столб. Гошка летел очень медленно.

— Так это ты. И твой велик, — хмурился Женька.

— Боишься, что ли?

Гошка отпустил руль, растопырил руки и пролетел над пригорком. Так низко, что роса испуганно брызнула во все стороны. Приземлился. Разрешил Женьке ощупать велосипед — поискать тайный механизм.

Женька ничего не нашел. Задумчиво сел в седло. Сразу же упал. Бывает.

Вон, Людку тоже сперва учили просто держаться на велосипеде. Не в воздухе, на земле. Она, конечно, пищала, а потом как рванет вверх! От испуга руль выпустила, грохнулась — но не сильно. Короче, Людка нормально летать научилась раньше, чем ездить.

А этот стоит, тупит.

Гошка снова пронесся над крышей, потом красиво спустился с высоты в два сто вниз, на траву. В полуметре от Женьки.

— Да как они летают-то вообще? — Женька отпустил велосипед. Присел на поребрик взлетно-посадочной полосы.

Гошка сел рядом. Смотрел, как бликуют, медленно прокручиваясь, спицы переднего колеса, как дрожат, отражаясь на его руке алыми искрами, огни большой катафоты. Витька выменял ее у Сереги и Сашки.

Под сосной блестела сухая рыжая хвоя. Две белки копошились в куче игл. Одна по-нормальному, а вторая закопалась в хвою так, что только серый хвост торчал снаружи.  Надо Витьке рассказать, он нарисует. Витька во взрослой жизни хотел книги иллюстрировать, а вместо этого  рисовал фигню на заказ.

— Велики летают, потому что летают! Не играл, что ли, так никогда? Ну, когда кричишь «Чур, я летчик!». Когда велик как самолет, а ты как штурман?

— Не играл.

— Не важно. В общем, в институте надо, чтобы мы умели летать. И всё.

Женька вспомнил свою нынешнюю классную, Марину Генриховну. Она тоже так говорила: «Если мне надо, чтобы вы принесли макулатуру — вы пойдете и принесете. А если мне надо будет, чтобы вы с крыши прыгнули, вы пойдете и прыгните».

Женька разозлился:

— А что ещё им надо?

— Соль передать! Ну, иногда ты человеку говоришь, чтобы он налево шел, а не направо. Или через дорогу его переводишь, чтобы под машину не попал. В НИИ перебирают варианты, а мы исправляем. Чтобы не случилось.

— Война?

— Разное. Про войну не знаю, может, мы ее предотвратили уже. Просто поезжай, про воздух не думай!

 

Снизу летучие велосипедисты выглядят очень красиво. Особенно, когда они идут клином, набирая высоту. Или носятся в одном эшелоне, разогреваясь. Валяют дурака, играют в сифу.

Но до сифы было далеко. Гошка кое-как поднял Женьку в небо, заставил снизиться, потом подняться. Женька сидел в седле, как деревянный, даже дышать боялся.

— Ногами работай! А то навернешься! — орал Гошка.

Они кружили над соснами. Гошка поднялся повыше, и черепица на крыше слилась в бурую заплату. Потом резко пошел вниз, чуть не вмазался в Женьку, который послушно наматывал круги вокруг макушки самой толстой сосны. Снова набрал высоту.

Сверху настоящих белок было не разглядеть. Люди для Гошки сейчас были размером с белок. Даже меньше! Из игрушечного гаража выехали кукольные Долька с Максом. Встали на въезде и начали целоваться. Гошка знал — это у них надолго. Но рано или поздно они посмотрят в небо. Увидят их. Макс станет потом радостно ругаться. Хвалить. Долька позовет к себе и выдаст какую-нибудь вкусную награду, типа компотного чернослива.

— Жень! За мной не повторяй!

Гошка начал лихой спуск вниз. Он обматывал главную сосну по спирали. Педали почти не крутил, только рулем водил, обозначая угол поворота.

А когда до земли оставалось метра полтора, Гошка развернулся. Так резко, что опавшие сосновые иголки с земли вспорхнули. Взлетел вверх!

Ветер бил в лицо. Макушка сосны оказалась совсем рядом. Гошка крутнулся влево, входя в тот же эшелон, в котором болтался сейчас Женька. Сбросил скорость, перевел дыхание. Мягко провернул педали — подстраиваясь под Женьку, выдерживая дистанцию так, чтобы можно было лететь и переговариваться.

— Нравится?

— Впечатляет, — Женька не обернулся.

Он медленно объезжал макушку сосны. Держал радиус в пять метров. Слабак! В смысле… Для первого полета — очень и очень неплохо.

— Ты тоже так будешь, — как можно скромнее сказал Гошка: — Хочешь, научу?

— Не научишь, — Женька шевельнул передним колесом. Будто встал поперек невидимой дороги: — Не успеешь!

И он наклонил велосипед. Вцепился в руль, резко надавил на педали!

Пошел на таран!

На маневры было секунд десять. Это два раза до фига. Но Витькин велик тяжелый, седло не подогнано! Гошка откренивался медленее, чем надо. Заднее колесо оказалось четко на линии удара. Словно Гошка специально подставлялся…

Это было глупо — падать вниз, сцепившись велосипедами. Понимая, что ты в одиночку эти две махины в воздух не поднимешь.

Во время падения дыхание само по себе перехватывается. Ни одного слова нормально не выдохнешь.

— Придурок!

Земля летела навстречу. И вместе с ней — но отдельно, сбоку,  — несся Максим. Он ввинчивался вверх на предельной скорости, пытался их перехватить.

Свистел воздух. И строчки:

«Искры от напора еще играют,

Ветер от разбега еще не сгинул,

Звезды еще рвутся в порыве гонок…»

— Дебилы!

Максим успел. Вклинился между ними, загасил скорость, дотащил оба велосипеда до земли на своем, как на буксире. Приземлился на пригорок — с грохотом и лязгом.

И теперь держал Женьку за ворот футболки, как щенка за шкирку.

— Нашелся, блин, Гастелло недобитый! Чего, помереть захотел, да?

— А что?

— Сперва падать научись. Гош, покажи ему, как снижаться.

— Я его урою сначала, — медленно произнес Гошка, глядя на погнутое колесо. От алой катафоты осталась пара осколков.

— Я его урою!

Голос у Гошки был металлическим, холодным — как бикс, в котором держат хирургические инструменты. Может даже — как инструмент.

— Не уроешь, — покачал головой Максим. — А надо бы.

И он посмотел на Женьку, как на дурака. Как в тот раз, в кабинете, когда они с Пал Палычем его только поймали. Но сейчас было понятно, почему Женька дурак.

— Дятел, ты бы не разбился. Даже инвалидом бы не стал. Мы же неубиваемые. Это жизнь после жизни. Отсюда хрен уйдешь. Понял?

Макс ожидал испуганное «понял» или злобное «сам знаю». Но Женька ответил так, что сам удивился. Слова сами изо рта выпрыгнули — как за минуту до этого руль велосипеда сам собой развернулся.

— Неубиваемые? А что мне тогда делать?

 

Гошка Некрасов и дальше тренировал Женьку. Без всяких «таранов». Учил правильно снижаться. Макс сперва за ними следил, потом ушел в гараж — чинить те два велика, которые грохнулись по Женькиной вине. На одном велосипедная цепь лопнула. Макс ее поменял на новую, а старую убрал в карман своего спасжилета. На всякий пожарный. А вот такой же красной катафоты не нашлось. Оранжевые были и серебристые.

Будь это Максов велосипед, он бы поставил себе оранжевую, не заморачиваясь. Но велосипед — Витькин. А где Витька, когда он вернется и что он по поводу катафот думает — никто не знает. Макс пошел к Дольке спросить, нет ли у нее запасной алой катафоты. Пришел на кухню, но ничего не сказал, не успел. Пока никто не видит, они целовались. Долго. Хорошо, что ничего не сгорело.

 

Гошка и Женька закончили к обеду, а тут остальные вернулись. В гараже началась суета. На скамейке, под полками для шлемов, сидел Юрка-Дуб и спокойно читал книгу. Он ее перед вылетом здесь оставил. Дуб сидел, погруженный в текст по самые уши. Словно все прилетели, а он еще нет.

Женька спросил:

— Что читаешь?

Дуб молчал. И фиг поймешь — про книги спрашивать не принято или это конкретно Дуб конкретно Женьку конкретно посылает? Всё-таки они тут чокнутые. Сиблинги эти.

Женька вышел из гаража. Солнце шарашило вовсю, смолой пахло, цветами и рыбным супом. Женька смотрел, как белки вдоль стволов мелькают, мигают хвостами. Как облако подплывает к сосне, и кажется, что оно сейчас на иголки напорется и лопнет. Но облако ушло, освободило место солнцу… Тому, что на планетке вместо солнца.

Снова странно было — будто он здесь секунду назад оказался.

Это реально я? Вот прямо здесь? А за что?

Многие свою жизнь проживают впустую. Так почему историю исправлять должен я, а не кто-то другой?

 

На балкон второго этажа влезло два пинг-понговых стола и пять скамеек. Под балконом росла сосна. Большая. Ствол толщиной в метр. Если встать на спинку угловой скамейки, можно подтянуться и забраться на нижнюю сосновую ветку. Постоять на ней — как канатоходец. А потом лезть вверх, собирая смолу на ладони и штанины…

На развилке сосны прятался домик. С балкона добираться не очень удобно. Зато к нему классно подлетать по воздуху. Сидеть там, пристроив велосипед между гигантскими ветками.

Домик когда-то построили Максим с Долькой, вдвоем. Максим называл его «скворечник», а Долька «бельчатник». Иногда там кто-нибудь прятался от всего белого света. Например, Женька Никифоров сегодня после обеда…

Всё у него шло как у всех — и не верил, что летать умеет, и срывался, как собака с цепи. А к вечеру уже ок-норм. Вместе с остальными кино смотрел, хохотал. Тут дисков не очень много, они все фильмы наизусть знают. Но это фигня. Главное в фильме — смешные комментарии, кто первый успеет над фильмом пошутить. Ради этого и смотрят. А то в одиночестве очень тухло.

 

Небо стало сиреневым, в галерее зажегся свет. А на балконе за пин-понговыми столами рубились в морской бой. Играли шестеро. Максим с Юркой, Ира с Людкой, Женька с Гошкой Некрасовым. Сумерки мешали, но в дом идти не хотелось. Пахло сосновой смолой и котлетами. Сухие иглы сыпались на зеленые столешницы, на листки с «боями».

Играли сурово — тридцать три буквы по горизонтали, столько же цифр по вертикали. И кораблей по тридцать штук на каждого. Можно одну партию до ночи тянуть.

— Рэ-двадцать!

— Правильно говорить не «рэ», а «эр».

— Ирка, ты зануда!

— Мимо! Твердый знак-три?

— Я подумаю… Так, ю-тридцать два было уже?

— А ты что, не отмечаешь?

— Отмечаю. Но тут не видно, это точка или крошка прилипла?

— Гошка-крошка! О, я тоже рифмовать умею!

— Вэ-один?

— Ранен!

— Вэ-два?

— Убит.

— Макс, а тебе не страшно так играть? Ранен, убит… Тебя же самого убили,  — Женька поднял голову от отгороженных книгой листков.

Игры прервались. Максим замер, словно прислушивался к чему-то:

— Откуда дровишки?

— Мне Некрасов рассказал… Что тебя… гопники какие-то… когда ты ночью возвращался.

Женька тоже замер. И Гошка.

А потом Людка вдруг крикнула:

— Ща-четыре!

— Мимо! — быстро сказала Ира, не заглядывая в собственный листок.

— Не гопники, а скины. И нет, не страшно, — пожал плечами Максим. — Обидно. Так хорошо корабли расставлял, вон, семипалубник спрятал как следует… А потом Юрец меня с пол-пинка разносит в щепки!

Женька не ответил.

— Бэ-семь! — закричал Гошка. — Я говорю, бэ-семь у меня, вы глухие, что ли?

— Завтра доиграем!

— Завтра лучше заново.

— Я там заколку уронила! Луговой, копыта убери! А лучше сам подними.

— Ирка, ты меня доконала. Скрипишь как бабка старая!

— Вон она, за шишкой. Ну блестит же! Ты что, не видишь?

— Гош, спроси у Дольки, ужин скоро будет?

— Дуб, тебе лишь бы пожрать! — огрызнулся Гошка. — И без того жирный!

Но все-таки ушел в коридор, заорал так, что в галерее стекла звякнули:

— Доль! Мы голодные!

И побежал на кухню. Остальные тоже засобирались. Максим сидел на месте:

— Мы с Женьком не закончили ещё. Ы-тридцать три!

— Ранен, — Женька склонился над клетчатым листочком, перечеркнул «пробоину», даже не удивился, что против него не Некрасов играет, а Макс.

А когда поднял голову — на балконе они остались вдвоем.

Максим вынул сигарету из-за уха. Чиркнул зажигалкой, спросил:

— А Гошка сегодня тоже бы разбился? За компанию?

Женька молчал. Котлетами пахло еще сильнее.

Максим затянулся, потом, пристроив руку на балконные перила, стряхнул пепел вниз.

Сигарет в нычке оставалось с кошкин хрен — надо будет подрезать на ближайшем вылете. Самому или пацанов попросить. Юрку, близнецов, Витьку Беляева… Хотя Беляев как бросил, так пошел в отказ. Курево с вылетов больше не таскает. Не таскал?

— Я не знаю. Наверное, Гошка нет…

— А если бы да? — Максим не ждал ответа. Какая разница, что Женька скажет. Важно, как он дальше вести себя будет.

— У-жи-нать! — По галерее мчался Гошка Некрасов. Вскидывал над головой две кастрюльные крышки, бил ими, как музыкант-ударник: — Максим! Долька сказала, иди курить на улицу!

— Уж послала — так послала, — усмехнулся Максим, туша сигарету.

Гошка не слышал, бежал дальше. Стучал во все закрытые двери. Женька посмотрел на Макса, хотел встать со скамейки. Спрятаться на кухне.

Но Максим держал ладонь у него на плече. Крепко. Будто Женька и сейчас тоже падал.

— Дятел, надумаешь дурить — поймаем. Нас много.

Макс говорил спокойно. Как Палыч! Сразу стало страшно.

Женька пожал плечами. Будто паутину с них стряхивал.

— А если вас много, почему вы не сопротивляетесь?

— Зачем? Нам же тут хорошо.

Максим ответил очень быстро. Будто у него ответ был заготовлен заранее. Будто их слушал кто-то третий, при котором нельзя было говорить правду. А может, Макс реально верил в то, что говорил?

 

Когда ужинали, на проходной зазвонил телефон. Звонки были долгие, противные. Долька чертыхнулась, вышла из кухни. Через минуту вернулась:

— Макс, тебя. Женьку тоже.

Максим сразу запихнул в рот целую котлету. Женька подумал, наверное, ему тоже надо быстро есть. Но он не мог. Горло сжалось.

Он схватился за стакан теплого компота. Закашлялся. Ирка стукнула его по спине. Не так больно, как в первый день. Людка завернула в салфетку две горбушки, протянула.

— Быстрее давайте, — торопила Долька.

— Сейчас, — промычал Максим: — Жень, ты не будешь? Я тогда доем.

Женька кивнул, встал. Показалось, что его сейчас вызвали отвечать по нелюбимому предмету, по литературе или истории.

Юрка-Дуб отдвинулся, дал пройти. Остальные сидели на своих местах. Ели гречку, запивали компотом. Звякали вилками о тарелки. Там был узор из слова «Общепит». На каждой тарелке слово повторялось пять раз. Буквы были коричневые, как гречка.

За Женькиной спиной разбилось что-то стеклянное.

Долька заворчала:

— Гош, ты бы ещё в этот компот нырнул! Стакан с пола замети!

— Он сам, — отмахнулся Некрасов.

— У тебя всегда всё само. Люда, дай ему веник. Ира, занавеску задерни, а то сидим, как на юру.

Макс вышел первым. Женька за ним. Уходя, услышал, как Ирка говорит:

— Серый, передай, пожалуйста, салфетку?

— П-пожалуйста!

Женька был уверен, что из близнецов заикается не Серега, а Сашка. С-салфетку! Хорошо, хоть не с-солонку!

Зачем их в институт позвали? Вдруг Женьку все-таки решили вернуть обратно? Или «обратно» не бывает и  впереди — небытиё? А какое оно? Вдруг там будет хуже, чем здесь? Но Женька не очень-то верил в смерть после смерти.

А может, его просто поругают за аварию, и всё?

 

Женька переживал, что опять придется падать — как в первый день, после чужого праздника. Но на проходной, за дверями шлюза, их ждал лифт. Знакомый! Женька на нем из института на планетку попал.

В кабинке пахло теплым металлом. Под тусклой лампой блестело длинное коричневое сиденье, как в вагоне метро. Но жесткое, как деревянное! Женька забыл, что оно твердое такое. Плюхнулся с размаху. Поморщился. Но Макс не стал смеяться. Он нацепил зачем-то темные очки. И из-за уха у него сразу выпала сигарета. Макс ее поднял, сперва понюхал, потом убрал в карман комбеза. Руки у него двигались очень быстро. Кажется, он нервничал, Максим.  Интересно, чего он боялся — лифта или Пал Палыча? Женька боялся обоих. И поэтому хорошо чуял чужой страх.

Двери захлопнулись, пол затрясся. Казалось, они сидят на качелях, которые то взлетают вверх, то возвращаются. Хорошо, что недолго. Когда выходили, Женька, наконец, заметил: в лифте нет ни одной кнопки. А снаружи нет кнопки вызова. Как в дурдоме, где все двери без ручек.

А вдруг он все-таки сошел с ума и на самом деле в психушке, а сам думает, что в научном институте, на другой планетке и немного на том свете?

Женька не знал — долго ему еще сомневаться в том, что вокруг него? Это альтернативная реальность или бредятина?

 

Они оказались в том кабинете, куда Женька шагнул из своего класса. Позавчера? Или много лет назад? Тут время какое-то непонятное. На планетке летний вечер, а в институтском окне — серый зимний день. А в жизни вообще был октябрь.

Пал Палыч снова сидел за столом. Пролистывал бумаги в пухлой папке. Молча махнул рукой. Они сели. Макс устроился напротив, Женька наискосок — ближе к двери.

На Пал Палыча смотреть неловко — такой важный, строгий. В тот раз он Женьке показался огромным, а сейчас видно — невысокий. Просто толстый. Но даже толщина у него какая-то грозная.

Палыч так молчал, что было понятно: Женька для него как лабораторная мышь. Даже не кролик.

— Ну, Жень, и как тебе у нас живется? —  Пал Палыч отложил свою папку. Внутри лежали старые газетные вырезки. Про что — непонятно, вверх ногами не разберешь.

Женька боялся Пал Палыча. Тот распоряжался Женькиной жизнью — то есть, бытием. А ещё он был настоящий учёным. Специалистом в своём деле. Женьке хотелось стать как он. Или — раз уж Женька никогда больше никем не станет — работать с ним. Для него…

— Евгений? Друг мой ситный? Я спрашиваю — как жизнь?

— Нормально, — ответил Женька очень дурацким голосом.

Пал Палыч кивнул, улыбнулся — и сразу стало спокойно.

Женькин страх не исчез целиком. Но Женька уже выпрямился на стуле. Смог посмотреть не только на старые газеты, но и Пал Палычу в лицо. В шею и в подбородок.

— Летать уже научился?

— Он сегодня тренировался, — подсказал Максим.

— Ты его тренируешь?

— Нет, Егор Некрасов.

— Получается? — Пал Палыч смотрел на Максима

— Относительно, — Макс пожал плечами. Словно сигнал подал.

Женька подхватил:

— Я на велосипеде раньше не умел кататься.

— У него с координацией проблемы, — снова подсказал Максим.

Пал Палыч кивнул, вынул из папки старую заметку, протянул им. Женька не успел ничего прочесть, отвлекся — в кабинете вошел Веник Банный. Вениамин Аркадьевич.

— Павел Павлович, дали заключение по хронометру на полигоне.

— И чего там?

— Техника безопасности.

— И кто у нас нарушитель?

— Некрасов.

— Пал Палыч! — сразу отозвался Максим: — Некрасов ни причем! Там и раньше провода коротило.

Пал Палыч сказал так, будто никакого Максима тут вообще не было:

— Я понял, разберемся. Всё, ребят, читайте. Не отвлекайтесь.

Веник двинулся к шкафу у дальней стены. Стал перебирать жестянки с «хрониками». Женька и Максим склонились над пожелтевшим листком.

 

Это была статья из очень старой «Пионерской правды». Про шестиклассника, который спас малышей на пожаре. Они жгли костер в развалинах старого дома, тот загорелся. Балка рухнула, загородила выход. К счастью, мимо шел с тренировки шестиклассник. Двух дошколят он сразу вытащил, а когда полез за третьим, обрушилась крыша.

На черно-белом снимке шестиклассник был тонкошеим и грустным. Будто он заранее знал, что потом произойдет, и понимал, для чего понадобится фото.

Женька стал перечитывать первый абзац. В статье было слишком много вопросительных и восклицательных знаков.

 

— Павел Павлович! — отозвался из угла Веник Банный, — А где дело Беляева?

— Веня, а мы его разве у ребят забирали? Позвони Долорес, пусть поищет…

Веник Банный кивнул, вышел через ту дверь, которая вела в НИИ. Женька подумал: а не эту ли жестянку спер тогда Гошка Некрасов?

Тут Максим спросил:

— Прямо сейчас надо?

— Да. Готов?

— Разумеется.

— А ты, Жень?

Женьке захотелось пить. Сильно, будто он только что отпахал кросс на пять километров.

— Не знаю. Я не боюсь, просто… Если мы предотвратим пожар, прошлое изменится. И мы будущее поменяем. Это же «эффект бабочки». Вы что, не понимаете?

— Дятел! — усмехнулся Максим: — Про коробки на складе помнишь? Если мы прошлое меняем, оно становится другим. Но остается прошлым. Мы вперед движемся. А оно — в сторону. Ёлки, ну представь: ты нарисовал на асфальте рожу и пошел дальше. Далеко ушел, не знаешь, что с рожей теперь происходит: дождем ее смыло или кто-то рога ей подрисовал. Люди не могут посмотреть, как там их прошлое, без них, а мы можем.

— Да понял я уже! Дальше можешь не объяснять. Я тогда тоже готов.

Пал Палыч вынул из ящика письменного стола жестянку.

— Максим, запускай машину.

Луговой отправился к хронометру. К тому, на котором Женьке его жизнь показывали. Только эта пленка была короткая. Не про всю жизнь, а про сутки. Обыкновенный день обыкновенного шестиклассника. Никто еще не знает, что этот день —  героический. И последний.

— Ребят, когда досмотрите, дуйте к реквизиторам. Скажете: «Семьдесят девятый год, зима, Урал».  Пусть подберут пальто, шапки, обувь там… Как обычно. Только не копайтесь, сразу к ним. Реквизиторский цех сегодня до шести, короткий день.

Значит, ни ругать Женьку, ни отправлять его обратно никто не собирается. Кажется, у него сейчас будет первый вылет в чужое прошлое. Как там менять-то? А если у Женьки с Максимом ничего не получится?

 

15.

Они вышли в нужные место и время из какого-то подъезда. Через пару шагов Женька обернулся. За спиной была пятиэтажка. Совсем как та, где он жил. В прошлом. Позавчера. В «его» окнах были чужие занавески, на балконе незнакомое барахло.

Максим уже свернул за угол. Женька двинул следом. Сразу навалился лютый, ледяной ветер. На планетке Женька успел отвыкнуть от такой холодины. Пришлось останавиться, застегнуть пальто. А пальцы замерзли, пуговицы были неудобные — большие, скользкие.

Женька справился с последней петлей и бросился догонять Макса. На бегу успел удивиться, что изо рта идет пар.

В чужом прошлом пахло снегом, автомобилями и помойкой.

Максим свернул на тропинку, ведущую вдоль серого бетонного забора. Женька шагал за ним, ежился. Замечал те детали, на которые никогда в жизни внимания не обращал.

Вмерзшая в лужу газета, скомканный фантик, который пролетел по асфальту со скрипящим звуком. Густой запах горячего белого хлеба. Видимо, рядом хлебозавод… Реальный. Пусть даже из чужого прошлого.

Женьке показалось, что он попал внутрь фильма, играет роль шпиона.  Персонажа, у которого только кличка, спецзадание и напарник.

— Макс!? Подожди!

Тот притормозил. А когда Женьке до него оставалось метров пять, снова рванул вперед. Мчался, словно на первый урок опаздывал. Хотя, судя по слабому солнечному свету, у второй смены давно занятия начались.

Бежать было трудно, но тепло. И никаких лишних мыслей.

 

Забор кончился. Впереди была остановка. Троллейбусные провода оттолкнулись от серого неба и запружинили. Женька вдруг узнал место, из чужих воспоминаний. На остановке их герой должен вылезти, пойти через пустырь, увидеть вон тот дом. Вроде еще безопасный.

Женька засмотрелся, поскользнулся на замерзшей луже, чуть не грохнулся.

Они пошли медленее. Женька смаргивал колючие снежинки. Рассматривал дома. Воровал из светящихся окон чужой уют.

В школе горел свет. У второй смены шли уроки. Были видны портреты на стенах, коричневые доски, пальто и шапки в пустой  раздевалке,

Школа была чужой — в другом городе, в другом времени. В этой школе с Женькой Никифоровым не могло произойти ничего плохого. Хорошего — тоже.

— Уже недалеко, —  Макс стоял возле школьной калитки, курил, ждал Женьку.

Дальше они шли вместе. Словно возвращались из школы одним путем. Одноклассниками они быть не могли, Максиму шестнадцать лет, Женьке двенадцать. Но вот вместе домой… Фиг знает.

Женька со времен началки не возвращался из школы за компанию с кем-то. Но если бы шел… Наверное, тоже бы молчал. Радовался, что скоро попадет домой. Там тепло и пахнет супом, и нет людей, которые думают, что имеют право к нему цепляться.

Максим кинул окурок в сугроб, спросил, выдыхая дым и пар:

— Жень, у тебя хлеб остался?

Женька вытащил две горбушки, обмотанные в салфетку. Сразу понял, что голодный. Хотя на этой стороне улицы запахи с хлебозавода были не такими сильными.

— Жалко, соль не взяли… — Максим откусил половину горбушки.

— Ты салфетку ешь!

— Так сытнее! — Максим усмехнулся. Было непонятно, это шутка или правда.

Хлеб был холодный, но не жесткий. Крошки летели на пальто. С неба сыпался мелкий снег.

— Во! — Максим махал своим куском, ловил снежинки: — Со снегом вкуснее!

Они прошли половину пустыря. До заброшенного дома оставалсь немного… Входить туда не хотелось — словно в ворота кладбища.

Наверное, так всегда бывает, если ты знаешь, что потом случится плохое.

 

Через полчаса к дому подошли три дошколенка. В неудобных длинных пальто, в вязаных шапках с цветными помпонами. Из-за этих шапок они немного напоминали гномов.

Максим стоял на пороге захламленной сырой комнаты, сунув руки в карманы. Мрачно смотрел на малявок. Сплюнул, спросил лениво и сурово:

— Спички гони? — Тон у него был уверенный. Женька бы, наверное, тоже  послушался, если бы был шестилеткой.

Самый высокий «гном» полез в карман, вытащил оттуда гремящий коробок. Протянул.

— Вот молодец…

Макс сейчас говорил как Пал Палыч. С теми же интоннациями. Когда вроде и страшно, и интересно. И подчиняться — в радость!

— А теперь брысь!

Максим  сделал такой движение рукой, будто комара отгонял.

Максим знал, что делать. Он не первый раз менял чужое будущее. В смысле — прошлое. Ну, сослагательное, короче…

Женька посмотрел на стену с клочками ободранных обоев. Они напоминали кожуру вареной картофелины. За спиной что-то громко стукнуло — по щербатым половицам проехался кусок кирпича. Малявки постарались, на прощанье. Кинули и убежали! Один «гном» орал другому, громко и воинственно:

— Петька, ну их, этих дураков!

Но они такими голосами кричали, что было понятно — они Макса боятся. И себя презирают за то, что его послушались. Но все-таки кирпич кинули, чтобы доказать, что это не так. Женька бы никогда не кинул!

Они остались вдвоем. Было не страшно, но странно. Вроде их роль исполнена, надо возвращаться. Всё так скучно, оказывается.

— Ну куда теперь? — Женька  перешагивал через какие-то тюки, обломки стульев. Как через реквизит…  У Женьки до чертиков замерзли ноги.

Максим держал в покрасневшей ладони коробок. Покачивал его, слушал шорох спичек:

— Ты умеешь из них домики стороить?

— Не умею. Мы сейчас обратно? — Женька не понимал, хочется ему возвращаться или нет? И куда? Где его «обратно»: в НИИ, на планетке, в собственном прошлом?

— Нет ещё. А ты чего, замерз? Шнурок дерни, отопление вруби. Жилет же с подогревом.

Максим сам сбросил пальто, остался в спасжилете поверх дурацкого школьного пиджака. На фоне ободранных стен  и обломков чужой мебели светящаяся ткань выглядела странно, дико. Напоминала, что они пришельцы.

Максим дернул шнур спасжилета. Ткань где сморщилась, где встала колом. Стала твердой, как рыцарские доспехи. Может еще и непробиваемой?

Женька разглядывал пряжки, кнопки, нашивки.

— А прямо обязательно летать в жилетах? Они для чего вообще?

— Чтобы друг в друга в темноте не врезаться! Они отражают. Плюс карманы глубокие!

Женька неловко расстегнул пальто. Начал искать, где там у этого жилета аварийный шнур.

— Ага, жми. Нормалек, сейчас тепло будет. Чуешь?

— Нет пока, — ответил Женька.  Даже наоборот, холоднее стало, потому что без пальто. Показалось, что Макс его разыгрывает. Не понятно, как и зачем.

— Ты за что дернул, дятел? Тут же синий шнур и красный!

— Да я их вижу, что ли? Тут не видно ни…

Максим подошёл вплотную. Потянул за какой-то хлястик. И Женьке сразу словно феном в бока подуло. По спине разбежались острые мурашки. Ногам стало полегче. Кончик носа перестал зудеть.

— Пальто надень. Кто увидит, окосеет!

— Спасибо! Макс, а мы почему обратно не возвращаемся?

— Ну ты дятел! Сам не врубаешься? Мелких мы прогнали, теперь надо, чтобы этот сюда не сунулся. Ясно?

Женька не понимал, что от него требуется.

— Да просто постоишь, в окно посмотришь, как он мимо идет.

— А если не пройдёт?

— Куда он денется с подводной лодки? В общем, последишь, чтобы все нормально было. Ясно?

— Абсолютно, — кивнул Женька.

Сколько ему торчать в засаде? В «хронике» показали: когда пожар полыхнул, было темно. А сейчас край неба только начал наливаться желтым, похожим на слабую заварку, закатным светом.

— Мне просто стоять, не разговаривать?

— Ну да. Он пройдет, потом я нарисуюсь… И мы обратно.

— А ты куда?

— Туда, сюда, доить верблюда!

Максим ушел. Женька смотрел в окно, за которым сыпал мелкий, похожий на соль снег. Надо было еще хлеба взять. Ел бы и не думал — а вдруг Максим не вернется? У них тут один парень уже пропал без вести. Вдруг и с Луговым то же самое будет? Что тогда?

 

16.

У Евы в раю никогда не было отчима. Только родной отец, Господь Бог. И он никогда не орал на Дольку. В смысле — на Еву. Но на Дольку Бог бы тоже никогда не орал. Она знает.

Вениамин Аркадьевич ругался очень громко. Долька не верила, что недавно стояла рядом с ним у кромки прибоя. Смотрела на звезды и улыбалась.

— Ты хоть понимаешь, что все могло сгореть к чертям?! Годы работы псу под хвост! Из-за одного кретина! Это не полигон! Это зоопарк какой-то!

— Цирк уродов, — подсказала Долька.

— Что?

— Был такой старинный  фильм. Про людей с патологиями, которых в цирке показывали. Сюжет примитивный, любовь-морковь. Все актеры — настоящие уродцы. Прямо про нас!

Веня пожал плечами. Потом посмотрел на Гошку. Тот маячил рядом, беспокойно на них поглядывал.

— Некрасов, ты мне сказать что-то хочешь? Давай, выкладывай, наконец…

— Вениамин Аркадьевич, я хочу… но боюсь спросить, — Гошка глубоко вздохнул, поглядел очень серьезно: — Хронометр ведь замкнуло?

— Да. А что ты про это знаешь?

— Я знаю, что бывает короткое замыкание. А длинное тоже бывает или нет?

Дольке стало смешно. Сразу до слёз. Веник поморщился.

— Егор! Я думал, ты умный парень, а ты… Что ты мне голову морочишь? Думаешь, мы с вами всегда цацкаться будем? Таких как ты — давить надо. В зародыше. Ей-Богу.

— Вениамин Аркадьевич! — очень вежливо сказала Долька. — Отойдите от ребенка.

Обхватила Гошку за плечи, прижала к себе. Словно Веня мог сейчас наброситься на них.

— Ты чего вцепилась? — удивился Некрасов.

Пальцы у Дольки дрожали.

— Только попробуй… Только попробуй…

Других слов у нее не было. Да и вообще — чего стоят все на свете слова против тяжелого чужого кулака? Она смотрела на Венины руки и заранее их ненавидела. Это была ужасно знакомая ненависть. Долька верила, что больше никогда ее не почувствует. Тем более, на планетке. Там, где с ними ничего уже не случится.

— Только попробуй… Только…

— Долли, тебе плохо? — удивился Веник Банный.

Он реально не понял, что произошло. Фраза, всего-навсего.

«Убить тебя за такое мало». Или там «Будешь спорить — стукну». Или «Ещё раз ошибешься и, ей Богу, я тебе врежу». Это же только обещание. Шутка юмора. Просто не все такие шутки понимают. По семейным обстоятельствам.

— Долли?

Надо было ответить очень спокойным голосом. Равнодушным. Чтобы не было понятно, почему ее так бомбануло.

— Некрасов же сказал, что он не брал. Значит, не брал. Ищите в другом месте.

Долька реально больше ничего не чувствовала. Все вымерло. Испепелилось.

В мастерскую заглянул Юрка-Дуб:

— Доль, там обе курицы запеклись. Ирка спрашивает, где прихватки?

— Да черт их знает. Пусть возьмет что-то плотное и вынимает.

— Носки подойдут?

— Если чистые — то да.

Долька даже улыбнулась. Даже поняла, о чем её спрашивают. Нет прихваток — надень носки на руки и не заморачивайся. Тоже мне, мировая проблема. Делов-то… Это даже смешно. До ужаса. А Вениамин Аркадьевич сердится:

— Долли! И ты туда же! Паноптикум!

Она не отозвалась. Веня молча ушел на проходную. Там загудел шлюз.

Долька не верила, что в комнате снова пусто и тихо. Очень хотелось окна открыть, проветрить дом от ругательств.

Тот, кто в себе уверен, никогда не доказывает свою крутизну ором. Можно как  Палыч, молчать и улыбаться. Так ласково, что сперва станет противно, а потом — очень страшно. Очень и очень.

Гошка дергался, выкручивался у нее из рук:

— Долька, да отпусти ты меня! Доль! А я стихи придумал!

Мы с товарищем котом,

Инспектируем дурдом!

Она разжала пальцы.

— Молодец, Гошка! Шикарные стихи. Ты прямо настоящий поэт. От природы!

— Не от природы, а от работы над собой!

— А теперь Витькину «хронику» мне отдай. Чтобы этот псих ее увидел и успокоился. Месяц не чесались, а теперь им загорелось. Господи ты боже!

— Ты в бога не веришь. Зачем тогда так говоришь?

— Не знаю. Привыкла, наверное.

— А ты переучись, — посоветовал Гошка: — Например, не «Слава Богу», а «Слава йогу!». Звучит похоже, а смысл другой…

Долька очень глубоко вздохнула.

— Гоша! Ну реально — где эта пленка чертова? Мне-то ты можешь сказать?

Да откуда я знаю? Я не брал.

— Гош, а может, это она в «хронометре» загорилась?

— Может и она. Я не смотрел. Я вообще мимо мастерской шел, захожу, смотрю — дымится.

Долька махнула рукой — будто хотела снять с ушей невидимую лапшу. Села в кресло, закуталась в плед.  Некрасов крутился рядом, задавал вопросы идиотские. Она молчала, смотрела на зыбучий песок. Гошка дернул ее за рукав рубашки.

— А хочешь, я тебе ещё стихи почитаю?

— Не хочу. Гош, там без тебя всю курицу съедят. Иди скажи, чтобы Максиму и Женьке оставили. Они голодные вернутся, я знаю.

Гошка сразу умотал на кухню. Долька поежилась, завернулась в плед поплотнее. Может, не стоило заранее: «вернутся», «оставь им». Может, плохая примета?

 

17.

В доме не было стекол, а у Женьки — часов. Сперва он думал, что замерз. Потом, что вот теперь замерз. Но затем стало совсем холодно. Женька ждал темноты. Солнце тут садилось медленнее, чем на планетке.

Пока не стемнело, Женька бродил по первому этажу. На чердак не полез, там от лестницы одни воспоминания, а рухлядь наверняка такая же.

Скучища. Только один раз было смешно… Ну, почти смешно. Ну хоть как-то.

Женька шел мимо запертой комнаты, и тут внутри зашуршало. Он открыл дверь. В лицо шмякнулось холодное, черное, жуткое…

Он орал, махал руками! Увидь это всякие уроды вроде Ваньки Рыжова, они бы сдохли от смеха. А черная пакость оказалась обрывком целлофана. Дверь распахнулась, начался сквозняк! Смешно. Но противно, что испугался.

Женька схватил черный мерзкий обрывок, бросил на пол, стал его топтать, вколачивать в пол. Долго.

Целлофан больше не шуршал. Стало тихо. И безнадежно.

Для этого мира никакого Женьки Никифорова вообще не было.

Женька сидит тут. Мерзнет. А мир, пусть и вариативный, спокойно существует дальше. Вон машина по улице проехала. А вон вторая, с надписью «Хлеб». На завод, наверное. А на пустыре копошатся в снегу те самые дошколята.

Небось давно забыли про пацанов, которые их прогнали из заброшенного дома. Про Макса, может, помнят, он их напугал. А Женьку, они, наверное, вообще не заметили.

Куда Максим уволокся? И когда придет? Он вообще придет?

Вспомнился рассказ про малыша, который в парке хотел играть со старшими в войнушку, а те его назначили часовым, а сами убежали. А он там стоял, пока  его поздно вечером милиционер не нашел. Говорит: иди домой, мальчик! А малыш серьезно отвечает: я не могу бросить пост, я честное слово давал!

Вот и Женька так же.

Можно дойти до ближайшей двери. Проверить — вдруг там бесконечная пустота. Или НИИ. Или кабинет алгебры. Марина Генриховна исходит пеной: «Никифоров, ты на пять минут отпрашивался, а сам пропал на…» А на сколько, кстати?

Казалось, что спасжилет греет уже не так сильно. А может, что-то еще казалось. В темноте и на такой холодрыге.

Женька не знал: если он откроет дверь, а за ней будет аварийный вход, он сможет дождаться Максима? Не запрыгнет внутрь?

 

Наконец, зазвенели провода, к пустой остановке подкатил троллейбус. Из него вылез дядька с большим пластмассовым конем под мышкой. Такой здоровенный красный конь, на желтых колесиках.

Дядька выглядел очень знакомым. Точно! Он был в «хронике» героя. Ехал с ним в одном троллейбусе. Герой все смотрел на дядьку и думал по кругу: «Купание красного коня. Купание красного…». А дядька был поддатый, он дремал, прижимаясь к коню как к подушке. Хотя конь, наверное, тоже был замерзший.

Женька замер у оконного проема. Смотрел, как дядька идет через пустырь — чуть пошатываясь, глядя себе под ноги. (Он потому на огонь в заброшенном доме и не обратил внимания!).

Дядька шел как надо. Как было в чужих воспоминаниях. Как…  Ну где же этот чертов герой? Где эта скотина?

Максим с Женькой уже изменили прошлое. Значит…

Он, наверное, теперь может мимо не пройти. Да?

 

— А я в один день, знаешь, что получил? Пятерку, четверку, тройку и двойку. Причем двойку и пятерку — за один урок. Сочинение по русскому: два за грамотность, а пять за содержание.

— А я однажды три пятерки получил, а дневник дома остался! Единственный раз в жизни дневник забыл. Вот когда замечание пишут…

Сперва полетел разговор, а потом можно было различить, как через пустырь идут двое мальчишек. Один незнакомый, со спортивной сумкой. А второй — высокий, в дурацком пальто. Максим! Он говорил, выдыхая морозный пар:

— А у меня знаешь, какое замечание было однажды?

— Ну? — спросил второй, пониже. Тоже знакомый. Тот самый!

— «Работал на уроке»! Наша музычка написала, когда я запел. Я дневник домой приношу, а мать говорит: «Ты, наверное, первое слово убрал. Там сперва было написано «не работал», а ты исправил!»

— А у меня, знаешь, как было… — перебил герой: — Мы после уроков снежками кидались и кто-то в окно на втором этаже залепил! Не разбил, просто попал. А решили, что я. Отцу сказали, а он у меня спрашивает, с какого расстояния я кидал. А у него призы за стрельбу по мишеням, он в молодости серьезно занимался. Он меня после этого как раз в секцию…

Дальше было не разобрать. Они уже далеко ушли и снег скрипел.

Женька начал на ощупь выбираться из комнаты. В темноте чуть не упал. Изо всей сил двинул ногой по той штуке, об которую споткнулся. Выругался.

Сперва кратко. Потом долго и противно, как Ванька Рыжов. Ругаться приходилось шепотом. А то во рту сразу становилось холодно.

— Ну чего, сильно замерз?

С улицы вошел Максим. С фонариком!

Он на ходу расстегнул пальто. Вытащил из кармана спасжилета бумажный сверток. Там оказались две булки с изюмом. На обеих лакированная корочка лопнула и наружу, как земля сквозь потрескавшийся асфальт, пробивалась мякоть.

— Ешь давай.

Булочки были еще теплые! Одновременно еда и обогрев. В смысле…

Женька ни о чем больше не думал. Жевал, стараясь не давиться. Смотрел, как Максим, подсвечивая фонариком, ходит по комнате, подтаскивает к старому комоду пустые ящики.  Чего-то насвистывает — и от губ у него  идет пар.

Хотелось съесть вторую булку сразу, целиком, не спрашивая, не доглотив последний кусок предыдущей. Но он удержаться:

— Макс, они обе мне?

— А кому? Я на хлебозавод подкатил, там тетки со смены идут. Ну, попросил хлебушка. Я же знаю, что они выбраковку с собой забирают…

— Спасибо. Макс, а ты где был?

— Да в самоволке, где еще-то. За куревом мотался.

Максим шарил по карманам — вытащил две сигаретные пачки, пригоршню мелочи, мятый рубль. Тот самый коробок, отобранный у малышни.

— Ты этого… героя отслеживал? — Женька понял, что не может произнести имя и фамилию того парня. Наверное потому, что в газете о нем писали как о мертвом. А он теперь живой. И как будто, он и не он, одновременно.

— Ну да. Всегда интересно, какие они. А то он в свое прошлое уйдет, и все, больше не увидимся.

— А если тот, кого ты спасаешь, сволочью окажется?

— Мне почти всегда нормальные попадались. А даже если и сволочь. Наоборот, хорошо…  Он весь такой гад, а ты его спасаешь, даешь шанс исправиться. Будто грехи отпускаешь. Усек?

Женька не знал, стоит ли сказать вслух: «Нет, я так не мог бы. Будет он тебе исправляться? Черта с два!».

Макс вытащил из кармана спасжилета флягу. Брызнул на комод, запахло бензином.

— Ты чего? — удивился Женька: — С дуба рухнул?

— Ага, с Дуба. С нашего, который Юрка. Ну ты дятел! Дом-то сгореть должен.

— Почему?

— Приказ! Наверное, чтобы не нарушилось чего-то. Такие штуки в НИИ специальный отдел просчитывает.

Пламя взлетело огненной, шустрой белкой. Скакнуло на ящик. Женька подошел, вытянул озябшие руки. Макс ухватил его за рукав.

— Стой, где стоишь! Все, теперь без нас разберутся. Давай двигать, пока крыша опять не рухнула.

От пустыря до пятиэтажки, из которой они тогда вышли, минут двадцать пешком. Женька заранее мерз. Но Максим двинулся не к выходу, а по коридору. Подсвечивая фонариком, дошел до двери, на которой висела черно-белая картинка: мальчик, писающий в ночной горшок. У Женьки дома тоже такая была.

Женька обернулся — на стене коридора появился розовый отсвет. В комнате, где он провел несколько часов, разгоралось пламя. Забирало себе вещи, которые больше никто никогда не увидит.

— Руку мне дай!

Женька протянул Максиму ладонь. Оказывается, у того пальцы были еще холоднее, чем у Женьки. Страннно, что вообще гнулись.

Максим дернул ручку туалетной двери. За ней ничего не было. В комнате что-то вспыхнуло и рухнуло. Огонь гудел!

— Прыгай! — Макс рванул Женьку за собой.

Женька замешкался. Не хотелось уходить из прошлого. Тут было страшно, тяжело и холодно. Но Женька уже привык к куску чужой жизни и к заброшенному дому.

Женька не знал, что уходить так трудно. Так всегда будет или он привыкнет?

 

За стеной море. На шаг ближе подойдешь — шуршит. Отступишь обратно — тишина. Как на стыке миров.

Два фонаря освещали выход на огороженную бетонную площадку —   взлетно-посадочную полосу. Если голову задрать, в черном небе видны звезды. Если подойти к перилам — видно море. Прибой в темноте светится.

Максим и Женька ждали утра на базе.

С виду она как обычный летний домик. Только в задней стене ещё одна дверь. Та, из которой они вывалились.

На базе хранились велосипеды, стояли койки. В шкафу — фляжки, сухари, аптечки, спальные мешки. Работал дисковый телефон. Прямые линии с домом и с НИИ.

Максим связался с Палычем, рассказал, как все прошло.

— Удивили вы меня, ребят. Я думал, вы всё завалите… А вы молодцы. Особенно Женька. Для первого раза — вообще герой.

Палыч умел так говорить, что хотелось из штанов выпрыгнуть, доказать ему, что ты крутой, еще круче можешь, что вообще… Что угодно сделаешь, всю историю изменишь — и вместо Ленина на броневик, и вместо Матросова на амбразуру, и вместо Гагарина в космос. Лишь бы услышать, что ты молодец. Особенно для первого раза.

— А я, Пал Палыч, и не сомневался, что мы не накосячим.

— Да ладно тебе хвостом вилять, все равно доволен…

Максим не стал соглашаться, спросил о другом:

— Вам Женьку позвать?

— А где он?

— Море смотрит. Не видел никогда.

— Пусть смотрит.

Ладно, Женька свое от Палыча еще огребет — и восторги, и замечания, после которых хочется рвануть на себя дверь в небытиё.

Макс на планетке не первый год, его этот цирк с конями не сильно трогает. У него к любому вылету свой козырный интерес. А всё равно… Сколько ни забивай на Палыча болт, не сработает. Он одно слово скажет или, наоборот, помолчит, где надо, и Макс опять готов на труд и подвиги!

— Всё, Максим, в понедельник жду отчёт.

Он долго не разъединялся, в трубке пищало, скрежетало. Потом слышно было, как Палыч говорит:

— Веня, с тебя бутылка. Оба вернулись.

Вот сволочи! Это они на Макса с Женькой спорили! Пропадут они без вести или нет? Фигассе народ в институте борзый, на живых людей ставки делает.  Ну ладно, не на живых. Но все равно: сиблинги — люди, а не кролики!

— До свидания, Пал Палыч. Бутылкой-то поделитесь?

Но это Макс сказал уже в пустоту, не Палычу, а коротким гудкам.

 

Максим положил трубку и снял, наконец, шапку. Понял, что у него волосы мокрые, как после лыжного кросса. И щеки с ушами точно так же горят.

Он сбросил чужое пальто. Отключил на спасжилете обогрев. И позвонил Дольке.

Та кислым голосом сказала, что Веник Банный обшарил весь дом. Искал пленку Витьки Беляева. Ни фига не нашел, облаял Дольку, вцепился в Гошку — тот с Беляевым дружил. Довел ребенка, псих очкастый. Долька сама была сейчас психованная. Начала вдруг за них бояться:

— Максюша, в темноте не летите, ладно?

«Максюша» — это было мощно сказано. Громко и от души. На весь дом.

— Береги себя, пожалуйста. Максюш?

— Ну чего со мной случится может?

— Ничего, — Долька обиделась.

Иногда она напоминала мать. А вообще была хорошая. В любом прошедшем времени. И в сослагательном будущем тоже.

— Ну ладно. Утром прилетим, — Максим повесил трубку. Подошел к дверному проему. Посмотрел в сплошную темноту. Когда рассветет — там будут видны горы.

Женька стоял снаружи, на краю площадки. Держался за ограждение, смотрел на прибой. Волны считал, что ли?

В темноте не было видно, но Максим знал: прибой таскает вдоль берега пригоршни серого, мелкого песка. Такого же, как в больших часах. Песчинки то льнут к берегу, то отплывают обратно, вместе с новой волной. Будто время заело и оно теперь перематывается назад-вперед.

Наконец Женька вернулся в дом, сел на дальний конец скамьи:

— Макс, а свою жизнь можно поменять? Ну, если отправят туда, где можно себя увидеть, предупредить…

— Это запрещено.

Будь у Максима возможность, он бы давно исправил то, из-за чего торчит на планетке, отбывает пожизненный срок. После-жизненный! Про такое — рано говорить. Но Женёк соображает… в нужную сторону. Шустрый дятел!

— Макс, и что, никто не пытался к себе пробиться?

— Пытались. Витька Беляев без вести пропал.

— Почему?

— А я знаю? Не пропал — узнали бы.

Женька затихарился. Не мешал Максиму.

А тот курил и вспоминал самоволку… То, что там было.

Женька в силу возраста не понимает, что можно сделать в чужом времени, когдя тебя никто не поймает. Пусть думает про сигареты и теплый хлеб… Наивный он ещё, Женька. Лопух. Надежный напарник.

Потом Макс представил, как вернется домой и уйдет с Долькой в мастерскую. Там такая акустика, что шум не слышно. Их тоже не будет слышно. Только шорох песка. Лежишь в обнимку, а время уходит. Как будто прямо сквозь тебя…

Мечтать было хорошо, но холодно. Надо вытащить чайник, баллон с водой. Попить горячего, пожрать чего-то. Собрать барахло для реквизиторов. И пару часиков подремать, хотя бы до рассвета. Тут Женька снова полез с вопросами:

— Макс! А когда вы меня из школы забирали, ты сказал, что я вам подхожу. Для чего?

— Для одного проекта. Требовался человек — такой как ты.

Женька сразу задергался. Спросил торопливо:

— Как я? А какой я?

«Козел отпущения», — подумал Максим. Вслух сказал другую правду:

— Ответственный.

— Ясно. А что я сделать должен?

— Домой вернемся — расскажу.

Женька кивнул и пересел на середину скамейки, ближе к Максиму. Отсюда было слышно море.

— Жень, а пока я уходил, ты хотел из того дома свалить или нет? Только по честноку.

Женька молчал. Как на балконе, когда Макс спрашивал про таран.

— Хотел, да?

— А что?

— В первый раз все хотят. Жень, хотеть свалить — это не стыдно. Стыдно реально валить. А ты молодец, выдержал.

О том, что в паре «ведущий-ведомый» дверь открывается только ведущему, Макс говорить не стал. Завтра Женька сам всё узнает. А сейчас пусть гордится. И поспит.

— Женёк, там спальники в шкафу, постели.

Тут снова тренькнул телефон. Из дома звонили.

— Это Долорес. Витя вернулся. Макс, он другой совсем.

 

 

 

Часть вторая   

 

Он нажал на кнопку «Начальная станция» и перевел рычажок на «Пуск».

И тут же стал проваливаться в бесконечность, в ничто, где нет ни начала, ни конца, ни верха, ни низа — только вертящаяся пустота.

Коля несся через время.

 

Кир Булычёв, «Сто лет тому вперед»

 

Посреди ночи на проходной сработал аварийный шлюз, взвыла сигнализация. Долька дремала в комнате над галереей, на диване у телека. Гоняла диск с мультами, в стотысячный раз, почти беззвучно. Услышала вой сирены, поднялась, поскакала по ступенькам вниз. В чем была — в футболке Максима, которая ей по длине как платье. Или как ночная рубашка.

Когда Макс не ночует дома, Долька носит его вещи поверх своих, кутается в три слоя, мерзнет. И боится спать одна, на своем месте.

Прилетел, всё-таки.

Она ведь просила не спешить, быть осторожнее, дождаться рассвета. Говорила убедительно. Потому что они с Максом отвечают за дом, за мелких сиблингов и за планетку. За прошлое, за будущее, за ценное оборудование и черт знает, за что ещё.

Долька говорила: «Не торопись, не гони по темноте». А хотелось орать в голос: «Максим! Ну где ты? Мне страшно без тебя! Больно, плохо и холодно». Хотя это синонимы.

Наверное, Макс услышал эту сопливую бредятину. Догадался, примчался. Но почему через аварийку? Они же по воздуху должны?

Дальше Долька не додумала. Лестница кончилась. На проходной у шлюза стояли не двое, а один. Ростом с Макса, но не Макс. Незнакомый парень. Но при этом знакомый.

Такого не могло быть.

Потому что Витька Беляев отправился в крайний вылет месяц назад. И на вид ему было двенадцать лет, как новенькому Женьке. А сейчас ему шестнадцать, как Дольке и Максу.

И это точно он — Долька смотрела Витькину хронику, помнила, каким он вырос. Примерно таким же… Или все-таки другим? Не таким испуганным?

Долька сказала:

— Блин, у тебя все руки в крови.

А потом спросила:

— Вить, это точно ты?

Беляев посмотрел на нее — первый раз сверху вниз.

— Да какая теперь разница…

Голос у него был взрослый, усталый. Лицо серьезное, запах чужой. Кожа бледная — как всегда после аварийной переброски.

Долька отключила сигналку и спросила, тоже как всегда:

— Сперва чаю или в душ?

Витька пожал плечами. На нем были незнакомые шмотки, сильно не по размеру, большие и потрепанные. Страшная черная косуха, очень старая, воняющая табичищем и грязным домом. На куртке тоже была кровь. Или что-то ещё.

— Макс дома?

— На вылете. Утром вернется. А что?

Витька пожал плечами — так медленно и осторожно, будто на них лежало что-то невидимое и очень хрупкое. Или ему было больно?

Долька окончательно проснулась.

— Тебя ранило?

Он отозвался страннно. Очень медленно:

— Ага. Меня. Я сам.

Голос у Витьки был глухой, интоннации как у пьяного. Или Долька так решила из-за того, что голос взрослый? Непривычный.

Она поморщилась:

— Врача вызвать?

Беляев помотал головой.

— Сами припрутся. Узнают, что я здесь — и придут.

Он замолчал, а голова все еще моталась. От усталости!

Долька, наконец, сообразила. Ухватила Витьку повыше локтя (и ладонь сразу стала липкой, перемазанной в крови). Повела в умывалку. Тут были две душевые кабинки — одна большая, как для инвалидов. Можно было встать рядом, помочь.

Витька выругался, она отошла. Взяла, не глядя, чье-то полотенце, протянула Витьке. Смотрела на него в упор. Думала — тоже очень медленно — «Какой он огромный. И живой».

Витька снял идиотскую куртку. Швырнул на мокрый кафельный пол. Вода под курткой сразу стала мерзкого бледно-розового цвета. Долька глянула на свои перепачканные ладони, сунула их под кран, начала мылить.

Витька Беляев сказал у нее за спиной:

— Мы с тобой одной крови — ты и я.

— А как иначе? — рассердилсь Долька: — Мы же сиблинги, блин…

Беляев хмыкнул — незнакомо, очень зло. Потом заматерился. Ему шампунь в глаза попал.

— Доль, у Макса комбез есть запасной? Принеси, будь другом.

Она вышла из умывалки, а кран так и не закрутила. Возле кухни, в кладовке-прачечной лежала чистая одежда. Долька выбрала штаны, трусы, носки. А подходящую фуболку никак найти не могла. Как только нашла, сразу вспомнила. «Мы одной крови» — это  из мультика про Маугли.

Чья кровь у Беляева на рукаве? И где его мотало?

— Витя, котлеты с гречкой хочешь?

Витька вышел из душа в чьем-то полотенце. Ноги у него теперь были волосатые.

— Выпить есть?

Долька вздрогнула, выронила собранную одежду.

— Совсем офонарел?

— Должен я знать, от чего я сдох?

Беляев усмехнулся — так криво, будто у него половину лица парализовало. В конце его реальной жизни так, кстати, и было.

— Ты поесть должен и трусы надеть. Вырос — а дурак!

Долька отвернулась и, наконец, заплакала.

— Витька, что с тобой случилось?

— Я его убил.

 

2.

Они лежали втроем в мастерской, на диване — Максим, Витька и Долька.  В стеклянных колбах бушевала песчаная метель. Может, потому что Витька искромсал свое будущее. Хоть и в сослагательном наклонении. А может по другой причине. Наверное, Витьке в НИИ потом объяснят. А он расскажет Максу и Дольке. Если все обойдется.

Витька вернулся ночью, а сейчас на этой стороне планетки была середина дня. В институте — ночь с субботы на воскресенье. У сотрудников выходной. У них есть сутки. Можно что-то придумать, отмазать Беляева.

Витька валялся между Максом и Долькой. Говорил непривычно низким голосом. Голос не ломался, но Витька иногда переходил с шепота на крик. Это не страшно — в мастерской стены специальные. Ори сколько хочешь. Хоть от радости, хоть от горя. Но чаще Беляев говорил шепотом.

 

Витька думал, что всё будет по-другому. Когда они с Гошкой продумывали побег, такое точно не планировали.

Первым пунктом было — замылить глаза институтским. Чтобы поверили, спокойно выпускали в нужное время и в нужное место.

Хотя бы во время! Доехать куда надо — не вопрос. Старые деньги у них были. Остатки от «командировочных», от тех «карманных», которые Веня выдавал, когда выводил сиблингов на разные экскурсии. Да и вообще!

С любого вылета народ таскал типа сувениры. Ирка — косметику, мелкая Людка — игрушки,  Серый и Сашка — курево. Витька — ленинградскую акварель старого образца. Долька — какие-то таблетки. Юрка Дуб и Гошка — книги. Сам Макс — то, о чем никто не должен знать.

И все хоть раз прихватывали деньги. Любая дверь — твоя. Любая квартира. Это тоже адреналин. Хоть и не такой сильный, как на развороте чужой жизни.

Это немножко месть, тем людям, из сослагательного прошлого. За то, что они живые, а сиблинги — не очень. Это компенсация.

Стереть свое прошлое я не могу. Но дайте хоть раскрасить. В общем, каждый сам знал, как отмазаться от собственной совести.

Главное, чтобы в НИИ не запалили. Пал Палыч за воровство мог, наверное, отправить в небытиё. А за побег — не наверное, а точно!

Витьке с Гошкой было важно, чтобы никто из институтских не просек их интерес к собственному прошлому. Если пункт назначения совпадает по хронологии с твоей биографией,  рано или поздно захочешь сунуться в собственную жизнь. Набрать свой номер телефона, если город совпадет — встретиться лично. А это категорически запрещено. Считается дезертирством и карается… Короче, после смерти все-таки бывает смертная казнь. Но если тебя не поймают, то не накажут.

Надо было сделать вид, что их собственное прошлое вообще не колышет. Не надо им условных и сослагательных времен, им и на планетке хорошо.

Они смогли. Усыпили бдительность. Не только Веник Банный, но и Пал Палыч проникся. Оставалось дождаться подходящего вылета.

Время оказалось не очень удачным. Девяносто пятый год. Взрослый Гошка к тому моменту эмигрировал и уже умер, а взрослый Витька спивался. Но Витька в этом времени хотя бы существовал! Ему и пропадать без вести!

 

— Я не знал, что я с ним это сделаю. С самим собой. Я думал, просто покажу ему наброски. У меня же рефлекс — пятнадцать штук в неделю. Как в худшколе задавали, так я и делаю. И здесь, и на вылетах. Когда никто под руку не лезет.

— Нас тоже рисовал? — напрягся Макс.

— Конечно. Особенно, когда кто-нибудь в воздухе. Ты себя в такой момент замечаешь, что ли?

— Да фиг его знает, — Максим задумался.

— Не отвлекайся, — перебила Долька неизвестно кого. — Вить?

— У меня был блокнот с собой. Всегда. На любом вылете. Мы же не знали, кто не вернется — я или Некрасов. На всякий случай оба с собой всё таскали. Ну вот, выпало моё время. Я сбросил спасжилет и пошел к себе. Я реально думал: покажу ему, что я сейчас рисую. В глаза ему посмотрю. Этой твари. Мне — взрослому. Чтобы он завязал.

— Ну и как? — непонятно, о чем именно спросил Максим.

— Да охренеть просто. Чуваки, вы прикиньте — ключи подошли. Я за столько лет замки не менял ни разу. То есть — он не менял.

— Ну и нормально…  Что такого-то? — кивнул Максим. Долька вдруг зашипела:

— Что ты перебиваешь?

Витька не заметил, как они ругаются. Гнал дальше:

— Я знал, что я пью… он пьет… тот, который я-другой. Короче, я же видел, что со мной станет. Но вживую прошлое смотреть — всегда по-другому, сами же знаете. Когда дошло, что он — это я, будто проснулся. А когда до него дошло, он…

 

Ключи висели у Витьки на шее в тот момент, когда его забрали в НИИ. Он их и не снимал больше. Типа талисман. Шикарная отмазка, никто не удивлялся, что Витька с ними на все вылеты мотается.

И вот они пригодились.

Легко открыли раздолбанные замки. Дверь стала ободранная, скрипучая. Витька видел ее такой в воспоминаниях, поэтому не удивился.

Но вошел в прихожую и его сразу замутило. В квартире стоял жуткий духан. Кислятина, тухлятина, человеческая и кошачья моча. Судя по вони — кот мог давно сдохнуть прямо в квартире и лежать где-нибудь в уголке. Витьку тошнило — от запаха, от стыда за взрослого себя.

В воспоминаниях дают только картинку, без ароматов. Сейчас всё прилетело по полной. Ну здравствуй, светлое будущее!

— Привет! — сказал Витька сдавленным голосом.

Было тихо.

— Есть кто живой? — еще тише спросил он. А потом понял — сейчас его наизнанку вывернет. С потрохами. До самых кишок.

В ваннной на месте зеркала в стене торчало два гвоздя. И слава богу. Смотреть на себя блюющего он не хотел. Уже насмотрелся и сегодня еще насмотрится. Витька помнил, в каком состоянии он-нынешний иногда приходил с работы, со склада, где торговали лекарственными травами.

Взрослый Беляев фасовал отвары для похудания, от облысения и против запора. На складе стояли огроменные мешки, набитые мелким сеном. Его надо было отвешивать в пакетики, сверху шлепать наклейки. На мешках жирным черным маркером шли надписи. «Импотенция», «Геморрой», «Бессонница». В последнем слове вечно не хватало одной буквы, то «эс», то «эн». Как правильно писать, мелкий Витька еще не помнил, а старший уже забыл. Надо, чтобы вспомнил.

Витька сплюнул остатки желчи. Смыл ее со стенок ванны — облезлой и давно не чищенной. Мама бы на такое ругалась.

Но мамы нет. У мелкого Витьки нет — потому что его в будущее выдернули через всю дальнейшую жизнь. А у взрослого… В общем, он потому и пить так сильно начал. Точнее — продолжил.

Но это его не оправдывает ни фига.

 

Кухонные часы висели на своем месте. Разумеется, это были другие часы. Не жуткая кошачья голова, у которой глаза туда-обратно бегали. Обычный циферблат в круглой рамке. Без стекла, зато исправный. До возвращения себя-взрослого оставалось часа три. При условии, что взрослый Виктор Беляев не зависнет в пивняке, а поедет сразу домой, будет бухать на ходу и в трамвае.

Так оно обычно происходило, много лет подряд. Пивняк — это роскошь, первые три дня после зарплаты. Потом — просто дикое количество банок или бутылок. Каждый вечер или почти каждый. Взрослый Витька считал, что это никакой не алкоголизм. Не водка же, так, пивасик, жидкость для снятия стресса. Всегда можно завязать.

Просто незачем бросать. Потому что, когда пьешь — ну, жить почти интересно, мысли разные в голове, какие-то даже идеи. Этот тупой взрослый Витька иногда еще рисовал. По пьяни.

 

Мелкий Витька нашел эти рисунки. На кухне, на подоконнике. Альбомы, в которых фломастерные линии расплылись от оконной сырости и случайных пивных брызг.

В основном там была всякая фигня.  Не живые наброски, не натура — та, которую мелкий Витька  рисовал то в парке, то в метро, привычно, по пятнадцать штук в неделю, потому что в художке так было принято…

Взрослый Беляев штамповал картинки с голыми тетками. У теток были непропорционально большие груди. И остальная пластическая анатомия тоже была неправильной…

Мелкий Витька пару раз рисовал похожую тетку…  женщину… девушку — в одних трусах от купальника. Он её видел на пляже в Серебрянном бору.  Долго рисовал, неделю. И все время боялся, что мама в комнату войдет, увидит. Он бы маме сказал, что академка, Афродита, например. Современное переосмысление скульптуры из Пушкинского музея, например. Но мама рисунок не видела. И никто не видел, Витька его прятал пару месяцев. А потом не удержался, показал тому чуваку, который у них в художке вел рисунок и композицию. Чувак оборжал работу по полной. Дескать, бюст гипертрофирован, а остальное завалено к чертям собачьим.

Препод не бухтел, что Витька рисует всякую пакость, а разобрал промахи. Так серьезно и придирчиво, что хотелось сдохнуть на месте и навсегда забыть эти секунды. Но Витька понимал — не забудет никогда. Позорище такое.

Даже на планетке, когда Витька жизнь до самого конца досмотрел и знал о себе много разной дряни, именно это воспоминание казалось самым тупым. Оно иногда подступало — как тошнота. И Витька где угодно, даже во время полета, когда шли клином от дома до моря, вдруг сбивался. Замирал, бормотал «нет-нет-нет» или «скотина». А кто скотина — другим сиблингам знать не надо. Особенно Некрасову, который Витьке предложил эту авантюру.

Сам Некрасов хотел попасть в тот кусок прошлого, где он еще не эмигрировал, сказать себе «Не надо, не уезжай». Гошка считал, этого будет достаточно…

 

— А я считал, что достаточно сказать «Не пей»! И он такой весь растает и завяжет! Дебил! — Витька стряхнул пепел в щель между диваном и стеной. Долька сразу завелась.

— Не мусори! Хотя бы здесь не будь дебилом…

— Что ты со мной как с маленьким!

— А что ты… — Долька не закончила.

Максим положил руку ей на плечо. Не погладил. Просто напомнил о себе.  Долька такие касания просекала мгновенно. Будто они с Максом вместе прожили лет пятьдесят, а то и семьдесят. Выдохнула. Не встревала больше в Витькин рассказ.

— Короче, я его ждал. Сидел на кухне, рисовал…

 

Разумеется, не в альбомах Беляева-старшева, в своем блокноте. В окно кухни, как и раньше, была видна детская площадка. Качели и горки кто-то уже успел разломать. Незнакомую малышню это не смущало. Эти дети носились по двору ничуть не хуже, чем мелкий Витька в своё время.

А он на них смотрел  в распахнутую форточку — как на любую натуру на любом вылете. Привычно обозначал штрихами и линиями мимику, жесты, походку. Пятнадцать набросков в неделю. Как всегда. Хоть их некому было показывать.

Потом стемнело. Дети растворились в мутных сентябрьских сумерках. В пятиэтажке напротив зажглись огни. Один Витька помнил с детства. В кухонном окне третьего этажа горел ярко-красный абажур, похожий на помидор. В его свете чужая кухня казалась сказочной, одновременно праздничной и зловещей.

Мелкий Витька думать забыл про чужую красную кухню. Но окно загорелось — вспомнил. И заодно вспомнил рисунок, который делал уже в училище: длинная улица, ряд фонарных столбов, а на них вместо фонарей висят домашние люстры и абажуры. Среди них — вот этот «помидор».

На его кухне больше не пахло растворителем. Наверное, уже несколько лет. В темноте было холодно, противно и тошно. Почти безнадежно. Но ходить по квартире мелкий Витька боялся. Даже для того, чтобы свет зажечь. Знал, что в соседней комнате, той, которая раньше была маминой, никого. Но не хотел проходить мимо нее. Потому что взрослый Беляев там ничего не менял. Правда и не убирался тоже. Скотина.

Наконец распахнулась входная дверь. Оказывается, мелкий Витька, войдя сюда, так одурел от нечистого воздуха, что забыл запереть замки. Неаккуратно. На разборе вылета ему за такое башку бы отвинтили. Но разборов больше не будет.

Витька хотел поговорить с собой-взрослым, сказать, чтобы тот завязывал. И, раз уж такое дело, остаться с ним.

Если о взрослом Беляеве больше некому заботиться, он будет заботиться о себе сам. Тогда взрослый он перестанет пить и снова начнет рисовать. Может даже картинки к книгам, как и планировал.

Может так и будет.

Если взрослый Беляев не прибьет на месте себя-маленького.

— Это что тут вообще? — в коридоре щелкнул выключатель.

Сразу же шарахнула, разлетаясь на стеклянные клочки, потолочная лампочка.

Это был плохой знак.

 

Мелкий Витька много раз менял чужое прошлое. Знал: иногда сослагательное время само хочет, чтобы его переделали. Подкидывает одну удачу за другой — нужные автобусы, ничего не замечающих прохожих, крупные купюры на асфальте. А иногда наоборот. Телефон-автомат жрет последнюю двушку, единственную электричку отменяют, рейс задерживают. Или проводница вдруг замечает пацанов, едущих непонятно куда без взрослых и документов. Или дружинники лезут. Или чужие бдительные соседи.

В таких случях лучше винтить нафиг и побыстрее. У сиблингов любая дверь — аварийный выход. Прыгаешь сквозь черное небытиё и вылетаешь либо в аварийный шлюз в доме, либо на базу у моря. Смотря каким боком планетка в тот момент повернута.

Но именно отсюда так просто не уйдешь. Кухонную стеклянную дверь давно разбили, а ту, что вела в ванную-туалет, заклинило намертво, она не закрывалась. Взрослый Беляев жил один, ему это не мешало.

Мелкий Витька сейчас очень хотел спрятаться.

Не нравилось ему, что лампочка взорвалась.

— Ёлки ядреные… — бормотнул в коридоре взрослый Витька.

И мелкий замер на табуретке между окном и кухонным столом. Поджал ноги к подбородку. Снова поразился, до чего же здесь мерзкий воздух.

Наверное, мелкий Витька слишком шумно выдохнул. Потому что старший Беляев чего-то услышал, заговорил вязким пьяным голосом:

— Беляк, кыс-кыс? Ты что ли, приперся? Кыса-кыса… — и запел вдруг, глупо и нескладно, на незнакомый мотив: — Ты морячка — я моряк. Я Беляев — ты Беляк… — оборвал песню, спросил нормально: — Жрать хочешь, задница хвостатая?

Мелкому Витьке хотелось мяукнуть. Или заржать. Но он сидел, не шевелясь. Дышал медленно, смотрел в окно на чужой красный абажур. Тот был похож на помидор. На маяк. На каплю крови.

 

— Я думал, я там сдохну сидеть на месте. Меня никто не заставлял прятаться, я без сценария работал. А казалось, будто заранее знаю, что делать, будто меня запрограммировали.

— Это на тебя прошлое давило…. — предположил Максим. — Я когда с собой хотел пересечься, оно меня не пустило.

— Ну чего ты лезешь? Опять про себя не терпится?  — обиделась Долька: — Вить, давай дальше.

— Я решил — досчитаю до ста и потом сразу пойду. Но я только до семнадцати смог. Потом нервы сдали. Я встал и пошел к нему.

 

Витька шел по темному коридору — наощупь, привычно. Не смотря на разное барахло и незнакомые книжные полки, это был очень родной коридор. Даже обои те же.

В детстве Витька много раз так ходил по ночам, в туалет и обратно. И точто так же оставлял на ночь включенным торшер…

Только мелкий Витька засыпал с кассетником и наушниками. А взрослый Беляев смотрел телек. Тот стоял на полу, посреди ковра. Рядом — та черная хреновина, которая называлась волшебным словом «видак». У мелкого Витьки в детстве такой не было. На планетке кассетами не пользовались, фильмы и мульты крутили на крошечных пластинках, которые изобрели в будущем — на «дисках».

Мелкий Витька задержался на пороге «своей» комнаты. Уставился на приплюснутый ящик видака. А взрослый с таким же недоумением смотрел на него. На себя самого…

Черт знает на кого, короче.

Потому что взрослый сказал неуверенно:

— Мать честная… Отче наш.

Витька ответил, хотя обращались вроде бы не к нему:

— Привет, что ли?

Ничего не произошло. Лампочки послушно горели, краны и батареи были в порядке. За окном не грохотал гром. Витька Беляев пришел в гости к себе самому, менять свою жизнь.

Сделал то, что строжайше запрещено.

И ему за это ничего не было.

 

4.

— Мать честная… Мать, мать… — пробухтел старший Беляев.

А потом не глядя, поднес ко рту бутылку, начал пить, закашлялся, зафыркал. Пиво выплеснулось на ковер.

Мелкий Витька смотрел на взрослого с презрением. Наверное, если бы у него в детстве был отец и этот отец периодически квасил, Витька бы тоже так смотрел. Или хоть знал, как себя правильно вести. А тут непонятно.

И блокнот с набросками на кухне остался.

— Мать, мать…

— Да заткнись ты! Она тебя убила бы за ковер, — разозлился мелкий Витька.

И старший попытался спрятать пустую бутылку за спину. Будто мама и правда была где-то рядом и сейчас могла войти и отругать.

— Ты кто? — спросил старший.

Мелкий молчал. Можно было сказать «я — это ты». Но не хотелось, силы кончились. Как однажды в школе, в актовом зале. Надо было читать со сцены, а он запнулся. Потерял силы — как карманные деньги или ключи.

— Тебя как зовут? — старший Беляев покачал в руке пустую бутылку. Смотрел, сколько там на дне осталось. А на себя-мелкого не смотрел.

— Витя, — сипло сказал тот.  В горле саднило. Будто он растворителя надышался, самого дешевого.

— Тезка значит? Виктор Викторович? А маму как зовут?

Витька не мог ответить. Кашлял. Так бывает от волнения, когда прошлое переделываешь. У некоторых температура подскакивает или руки леденеют. Но это проходит, как страх сцены, сразу, после первой реплики.

— Ты больше не пей, — хрипло сказал он.

Мелкому Витьке показалось, что ему горло сдавливают. Чем-то очень тугим и страшным. Например, велосипедной цепью.

— А то что? — не понял взрослый. — Ты говоришь — «больше не пей». А то что? Что ты мне сделаешь?

Разговор шел странно, не по сценарию.

Как будто не мелкий Витька говорил, а за него говорили. Так бывает, когда все в прошлом идет наперекосяк. Сопротивление материала.

Надо было сказать:

«Идиот! Ты что творишь? Посмотри на меня? Ты ж меня убиваешь! Себя маленького вспомни. Чего ты хотел? О чем мечтал?  Ты же спекся! Ты меня предал своим пивом! Я — это ты. Я из прошлого. Я — твое детство!»

Вслух получалась лютая фигня:

— Вить, ты не пей. Мне на тебя смотреть противно…

— А чего сразу «Вить»? Я тебе отец или кто? В зеркало на себя посмотри? Копия. Один в один… — и старший Беляев икнул.

Придурок. Один в один ему. Мозгов не хватило сообразить.

А у мелкого Витьки не хватало слов, горло не слушалось, губы были как неживые.

Он молча ломанулся в кухню, за блокнотом.

Сунул его в руки себе-старшему. И понял, что волнуется. Потому что тот, взрослый Беляев, закончил и художку, и училище. Мог адекватно оценить работы, найти косяки — откровенные и такие, про которые мелкий Витька еще не знает.

— Слушай, а вот тут неплохо. И вот тут. Рука — вообще как у меня. А тут фигня, конечно, редкая, но с пивком потянет…

И Беляев-старший угас. Вспомнил про выпивку. Взял следующую бутылку. Открыл, отхлебнул, произнес вяло:

— Да ты почти молодец. Сын, блин. Сынище. Родился где-то… А рука — как у меня.

Витька понял, что теперь не скажет «Я — это ты». Догадался уже — нельзя так делать. И без того всё как на рисунке с перекошенной композицией.

— Ну ты чего пришел? Картинки показать?

— Вроде того.  Сказать, чтобы ты завязывал…

— Так ты сказал уже вроде, — поморщился старший: — Сказал, сказал… Чего теперь?

Он не валял дурака. Он реально так тупил!

— Ничего. Стою. На тебя смотрю и мне противно.

— Так не смотри, отвернись, — Старший прикурил. Сигареты у него были дешевые, паршивые. Мелкий Витька себе такие никогда не тырил.

— Не могу! Я тебя развидеть не могу! — сказал мелкий: — Это ж травма. На всю жизнь.

После жизни тоже. Но такому хмырю об этом знать не надо!

Большой Беляев сделал еще один глоток. Ухмыльнулся:

— Какое искусство без травмы?  Ты же художник. Должен понимать.

С такими же интоннациями с Витькой разговаривал препод, который разбирал у «Купальщицы» поехавшую пластанатомию.

Может, взрослый Витька рисует своих баб именно потому, что маленькому в художке не объяснили, что порнография — это гадость? Но это же не препод вливал во взрослого Беляева пиво семь раз в неделю?

— Я да, художник, — гордо сказал Витька. — А ты — скотина пьяная!

— Ты что сейчас сказал? — булькнул… или хрюкнул этот…

Тот, кто не имел права быть Витькой!

Тот, в кого он почему-то вырос! И дальше тоже будет… Расти. Пить все сильнее, падать все ниже. Не очень быстро, не так уж заметно, потихонечку. Многие крупные гадости делаются вот так — по капельке, шаг за шагом, день за днем. Наверное, так же незаметно высыхают озёра, разрушаются древние города, исчезают чужие цивилизации — под потоками песка или воды. Или слез. Или пива и рвоты…

Мелкий Витька знал, помнил, что с ним потом произойдет. Этот нынешний — он еще почти не алкоголик. Его еще можно стопануть. К врачу сводить, к гипнотизеру. В общем, что-то с ним сделать, наверное…

Но Витьке больше не хотелось с ним… с этим собой возиться, спасать. Что он — нянька этому взрослому тупому мужику? Мало ли, у кого кто умер, кто кого не взял на работу и кто вообще…

— Я вон мертвый — а живу!

Мелкий Витька не знал, это он вслух сказал или про себя. А вот следующую фразу — точно вслух.

— Лучше бы ты прямо сейчас сдох…

Беляев-старший закашлялся. Пивом подавился. И кровью.

Сперва — бледно-розовой, смешанной с остатками пива и какой-то еды. Потом — алой, как при остром порезе. Потом — темной, жуткой… Такая бывает, когда велосипед падает с дикой высоты. Травма, при которой не выживают нормальные люди.

И этот, на диване, уже не был человеком, наверное…

Потому что люди так не умирают. Наверное.

Взрослый Беляев булькал и хрипел, как испорченный фонтан, как забившийся водопровод. Будто ему глотку перерезали. Может оно так и было?

Маленький Витька не мог отсюда разглядеть подробнее.  Взрослый держал себя ладонями за шею, пальцы у него были в крови… Показалось — он держит в руках раненную птицу, голубя. Такое было и с мелким Витькой, и со взрослым. Обе птицы умерли.

Обе.

Оба.

Блин…

Кровь была какая-то ненастоящая. Ее было слишком много. Будто тут ставили спектакль и перестарались с гримом… Такая искусственная, гулко хлюпающая кровь цвета борща. Того самого, который когда-то варила мама.

Бульканье усилилось. С этим звуком, наверное, могла лакать из миски очень крупная собака. Или кто-то еще, живой…

А этот… который свалился с дивана на ковер, уже не был живым.  Но и парализованным, как в реальном конце своей жизни, он тоже не был. Он больше не хлюпал, не хрюкал. Кровь теперь не хлестала из открытого рта, а вытекала — медленно, бесшумно. Губы у этого… неживого… были странного цвета, тоже неживого. Кажется, «маренго». Смешиваешь серый, синий и красный. А кожу можно было бы нарисовать…

Мелкий Витька стоял и не мог понять, какого цвета кожа у мертвеца. Того же, что и хозяйственное мыло.

Потом внизу, под окнами, заорал кот. Может, Беляк, которого завела еще мама? Может, кота стоило поймать? Притащить на планетку?

Но кот Беляк — белый… А у мелкого Витьки руки в крови. Какие-то ужасно незнакомые, непривычно длинные руки. В темном окне отшатнулось изображение. Отражение.

Свое? Чужое?

Взрослое?

Кажется, нет…

У Витьки очень сильно болела голова.

Наверное от духоты и от жуткого запаха. Не крови, нет. Тот, кто был на полу… Он как-то очень быстро испортился. Будто в этой комнате не несколько минут прошло, а несколько лет.

Может, так всегда бывает, если нарушаешь время?

 

5.

Витька по ходу рассказа торопливо курил, стряхивал пепел в тарелку из-под гречки. Долька морщилась, но молчала. Макса она давно выперла бы на улицу вместе с его сигаретами, а Витечке, значит, можно…  Ну-ну.

Сигареты, кстати, были Максовы. Беляев свою пачку оставил в джинсах, Долька их постирала вместе с остальными шмотками. Зажигалке тоже крантец настал. Прикуривали от того коробка, который Макс забрал у малявок, на крайнем вылете. Технически это было десять часов назад. На деле же — будто вообще не с Максом.

Витька говорил сиплым шепотом, будто у него горло болело:

— Я стою и не понимаю: я что, реально его убил? Стою, стою. Думаю — вот бы проснуться. Понимаю, что я вроде старше стал. Шмотки малы. Мне его вещи не хотелось надевать.  Но там осень. Больше ничего теплого не было. У него… у меня. Я знал, что мне Палыч башку отвернет. Но смысла не было оставаться. Я бы один не смог. А тот я — умер. У меня других вариантов не было, только назад.

— Бедный, — сказала Долька. И погладила Витьку по плечу, по рукаву Максовой футболки. Это была старая футболка, но Максим все равно поморщился.

Хорошо, что Витька не видел. Он потушил бычок и рассказывал дальше — с закрытыми глазами. Долька прижимала Витьку к себе. Крепко. Как ремнем безопасности.

— Нормальная дверь на балкон вела. Он всякой хренью завален, фиг войдешь. Но мне же неважно. Я представил, что открываю, а снаружи — наша проходная. Даже забыл, что в небытиё падать нужно.

— И что? — перебил Максим: — Сразу сюда вывалился?

Ему хотелось, чтобы это было не так. Чтобы Беляев ещё мотался. Долго. Может даже мучительно. Фиг знает, почему.

А с другой стороны, наоборот. Хотелось знать, что аварийка сработала на все сто, что Витьку после убийства сразу сюда перебросило. От такого знания могла быть очень большая польза. Особенно в том деле, которое Максу предстояло творить на пару с Женькой Никифоровым.

— Вить? Ну и чего? Открыл балкон и шагнул?

— А? — зевнул Беляев: — Балкон? Блин, показалось, я сейчас опять падаю. Народ, не знаю, я, наверное, сто лет там падал. Или всю жизнь. Казалось, знаете, что это чистилище. Не рай, не ад, а вот для неопределившихся, как мы. Одни под землей, другие на небесах, а мы всю вечность оттуда туда падать будем.

— Жуть какая, — послушно охнула Долька и снова погладила Витьку, теперь по виску.

Максим больше не морщился. Наоборот, лежал вплотную к Беляеву. Чтобы перехватить, если он вдруг станет дергаться или попробует вскочить.

— Короче, пацаны… Тьфу, девочки и пацаны… В общем, я падал, падал, падал… Может, я и сейчас падаю?

— Нет, — четко сказал ему Макс: — Всё, ты дома. Выдохни, бобер.

Витька не знал или не помнил этого анекдота. Или чувство юмора у него было в отключке. Он послушно выдохнул. Раз, другой. Глаза и без того были закрыты.

Витька проваливался в дрему, а потом вздрагивал, просыпался. Максим по себе знал это состояние: когда не веришь, что можно, наконец, уснуть.

Долька гладила Витьку по щеке, по шее, шептала что-то ему в ухо, отодвигала отросшие темно-русые пряди. Максим мог только догадываться, что Долька шепчет.

Слова были невнятные, но знакомые, Долька их всем говорила. Новеньким по прибытию, остальным — после неудачных вылетов. Время лечит, боль утихнет, всё происходит к лучшему.

Наверное, пока Витька болтался в своем сослагательном времени, он эти слова забыл.  Потому что переспрашивал, морщился. Потом снова проваливался в дрему, терся подбородком о Долькин лоб.

Беляев здорово вытянулся, был сейчас ростом с Макса, и возрастом тоже. А по опыту, может, и круче. Думать про это было неприятно.

Макса тоже стало рубить — от тепла, от шороха песчинок. От усталости. Он почти забыл, что сам сегодня с вылета вернулся. Теперь к понедельнику отчет писать. А потом вводить Женьку Никифорова в курс того дела, ради которого его выдернули сюда. Если, конечно, НИИ не прикроет вылеты с концами.

Долька шептала совсем рядом. Привычно, ласково.

— Вить, ты спи, спи… Когда проснешься — станет легче.

Кажется, Долька тоже потом отрубилась. Макс натянул плед на всех троих.

Песок в часах весь пересыпался, замер. Потом полетел — из нижней колбы в верхнюю.

Никто не проснулся.

Кажется, во сне все трое думали одну и ту же мысль.

Что теперь с Витькой-то будет? Неужели его вправду выгонят?

 

Серый мокрый песок похож на свежий асфальт. Такой же гладкий и блестящий. Сперва по нему босиком странно идти. Боишься обжечь ноги. Но на самом деле песок холодный.

Пена — тяжелая, бежевая. Как грязный снег. Ветер сдувает ее с волн, носит по мокрому песку. Кажется, это сугробы на асфальте тают.

Если долго смотреть на закатное солнце, а потом обернуться, холмы будут черными. Трава и низкий кустарник словно из бумаги вырезаны. Фигурки тех, кто на холме, — тоже черные. Хотя на самом деле у всех цветые куртки.

Долька не оборачивается. Идет вперед по кромке моря. Иногда отскакивает от волн, иногда наоборот, суется в самые брызги. Мокрые джинсы похожи на рыцарские доспехи. Тяжелые и царапаются. Солнце совсем созрело. Скоро упадет за горизонт. Через четверть часа навалится темнота. Можно будет вернуться.

Долька не заблудится. С минуты на минуту ребята костер запалят, его будет видно издали. Если не подходить к огню совсем близко, никто не увидит ее лицо. Впрочем, сейчас глаза у всех слезятся — ветер, закат.

Долька отворачивается от солнца. Смотрит в будущую ночь. В синеве много звезд. Больше, чем в московском мартовском небе. И они немного другие. Знакомые созвездия перевернуты вверх ногами, расстояние между звездами искажено. Как на чертеже, где не соблюдены пропорции.

 

Вениамин Аркадьевич называет такие рисунки «плюс-минус трамвайная остановка». Сегодня тоже так говорил. Объяснял Женьке Никифорову про устройство планетки. Про то, почему здесь велосипеды летают. Он всегда интересно объясняет, Веник Банный.

Сегодня Долька не стала слушать, оставила рюкзак у велосипедной стоянки и первая спустилась с холма вниз, к прибою. Без нее разведут огонь, испекут картошку, поджарят хлеб и приторные белые зефирины. Они похожи на куски пенопласта.

Долька сглатывает слюну. Сладкого не хочется. Есть вообще не хочется. Только пить. Все время, как при простуде.

Сегодня Веник Банный приехал первый раз после обыска. Приволок зефир и какие-то настольные игры, потащил всех купаться. Долька хотела остаться в доме, не выходить из кухни, пока он не исчезнет. Но вдруг Вениамин Аркадьевич снова начнет орать? А ее поблизости не окажется. Мелких прикрыть будет некому.

Глупости, конечно. Макс рядом, бдит. И Беляев рядом, он тоже крепкий. Да и вообще, народ у них бодрый, на них где сядешь — там и слезешь. Но Дольке боязно. И очень противно.

 

Солнце растаяло за горизонтом. Оно было такое красное, что непонятно — почему не шипело в воде. Пора разворачиваться, надо идти обратно. Долька замерла на месте. Ноги провалились в мокрый песок по щиколотку. Прибой теребит штанины, хочет играть. Волны совсем холодные.

Дольке кажется, что она стоит не на берегу моря, а на развилке трех дорог. Как будто впереди большой камень и на нем надпись: «Долорес — дура».

 

Максим с Женькой ушли от костра, и уже давно топали вдоль прибоя. Не в ту, сторону, куда убрела Долька, а в обратную. Женьке казалось, что это как условия задачи. «Из одного пункта в разные стороны выехало два поезда». Один поезд — Долька, другой — Женька и Макс. Расстояние между ними фиг определишь, без фонариков и в такой темноте.

Своей Луны у планетки не было, созвездия дрожали, как троллейбусные провода. Женьке казалось, что ночное небо над головой — ненастоящее. Что оно вроде купола цирка. Можно на велосипеде долететь до центра и разбить это все. Или самому разбиться… Без Гошки, в одиночку.

— Ты вообще меня слушаешь, дятел?

Макс двинул его по плечу. Женька вдруг понял — он давно перестал называть Гошку Некрасова по фамилии, даже мысленно. А у остальных фамилии вообще не спрашивал. Потому что они не как одноклассники, нормальные. Потому что сиблинги в переводе —  «братья и сестры». Монахи в монастыре друг друга братьями зовут. Хотя планетка — та еще обитель.

— Жень? Я совсем сложно объясняю?

— Не знаю…

Женька понятия не имел, про что ему Макс сейчас рассказывает. Спросил о том, что важнее:

— Макс, а почему никто не отказывается в прошлое падать? Если не согласишься — накажут?

— Накажут. Но это фигня… — Максим сбавил шаг. Остановился, посмотрел на Женьку серьезно, как тогда, в заброшенном доме: — Дятел, мы же не просто прошлое переделываем. Мы его вершим. Пока ты его меняешь, сам не знаешь, получится или нет. Это знаешь, на что похоже? Когда повесть пишешь, персонажи — живые, ты за них отвечаешь. Понял?

Женька хотел спросить, откуда Макс знает, как пишут повести. Сам, что ли, пытался?

Тут одни гуманитарии, оказывается. Гошка поэтом хотел быть. Витька — художником. Макс, видимо, прозаик. У кудрявой Иры, когда она поет, голос вообще нечеловеческий, без всяких микрофонов…

— Короче, я понял. Это адреналин?

Максим вздохнул. Так тяжело, будто ругался.

— Короче, да. Ладно, дятел. Давай по делу. Я знаю, что в школе тебя прессовали. Ну, чмырили, травили, опускали, я не знаю, как это у вас называлось. И тот чувак, который это делал сильнее всего, потом так вырос, что лучше бы вообще не вырастал.

— Ванька Рыжов?

— Он самый…

Женька остановился, обернулся. Отсюда хорошо был виден костер на холме. Сам холм растворился в ночи. Казалось, что костер горит посреди космоса, между звезд. Рядом с костром мелькали два огненных шарика.  Маленькая Людка крутила пои, играла с огнем. Она каждый раз так делала, когда сиблинги жгли костер. Не потому, что у нее при жизни такой дар был, а просто для удовольствия.

— И я Ваньке могу теперь отомстить?

— Не можешь, а должен. У тебя задача такая, — Макс замолчал. Женьке снова стало слышно, как шумит прибой.

— Макс, что я должен сделать?

 

Женька знал — однажды это произойдет. На планетке догадаются, кто он такой. И всё станет плохо.

За шесть лет школьной жизни Женька сменил четыре школы и везде было одно и то же. Сперва нормально, а потом находился кто-то, для кого Женька Никифоров был слишком умный. Или выяснялось, что Женька младше всех на год. Это почему-то было нельзя. А еще хуже, что у него родителей нет. А волосы слишком черные и кудрявые. Поэтому он теперь будет не Женька, не Женёк, не Жендос, а Пудель. А в последней… в крайней школе  — Артемоня. Дурацкую кличку придумал долбанутый на всю голову Ванька Рыжов. Двоечник, хулиган и «будущий уголовник». Интересно, кем он стал? Маньяком?

 

«Артемон. Артемоня. Артемойша».

Ванька шипит, коверкает «эр». И слюнями хлюпает так, что Женька вздрагивает и дергается. От одного голоса Рыжова. От мысли, что эта тварь существует в природе, ходит по тем же самым коридорам, в класс войдет — через секунду, через две.

И никакие советы не помогают.

«Рожу попроще сделай. Он видит, что тебе обидно, вот и заводится. А ты делай вид, что тебе по фиг»

Женька не мог.

Он от обиды становился деревянным. Руки и ноги плохо гнулись, горло зажималось. Если бы он совсем задыхался — может, так было лучше. Медкабинет, «довели человека» и полная свобода до следующего утра. Но Женька мог дышать. Сидел, хлюпал, плечи дрожали.

Потому что…

Их много и они сильнее.

Реально много. Такие как Рыжов в этом классе или высокая Ритка в предыдущем. Те, кто начинают и выигрывают. Всегда.

А ещё больше тех, которые на это смотрят. С интересом. Те, кто на прошлой перемене списывали у Женьки матешу и французский. Или давали ему посмотреть то же, что и другим — модельку, календарики, вкладыши с турбо и дональдом.

А теперь он — Артемоня. «Кудрявый как лобок». Что это такое, Женька не знает, а когда спрашивает, вокруг ржут ещё больше. И этот смех — как барьер. Между Женькой Никифоровым и теми, кто почему-то лучше.

Женька не знает, почему.

Сперва он оправдывался. Объяснял тем, кто оказывался рядом, тем, кто еще на прошлой перемене вроде бы был нормальным… Что он тоже нормальный, как они.

В школу на год раньше пошел, потому что первого января родился. Разница со старым годом в один день. В один!

И он Женька — не Мойша, не Абраша. И он действительно Никифоров, а не Рабинович. Хотя что смешного в этой фамилии, Женька не знает.

И родители у него есть. Просто они в командировке, оба. По контракту за границей работают. Они весной прилетали, он тогда в другой школе учился, поэтому никто из вас их не видел. Но они есть. Честное пионерское.

Кто-то кивал. И говорил, что верит. И потом тырил у Женьки импортные ручки и карандаши (иногда вместе с пеналом). Кто-то сперва кивал, а потом…

 

«Не буду я с Никифоровым диалог сочинять! Он воняет!»

«Воняет у тебя изо рта! Двойку хочешь? Сел к Никифорову, быстро!»

«Все из-за тебя, козел!».

Но пересаживается и ждет, пока Женька напишет диалог за двоих.

«Жендос, а  «комман са ва» — это чё  ваще?»

«Это «как дела», тоже приветствие».

Этот кивает.

А потом, у доски, лыбится и четко произносит:

«Бонжур! Комман са ва, Артемон блохастый?»

Француженка перекрикивает общий ржач. А этот, Женькин собеседник, добавляет:

«А я не знаю, как «блохастый» перевести, извините».

И кто-то с первой парты листает словарь, на скорость, будто у них тут «Веселые старты». И кричит, тоже весело:

«Блоха — лё пюс!»

«Значит, пюссэ!», — подсказывают со второй парты.

И этот — сейчас Женька не помнит его имени! — повторяет вопрос:

«Комман са ва, Артемон пюссэ?»

Им смешно.

 

На четвертой парте, последней в маленьком кабинете, сидит Ванька Рыжов. Там место для тупых. Оттуда всю группу видно.

Ванька ржет громче всех, довольнее всех — Артемоню опустили, угореть, как смешно. Ванька придумал чмырить этого Пудельмана, и теперь все его чмырят. Ванька круче всех, его все слушаются. Артемоня сейчас расплачется. Он такой дурак, этот Артемоня!

А Ванька Рыжов здесь самый умный. Потому что хитрый. Хитрость — это не параллелограммы с фитюр композе, хитрость — это жизнь! Главное, знать, как правильно управлять людьми.

Ванька знает, где у Артемони кнопка. На что надо жать, чтобы тот зарыдал, набросился на соседа по парте с мокрыми красными кулаками.

Замечание и единица за урок прилетит не Рыжову, а тому, кто придумал про «пюссэ». А Ванька что — Ванька ничего. Он может, даже, на перемене к Никифорову подойдет, по спине его похлопает, скажет:

«Ну чё ты ведешься, как мокрощелка? Дай ты ему в глаз! Артемоня, ты чё — не мужик, что ли?».

Главное — не пережать с сочувствием, не заржать заранее. После французского — алгебра, Марина Генриховна обещала контрошу. Надо, чтобы Артемоня все за Ваньку решил. По фиг, у кого какие варианты.

«Ты же мне друг, правда, блохастый?»

 

Женька не мог вспомнить фамилию того парня, вместе с которым они диалог составляли. А остальные вспомнилось стремительно, мгновенной болью. Будто кто-то засадил в Женьку нож.

Максим, оказывается, знает про Артемоню Пудельмана. И остальные сиблинги, наверное, тоже.

И что теперь будет?

Или ничего?

Женька тут почти неделю. И к нему все нормально относятся. Вообще не дразнят, никак.

Может, и дальше не станут?

Он смотрел на Максима. Тот не кривился в ухмылке, не пускал радостные слюни. Но и не обещал, что никому ничего не раскажет. Те, кто клялся, обычно расказывали.

— Макс?

— Дятел, скажи… Тебе ведь в школе фигово было, а ты всё равно назад рвёшься. Почему?

— Так я не в школу, я — домой, к деду.

— Логично. А дед, кстати, в каком году умер?

— В девяносто третьем. Кажется. Мне там показали. А что?

— Да так, к слову…

Максим  махнул рукой — будто отмерял смену темы.

— Короче, про твоего Рыжова. Тебе никогда не хотелось его убить?

 

Утром ты один и всё вокруг твоё. Для этого надо проснуться первым. Или вообще не спать.

Старшие так делали, а у Гошки раньше не получалось. Но сегодня он смог. Они с Витькой всю ночь сидели в мастерской.

Беляев там теперь ночевал, хотя его кровать в спальне никто не занял. Витька на старом месте уснуть нормально не мог. То ворочался до утра, то вообще не ложился. Как сегодня. И Гошка тоже не спал.

— Вить, ну почему ты вырос-то?

— Может, из-за того, что взрослый я умер?

Гошка напрягся:

— Думаешь, я тоже того себя угробил бы?

Ответа не было.

Витька смотрел в окно, в предрассветный туман.

На планетке с утра всегда серо и хмуро. А потом солнце и очень синее небо — как летом в августе. Вечный конец лета. Из него очень тянет на вылет: в жгучий мороз, в весеннюю слякоть. В другое лето — хмурое, бледное, настоящее… Очень давнее — из того Витькиного детства, где он еще сам жил.

— Я не думал, что обратно вернусь. Я будто снова первый раз сюда попал. Всё такое пластиковое.

Гошка не стал ни возмущаться, ни утешать. Спросил про главное:

— Тебе рисовать хочется?

— Да. Только не это, — Витька показал за окно, где проступил ствол большой сосны, с домиком-«бельчатником». — Жалко, я у него дома блокнот оставил. Я бы нарисовал двор из окна. Чтобы было непонятно, кто в окно смотрит — ребенок или взрослый.

— А ты сейчас нарисуй. Ты же картины по памяти копировал!

— Работы, — поправил Витька: —  А мое барахло всё в институт забрали?

— Нет, только рисунки… работы, — Гошка предложил: — Давай я сюда твой рюкзак принесу?

— Ну давай.

Некрасов ушел. Витька сидел спиной к песочным часам. Он их видеть больше не хотел, никогда в жизни. «Оборудование для релакса». Придумали, крысы институтские. Песок этот ненормальный. Смотришь на него и крыша улетает. Тоже, ещё Время они нашли, с большой буквы. А некоторые ведь ведутся с пол-пинка. Думают, что в колбочках — вот прям время. Реальное. Материальное.

— Сволочи… — неизвестно кому сказал Витька.

Ветка на сосне шевельнулась. Может, там была белка. А может, вся планетка соглашалась с Витькиным мнением. В знак согласия кивала сосной.

 

За спиной шелестело — это колба переворачивалась, песок полз обратно. Витька не стал смотреть, сказал:

— И ты тоже сволочь…

В мастерской было тихо.  Потрескивало электричество в переходниках, гудел аккумулятор «хронометра». За окном светало.

Витьке казалось, это утро наступает с такими механическими звуками, планетку так переводят в другой световой режим. Некрасов всё торчал на втором этаже, вытаскивал откуда-то рюкзак с Витькиными личными вещами.

Понятно, что шкафчик-ячейку, из тех, что стоят в предбаннике спальни, давно обшмонали. Витька больше не будет им пользоваться. Займет любой другой свободный. Все равно в ячейках хранят только минимум барахла, чтобы институтские не напряглись. Все важное припрятано в других местах. Не только в доме.

На море, возле базы, у многих свои нычки. Когда Веник Банный вывозит сиблингов «развеяться», то думает, что они реально дышат воздухом и все дела. Наивняк! Там же скалы! Можно подлететь на верхотуру, выбрать подходящее место, сделать схрон. Запихать в него все, что угодно! Главное, чтобы тара была из нержавейки. Жестянки для жизней подходят на все сто!

В мастерскую вернулся Гошка. На плече у него висел потрепанный рюкзак. Некрасов с рюкзаком смотрелся интересно — в пижаме и запыхавшийся. Тема для рисунка. Человек опаздывает в школу.

Витька полез в рюкзак. Блокноты заканчиваются. Надо еще в институте попросить или взять на ближайшем вылете. Хотя Витька не знал, что с ним сделают в НИИ за побег. Наверняка от вылетов отстранят надолго.

— Посмотри, всё на месте? — спросил Гошка.

В рюкзаке между папками лежала коробка акварели. Настоящая «ленинградка», старого образца. У Витьки такая была в художке, считалась дико дефицитной. А в будущем ленинградская акварель в каждом магазе есть. Она другая, не «Нева» в тюбиках, как он привык, но тоже ничего.  И ее навалом, хоть ящик купи, были бы деньги.

Сиблингам серьезные деньги не полагались. Но всегда можно сделать морду чайником, сыграть на жалость. И Веник Банный велся, сам покупал краски, хорошие кисти, пособия по рисованию. Вообще Вениамин Аркадьевич придурковатый, но добрый. Наверное, заступится за Витьку на разборе.

— Гош, про меня вообще что говорили? Сильно ругались?

Гошка помотал головой.

— Тебя Пал Палыч однажды хвалил. Местами.

— Теперь понятно, чего у меня эти места так чешутся.

Оба хохотнули. Витька — зло. Некрасов — неуверенно. Он не очень понимал, как надо себя вести с таким большим, чужим и грустным Витькой. А тот выгреб из рюкзака все, что надо, и попросил:

— Воды принеси?

Гошка отправился к шкафам, за подходящей банкой.

Витька вел карандашом по листу. Комната. Окно. Снаружи — детская площадка. А в комнате…

— Вить, я твою пленку на «хронометре» крутил. Его закоротило.

— Здорово, — невпопад отозвался Витька.

Кисточка нырнула в чистую воду, потом — в краску.

Комната. Окно. За ним — тьма. В комнате — все алое, в брызгах и в каплях. Даже потолок и люстра (хотя на самом деле этого не было). И стены.

— А потом Веник Банный орал на Дольку, что она бардак здесь развела. А Макс в докладной написал, что у хронометра и раньше провод коротило. Вить?

Алое на белом, на желтом, на черном. На ладонях, на рукаве.

Капли крови — на ресницах того, кто как будто смотрит…

— Сволочи… Сволочи.

Гошка замер в кресле. Надо было бежать, прятаться.

 

Вернувшийся Витька стал не совсем собой. Будто то, что убило взрослого Беляева, задело и мелкого. Или проникло в него, как пришельцы проникают в тела людей. Когда ночью спать не хочется, они иногда страшилки рассказывают. Особенно Юрка-Дуб умеет, гонит как по написанному. У самого Гошки все истории не страшные. Не впечатляют.  Это же не стихи! Но про инопланетянина в теле человека еще никто не рассказывал. Надо запомнить!

 

Витька скомкал мокрый лист. Перемазался в акварели. Посмотрел на свою ладонь в красных разводах и сразу пошел к раковине, начал мылить руки.

Скомканный листок валялся возле дивана. Потихоньку разворачивался обратно — как бутон опасного цветка. Гошка поморщился, потом ухватил лист двумя пальцами, потащил в корзинку для мусора. Нес будто дохлятину. Лист упал в козину и там прошуршал. Потом затих.

Витька мылил совсем чистые ладони. Шептал теперь:

— Нет, нет, нет…

Но это было знакомо. Этими словами можно плохие воспоминания отогнать. Гошка тоже так делал. Надо еще красную воду вылить и тогда будет совсем спокойно.

Дверь открылась, вошла Долька. Макс, наверное, тоже уже встал и теперь курил у входа в гараж.

— Привет! — отозвался Гошка, загораживая банку с водой.

— Вы чего в такую рань вскочили? — Долька посмотрела на диван, на коробку с мокрыми красками. Беляев все еще стоял у раковины.

Долька подошла к нему поближе, спросила:

— Доброе утро?

— Нет, блин, спокойной ночи, — Витька не повернулся.

Может, не хотел, чтобы Долька видела его лицо?

— Ты опять не спал?

— Макса своего пили, чего ты ко мне вяжешься?

Долька сдержалась, ответила по делу:

— Звонил Пал Палыч, зайдешь к нему после занятий.

В Долькином голосе не было вредности. Но и сочувствия тоже.

Она встряхнула скомканный плед, кинула его на спинку дивана. Открыла окно, вдохнула запах мокрой травы. Витька все еще торчал у раковины.

Он смотрел на Долькину грудь. Будто не понимал, что это такое. И реально, что ли, Долька к нему этой штукой прижималась, когда обнимала и успокаивала? Этими штуками! Они были не такие большие, как на рисунках. Зато странно мягкие. Витька помнил!

— Витя, ты меня слышал?

— Слышал. Зайду.

Долька поправила лямку комбеза. Пожала плечами — и лямка опять соскочила. Как бретелька школьного фартука. Хотя фартуки были черные или белые, а комбез — бледно-голубой, выгоревший…

— Гошка, иди на кухню. Помогать мне будешь.

— А чего это я?

— Сам виноват, нефиг так рано просыпаться.

Долька вышла в коридор, Гошка двинул за ней:

— Доль, я стихи придумал! Новые!

Кто рано встает — тот дохлый койот! 

Долька отозвалась с интоннациями вороны из старого мульта:

— Прэ-э-элэстно! Просто прэлэстно! Некрасов, ты гений!

Гошка небрежно согласился:

— Ты это уже говорила! Давай что-нибудь новое?

— Гений, а воняешь! Ты когда последний раз в душе был? Иди сейчас, пока никого нет!

Характер у Дольки не изменился. Это Витька стал старше. Зачем-то. Почему-то.

На новом листке пролегли карандашные линии.

Комната. Окно. Люстра. Фигура. Вторая фигура… Все-таки старший Беляев в композиции разбирался куда лучше. А в отношениях между людьми?

 

С утра учили матчасть. Женька не знал, что у сиблингов бывают такие занятия.

Юрка-Дуб объяснил:

— На той неделе тоже были. Только ты всё продрых.

Это, наверное, в один из первых дней, когда Женьку учили летать. Ничего он не дрых!

Но Женька не спорил. Он не хотел лишний раз обращать на себя внимания. Боялся, что снова станет как в школе. В любой из бывших четырех.

Он решил теперь  не высовываться. Если будут на уроках о чем-то спрашивать, он первым руку не поднимет, чтобы не думали, что он самый умный.

А то ведь прилетало и так: «Чего ты все время руку тянешь? Думаешь, урок для тебя одного? Чего всё — я, я, я?». Женька решил больше не лезть.

Но матчасть — это не уроки. Это техника безопасности, правила поведения на вылете. Что делать в нестандартной ситуации, как работать в паре «ведущий — ведомый», про спасжилеты, про сопротивление внешней среды…

 

Сиблинги сидели в НИИ, в пустой аудитории. Вдоль доски ходил туда-обратно Веник Банный, объяснял. Все слушали, кивали. Реально слушали, хотя это была такая скучища. Женька даже испугался слегка — все строгие, притихшие. Значит, важные вещи объясняют. Надо напрячься, уловить суть.

Но Женька все время отвлекался. Бесконечно вспоминал вопрос Макса. Будто заело.

«Тебе никогда не хотелось убить Рыжова?».

Непонятно — Максим серьезно это говорил или прикалывался, разводил Женьку на идиотский поступок, как новичка в школе…

Убить? Рыжова? Вот прямо сейчас — нет.

Женькина последняя школа — в прошлом, в совсем ином времени. Туда больше не попасть. И этого уродского придурка тоже не увидеть больше. Сейчас убивать никого не хочется. Вот если бы Женька был там, в прошлом…

А вдруг это и есть способ вернуться?  Хочешь назад в свое прошлое — убей человека.

Вот такая цена вопроса. Как ловушка.

Была такая в Женькиной жизни. Как раз Ванька Рыжов и устраивал. Хочешь, чтобы я тебе твои ключи отдал, попроси у меня прощения, назови по имени-отчеству, поцелуй ботинок… А по итогам — и ключи не отдадут, и оборжут по полной. А главное, Женька потом себя чувствовал мерзким и никчемным одновременно. Долго чувствовал, месяц, наверное… Это чувство отлипало, только когда Женька занимался математикой. Он реально спасался внутри задач, за графиками и чертежами. Ванька Рыжов математику вообще не понимает, он сюда не пролезет.  Уравнения с квадратными корнями, биссектрисы и синусы были Женькиной территорией. Местом, где у него все удается и все получается, где нет никаких подлянок, дразнилок, ловушек.

Может, вопрос Макса — тоже ловушка?

Но вспомнился Рыжов, и Женькины кулаки сами по себе сжались. Так крепко, что на  пальцах, на тыльной стороне ладоней выступили белые, голубые, розовые пятна. Как цветные веснушки.

Всё вспомнилось. И ответ на коварный вопрос был уже другим.

«Да, мне хотелось его убить. Но сейчас я не готов это сделать. Или готов?»

Знать бы — как это может случиться, где?

— В джинсах! — прозвучало за Женькиной спиной.

На заднем ряду сидели  парни — Юрка, Серый и Сашка. И Витька Беляев. Он здесь был самый старший.

 

Долька с Максом в НИИ не поехали, остались на планетке. На Женькин вопрос «А почему?», Долька пожала плечами, ответила хмуро: «Кто-то же должен  в лавке остаться». Женька знал этот анекдот. Он был про евреев и поэтому для Женьки не смешной.

Неясно: Долька просто так про лавку вспомнила или нет? Может, дальше будет хуже? Рыжов и такие как он, тоже рассказывали анекдоты про Сару и Абрама, у Женьки за спиной. Специально картавили, говорили клоунскими голосами. У Женьки дома никто так не произносил «эр». И никто так не разговаривал — ни дедушка, ни родители. Но мама с папой реально в командировке, а дед сдает проект жилого микрорайона, ему некогда.

Кому Женька мог жаловаться? Где?

 

— В джинсах! — снова услышал он.

Вслед за странной фразой — сдавленный хохот. Голос принадлежит Витьке Беляеву, смеются все, кроме Женьки и Веника Банного. Тот не может понять, что происходит.

Это старая шутка: надо к концу каждой фразы прибавлять одно и то же слово. Вместо смысла — полная бредятина. Иногда бывает смешно.

— При нестандартной ситуации пользуемся аварийным выходом, который расположен…

— В джинсах!

— В любой герметично закрытой двери. В паре «ведущий-ведомый» право аварийного выхода находится…

— В джинсах!

— У ведущего. Он пропускает ведомого вперед, либо совершает вылет…

После очередных «джинсов» Веник, наконец, прервал объяснения. Сморщился, будто ему под нос пихнули тухлые носки. Оглядел аудиторию. Наверное, хотел строго, как Пал Палыч. А получилось — испуганно. Женька почувствовал!

Оказывается, когда смеются не над тобой, ты все равно чуешь обиду. Знаешь, что чувствует тот, кого дразнят. Можно вмешаться. Можно дразнить вместе со всеми. А можно сделать вид,

что ничего не происходит. Притвориться глухим, слепым и тупым.

Раньше Женька не знал, что это так просто сделать. Думал, что те, кто отворачивается, гадские гады. А они обычные. Им, которым вроде как все равно, на самом деле страшно, они боятся, что в другой раз привяжутся к ним. И поэтому сидят смирно. Тихо и незаметно.

— Ну кто там занятия срывает? — Веник морщился. Голос у него был вроде низкий, а все равно, как у учительницы. Наверное, потому что слова такие: — Кто такой умный? Беляев, ты?

— Я вообще молчу… — очень честным голосом сказал Витька.

Веник Банный отозвался нервно:

— Чего, так в небытиё торопишься? Могу устроить, мигом полетишь. И в джинсах, и без джинсов.

Никто не смеялся. Витька замер — будто у него внутри был механизм, который вдруг заело.

Стало так тихо и тоскливо, что  Женька услышал, как в коридоре мигает испорченная лампа дневного света.

Вениамин Аркадьевич и дальше рассказывал про аварийный выход из чрезвычайных ситуаций. Витька больше его не перебивал. Сидел тихо, обводил в тетрадке клеточки — по две, по три. Словно кораблики для морского боя расставлял. Женьке показалось, что Беляев ругается, тихим шепотом. «Сволочи, сволочи…» Но это, кажется, никому не мешало.

Женька снова отвлекся от лекции. Позабытая мысль вернулась. Как зубная боль, которая, кажется, почти отступила, а потом наваливается опять.

«Тебе никогда не хотелось убить Рыжова?»

Смотря как. Я же теперь сиблинг. Меня учат менять обстоятельства. Наверное, стрелять в Ваньку Рыжова я бы не смог. А вот какую-то деталь изменить, как с тем парнем… Мы тогда отобрали у малышей спички и никто не погиб. Может, в жизни Ваньки Рыжова тоже что-то такое было, только наоборот. Может, надо изменить это так, чтобы случилась катастрофа? А я как бы не причем. Или при чем?

— Женя! Задание — для всех. Пиши, не отвлекайся. Что тебе не понятно?

Или тогда все равно будет считаться, что я его убил? Вот что непонятно.  Кто-нибудь из сиблингов уже так поступал?

 

11.

Красное на белом — кровь на обоях. Красное на черном — кровь на рукаве куртки. На полу, на ковре, на руках… Все время перед глазами.

Витька сидит в аудитории, в третьем ряду. Смотрит на доску. А видит — себя мертвого. Того взрослого себя, который должен был протянуть еще лет пятнадцать. Фигово, но прожить.

Это Витька его убил?

Почему так произошло?

Как теперь жить дальше? И будет ли вообще это «дальше»?

 

Самое страшное — это небытиё. Та черная вязкая пустота, в которую приходится падать на вылете.

Их работу называют красивым словом «вылет». На самом деле — это падение. Страшное, трудное и будто бы бесконечное. Пока ты падаешь — тебя нет.

Это и есть небытиё. У людей «небытие». А у них — вот так. Через «ё». Через любую дверь.

Из небытия вылетают в аварийные шлюзы, на планетку или в НИИ, в кабинет Палыча. Там аппаратура так настроена — пропускает только своих. Если Витьку навсегда выкинут в небытиё, он не сможет вернуться обратно. Это как будто из дома выгонят и замки сменят.

Ключи от квартиры до сих пор висят у Витьки на шее, на шнурке. Теперь они не нужны. Ему не к кому идти. Некуда.

А может, всё-таки отправят в прошлое, навсегда? Он там устроится, как-нибудь…

 

Хоть бы уже что-нибудь сказали! Неопределенность — хуже небытия.

Витька смотрит на доску, пихает локтем Серого, тыкает Юрку ручкой в плечо:

— В морской бой будешь?

— Отвали!

Юрку слушает лекцию, ему интересно. У него впереди вылеты и задания. Конечно, Юрке надо знать, как себя вести, если не сработал спасжилет. А Витьке это уже не пригодится. Или у него еще все впереди? Вдруг его все-таки простят?

Он шепчет шутку про джинсы, чтобы с ума не сойти. А потом самому смешно становится.

Всего минуту — до того, как Веник Банный  делает замечание.

Нафиг надо было злить Вениамина Аркадьевича? Он же добрый, заступиться бы мог.

Но нечестно просить помощи у человека, которого презираешь. Витька так думал в детстве и потом, когда вырос. Может, поэтому вырос вот так неудачно? Потому что есть гордость, а есть гордыня. Про такое сиблингам тоже объясняли на матчасти: чтобы никто не задирал нос, не считал себя прямо уж таким вершителем чужих судеб.

Надо бы извиниться перед Веником.

Но тут этот хмырь упоминает небытиё.

И всё. Во рту у Витьки желчь. Перед глазами — пятна. Даже не поймешь — кроваво-красные или зелёные?

Витька делает вид, что пишет, а сам просто обводит в тетради клетки.  Ему страшно. До чертиков, до пота на лбу.

Может сейчас — последние минуты его существования?

 

12.

Перемена наступила как-то неожиданно. Тут не было звонков. Никто не ерзал, не шептал «Еще три минуты!», не обещал «Сейчас нас отпустят, я тебе расскажу…» С Женькой в школе никто так не разговаривал, но он слышал эти фразочки, завидовал тем,  для кого перемена — в радость. Женька перемен боялся. Он на планетке почти забыл про такое, но оно опять нахлынуло, после того разговора с Максимом…

Вениамин Аркадьевич вдруг прервал объяснения, сказал «Перерыв — двадцать минут». Женьке стало страшно. Он сел куда ровнее и прямее, чем на лекции.

Но никто не лез с насмешками и вопросами. С первого ряда поднялись девчонки и мелкий Некрасов, с третьего — все остальные. Вышли в коридор. Вениамин Аркадьевич сел за учительский стол, сразу начал перебирать бумаги. Женьку он не замечал. Но и в коридор тоже не выгонял. Может, подойти к нему, спросить по теме? Но Женька почти ничего из объяснений не понял. Вдруг за это обругают?

За дверью раздавался непонятный звук. Вроде знакомый, Женька слышал такой где-то. Но в детстве или на планетке — вспомнить не мог. Он тихо выбрался наружу.

В соседней комнате стояли теннисные столы. Такие же как на планетке,  на балконе. Но тут были натянуты сетки, летали белые мячики. Цоканье — когда мячи об стол ударялись.

Столов было всего два. А сиблингов — семь человек. На всех ракеток не хватило. Поэтому близнецы и Юрка играли учебниками, отбивали мячики твердой обложкой. Полки с учебниками стояли вдоль стены.

Можно было тоже взять книжку, подойти к столу, сказать «Чур я с вами».

Женька замер на пороге. Следил за полетом белых шариков. Хотел подойти и боялся.

Будто где-то тут, в комнате, окопался невидимый Ванька Рыжов. Он сейчас крикнет:

«Артемоня, чего приперся? Вали отсюда, Пудельман!».

И все всё узнают.

— Женя? Хочешь вместо меня?

Маленькая Людка положила на столешницу оранжевую ракетку. Встала рядом с Женькой, сказала, запинаясь:

— Я запястье потянула.

И Серый заорал:

— Жендос, вст-вставай на за-замену!

Женька подошел к столу. Рукоятка ракетки была еще теплой, легла в ладонь как родная.

Мячик оттолкнулся от стола, перемахнул через сетку, просвистел мимо Некрасова.

— Восемь-семь!

Юрка хлопнул Женьку по спине. Сильно так, будто вешалка упала.

Мячи цокали по столам. Звук был звонкий, чистый.  Невидимый Рыжов сквозь такой никогда бы не пробрался.

Но может… Это Женьке повезло, вокруг него теперь нормальные люди. А наверняка Женька — не единственная жертва Рыжова. Может, другим было ещё хуже? Может, именно поэтому надо, чтобы Рыжова не стало на этой земле. Хотя бы в сослагательном наклонении.

По коридору прошел Вениамин Аркадьевич, посмотрел на сиблингов хмуро. Вид у него был  дерганный, будто он не учитель, а ученик. Может, у  Женьки в жизни ничего не сбылось именно потому, что его дразнили в школе? Может, вся жизнь псу под хвост из-за Рыжова?

Жалко, Макса на занятиях нет. Женька бы к нему подошел, дал ответ на вопрос:

«Я хотел убить Рыжова. И сейчас тоже хочу. Зло должно быть наказано».

Мячики все еще цокали… На другой половине стояла стояла кудрявая Ира, смеялась музыкальным голосом. Маленький Некрасов повис на шее у огроменного Дуба, просил, чтобы тот его покатал… Оба хохотали.

Неужели все сиблинги через это проходят?

Меняют судьбы людей, выбирают, кому жить, а кому умирать. А потом играют в пинг-понг и смеются?

Хотя вон Витька Беляев тоже не играет, стоит у книжной полки и смотрит в стену.

Женька не знал, где Беляева носило. Тот про свои дела рассказал только Гошке и Дольке с Максом. Остальные слегка догадывались, в разговорах мелькало свово «убил». Женька слышал.

Вот что бывает с людьми, которые…

Женька не додумал. Мысль была слишком страшная.

А потом стало не до того. По коридору опять прошел Вениамин Аркадьевич. Он был еще мрачнее.

Заглянул к ним, скомандовал:

— Беляев! К начальству, живо!

И все замерли на секунду. Белый мячик соскользнул со стола и запрыгал по кафельному полу.

Тюк. Тюк. Тюк.

Как многоточие…

Что будет с Витькой? Пал Палыч строгий. Но вдруг простит?

 

13.

Палыча очень легко рисовать. У него нос круглый. Как картошка или яблоко. Как нос любого чувака с портретов Джузеппе Арчимбольдо. Жил в шестнадцатом веке такой итальянский мастер, рисовал портреты-натюрморты, составлял лица из овощей и фруктов. Вот у Палыча лицо — будто Арчимбольдо делал. Нос рыхлый, подбородок перезрелый, щеки вялые. Глаза внимательные, серьезные…

Палыч смотрел на Витьку и, может, прямо в эту секунду решал Витькину судьбу. Про небытиё. Витька сидел напротив Палыча и думал, из чего Палычу лучше нос делать — из картошки или все-таки из яблока?

— Ну давай, Вить, рассказывай.

— О чем?

— Да о чем хочешь. Мы ж не знаем ничего. Где ты был, что там случилось, почему решил назад прийти.

 

«Почему».

Красные пятна на стенах и ковре. Ощущение дурного сна. Дикий страх при виде собственного тела — взрослого и мертвого. Ужас падения. Паника. От чего угодно.

Витька теперь боялся скрипов, шорохов, резких движений. Сегодня с утра шел по коридору, свернул за угол. И вдруг показалось, что на окне мертвец в петле висит. А это белое платье на вешалке. Ирка постирала и повесила сушиться, зацепила вешалкой за ручку форточки.  За окном ветер, платье машет рукавами… Можно это нарисовать так, чтобы было смешно. Или — чтобы страшно.

 

Дверь скрипнула, Витька вздрогнул. Это к Палычу в кабинет зашел Веник Банный. Может, сейчас настучит, что Витька своими «джинсами» сорвал занятия по матчасти. А может, Веник тоже будет слушать. Решать судьбу.

Они ведь ничего не знают. Пока сиблинги находятся внутри чужого прошлого, его нельзя отсмотреть. Только потом видно результат работы. Или картину преступления.

Ни Палыч, ни Веник Банный не были там, рядом с Витькой. Можно им соврать. Но зачем?

— Я его убил, — скучным голосом начал Витька.

По второму разу рассказывать было легче. Только вот курить хотелось.

 

На планетке можно дымить в открытую, там свои. Долька просит не курить в доме — и все. Веник делает вид, что не замечает. А в НИИ покуришь, как же! У Палыча в кабинете, ага? Может еще дым ему в лицо пустить? Витька, конечно, и без того борзый, но для такого надо совсем краев не видеть.

Витька понял, что надеется на счастливый исход. Продолжил рассказ, специально подбирал такие слова, которые его оправдают.

Пока валялся без сна в мастерской, много раз придумывал речь в свою защиту. Как заключенный в ожидании суда. Иногда аргументы были убедительными. А иногда Витька думал, что надежды нет.

Надо было себя защищать. Витька верил: как только он все расскажет, кошмар кончится.  Страхи уйдут. Витькиной судьбой будет опять распоряжаться Палыч, он сделает, чтобы плохого больше не было. Или наоборот?

 

— А потом он упал. И кровь…

Витька зажмурился. С закрытыми глазами было проще рассказывать. Он снова был там. Ничего не отвлекало.

— Какая кровь? Густая? — спросил вдруг Веник Банный.

Витька забыл, что он тоже тут сидит. Палыч-то говорил «угу», «дальше давай». А Веник молчал. Он всегда молчит, если Палыч рядом. Понимает, что никто его слушаться на станет, когда рядом начальство.

Он вообще никакой. Если Вениамина Аркадьича писать по методике Арчимбольдо, то непонятно, какие овощи или фрукты выбирать для портрета. Скучные. Мытую картошку в авоське. Вареную морковку вместо носа.

— Беляев, стоп! Давай еще раз! Где ты стоял? Когда ты к нему подошел? Расстояние какое? Метр? Меньше? — голос у Веника Банного был жесткий.

Не истеричный, как на лекции, а строгий. Он спрашивал о важном.

Витька открыл глаза. Теперь Палыч делал вид, что его тут нету. А Веник Банный вышел из-за стола, нервно размахивал руками.

Витька тоже встал.

— Я тут был. А он… Если вы — это он, то я вот здесь. Я ему говорю, что лучше бы он ум…

— Ты руку протягивал к нему?

Витька не помнил. А это, оказывается, было важно. Он, оказывается, нарушил какие-то там границы.

— Ты время сплющил, понимаешь? Убыстрил его. Посмотри внимательно — ты сам стал старше. А тот ты — старее. Там же язва была, да, Пал Палыч?

— Сперва язва, потом цирроз, — кивнул Палыч. И Витьке было неприятно, что про него-взрослого говорят такие вещи.

— Смотри, Беляев, твое время пошло на быстрой перемотке, его время — тоже. Болезнь спрогрессировала, открылось язвенное кровотечение. Потом, я так понимаю, процесссы разложения тоже ускорились.

Вениамин Аркадьевич говорил торопливо, с интересом. Не то, что на лекции.

«В джинсах», блин.

Витька понял, что сейчас засмеется. Потому что он, оказывается, не виноват в собственной смерти. То есть, виноват — но по неосторожности. Он же не знал… За это, наверное, тоже накажут. Но это другое. Страшнее, когда желаешь человеку смерти и он реально умирает.

А дело, оказывается, не в словах, в жестах!

— Технику безопасности кому объясняем? — сердился Веник: — Беляев, думаешь, мы вам с собой видеться не даем из вредности? Потому что мы дураки такие старые?

Витька непроизвольно оглянулся на Палыча. Тот ведь реально в возрасте.

— Не старые. То есть, не дураки. Извините, Вениамин Аркадьевич…

Веник отмахнулся. Ему было важно другое:

—  Пал Палыч, смотрите. Мы говорили, что оно так и сработает… Чисто теоретически. Что при контакте дублеров время убыстряется, возникает зона поражения… А вот на практике, пожалуйста. Беляев, садись, сейчас объяснительную писать будешь.

Витька послушно сел на место. Ему сразу дали двойной листок в линеечку. Как для итогового диктанта.

Веник Банный ходил по кабинету туда-сюда, и реально диктовал:

— Пиши, Беляев… «В ходе заявленного эксперимента…»

— Заявленного? — почему-то удивился Палыч.

Веник кивнул:

— Разумеется. Не было никакого побега. Сотрудник Лотман вступил в сговор, подбил ребенка…

Палыч заржал. Реально, как сиблинги в гараже, когда анекдоты травят. Витька перестал писать. Уставился на хохочущего Пал Палыча. У него лицо покраснело. Теперь фруктово-овощной портрет можно было делать из алых помидоров. Ну из редиски еще. Палыч от хохота пятнами пошел.

Но это хороший красный цвет. Добрый.

Витька вдруг вспомнил абажур-«помидор» в окне соседского дома. И стало почти уютно. Как на кухне после долгого дня. Как в школе, когда выставляют четвертные и вместо заслуженного трояка — внеплановая четверка.

Опасность кончилась.

Палыч все хохотал и кулаком по столу молотил, и ругался — но не зло, а радостно. Тоже, как в гараже или на учебном вылете. Вроде слова обидные, а на самом деле это радость.

—  Два дурака нашлось! Один, значит, на живых детях эксперименты ставит, а другой, гаденыш, и рад в любую дырку без мыла влезть.

— Во временную дурку… Тьфу, дырку! — Вениамин Аркадьич тоже ржал. И щеки у него тоже были красные. Ну реально, ученик Палыча, во всем с него пример берет.

Витька улыбнулся, губы вдруг задрожали.

Веселье сразу кончилось. Палыч глянул на Витьку устало:

— Ты понимаешь, что сейчас происходит? Веня готов с должности слететь, чтобы тебя прикрыть. Потому что тебя за такие вещи, сам понимаешь, надо…

— Уничтожить на месте, — подсказал Витька. Голос у него был жалкий.

— Ну чего так сразу… — Палыч усмехнулся. И было не понятно, это шутка или нет. — Вень, ты сам как обычно говоришь? «Давить в зародыше»?

— Вроде того, — рассеянно кивнул Вениамин Аркадьевич. И спросил у Витьки: — А ты ведь без спасжилета был, когда обратно падал? Без пропуска?

— Ну да, — Витька не помнил, где и когда посеял жилет.

— Поэтому получилось дольше и труднее. Я сейчас объясню…

Витька вздохнул. Ему не хотелось никаких объяснений. Особенно про небытиё. О нем думать тошно. Сейчас бы чаю горячего и покурить. А надо еще писать эту… объяснительную.

— А можно я ее дома напишу? — спросил он. Непонятно было, кто сейчас главный. Палыч — потому что начальник или Веня — потому что он за Витьку заступается?

— А куда это ты собрался, друг мой ситный?

Нет, все-таки Палыч.

— На планетку.

— А кто тебе разрешил?

— Что, нельзя?

— Тебе — нет, — отрезал Палыч.

Веник добавил, то ли в шутку, то ли всерьез:

— Изучать мы тебя будем, товарищ блудный сын. Как именно тебя время потрепало…

Витька смотрел на листочек с одинокой строкой. Надо было радоваться, что обошлось. А сил на радость не осталось. И слов никаких не было.

Взрослым в этом плане легче. У них всегда есть запасные слова. Будто роль. Например, доброго следователя и злого.

— Беляев, пиши! «По итогам заявленного эксперимента»… запятая…  «находясь во временном отрезке сентября тысяча девятьсот девяносто пятого года»… запятая…

Витька писал. Хорошо, что  тут про запятые подсказывают, не как в школе на диктанте. У Арчимбольдо есть еще один известный портрет, «Юрист». Там лицо человека сложено из лягушки, рыбы и курицы. Вот если Вениамина Аркадьевича рисовать так, то из кого?

— Запятая… «я покинул свой участок…»

Пал Палыч вдруг перебил Веника:

— И имей в виду, никто не должен знать, что Беляев жив-здоров. Никто!

Витька растерялся. То есть, получается, сиблинги  будут не в курсе? Будто он опять пропал. А если с ним тут что-то сделают, никто ведь об этом даже не узнает?!

 

14.

Из НИИ вернулись не все. Долька опять была на нервяке. Шарахалась по дому так, чтобы не пересекаться с Максом. Он бы учуял ее страх, полез бы утешать. А ей не надо, чтобы Макс…

Ближе к вечеру на планетку заглянул Веник Банный, привез продуктов на неделю. Парни таскали ящики из лифта на кухню и в кладовку. Долька сжала потные ладони в кулаки, подошла к Вене, спросила самым обычным голосом:

— А где Беляев-то?

— В Караганде.

Веня вроде даже шутил. Как тогда, с Гошкой, которого «убить мало». Скотина. Но страх перед ним был уже не таким огромным.

— Вениамин Аркадьич, а серьезно? Он живой?

— Понятия не имею.

Долька нахмурилась, ушла в спальню. Натянула поверх своей рубашки Витькин свитер. Он пах сигаретным дымом и немножко потом. Жуткое сочетание. Но ей нравилось, потому что это Витькин запах.

Надо было готовить ужин, разбирать продукты. А хотелось забраться куда-нибудь и чтобы никто не трогал.

В домик на дереве.

«Бельчатник». Он же — «скворечник».

Долька вышла на балкон, задрала голову вверх, глянула на сосновые ветки и на некрашенные доски домика. Запрыгнула на скамейку, встала ногами на спинку.

Снизу, с земли, ее сразу же заметили и окликнули. Женька Никифоров.

— Доль! Я тебе забыл сказать, у меня комбез порвался!

— Вот радость-то! Иди и зашей.

Женька пожал плечами:

— А я не умею!

Долька сердито махнула рукой, чуть не потеряла равновесие. Спрыгнула со спинки скамейки на балконный пол. Перегнулась через перила, крикнула Женьке:

— Топай на кухню, сейчас разберемся.

Насобирают эйнштейнов, блин. Интегралы берет не глядя, а штаны себе зашить не в состоянии. Где стоит шкатулка с нитками, Долька помнила. Но им же ножницы нужны. А их опять нет. Как всегда. В тот раз она искала ножницы, когда ходила влюбленной в Веника Банного. Неделю назад. Как вообще в другой жизни…

Прошлое меняется, люди возвращаются и исчезают… А ножницы на планетке как пропадали, так и дальше будут пропадать.

— Ну ты хоть нитку в иголку умеешь заправлять?

Женька молча злился. Смотрел, как делают шов «назад иголкой». Потом вытянул ногу с разодранной штаниной, начал шить прямо на себе. Долькина бабушка на такое бы обязательно ругалась. Плохая примета. То ли память пришьешь, то ли еще что, такое же несбыточное, применимое к людям, а не к сиблингам.

Шов был кривым, косым, да еще черными нитками на серой штанине… Как карандашом на куске картона. Как на Витькиных рисунках.

Однажды, когда Витька Беляев еще не вырос, он нарисовал Дольку. Ей тогда не понравилось, она на этом рисунке напоминала хмурого пацана, было видно, что некрасивая. А сейчас бы забрала этот рисунок на память. Подросший Беляев Дольку не рисовал.

— Доль, вот так нормально? А как узел завязать?

— Ненормально! Нитка короткая, уже никак. Распарывай все нафиг и бери нитку подлиннее!

Женька глянул зло, но не спорил. Молча разрезал кривой шов, молча отмерил нить. Шил, насвистывал что-то.

Долька не лезла с указаниями, занялась ужином. Но через пару минут не выдержала, попросила:

— Не свисти, мозгов не будет.

— А они у меня раньше были? — ворчливо отозвался Женька.

— Да, я твою пленку видела, ты родился умным.

— Видимо, он много свистел.

Оказывается, в кухне стояла рыжая Людка. Долька ее не заметила. А Женька?

Новый шов выходил хуже предыдущего. И нитки были коричневые. Он издевается, что ли?

Женька шил. Люда смотрела на него. Вода в кастрюле еще не закипела.

За стеной Вениамин Аркадьевич что-то нудно втолковывал Юрке, Сашке и Серому, а они ржали и перекрикивали. Серый, когда смеется, не заикается.

Долька поняла, что сейчас кого-нибудь придушит. Вышла из кухни. Услышала, как за ее спиной Женька Никифоров спрашивает:

— Людка, тебе когда-нибудь приходилось убивать?

Долька вздрогнула. Черт знает, какие там у новенького были способности при жизни. Может, он экстрасенсом был. В Долькином детстве такие встречались.

— Дурак, что ли? — отозвалась Людка.

Интоннации у нее были знакомые.

Людка вообще как обезъянка. Повторяет все за всеми. За Женькой вон бегает, как Долька за… Неважно, за кем. Главное, чтобы других Долькиных ошибок не повторяла. Тех, которые нереально исправить.

И вообще брала бы Люда пример с кого-нибудь другого. С кудрявой Иры, что ли.  Она вся такая кудрявая… Оборочки, заколочки. И комбез где надо ушила, где не надо — расставила. Вокруг Ирки всегда мельтешат Юрка, Сашка и Серый, у них там свои расклады, Дольке неинтересно про такое. Почему все красивые — вредные? Может, у них это идет в нагрузку с внешностью? Непонятно. И иногда очень обидно. Главное — делать вид, что все Иркины подколки никак не задевают. Вот вообще никак.

— А ты чего такая грустная, Долечка? По жениху скучаешь?

— Нет, думаю, что на завтра готовить.

— Долечка, ты, главное, не пересоли. Влюбленные — они всегда все пересаливают.

— Ир, картошки почисть? Желтую кастрюлю, на две трети.

— Слушаюсь, мой генерал! Юрик, картошку почистишь за меня? А я за это за тебя замуж выйду.

Грузный Юрка-Дуб шлет Ирку по известному адресу, а потом все равно идет на кухню. А Ирка вроде и не при делах. Поправила воротничок и дальше поплыла по галерее. Платье у нее короткое, в какой-то бахроме. Наверное, где-то так модно. Ирка на планетке комбез не носит, если нет вылета. У неё все женственное, даже велосипед — с ленточками, с висюльками, с плюшевым зверем на руле… Зверя ей подарил Юрка. Или Сашка. Или Серый.

— Ужинать!

Долька ходит по комнатам, задергивает занавески. А то будет опять как на юру.

Из гаража в умывалку идет Макс. У него руки в велосипедной смазке, щека тоже… Надо подойти и вытереть. А Долька стоит и смотрит. Она за последние пару часов вообще забыла, что Макс на свете есть. Ей сейчас про другого человека важно. Что с ним? Вернется ли?

 

15.

Витька Беляев не вернулся, Гошку это обрадовало. Нынешнего Витьку, выросшего, напряженного, он реально боялся. В глаза не мог ему смотреть, и вообще не мог. Как на инвалида, например. Может, Беляев и не виноват в том, что с ним что-то произошло в самоволке. А все равно страшно. Он выросший — будто не настоящий. Как оживший мертвец. В общем-то, они все тут не совсем люди. Но такого, как Витька, у них раньше не было. Может, больше и не будет?

Мысли были незнакомые. Будто не Гошкины, а тоже чужого человека, трусливого и злого. И пусть о нем лучше никто не знает.

Гошка до вечера играл в спальне с пластмассовыми индейцами и ковбойцами. Ничего им не придумывал, просто швырял фигурки в стену и смотрел, какая из них дальше отскочит.

Потом пришел новенький Женька. Они толком не разговаривали с того дня, когда Гошка учил его летать. Тут же все сами по себе. Новенький больше с Максом ходил. А сейчас полез  спрашивать:

— Тебе когда-нибудь приходилось убивать?

И этот про Беляева. Задолбал.

— Конечно, — гордо сказал Гошка. — Раз двадцать.

Посмотрел, как у новенького лицо сереет, и добавил:

— Пауков и тараканов. И комаров. А еще я однажды белку раздавил, на экстремальной посадке. Но Макс сказал, что это, наверное, больная белка была. Обычно у них реакция хорошая, они всегда убегают. Так что на мне двадцать трупов. Можно на велике звезды рисовать, как на флюзеляже. А что?

Женька смотрел на индейцев и ковбойцев. Те лежали на полу — с топориками и револьверами. Позы у них были как у стоячих людей, а они валялись. Пластмассовые же…

— Ну так что? — повторил Гошка.

Новенький пожал плечами и ушел вниз. А у Гошки все настроение кончилось. Не хотелось больше ни играть, ни убирать игрушки. Они с Долькой поссорились из-за этого.

Вообще сегодня вечером все со всеми ссорились или ходили с такими видом, будто у них температура и они заболевают. Это тоже из-за Беляева. Гошка не мог объяснить, почему. Просто чувствовал. Знал, что теперь все будет по-другому. Как  — непонятно.

И эта неизвестность — самое паршивое.

А если у них больше вообще вылетов не будет?

 

16.

— Как я задолбалась вам всем сопли вытирать…

Долька сидела на табуретке и ревела. На голове у нее топорщилась прическа-«пальмочка». Это маленькая Людка сделала.

Когда Гошка отказался собирать своих солдатиков и хлопнул дверью, Людка взяла Дольку за руку, отвела на кухню, усадила и начала причесывать. Собрала Долькины волосы в куцый хвост, нанизала на него свои резиночки . Когда Людка жила с мамой, то помогала красить маме волосы. Тоже на кухне, вдвоем. Волосы у мамы были совсем другие — длинные, рыжие с сединой. И Людкина мама пекла пирог с творогом и изюмом, а Долька сушит в духовке черные сухарики. Но все равно уютом пахнет.

Людка вздохнула, а потом обошла вокруг Долькиного табурета:

— Ты теперь красивая! Как елка новогодняя.

— Спасибо, что не телеграфный столб.

— Тогда как Эйфелева башня.

— Комплимент на комплименте. У меня там все сгорит к чертям!

Из духовки тянуло горячим хлебом и жженным сахаром. Приторный запах. Как от коротнувшего хронометра, только слабее в сто раз. Ну, в двадцать.

 

Долька умела сушить сухари. Бабушка научила. «Будет день и будет пища».  Бабушкин голос — сухой, строгий, с нотками диктора «радиоточки», звучал в памяти.

«Стыдно из-за такой ерунды распускаться! Глупости какие! Мы живы, здоровы, одеты, обуты. Есть свет, тепло, вода.  Хлеб, соль, спички, сахарный песок. С голоду никто не пухнет. Что еще для счастья надо? А?»

«Мы умерли», — мысленно огрызнулась Долька. — «А так, да, у нас все хорошо. Ты права, баб-Тань».

 

— Ты чего ревешь? Из-за Гошки? Ну он дурак, не обращай внимания. — Людка обхватила ее за шею.

— Он не дурак. Он добрый. Я с ним однажды в паре была, на вылете. Там детский праздник был. И такое развлечение — надо с завязаными глазами ударить палкой по бумажной фигуре. А фигура, на самом деле, это мешок со сладостями. Там конфеты внутри, всякие мелкие игрушки. Это пиньята называется.

— Как пинетка! — улыбнулась Людка.

— Ага. Смешное слово. Ну вот, мы отбомбились, до выхода еще часа два. Пошли, в очередь встали, чтобы по этой дуре шандарахнуть. Ну, маскарад же! Никто нам не удивляется. До Гошки очередь доходит, он повязку берет, чтобы глаза закрыть. Посмотрел на пиньяту — а это медведь игрушечный. Палку бросил, медведя обхватил и заплакал. Все  удивляются, а он сидит и плачет.

— И чего потом?

— Ну чего? У нас с Гошкой время кончилось. Пошли и прыгнули.

 

Долька подошла к плите, открыла духовку. Сухариками пахло… Как дома.

Бабушка Таня насыпала сухарики в миску синего стекла, всегда держала ее на кухонном столе. Угощала всех — соседок, сантехника, Долькину маму, когда та забегала в гости.

«Чем богаты — тем и рады. Я, Долорка, хлебом никогда в жизни наесться не смогу. Колбасой наемся, картошкой… А хлеба мне всегда еще хочется».

Когда баба Таня умерла, у ее портрета поставили рюмку водки, накрыли ломтиком хлеба.  Долька обиделась. Никто не понимал, что это неправильно. Баба Таня водку никогда в жизни не пила, ее поминать надо только хлебом!

Синей стеклянной миски на планетке не было. Долька стряхнула сухарики в чистую суповую кастрюлю. Пригрошню сразу сгребла в салфетку, сунула в карман. Теплые. По бедру мурашки побежали. Тоже как в детстве — идешь утром в школу, а в кармане — свежие сухарики. И утро уже не такое холодное и колючее. Пока Долька жила у бабушки, дорога до школы была короткой, через двор наискосок. Путь длиной в три сухарика.

 

— Доль! Долька! А пинета?

— Пиньята. Бросили.

— Грустно.

— Да я сама разревелась, уже дома. Отходняк же. Гошка и утешал. Он хороший.

— Угу. Зеркальце мне подарил.

— Спер, что ли?

— Нет, на улице нашел!

Долька напряглась:

— Люд, ты ему скажи, пусть поаккуратнее. Увидит проверка, спросит, откуда? И что тогда? Злоупотребление служебным положением…

Людка пожала плечами и сменила тему:

— А полетели гулять?

— В такой темнотище?

— Какая разница. Зато дергаться не будешь. Правда?

— Кривда! Ну, фиг с тобой!

Долька встала, отряхнула комбез. Вытерла лицо посудным полотенцем. В кухонной двери мелькнуло непривычное отражение. «Пальмочка». Хм… Забавно.

Дольке никто никогда не делал причесок. То есть, бабушка в детстве косу заплетала — и всё. А так, чтобы с девчонками, чтобы подружки… Долька про такое не любит вспоминать. На планетке, конечно, время всех лечит. Но не до конца. Иногда прошлое — это очень больно.

 

 

В институте время шло медленнее. Витька ходил по кабинетам пару часов, а  казалось, почти сутки прошли. До… дома, наверное, волнуются. А его тут проверяют на вменяемость. Как перед вылетом, только подробнее. И пульс, и температуру. Еще рост и вес, они же изменились. И всякие тесты, выясняющие, в порядке ли мозги.

— Посчитай от ста до одного, вычитая семь.

— Девяносто три, восемьдесят шесть, семьдесят девять…

Витька где-то сбился, в конце должно было получиться три, а потом — минус четыре. Но на этом тесте все гуманитарии сбиваются. А технари и Ирка-музыкантша — никогда.

Если бы Витька в школе сбился, на него бы наорали. А в НИИ это бывает редко.

После вылетов таким вещам радуешься: в реальной жизни, даже в сослагательной, на тебя все да кто-нибудь орет. Просто потому, что ты — ребенок. А институтские спокойные. Палыч говорил, что в будущем к детям вообще иначе начнут относиться. Без всякого «мал ты еще своё мнение иметь!», «не понравилось ему, да кто тебя спрашивать будет, сопляка зеленого?».

Чем дальше в прошлое — тем сложнее жить. Как в средневековье. Жуть.

А тут нормально. И ты — не мелюзга, а сотрудник НИИ. Причем ценный.

Оказывается, Витька теперь мог ускорять старение предметов. То есть, это у Веника Банного такая теория имелась и они с Витькой ее подтверждали опытным путем.

 

Витька мотался через шлюз в разные места. Ничего особенного. Сувениры из прошлого притаскивал. Он подбирал с асфальта газету, срывал яблоко или, находясь в прошлом, делал набросок — шариковой ручкой в блокноте. Потом думал про предмет — как Веник научил. И проносил это обратно, в кармане спасжилета. Вещдоки, которые раньше никогда не портились, теперь менялись на глазах. Газета желтела, яблоко загнивало, чернила выцветали, из синих делались почти коричневыми.

Витька не сразу понял, как у него это получается.  Вроде ничего сложного, хочешь испортить вещь и она портится. А почему он раньше-то не мог?

Веник про это объяснил, но не очень понятно. Вроде как Витька вступил в контакт с самим собой, как химическое вещество в реакцию. И по итогам вышло что-то типа окисления… Увеличения способностей.

— Фигассе химия и жизнь. Как в мифологии. Убил дракона, завладел его способностями… — Витька вроде шутил, а все равно было страшно. Хотелось, чтобы снова напомнили, что он не виноват. — Только вместо дракона я сам.

— Ты себя не убил, а добил из жалости. Чтобы не мучаться столько лет. Ты все правильно сделал.

От Палыча  таких слов Витька никогда бы не дождался. А Веник Банный — все-таки добрый, местами. Успокаивает. Хоть при этом лезет в душу и не собирается завязывать с учебными вылетами.

Газета, яблоко, рисунок. Бублик, пустая стеклянная бутылка, бутылка кефира (стух и вонял так, что мама не горюй).

От вылетов тошнило. В прямом смысле. После крайнего кровь из носа пошла и долго не останавливалась.

Купленный в киоске носовой платок, пузырек йода из аптеки, ветка сирени — сперва с цветами, потом скукоженная и мертвая… Это напоминало реквизит для дурацкого натюрморта. А при виде собственнной крови, на клочке ваты, стало вообще…

Чего ему еще не хватает, Вениамину Аркадьичу?

Добрый он, как же.

Зануда и садист…

На Витькино счастье, в лабораторию заглянул Палыч с какими-то бумагами:

— Что, до сих пор ребенка мучаешь?

Веник отозвался бодро:

— Отрабатываем повторное попадание.

Палыч глянул на Витькину вспотевшую рожу, заржал.

— Вить, не умотался? А то смотри, если трудно — можешь назад не возвращаться.

И этот тоже гад и сволочь.

— Пал Палыч! — возмутился Веник.

— Да шучу я, Вень. Тебе за него уже взыскание прилетело. Так что береги материал.

Веня сразу задергался, засуетился.

— Все, Беляев, давай закругляться. Чаю попьем — и домой.

— Опять прыгать? У меня ваш чай из ушей потом польется.

— Нет, на лифте прокатишься. Мы сегодня добрые.

Витька засмеялся первый. Профдеформация. Наверное, со стороны посмотреть — они тут все садисты лютые. А на самом деле у них шутки такие. Чисто для своих. Потому что со стороны в НИИ никто никогда не бывает.

 

Палыч ушел. Веник сидел за микроскопом, разглядывал полу-истлевший носовой платок. Тыкал пинцетом в стекло, капал реактивы… Изучал следы времени, нанесенные Витькой. Тот мог теперь чувствовать суть вещей, старить любую материю. Живую тоже…

Последним принесенным предметом был хомяк из зоомагазина. Витька о нем думал, как о предмете, чтобы совесть не мучала.

Было тихо. Витька пил чай с каким-то облезлым пряником. На столе, между кружек валялись принесенные Палычем распечатки. Витька в них специально не заглядывал, просто они были повернуты к нему, плюс фамилии знакомые…

«Исполнители — Никифоров и Найденов. Задача — предотвратить летальный исход, не допустив появления гр Рыжова И.И. в заданном квадрате».

Ясно-понятно. Скоро Макс с Женькой будут какому-то Рыжову палки в колеса вставлять. В переносном смысле. А может и в прямом.

Витька вымотался так, что тяжело было голову повернуть. Искоса разглядывал Веника Банного. Не прикидывал на портрет, а просто… Как в первый день знакомства. Тогда, кстати, Вениамин Аркадьич был помоложе. А Палыч — пободрее.

Закралась страшная, неожиданная мысль: «А что будет с планеткой, если ни Палыча, ни Вени не станет? Люди — смертны. Что тогда?».

Мысль была слишком сложная для измотанного Витьки. Хотелось, как в детстве, думать, что некоторые люди должны быть всегда. Просто должны быть — и всё.

— О чем задумался, Виктор?

Это реально самый идиотский вопрос на свете. Веник Банный его всем задает. И потому его все не любят. Он же не отлипает. Реально как банный веник.

Витька ответил полу-правду:

— О том, почему вы работаете именно с детьми.

— Потому что вы уверены в себе. Для вас нет невозможного.

— И потому что нами легче манипулировать.

Веник про манипуляции не возмущался, значит, Витька угадал.

— И есть еще одна штука. Не имею права пока говорить… — Веник запнулся.

Было видно, как ему хочется расколоться, поделиться важным. Сам Витька точно так же не мог скрывать от мамы подарки  — самоделки, рисунки. Всегда дарил их седьмого марта или двадцать восьмого декабря, когда еще клей не застыл или краски не высохли. Мама не сердилась…

— Не можете, ну, значит, не можете. А если я угадаю — скажете?

— Попробуй.

— Мы свою жизнь менять не имеем права, а жизнь друг друга можем. Так?

— Так.

Витька гордо выпрямился, потянулся к последнему прянику.

— Вениамин Аркадьич, ну это же все просто, как… Как пряник.  Ну неужели об этом реально никто раньше не додумался?

Веник Банный смотрел в свою кружку. В черную глубину остывшего чая.

— Может и никто. Но дело-то не в этом… А в тех вещах, которые все равно случаются. В катастрофах, террактах, сменах власти. Даже в смерти близких. Даже в нашей смерти. Никогда не слышал: «Подумаешь, у тебя горе? Вот у Васи Пупкина — настоящее, огромное. А у тебя ерунда».

Разумеется, Витька слышал. Кивнул, не перебивая. Вениамин Аркадьевич говорил дальше:

— Люди свои проблемы соотносят с другими проблемами, тоже случившимися. И не могут соотнести с тем, что не случилось. А мы можем отсмотреть другой вариант. Иногда большая беда происходит вместо куда большей, взамен. Любая беда. Например, алкоголизм.

И он посмотрел на Витьку понимающе. Снова стало стыдно за того себя, алкаша идиотского. Но что могло быть хуже-то?  Догадываться было страшно. Витька очень не хотел об этом знать. Но все равно слушал дальше.

— Витя, если бы у вас всех жизнь удалась. У тебя, у Некрасова, у Найденова. У всех вас… Вы бы с вашим потенциалом таких бы дел наворотили.

— Изменили бы ход истории? — Витька попробовал ухмыльнуться и не смог.

— Ход истории, судьбу страны, жизни многих покалечили бы. Так что вам повезло, что у вас в жизни все так плохо закончилось. Это, если с другими вариантами сравнивать, абсолютный хэппи-энд.

— Фигассе… То есть, мы не маленькие моцарты, мы маленькие гитлеры?

Вениамин Аркадьевич не улыбался.

— Про художника Виктора Беляева не знает никто. Но и про политика Беляева — слава Богу — тоже. Про министра Дубова, про судью Иванову и депутата Некрасова. Про убийцу Найденова, про маньяка Никифорова. Таких у нас нет. И нигде нет, кроме одного варианта. Вы не неудачники, Вить. Вы — счастливчики. Понимаешь?

Витька не знал, что ответить.

 

 

 

Часть 3  

 

«Правда, пока еще не наладили производство специальных кабин для пятилетних, приходилось тут же, на базе, переделывать кресла и варить консоли для приборного щита. Техники ворчали. Но делали. Все любят детей. На всякий случай на базе работали только бездетные».

 

Кир Булычев, «Пора спать!»

 

 

Теперь каждый день Макс с Женькой вдвоем улетали к морю. На пустынном пляже темнело знакомое костровище. Возле него оставляли велосипеды, кидали рюкзаки. Пили холодную воду из металлического, похожего на снаряд, термоса. Недолго купались. А потом Макс учил Женьку убивать.

Это было игрой. Но не совсем. В скале, на самом верху, в известном одному Максу тайнике, хранилось оружие. Два тяжелых, сперва всегда очень холодных, пистолета. Один был заграничный, а второй советский, как в фильмах про милицию. Макс учил Женьку стрелять из обоих. Сперва — отмерял расстояние и выставлял вместо мишени взятую из гаража пустую канистру. Потом надувал воздушные шарики. Привязывал длинными нитками к ручке канистры. И надо было палить по ним — дергающимся, беззащитным. Шарики были разноцветные, малышовые. Женька их жалел.

Но Макс сказал:

— Им по хрен, они неживые.

Он не добавил, что Женька «раскис как тряпка» или «распустился как баба».

 

Такими словами разговаривал школый физрук, наблюдая за Женькиными попытками взобраться вверх по канату, хоть на пару метров. Женька тогда смог! Ну, на метр точно залез. На полметра!

А потом в толпу хихикающих одноклассников незаметно ввинтился Ванька Рыжов, который до этого сидел на скамейке у стены, с теми, кто тоже забыл форму дома.

Рыжов подкрался, подпрыгнул и стянул с Женьки тренировочные штаны. Естественно, вместе с трусами, иначе какой смысл в подобной шуточке. Шестой класс — это, знаете ли, не первый.

Женька тогда разжал пальцы, брякнулся на скользкий мат и вместо того, чтобы прикрыться, заслонил ладонями лицо, будто пытался так остановить слезы. Физрук, естественно, наорал на Рыжова и выгнал его в коридор, словно это что-то могло исправить. Женьке физрук сказал, что тот тряпка, что надо уметь за себя… Ну, тоже как обычно.

А Женька лежал, скорчившись как от удара, и ничего не мог. Треники натянул и дальше лежал. Сверху нависал канат, болтался, как кишки дохлятины. В коридоре ошивался Рыжов. До конца урока он Женьке больше ничего не мог сделать. Одноклассники торчали в середине спортзала, играли в пионербол. Сквозь затянутые веревочной сеткой окна светило серое солнце. Шел снег. Унылый, осенний, безнадежный. Женька лежал на мате, смотрел в окно и не мог думать.

 

Сейчас все-все вспомнилось, отчетливо. Будто Женька до сих пор там лежит. Кучей хлама.

Розовый шарик напоминал башку Ваньки Рыжова. Тот был белобрысым. Когда возбуждался, краснел так, что кожа становилась розовой даже на затылке

— Женёк! Они неживые! Рано рефлексировать!

Шарахнул выстрел.

От Ваньки Рыжова остались розовые сморщенные ошметки.

И серая ниточка — Макс спер у Дольки целую катушку самых прочных, которыми комбезы штопают. Шарики нашлись в гараже, целая коробка. Но вот второй ненужной канистры не было. А эта уже была как решето.

— Молодец, дятел! Надо тебе пивных банок надыбать. По ним хорошо лупить.

Женька хотел возразить.

Пивные банки — это на один выстрел. Они же стеклянные, с ними взрослые к ларьку ходят. А Женькин дед носит пиво в голубом бидончике, в том же, в котором сам Женька таскает квас. Но потом вспомнилось собственное будущее. И  в нем — красивые жестянки, вроде тех, которые иногда привозили из заграницы родители.

На планетке тоска по дому была, но привычная. Как по маме с папой, которых не будет рядом еще полгода. При любых обстоятельствах, без вариантов. А когда они звонят, Женька всегда говорит, что «дела хорошо» и «в школе все нормально». Потому что родители далеко и ничем помочь не смогут.

— Макс, можно я еще постреляю?

— Валяй, дятел. Но сам заряжай, я посмотрю.

Небо было голубым и очень чистым. Как школьная доска, которую протерли перед первым уроком первого сентября. Патроны золотились. Женьке казалось, что они должны немного звенеть.

Он щелкал предохранителем. Ждал, когда Макс надует и привяжет к канистре пару новых шариков. Вдоль длинной песчаной отмели плясали мелкие злые волны.

Потом Макс показывал, как правильно кидают нож. Чертил на мокром песке круги, будто в «города» играть собрался. Песок был спересованный водой, тяжелый, холодный. Нож в него легко входил, торчал под острым углом.

Женька вытаскивал нож, кидал снова и снова. Песок неживой. Не такой плотный как человеческое тело. Это просто игра. Как в «города». Только в «убийство».

В настоящей жизни Женьку никто в игру не принял бы. А на планетке есть Максим Луговой, который сам выбрал Женьку — из тысячи тысяч людей, ушедших в небытиё. Сам предложил за него заступиться. Сам позвал в игру — тайную, на двоих.

Женька никогда и никому не рассказал бы о том, что они делают на пляже.

Даже не потому, что Макс так просил, а потому что это его, очень Женькино личное дело.

— Так, дятел, смотри. Что это, по-твоему?

— Цепь. От велосипеда.

— Молоток.

— Она лопнула, да?

— Ты ее сам долбанул, когда Некрасова таранил. Что можно сделать такой цепью?

— Ударить?

— Снова молоток. А еще, Жень, ей можно что-нибудь перетянуть. Можно — чужака по хребтине. А можно — шею… А когда на этой шее жилы выпирают, по ним можно, например, ножом полоснуть.

От таких слов Женьке становилось тошно и интересно. Он заново вспоминал, кто он теперь такой и где находится. Как внутри книги или фильма, только на самом деле.

— Макс! А если я не смогу?

— Все так говорят, а потом берут и делают. Ты и летать сперва не мог, вспомни?

— Ну да, наверное.

— А во-вторых, если и не сможешь, я же с тобой пойду. Для подстраховки.

— Как тогда, на пожаре?

— Дятел, ты же понимаешь, что тогда сам вообще ни фига не делал. Это, считай, не вылет был, а вторая экскурсия. Ты был не исполнитель, а чисто свидетель…

— Извини…

— Ну ничего. Я тебя научу настоящей жизни. Только языком чесать не надо. Летаем мы тут с тобой, понял? Все равно ты в седле сидишь, как собака на заборе.

— Да?

— Звезда. Всё, Женёк, не кисни. Я из тебя человека сделаю. Ты только молчи, и дома, и на инструктаже. Мужик ты или трепло кукурузное?

Макс прищуривался, прицеливался. Смотрел на мишень, но видел кого-то ещё. И снова Женьке казалось, что он сейчас валяется в спортзале на холодном мате.

 

Ночью Гошке приснилась фигня. Будто он просыпается от того, что хочет пить, идет на кухню. Берет чайник, чтобы отпить из носика, а оттуда выползают змеи. Маленькие, черно-серебрянные. Некоторые просто змеи, а некоторые ящерицы, с лапками. С лапками — не ядовитые. Или наоборот. Гошка забыл, кто там безопасный, а кто может до смерти укусить. И проснулся от этого страха.

Не сразу вспоминал, что лично его до смерти больше никогда не укусят. Потом сообразил, что вправду хочет пить. Но сил, чтобы встать с кровати, у него нет. Как во время болезни, когда высокая температура сбилась, но не до конца. Гошка лежал, слушал храп Сашки, Серого и Юрки. Казалось, что Серый храпит тоже как-то с заиканием.

А Женька Никифоров еще не умел храпеть. Зато он бормотал во сне. Будто страшный сон перессказывал. Если страшный быстро рассказать — он не сбудется.

— Ножом… с каната… за пуделя ответит… а если я промахнусь?

Максим спит очень чутко, он бы сказал сейчас «Дятел, замонал уже» и Женька бы точно вырубился. Но Макса в спальне нет. А Гошкин шепот на Женьку не действует.

— Спи! Хорош бухтеть!

У Гошки сползло одеяло, плечи мерзли. А сил закутаться — тоже не было. Может, реально простуда?

Но ведь сиблинги почти не болеют. Только после вылетов, отходняк. Или перед вылетом, когда впереди неприятная и сложная задача, которую не может решить никто, кроме тебя. Но Пал Палыч никогда не даст такую новичку,  который в сослагательном времени был полтора раза. Женьке если что и зададут, то легкотню.

Зря он так переживает…

— Я не промахнусь!

— Спи! — окликают Женьку.

Тот вздрагивает и просыпается. А Гошка, наоборот, засыпает. Возвращается в тот же самый сон. Заново. Как на вылет, который не получился с первого раза.

В горле все ссохлось. Гошке снится, как он спускается на кухню, берет чайник… Из него выливается несколько капель. Странно, что чайник пустой, ведь он такой тяжелый! И снова из носика лезут ящерицы и змеи, они крупнее и длиннее, еще противнее.

Гошка снова просыпается. Понимает — сон длился несколько секунд.

Но пить хочется по-настоящему.

Если бы Витьку Беляева отпустили из НИИ, он бы, наверное, спал на соседней кровати. Гошка бы его разбудил, попросил попить. Даже такого, страшного Беляева, который не разговаривает во сне, а просто уснуть не может…

На первом этаже что-то звякнуло. Стакан разбился? Стекло вылетело? А вдруг реально в чайник откуда-то заползли змеи и Долька этот чайник вышвырнула в окно?

От страха появились силы. Гошка спускался по лестнице, будто свой сон повторял.

 

На кухне горел свет. Шкафчик посудомоечной машины был распахнут, Макс сидел перед ним на корточках, крутил разводной ключ. На полу темнела грязная жирная вода. Долька заметала в мусорку осколки разбитой тарелки.

При виде Гошки и Макс, и Долька вздрогнули. Будто они тут не хозяйством занимались, а нежностями.

Макс  спросил, не оборачиваясь:

— Чего не спишь?

Гошка цапнул со стола пустую чистую кружку. Посмотрел на чайник — тот стоял на раскаленной конфорке, но закипать не собирался.

Из крана текла обычная вода, холодная, чистая. Без всяких змей и ящериц. Гошка сделал два крупных глотка, только потом ответил.

— Там Никифоров бубнит. То про ножи, то про пуделя.

Максим чертыхнулся и поднялся с корточек.

— Сейчас, Доль. Пять секунд.

И пошел наверх, разбираться.

— У тебя кеды мокрые! — охнула Долька.

Взялась за швабру, стала вытирать лужу. Пообещала:

— Узнаю, какая зараза конфетных фантиков напихала, лично эти фантики сожрать заставлю.

Но было видно, что не заставит. Это же Долька. Гошкина мама тоже периодически обещала всякие дикие ужасы. А потом просила прощения.

Гошка налил еще воды, хотя пить больше не хотелось.

Чайник шумел, но пока не свистел.

— Доль, а можно я в мастерской посплю, а то сны плохие?

Долька смутилась.

— Нет. Мы там с Максом еще будем… хронометр отлаживать… Разобраться нам надо.

Тут Макс вернулся, хмурый. Посудомойку пнул. В ней что-то хрюкнуло и, кажется, еще одна тарелка разбилась. Такой Макс хронометр разнесет без всякого замыкания.

Когда Макс злой — это вообще атас. Когда-то он пытался научить Гошку игре в ножички, на пляже, но психанул так, что показалось — он этим ножичком Гошку зарежет.

Может, новенький во сне бухтит, потому что Макс его тоже напугал? Они теперь мотаются куда-то по утрам, учатся летать. Макс говорит, что Женька стесняется при всех, потому что у него не выходит. Глупо, конечно. Но люди, вообще-то, все разные. Гошка бы не стеснялся.

— Гош, а ты не знаешь, где у Вити Беляева рисунки лежат?

— Не знаю. Вернется, сама спроси.

Гошка сел за стол. Положил руки на столешницу, лег на них щекой. Долька подошла поближе, шепнула:

— Егор, ты иди спать? Плохих снов больше не будет. Я сейчас подую — и они улетят. Фух! Все, улетели!

«В макушку надо дуть. А ты мне в ухо!», — хотел поправить Гошка. Но заснул, не узнал, кто его наверх в спальню потащил.

Никаких змей в чайнике больше не было.

 

 

И снова казалось, что Витька сегодня на планетке первый день. Только это был совсем другой день. Как в сослагательном времени. Небо казалось чище. Сосны — выше. Серые, рыжие и черные белки скакали по ветвям и дорожкам как-то иначе. Бодрее, что ли?

И это не глупости, не чепуха.

Витька понимал, почему так происходит. У него больше не было страха за собственное будущее. Он теперь  владел хитрым навыком и знал тайну.

Это была простая тайна, лежащая на поверхности. Но очевидные вещи всегда трудно заметить.

 

На планетке было утро. Солнечное и теплое. В гараже, на своем месте, стоял Витькин велосипед — черный, большой. Сиденье у него было плохо подогнано, а от красной катафоты остался осколок, похожий на рыбную чешую. Видно, что машину кто-то взял, побился на ней, потом отремонтировал. Но Витька стал выше и старше, этот черный велик ему теперь не сильно подходил, пришлось взять другой — новый, пока еще ничейный. Отрегулировать руль и сиденье, выставить скорость.

А потом по пандусу из гаража — вверх, в небо! Над крышей, между сосен, разворот над взлетной… Влево, вправо и вниз. С сосен сыпались капли тумана. Витька привыкал к новому велосипеду. И заодно — к собственному телу, выросшему, тоже новому.

Пока ему не сказали, что небытия не будет, Витька не мог быть собой. Зато сейчас все нахлынуло — и радость, и недоумение, и страх, и огромная, жуткая усталость. Витька помнил про такую.

Похоже бывает, когда заканчиваешь сложную интересную работу, в которой ты сделал  то, что раньше не умел. Акварель, пастель, масло… Гуашь, с которой всегда были проблемы. А теперь их нет.

Еще немного и рисунок будет окончательно существовать, целиком. Но сейчас, когда работа еще в процессе, уже понятно, что она получается. Даже — получилась.

И абсолютно не важно, что потом скажет препод на разборе, какую оценку поставит. Чужие резкие слова не заденут, ты знаешь, что ты прав. Потом, через месяц, через два, интерес к работе угаснет, будут видны недочеты. Но останется воспоминание — о той секунде, когда понял, для чего живешь на свете.

Сейчас Витька знал, для чего он стал сиблингом. Больше не хотелось никуда сбегать. Было интересно быть нынешним собой.

 

Он летел до тех пор, пока не заметил, что горы стали ближе. За ними — долина, потом холмы. А потом — море.

Но сейчас он не дотянет.

Витька развернулся, сбросил высоту. Немного попетляв, разглядел среди сосен дорожку, проложенную сиблингами. Когда устал — спустился. Уже не полетел, покатил к дому.

Издали двухэтажное серое здание было красивым. Не потому, что в лучах солнца, а просто, само по себе. И когда Витька подъехал поближе, дом оставался таким же. Непонятно, какими словами про это объяснить. В голове одна фраза, сразу про всё. «Я вырос».

Витька ходил по галерее, сидел в мастерской, ошивался на кухне. Рисовал всех подряд в новом блокноте. Шутил с Гошкой, как раньше, когда между ними не было такой разницы в возрасте. Отвечал на ехидные вопросы кудрявой Иры. Понимал, что Ира — красивая и что он сам теперь старше Юрки, Серого и Сашки. А это очень важно.

Пришел мрачный Макс, молча пожал Витьке руку. Витька знал, что у Макса скоро парный вылет, на них каждый настраивается по-своему. Но хотелось, чтобы все обошлось — и у Макса, и у новенького Женьки, который уже стал стареньким, своим.

Витька перелистнул страницу блокнота — Женька с Максом сидят за столом, обедают. По наброску видно, что они похожи. Дело не в том, что оба загорелые, темноволосые и худые. Женька сильно подражает Максиму.  Повторяет его жесты. Темные очки теперь тоже носит. Разве что без сигареты за ухом…

Витька говорил какую-то ерунду, и смеялся, и снова рисовал, удивляясь тому, что руки стали крупнее, а карандаш держат так же.

Потом пришла Долька, сказала тихо «Ты как пьяный». И это было смешно: взрослый Витька Беляев от алкоголя становился грустными или злым, а нынешний Витька — счастливый. Как в жизни, только лучше… и он нарисовал Дольку — как она на него смотрит и радуется.

Счастье чувствовалось еще долго. Почти сутки, даже сквозь сон.

«Я вырос. Я вернулся. Теперь все будет хорошо».

Потом, когда Витька вспоминал этот день, мысленно называл его «двадцать первое июня сорок первого года». Как перед началом войны.

 

В распахнутое окно кухни было слышно, как маленькая Людка строит Некрасова:

— Гоша! Это не тот нож! Огонь убавь. Ты что, вообще никогда раньше картошку не жарил?

Долька задумалась.  Голос у Людки был детский, звонкий. А интоннации — взрослые, Долькины. А у самой Дольки они от бабы Тани. Как по наследству.

— Гоша! Зачем человеку мозги? Чтобы ими пользоваться.

— Не скрипи, а то зарифмую. Люда-зануда!

Захохотали оба.

Долька улыбнулась. Если Палыч выбьет финансирование по гранту, то кроме их планетки, первого полигона, появится второй. Там поставят еще один дом — с гаражом, мастерской и застрявшим в ветвях «бельчатником». Отвечать за порядок на планетке будут Людка с Гошкой, у них получится. Надо только научить Гошку готовить, а Людку — регулировать «хронометр».

— Гоша, отойди, стрелять будет!

— Кто?

— Масло, дурак!

— Блин! Сказала б раньше!

— Под воду не суй! А то гуля вскочит!

— Кто?

— Волдырь! У тебя дома разве так не говорили?

— Не знаю. А я однажды к раскаленной плите палец приложил. Читал что-то, иду на кухню. А там конфорка такая розовая от жара, что прямо бархатная. Погладить захотелось…

— Бедный. А мне мама говорила….

Долька засмущалась и отошла подальше. Сиблинги они. Братья и сестры. Старшие и младшие. И когда ты почти взрослая, младшие тебе — почти что дети. А старшие — не только братья…

 

5.

После обеда приехал Вениамин Аркадьевич, долго разговаривал с Витькой. Они закрылись в мастерской, гоняли на хронометре чьи-то жизни, спорили. Но главное, что Веник Банный притащил газировку в жестяных банках. Всем досталось по две штуки и еще в кладовку коробку отнесли, до вечера. Будут смотреть какой-нибудь фильм, тогда и прикончат.

Гошка бродил по первому этажу, ждал, когда Беляев выйдет из мастерской. От нечего делать заглянул на кухню, а там Макс на полу сидел, возле шкафчиков. Гошка подумал, что опять посудомойка сломалась, обадовался, что можно помочь. Но Максим почему-то копался в помойном ведре.

Вообще их мусор отправляют на лифте обратно в НИИ, чтобы не загрязнять планетку. Долька все время напоминает, чтобы кидали стекло в этот контейнер, бумагу в тот, огрызки — вон туда. Но они почти никогда так не делают. Не из вредности, а просто некогда им. Дольке тоже некогда. Помойка уезжает несортированной

А Макс видимо, нашел время. Он сидел, вынимал из контейнера для объедков жестяные банки. Выставлял в рядок. Жестянки были похожи на большие мятые гильзы.

Гошка подошел поближе. Хотел переставить банки — чтобы стояли в два ряда, как пешки.

Макс повернулся от помойного ведра. Рявкнул так, что у Гошки рука дернулась. Банки весело  раскатились по полу.

— Свалил быстро!

Гошка не свалил.

— А зачем они тебе?

— В гараж отнесу.

— Катафоты резать будешь?

— Чужие уши консервировать. Самые любопытные.

— Вот дурак-то.

Макс не ответил, покидал банки в черный пакет для мусора, подхватил его, ушел в гараж.

Гошка потом догадался: Макс был похож на него самого. Гошка так же от всех шарахался, когда искал в мастерской пленку с жизнью Витьки Беляева. Но там — чужая жизнь. А тут — банки из-под газировки. Чего из-за них так переживать?

 

Гошка вспомнил о банках только после ужина, случайно. К тому моменту Веник свалил в институт, Женьку и Макса отправили на вылет и остальные сразу расслабились.

Ужин — это самое главное время. Если во время него в НИИ не вызвали, то до утра точно не подымут, ночных тревог у них не бывает. Еще один день прожит. Можно выдохнуть.

Гошка зашел в комнату над галереей. Названия у неё не было. С остальными все понятно — кухня, мастерская, спальни. А тут просто комната. С длинющим диваном на три стены и телевизионным экраном размером с матрас. Возле экрана, на поле валялась незнакомая пластмассовая коробка. Гошка ожил.

— О, фильмец новый. Доль, откуда? Это дедушка Мороз?

— Нет, это дедушка склероз. Заказала и забыла.

Гошка покрутил пеструю коробку… ДМБ… тьфу, ДВД…  На обложке  монстры какие-то.

Он махнул рукой:

— Опять страшилка… Скукотня.

— Жутики вообще одинаковы. Пришел, увидел, всех сожрал, — Юрка Дуб изобразил руками огромные челюсти.

Все заржали.

Долька пожала плечами:

— Ну сами выбирайте, что смотреть. Из нового только боевик остался.

Сашка и Серый молча отошли к ящику, где валялись диски. Переглянулись, Серый вытащил какой-то, Сашка кивнул. Они все делали вдвоем, Сашка и Серый. Вылетали тоже вдвоем. Серый — ведущий, Сашка — ведомый. Без вариантов.

— Э-этот…

Юрка глянул обложку:

— Кровь-кишки…

— Доль, а чего нам теперь такую фигню присылают? — полезла кудрявая Ира. — Для Максика для твоего?

— Не нравится — смотри мульты.

На экране висела синяя пустота. Гошка отвернулся к окну — там все было серым, туманным. Дождина. Хотелось встать и умчаться куда-нибудь. Далеко, надолго. На велике вокруг планетки? В такую погоду?

Сделали бы им нормальное лето и нормальную зиму? А то надоел этот вечный август. То солнце из всех щелей и небо ясное, а то морось на всю ночь.

Гошка лег на диван, закинул ноги на спинку, уперся макушкой в ковер. На потолке плясали комары.

Над Гошкиной головой перекрикивались сиблинги.

— Витька, ты смотреть будешь?

— Меня Аркадьич умотал, я спать пойду.

— Нежный какой. Умотали деточку…

— Ирка, иди ты на фиг.

—  Я лучше к Юрику. Что смотреть будем, Юр?

— Давайте то, что Серый выбрал.

— Да мы это уже смотрели.

— Там тоже кровь-кишки?

— Не сильно. Там мужик самолет захватил. Он на борт взрывчатку принес в банке из-под пива, угрожает всех взорвать, если маршрут не поменяют. И тогда второй самолет поднимается в воздух и спецназовец по канату такой…

— Юрка, молчи! Сейчас сами все посмотрим!

Гошка вспомнил. Сошлась информация — как трудная рифма! Он скатился с дивана, потом поскакал вниз по лестнице. Чуть не свалился с последней строчки… Со ступенки!

«Тебе когда-нибудь приходилось убивать?»

В мусорном ведре было пусто. В гараже, там где у Макса инструменты, тоже. И в шкафчиках.

А в НИИ Макс попер какую-то сумку, большую. Вроде реквизит от старого вылета, на сумке бирка «Урал — 1979», надо костюмерам все сдать… Десять банок в такую сумку запросто бы влезли.

 

— Витька!

— Чего, завтракать уже? Скажи, я не буду!

В спальне кроме них никого не было.

— Тут фигня какая-то творится. Ты можешь послушать?

Витька кивнул и снова закрыл глаза. Но не спал. У него кивать сил не было, он рукой махал.

Пока Гошка рассказывал, подозрения казались абсолютно идиотскими. Может, банок нигде нет, потому что Макс их уже порезал на катафоты. Киношка — просто халтура с кровянкой. А Женька дергается, потому что теперь знает, что такое вылеты и как там может быть фигово.

Сейчас Витька выслушает все и пошлет Гошку лесом. Или даже не выслушает — вырубится на середине.

Но Беляев зевнул до хруста и сдернул со спинки кровати комбез.

— Пошли на проходную, в институт позвоним.

Их никто не заметил, не окликнул. Из комнаты доносились выстрелы, фильм про самолетных террористов уже начался

Витька крутил диск, пальцы соскальзывали. Под потолком мигала красная капля аварийной сигнализации. Прямо на ней сидел очень крупный комар, карамора. Девчонки таких боялись, хотя караморы — не кусачие и вообще не совсем комары. На планетке все было хорошо.

Витька придвинул трубку ближе к лицу.

— Алло! Вениамин Аркадьич! Вы еще не ушли?

Идиотский вопрос — вот он, Веник Банный. В телефоне.

 

Веня задавал краткие вопросы. Витька на них быстро отвечал, иногда уточнял у Гошки мелочи, а потом решительно передавал информацию дальше.

Гошка стоял рядом, покачивался с пятки на носок, как игрушечный болванчик. Не мог остановиться. Витька положил ладонь ему на плечо, будто кнопку «выкл» нажал. А другой рукой держал телефонную трубку, говорил дальше.

Сейчас Витька был спокойный. Как раньше, просто взрослый. Этого Витьку Гошка совсем не боялся.

— Вениамин Аркадьич, даже если это паранойя, лучше подстраховаться!

Гошка придвинулся ближе, чтобы было слышно, что отвечает Веник. Над Гошкиной головой кричал Витька!

— Вы ж говорили, что я теперь могу? Ну?

Хрипы, молчание, мычание. А потом вдруг дурацкая песня про белые розы. Ее придумали в тот год, когда взрослый Гошка навсегда уехал в Штаты.

Витька нажал какой-то рычаг. В микрофоне поплыл голос Вени — громко, на весь коридор. Знакомый треск — институт на связи, общее включение.

— Пал Палыч, это Лотман. Тут ЧП. Разрешите Беляеву срочный вылет?

— И мне, — подсказал Гошка. — Я тоже.

Палыч ответил неразборчиво. Согласился вроде. Или нет?

 

6.

Это был вымерший город.

Лично для Женьки — мертвый, ненастоящий. Хотя на самом деле ненастоящим был он.

А его родной город жил своей обычной жизнью.

Стояла зима. Конец февраля, слякотное мерзкое время, когда небо кажется грязным, как тающий снег. После вечного августа планетки, даже после казенного воздуха НИИ дышать было трудно. Бензин, горелая помойка. Прогорклое подсолнечное масло — от ларька, где торговали беляшами и шаурмой. Запах шпал и поездов висел над станцией, как ядерный гриб над Хиросимой.

В ларьках орала попса, на ступеньках перехода бубнили старушки, продающие с рук все подряд — пирожки, полотенца, разрозненные книги, ношеные сапоги. Лаяла собака, орала одуревшая от оттепели ворона. В снегу мокли хлебные корки, на асфальте валялся бомж, пьяный, матерящийся.

А все равно казалось — город мертвый, ненастоящий. Железнодорожная станция и стихийный рынок — декорация, на фоне которой Женька должен исполнить свою роль.

Было не страшно. Но голова болела от шума и запахов. Так иногда случалось по дороге из школы.

Оттуда Женька как раз возвращался этим путем. Через шоссе по подземному переходу, через рынок, по деревянному настилу через рельсы, а потом во двор, где три пятиэтажки стояли буквой «п».

По этой дороге Женька мог пройти с закрытыми глазами. Промчаться на скорость утром — он всегда вбегал в класс последним, чтобы у Рыжова не было шансов задолбать до начала уроков. Обратно тоже иногда приходилось бежать или, на крайняк, заглядывать в кирпичную будку возле станции — в общественный туалет. В школьный Женька без крайней необходимости давно не совался.

Все было знакомым, противным. Но город изменился. Стал грязнее, громче. Вместо деревянных рыночных прилавков появились киоски — бывшие газетные и другие, смутно знакомые по воспоминаниям о будущем. Асфальт был грязнее, недоставало деревьев. В кустах, в паре шагов от автобусной остановки, стоял дядька в растегнутых штанах, не обращал внимания, что вокруг люди. И на него тоже никто не обращал внимания. Все были сами по себе.

Вот поэтому ненастоящее.

И только объявления на фонарных столбах казались живыми, трепетали расплывшимися номерами телефонов. Женьке казалось, что объявления остались теми же, висели тут и пять, и семь лет назад.

Он не очень хорошо запомнил, какой сейчас год. Весь инструктаж шел как в тумане, как в начале сна, где реальность мешается с вымыслом, где сквозь голос препода пробиваются реплики странных тварей из кошмара…

 

Пал Палыч сказал, что их задача — не допустить появления объекта в назначенном месте в назначенное время. Макс спросил, типа в шутку, «любой ценой»? И Палыч так же вроде в шутку ответил: «только на амбразуру коллективно не кидайтесь?». И всё.

Пал Палыч — он же каменный. Ему что живое, что мертвое… А Женька, наверное, к такому не привыкнет.

Макс сказал заранее, чтобы Женька молчал на инструктаже. И Женька послушался.

Даже не вникал толком, о чем Палыч говорит. Такое тоже было в школе — понимаешь, что на перемене к тебе полезут и думаешь только об этом, любое объяснение пролетает мимо ушей, все мысли о том, что через двадцать… уже через восемнадцать минут к тебе подойдет этот проклятущий Рыжов, от которого никто не спасет. Только ты сам. Себя и весь мир.

 

Женька узнал Рыжова по футбольному шарфу. Белые буквы на красном фоне, косой ромб, перечеркнутая «С» — знакомая до ужаса, до липкого отвращения.  Этими ромбами была с двух сторон исписана обложка тетради Рыжова — общей по всем предметам.

Шарф был тот же самый. Не точно такой же, а конкретно этот, Женька его на всю жизнь запомнил, бахрома торчала обгрызенными зубцами.  Шарф был потрепанный. И сам Ванька Рыжов — тоже потрепанный, потасканный и очень похожий на себя.

Когда Макс первый раз заговорил о задании. Женька почему-то решил, что ему придется уби… разбираться со взрослым Рыжовым. С тем, который вырос так, что лучше бы вообще не вырастал. В общем, он ждал серьезного дядьку.  А из подземного перехода вышел пэтэушник. Ровесник Макса и Беляева. Серый, сутулый, сонный, никакой.

И бедный.

 

Женька вдруг догадался, что у Рыжова всегда было плохо с деньгами. В школе тоже, но там у всех одинаковая форма, а под ней — рубашки из ближайшего универмага. А кеды или тапки примерно похожие. Это сам Женька сперва выделялся, по глупости. Надевал то, что привозили из командировок родители. Не выпендривался, а просто ничего другого не было. Импортные кроссовки и водолазки быстро приходили в негодность. Их рвали, резали, пачкали всякой дрянью, которая хоть и отмывалась, но мысленно все равно оставалась на своем месте, надеть это снова без омерзения было невозможно. Но такое в предыдущих школах было. В нынешней, «рыжовской», Женька ходил как все. И Ванька — как все. И не было видно, что он беднее.

А сейчас, в рыночной сутолоке,  бросилось в глаза. Хотя другие люди тоже были одеты хуже, чем во времена Женькиного детства. Заношенные пальто, стоптанная обувь, чужеродные пуговицы. Как в фильмах про революцию и гражданскую войну.

Ну да. Декорация. Съемки фильма про развал Советского Союза. Все ненастоящее. И актер на роль Рыжова неудачно подобран, на него смотришь и омерзения не чувствуешь…

Женька вспомнил про ошметки розового шарика. Тогда была ненависть. А сейчас он бы не смог поднять пистолет. Ярости не было, только брезгливость.

Сейчас можно просто стоять и смотреть. Не вмешиваться. Через минуту или две Ванька Рыжов попадет под электричку. Женька увидит гибель врага. Собственными глазами.

Отомстит. Для этого надо сделать вид, что ты слепой и глухой. Женька тысячу раз видел, как люди притворяются такими.

Он тоже бы так смог!

Но чужое время пошло вразнос.

 

— Артемоня?

Рыжов сам его заметил, первым.

Женька замер. Но Макс тыкнул его кулаком в плечо. Не больно, а приободрить. Большой взрослый смелый Макс. Сразу показалось, что в ладони у Женьки — холодный пистолет.

Хотя на самом деле — не в ладони, за поясом.

Сразу, как вышли из небытия, из кабинки общественной уборной, Макс вытащил оружие из спасжилета. Жилеты оставил на дверце кабины. Проверил предохранитель, только потом отдал, поглядел, как Женька неуклюже пробует сунуть оружие за ремень джинсов, помог.

И вот теперь пистолет можно было применить.

 

— Артемоня?

Ванька Рыжов подошел вплотную. Поглядел на Женьку бесцветными глазами.

— Артемоша, можешь чирик одолжить, срочняк?

— Нет у меня ничего, — автоматически отозвался Женька. Будто озвучивал реплику в выученном французском диалоге. Какая именно штука нужна Ваньке, он не понимал.

— Да ладно врать-то, Артемош?

Ванька стоял совем рядом. Смотрел привычно, пах знакомо. Рот его мерзкий шевелился все так же. А в углу рта был желтый прыщ. Большой, как ядовитая ягода. Тоже знакомый. Рыжов вырос, а прыщ остался.

— Артемош! Абраша-Мойша! Ну дай денежку-то!

— Не знаю я тебя, отвали! — ответил Женька. Привычно, жалобно, боязливо.

Страх никуда не делся.

Пистолет. Пробитая канистра. Невинно убитые шарики.

Почему Макс молчит. Он вообще рядом?

— Артемоня, ну не жидись! Видишь, человеку плохо. Не дашь — я под электричку брошусь! Мне не слабо!

Женька боялся оглядываться, выпускать Рыжова из поля зрения. Знал, чем это может кончиться.

— Ты чего, Артемош? Знать меня не хочешь? Так я тебя простил давно!

Рыжов улыбался. Мерзко так — и жалобно, и гаденько…

Знакомо.

Простил.

Он. Простил. Женьку.

Чего, блин?

Следущие минуты Женька не помнил. Будто промотал кусочек фильма. Боевика с мордобоем, в котором он, Женька Никифоров, был главным героем. И умел драться. По настоящему. В общем «был мужиком, а не тряпкой».

По школьному опыту Женька знал — когда зовешь на помощь, когда нужны свидетели, никого рядом нет. А когда пытаешься разобраться один на один, всегда выскакивает кто-то. Дежурная учительница, старшеклассники, старшая пионервожатая, инспектор  РОНО (после внеплановой встречи с ним Женька сменил вторую школу на третью).

Сейчас, по всем законам жизни, должны были подскочить прохожие. Растащить их, сказать «а еще пионеры» и накапать в школу.

Но никто не лез, не вмешивался.

То ли сослагательное время помогало, желая, чтобы его изменили. То ли конец Советского Союза был таким, что всем все стало по фиг. Женька об этом потом думал.

А сейчас он молотил кулаками и ногами, забыв, как противно дотрагиваться до Рыжова. И, кажется, что-то орал. И забыл про пистолет за поясом. Успел поразиться тому, что Рыжов — слабый, вялый, дохлый. Не как в школе.

Что это не Женька, а Рыжов орет визгливо:

— Что пристал, псих? Пусти! Я на электричку! Ты…

Дальше, конечно, матом, а потом Рыжов ударил Женьку ногой в живот. В рукоять пистолета.

И кино про победителя оборвалось навсегда.

Женька упал в снежную грязь.

Боль была такая, что непонятно — почему он не теряет сознание, это же невозможно вынести живому человеку.

И сиблингу, который уже не совсем человек — тоже.

Как под водой.

Звука нет.

Или есть, но смысл слов Женька не понимает.

— За-брата-сука!

Максим.

Женька видит грязный асфальт, на котором топчутся, сцепляясь, две пары ног. Раскисшие кеды с продранными носами — это Рыжов. Высокие желтые ботинки с рифлеными подошвами, похожими на детали немецкого конструктора, — это Максим.

— За брата, …! Понял, …?

По насыпи свистела электричка, казалось, что асфальт трясется и Женька — вместе с ним. И от этого еще больнее, чем было.

Не важно, что ответит Рыжов. Главное — что Женька сейчас услышал эти слова.

Брат. Сиблинги. Братья и сестры. Старшие — защищают.

А потом грохнул выстрел!

 

7.

— Вы белены объелись, коллективно? — Палыч развел руками: — Вень, ну я понимаю, пацаны, но ты-то куда?

Веник Банный молчал. Не то соглашался, не то мысленно подыскивал аргументы.

А Палыч вылез из-за стола и начал шагать по кабинету, мимо Гошки и Витьки, потом обратно.

Палыч ворчал:

— Я думал вправду ЧП, наш «Титаник» приплыл… Какая взрывчатка, из чего он ее сделает? Из гречки с киселем?

— А банки тогда зачем? — не сдавался Гошка.

— Да стрелять по ним! — ответил Палыч.

— Из чего? — изумился Витька.

— Вернется — попробуйте спросить, — Палыч не добавил ни «когда», ни «если». Будто в Максе он вообще не сомневался.

Естественно. Он же старший, самый первый, самый главный. Ему и табельное полагается, и, вообще… От этой мысли Витька поморщился. Потом вспомнил, что умееет другое, недоступное Максу и остальным.

— А когда он вернется? — ожил Гошка. — Почему он про оружие не говорил?

— Потому что вы бы добрались и развинтили… — усмехнулся Палыч.

А Веня добавил:

— Должны быть через полчаса, на базе. И оттуда отзвонить. Предлагаю дождаться.

Палыч удивился:

— Там задание — проще пареной репы, задержать человека на пару минут. Отвлечь, чтобы он не попал под электричку. Ну давай дождемся, паникеры.

Палыч говорил спокойно, вроде даже Веника поддразнивал.

Витьке казалось, что шуточки — какие-то медицинские. Он такие слышал в травмпункте, куда однажды попал с подозрением на перелом руки (и сквозь боль радовался, что рука — левая и можно будет дальше рисовать).

Пошутили, решили дождаться звонка и сразу же включили странный, белый, похожий на космическую ракету электрический чайник. Такие существуют в будущем, в том, где Палыч и Веня не только работают, а еще просто живут, ездят домой на метро, ложатся спать, стоят в очередях за колбасой и апельсинами.

 

Хотя нет, очереди в будущем кончились. Витька в нем не был, только свои воспоминания оттуда смотрел — как «Международную панораму» про заграницу. Очередей нет, в магазинах все импортное валяется, навалом. Деньги другие и техника очень сильно вперед ушла.

Новые компьютеры из будущего в НИИ стоят. Если после занятий остается время, можно попроситься поиграть, на полчасика. А на планетке компьютеров нет. Палыч говорил, что ее мощность не позволяет.

Веник Банный однажды, когда жгли костер, сказал, что дело не в мощности. Просто Палыч не хочет «портить породу», давать сиблингам технику будущего, от нее, якобы «восприятие реальности становится другим». Но Веник на планетке часто Палыча критикует.

Витька раньше думал, что Веник перед ними так заискивает. Дескать, я к вам со всей душой, видите, я свое начальство в грош не ставлю. А сейчас дошло — Вениамин Аркадьевич реально им жаловался на жизнь, сочувствия искал. Больше-то не у кого.

Видно же, что Палыч его иногда гнобит, не делает особой разницы между Веником и ценной аппаратурой. Другой бы бросил и плюнул, но у Веника институт хронологии — реально самое главное место в жизни, он нигде больше не сможет работать. Это же не учителем, не физиком, не врачом. Даже не художником. Очень узкая специальность. А без работы смысла нет. Поэтому Вениамин Аркадьевич терпит.

Это была взрослая мысль. Наверное, у Витьки не только тело, но и мозги тоже стали старше.

 

Пили чай с невкусными пряниками, Гошка читал свои стихи, похожие на дразнилки. Сказал, что у него любимый поэт — Багрицкий, и все удивились. Потом похвастался, что знает наизусть поэму про деда Мазая. Палыч сделал вид, что не поверил, Гошка повелся, сказал, что сейчас прочтет.

— Но читать буду с табурета, а то собьюсь.

— Перед гостями, что ли, так выступал? — догадался Палыч.

Веня притащил из лаборатории белую металлическую табуретку, Гошка на нее запрыгнул. Табуретка взвизгнула, Палыч апплодировал, Гошка хохотал.

Витьке казалось, что они играют спектакль, друг для друга, чтобы доказать, что у них все в порядке и потом тоже будет хорошо.

Это как первого сентября в школе — все выросли, в классе новенькие, и поэтому народ выкаблучивается как может, хвалится ростом, загаром, поездками к морю, закидывает чужой портфель на шкаф, вытирает шваброй доску…. Витька в таких ситуациях обычно сидел и рисовал. Сейчас тоже потянулся за блокнотом — а его не было, вынул из комбеза, когда спать ложился.

Хорошо, что на столе лежали бумаги — распечатки вперемешку с чистыми листами, какой-то конверт с надписью «Найдёнов». Шариковая ручка у Витьки была с собой.

Он вытянул пустой лист, принялся черкать.

Что бы ни случилось, как бы ни было хреново — пятнадцать набросков в неделю. Независимо от того, в каком месте и времени проходит эта неделя.

Гошка все читал, читал, тарахтел, сглатывая окончания слов и гласные.

Сюжет поэмы про Мазая Витька не помнил, не знал, когда как и чем все должно закончится. Длиннющая-то какая! А часов на стене кабинета нет. Сколько времени прошло?

— Ладно, Егор… — Палыч поднялся из-за стола. — Дальше ты тоже знаешь, я верю. Веня, позвони ты на базу, что ли?

Потом они вчетвером стояли у телефона, слушали длинные гудки, которые тянулись на одной ноте, как вой сирены.

Витька не выдержал:

— А давайте я за ними сгоняю?

Палыч посмотрел на Витьку.

Это был долгий, страшный взгляд. Напоминание о Витькиной самоволке. Об экспериментах, о скисшем кефире и дохлом хомяке. О взыскании, которое заработал Веник Банный.

— Пал Палыч, я обратно обязательно вернусь. Точняк!

Витька чуть не добавил «честное пионерское». Но вспомнил, что в будущем нет пионеров.

Палыч молчал. И тут вмешался Веня — привычным виноватым голосом.

— А вдруг в самом деле ЧП? Я понимаю, маловероятно, но задержка  двадцать минут.

Палыч не волновался:

— Стоят ждут отправления, если смоделировали так, что электричка задержалась.

— На рельсы, что ли, легли? — спросил Гошка и первым засмеялся.

— С Найденова станется, — абсолютно серьезно ответил Палыч. — Тот еще экспериментатор. «А давайте, — говорит, — он знакомого спасет, такого, которого в детстве ненавидел». Сразу, говорит, будет внутренний духовный рост!

И Витьке было странно, что у Палыча «экспериментатор» звучит как ругательство. Сам-то он кто?

Тут Гошка сказал, что тоже хочет на внеплановый вылет. Палыч кивнул:

— Табуретку на место отнеси и давай…

А как только Гошка вышел из комнаты, прикрикнул шепотом:

— Виктор, в люк, быстро. Если у них все в порядке — сразу назад.

Витька метнулся к низкой металлической двери. За ней было небытиё, страшное до ужаса. А потом — неизвестность. Если на вылете реально ЧП,  Гошка обидится на всех: это же он поднял шухер и без него потом обошлись. Витька бы точно оби… Черт, блин…

— А-аааа!

 

Витька вышел из кабинки общественного туалета. За его спиной гудел вонючий бачок, впереди торчали ржавые крюки от давно разбитых раковин. Пахло хлоркой, на соседней дверце висело два спасжилета, но в кабинке никого, конечно, не было.

Под потолком желтело зарешенное окошко. Как в тюрьме.

Вдали шумела электричка. Может, та самая, которую надо было пропустить?  А совсем рядом — грохотали выстрелы.

И Максим кричал:

— За брата! Убью! За брата!

Визжали женщины, лаяла собака. А Женька Никифоров почему-то молчал.

 

 

8.

— Наркоманы! Как таких земля носит!

По Женькиным щекам проезжались чужие жесткие ладони. Мокрые. Снег.

— Господи, да что же это делается, постреляли ведь друг друга…

Голос отдавался эхом, как в арке многоэтажного дома.

Женский. Мама? Долька?

Над головой грязное небо. Перед Женькиным лицом снова мелькали ладони. С острыми ногтями. С оранжевым лаком. Таким ярким, что Женьку замутило. Он закрыл глаза и снова поплыл. Недалеко и ненадолго, под плачущий женский голос:

— Да где Скорая-то? Люди! Да будьте вы людьми!

Запах беляшей. Стук электрички — из Женькиного дома ее тоже слышно. Сейчас его отведут домой, к деду. Женька ляжет на свой диван и проболеет неделю, две. Никакой школы, никакого Рыжова. А если нога сломана, то вообще месяц.

Но болит не нога, а живот. Сильно, непостижимо.

Может, аппендицит?

Больница, операция, до конца четверти не выпишут.

Ура!

— Конечно, знаю, это мой брат вообще-то.

— Не похожи вы чего-то.

— Двоюродные!

— Жень! Женек! Алле?

Женьку щелкнули по шее. Не сильно. Непривычно.

Незнакомо.

— Жень! Нам-домой-надо-Жень! Жень! Это-я-Витька!

 

Витька чуть не опоздал. Выскочил на рынок, глазам своим не поверил. Киношка про кровь-кишки, в сослагательном времени, в прямом эфире.

Женька валяется на асфальте, скорчившись как эмбрион. А рядом с ним — Максим. Держит в вытянутой руке ствол и реально из него шарашит в какого-то обдолбанного хмыря в фанатском шарфе. У хмыря из куртки торчат куски поролона и кровища хлещет.

Кругом визги, крики. Но никто не подходит. В ларьках музыка заткнулась, окошки захлопнулись. Старушки кинулись в переход, прижимая к себе товар. И только от насыпи шли ничего не понимающие люди — пассажиры уехавшей электрички.

Витька автоматически прикинул композицию, для наброска — так, чтобы Макс и Женька были в центре. Они ведь реально похожи. Темные, кучерявые, с густыми бровями. Только Женька стонет, а Максим — дергается, орет:

— За брата! Убью!

Похожи как братья.

— Макс?

Тот оглянулся, увидел Витьку. Кинул пистолет — в снег, почему-то беззвучно. И метнулся вниз, в переход. И сразу, стоило Максиму исчезнуть из поля зрения, картинка ожила. Какой-то парень в камуфле помчался за ним, из ларька выскочила кудрявая продавщица в сетчатых колготках, запричитала над Женькой. Загомонили на незнакомом языке восточные мужчины, стовшие возле нарядной иномарки.

Снова заорала попса.

Витька вздрогнул, будто получил невидимый пинок.

Глянул на Женьку — тот был бледный, но мычал, дергался. Вообще-то, сиблинги — неубиваемые. Главное, чтобы в больницу не загребли, оттуда сложнее выцарапываться.

Важнее — чувак в шарфе, объект. Опять тело. Опять кровь.

Как второй заход неудачного вылета.

Как второй шанс — лично для Витьки.

«Ты не убил, а добил из жалости».

Но тогда Витька не понимал, что такое перемотка времени и какая может быть зона поражения. А сейчас знал, что делать.

Сперва, как на матчасти учили, надо определить насколько безопасно место — не для пострадавшего, а для того, кто готов оказать помощь.

Грязный мокрый асфальт, никаких оборванных проводов электросвязи, открытых люков.

Нормально? Значит, можно действовать.

— Пропустите! Я врач! Пропустите!

Витька говорил уверенно. Хотя никто ему не претятствовал, не рвался спасать парня в шарфе. Тот и вправду был наркоманом, продавщица не зря на их ругалась. Но не важно.

Витька присел на корточки перед хрипящим парнем. Быстро-быстро провел над ним руками. Будто хотел воздух отодвинуть.

На самом деле — не воздух, время.

На совсем небольшом участке.

Витьке не мешали люди, собравшиеся вокруг кольцом.

— Он чего делает?

— Экстрасенс, не видно, что ли?

— Кашпировский!

— Мальчик, мальчик, а опухоль можешь убрать?

— Не мешайте целителю!

— Он шарлатан!

А Витька убыстрял время. Заставлял больной организм оздоровляться — как будто тот провел без наркоты месяц, два, три. Обе раны — в плечо и в руку — затянулись. Под курткой не видно, но Витька это чувствовал. Правда в руке застряла пуля. Но это потом вынут врачи. Нормальные, человеческие.

А Витька — что? Он даже анатомию знает только на том уровне, на котором в художке обучали. Не с теми целями, причем.

Лишь бы Скорая не приехала до их ухода!

Непонятно, зачем Макс так резко изменял ситуацию? Стрелять-то нафига?

Оно, сослагательное, на такой перебор могло и обидеться. Отомстить.

Витька последний раз провел руками над оцепеневшим телом (и простреленная куртка стала совсем потрепанной).

Попытался встать с корточек.  Оступился. Уперся теплой ладонью в слякоть. И нащупал там ластик!

Абсолютно точно — не конфету, не жвачку, не монетку, а белый прямоугольный брусочек! Кохиноровский ластик со слоном. Мягкий. Упругий. Новенький. В два раза больше тех, что бывали у ребят в художке.

Это был знак.

Подарок времени.

Ну или просто счастливое совпадение, которое могло вообще ничего не значить.

Теперь надо было пробиться сквозь толпу, к Женьке. Подхватить его и вытащить через ближайшую дверь. Домой.

— Пропустите! Я врач! Видите?

Витьке давали пройти, но загораживали обзор. Он не мог понять, что происходит вдали, на шоссе. Там гудела милицейская мигалка. Кто-то истошно орал в матюгальник. Черт его знает, что там. Местное время было очень неуютное и неспокойное.

Может быть, это схватили Макса — но он наверняка выкрутится. И вернется через любую дверь.

Объяснит, наконец, зачем ему понадобилось убивать?

 

9.

Письмо Максима нашлось на следующий день, в документации на крайний вылет. В тех самых бумагах, на изнанке которых Витька делал наброски.

Наверное, Макс специально его туда положил — чтобы нашли, но не сразу.

«Я — санитар леса.

Не хочу быть марионеткой в ваших руках.

Мы сами должны решать, кого нам спасать и зачем.

Отсмотрите хроники тех вылетов, где я был недавно. Вы не увидите там ничего. Все следы я уничтожил.

Вы не узнаете, что я делал и с кем. Никто не узнает.

Я хочу быть собой. Я хочу быть собой.

Я так хочу быть собой, что я стану собой.

Я воспитаю брата настоящим мужчиной, но сперва его враги умоются его кровью. А моих врагов я заставлю…»

Следующие две строчки Пал Палыч зачеркнул. Не в оригинале, а в той копии, которую дал почитать сиблингам. И еще в двух местах было зачеркнуто, там, где Макс писал матом.

Он собирался мстить тем, кто его убил. Таким же гадам, как те, кто чмырил Женьку.

А возвращаться не планировал.

Он хотел взять с собой именно Женьку —  затюканного, привыкшего, что его гнобят. Никто другой с Максом бы не пошел. А без напарника он в чужом мире мог бы не справиться. Может, как раз сейчас — не справляется?

Этого никто не знал.

Просмотреть хронику крайнего вылета не удалось — как только ее загрузили в хронометр, плетка потемнела, задымилась. Хорошо, что в мастерской вместе с Палычем и Веней сидел Гошка Некрасов. Он теперь был опытный, первым схватился за огнетушитель, еще до того, как сигнализация сработала. Пожар погасили в самом начале, машина не пострадала.

Палыч сказал, что объявит Гошке благодарность и выговор. Благодарность — за то, что спас мастерскую. Выговор — за то, что в тот раз она горела по его вине. Гошка, конечно, бухтел, что в тот раз он был ни при чем. Но это никого особо не волновало. Важнее другое: раз пленка не читается, значит, Макс до сих пор внутри этого конкретного сослагательного времени. И что с ним, никто не узнает, пока Макс не вернется.

А он захочет назад?

 

Пал Палыч считал, что вряд ли. Он снова просмотрел хронику того дня, в котором Макс и Женька спасли от пожара четырех человек. Сказал, что Макс мотался в самоволку не только за сигаретами. Но подробностей никто не знал. Долька подозревала, что, может, Максим  пристал к какой-нибудь девушке,  не услышал, что нет — это значит нет.

Думать про это было больно… Будто подобная гадость произошла с самой Долькой. Но она никому ничего не сказала.

Зато Палыч устроил утро стрелецкой казни в сосновом бору. По хроникам вылетов вычислил, что они в сослагательном иногда воруют чужие вещи. Не орал. Но сказал, что в следующий раз за такое в небытиё пойдет каждый второй.

Юрка-Дуб напомнил:

— За убитого фашиста расстреляем пол-деревни.

Палыч кивнул:

— Вот именно. Мне новый контингент набрать — работы на неделю.

И было понятно, что он не шутит.

Кражи прекратились. Надолго.

Но еще дольше Гошка Некрасов злился, что в прошлом стреляли без него.

 

 

10.

Солнце садилось за соснами. Витька и Долька шли по взлетно-посадочной полосе. Сперва от дома до края, потом наоборот. Потом опять. Когда солнце било им в спины, тени были очень длинные. Казалось, что они убегают вперед, обгоняя друг друга. Такой красивый закат был и неделю назад, и позавчера. И в тот вечер, когда Максим ушел на крайний вылет…

Витька, наконец, спросил:

— Ты по Максу скучаешь?

Долька поморщилась:

— Дурак, что ли?

— Ну, я думал… Вы столько времени вместе.

Долька сжала губы — как края раны. Потому что каждое Витькино слово было порезом.

— Я и говорю — дурак. Это не скучаю, это вообще армагеддец. Как будто у тебя руку отрезали или ногу, а потом спросили: «Ты по ней скучаешь»?

Витька жалел, что вырос не постепенно, как люди растут, а скачком. Хоп! И на пару лет старше. Наверное, тогда бы не пришлось о многих вещах узнавать тоже скачками. А про некоторые он до сих пор не знает ни фига.  Все знают, а он — нет. Например, о том, что сейчас делать.

Долька не плакала. Она смотрела мимо Витьки — на сосны, на клочки розовых облаков. И не видела их. Взгляд был очень знакомый и страшный. Витька вспомнил — это его собственный взгляд. У него взрослого такое лицо было. Когда мама умерла, до похорон и после. И чужие слова ему не могли помочь, от них ничего не менялось. Мамину смерть невозможно было исправить. Но, наверное, если бы взрослому Витьке кто-то сказал или объяснил…

За его спиной на асфальт упала сосновая шишка. Обгрызенная. В ветвях мелькали белки. Крупная серая карабкалась по крыше самодельного домика.

Долька шевельнулась, повернула голову:

— Бельчатник. Я всегда говорила, что это бельчатник, а мы тут как белки. Тоже скачем и орем. А Макс говорил — нет, это скворечник. Мы туда прилетаем.

Голос у Дольки был после-похоронный. Витька спросил первое, что в голову пришло:

— Как ты думаешь, а куда Макс денется? Может, он к тебе пойдет?

Долька покачала головой:

— Меня там, наверное, уже нет, его тоже. У нас обоих взрослой жизни не было. У Палыча ведь сперва другая теория была, брать не неудачных вундеркиндов, а тех, кто не дожил, типа оборванных на взлете. Но он на нас почти сразу понял, что это не работает, нерастраченный ресурс не сохраняется. Мы с Максом оба только до шестнадцати дожили. Только он сам погиб, а я — суициднутая.

— Какая?

Витька об этом не знал.

 

Про Долькину жизнь он не спрашивал никогда. Даже не задумывался.

Ну Долька — она и есть Долька. По хозяйству мотается, готовит там… Наверное, у нее в жизни ничего не получилось тоже из-за хозяйства. Вышла замуж, родила, всякие супы-пеленки и никакого творчества. У взрослого Витьки в художественном училище были такие однокурсницы. Сперва считались перспективными, а потом из них ничего не вышло. Не из-за алкоголя, а потому что дом и дети. Он думал, что Долька тоже истратила жизнь впустую… А она, оказывается, покончила с собой.

 

— Это как? Почему?

Долька села на поребрик взлетно-посадочной полосы. Подняла с асфальта обгрызенную шишку. Начала отламывать те чешуйки, которые едва болтались.

— Да никак. Я с детства у бабушки жила, у папиной мамы. Папа погиб, попал под машину, маме надо было снова замуж выходить…

Долька на секунду изменила голос, сказала противным, клоунским:

—  Устраивать личную жизнь…

Дальше говорила нормально. Сухо, быстро. Наверное, когда сам Витька про смерть себя-взрослого рассказывал, у него голос был похожим. Напряженным, но живым. Сейчас Долька думала не о Максе, о себе!

— В общем, я жила у бабушки Тани, пока мне четырнадцать не исполнилось. А потом она умерла и меня мама с отчимом к себе забрали. Только он мне не отчим. Он же не хотел, чтобы я с ними жила, понимаешь? Он вообще детей не хотел. А тут я. Мама говорила…

Долька опять передразнила:

— «Лора, потерпи, поступишь в институт, будешь жить отдельно».

— Почему Лора?

— Долорес же. Так тоже сокращают. Мне не нравится.

— А ты не поступила?

Витьке стало страшно. Хотя сейчас-то чего? Все в прошлом. Он не заметил, когда сел рядом с Долькой. Близко, но не очень. Как будто боялся до неё дотронуться. Ну, как до покойницы.

— Я не успела, не дожила… — ответила она.

Голос у Дольки стал человеческий, с интоннациями. Будто до этого был черно-белым, а теперь — цветным. Хотя это были бы жуткие цвета, вроде желтого, черного и фиолетового. То, чем рисуют истерику.

Витька не выдержал. Положил ладонь Дольке на колено. На плечо — это как-то лично было бы. А коленки — вот они, перед глазами. Одинаковые серые штанины форменных комбезов.

— То, что у меня дома было, это не самое страшное в жизни, я на вылетах насмотрелась. Но тогда казалось, что хуже быть не может. Другой район, другая школа, родители, которым ты мешаешь… У них все время ссоры из-за тебя. Понимаешь?

— Конечно, — кивнул Витька, у которого такого не было.

— Я бы это все перетерпела, это же не навсегда, а на два года. Если бы баба Таня была жива. А так… Меня ведь никто, кроме нее, не любил по-настоящему. Ну, мне тогда так казалось. Я все время с какими-то пацанами путалась, они мне говорили, что меня любят, и мне этого было достаточно. Отчим орал, что я шлюха, и я верила, что да, шлюха. Из дома вечером уходила, мы там сидели в одном подъезде, на семнадцатом этаже. Зимой на лестнице, летом на общем балконе. Мне кто-нибудь говорил, что он меня любит, и всё… Я сразу ему верила.

«И Максу тоже поверила…» — додумал Витька.

— Ты чего молчишь? Жуть, да? — Долька отбросила шишку. Та косо полетела, задев макушки высокой травы. Как круги на воде.

— Вить, у тебя сигареты есть?

— Ты же не куришь.

— Это здесь. Когда меня из небытия вытянули, я Палыча вижу и спрашиваю сразу: «Закурить есть?». Он мне пачку дал, я затянулась и поняла, что невкусно. И поверила, что все, неживая. А сейчас опять хочется.

Витька понял, что ему тоже. Причем до одури. Но нельзя. Надо, чтобы Долька удержалась.

— Не начинай снова. Потом тяжело бросать будет.

Долька пожала плечами.

— Какая теперь разница?

— Ты курила, когда тебе плохо было, а при бабушке, наверное, нет?

Может, это он зря сказал? Или наоборот, по инструкции? Их учили на матчасти, Веник объяснял про основы переговоров, как можно объект убедить. Видимо, рефлекс сработал.

Долька, кажется, заметила. Даже улыбнулась:

— Ага, баба Таня с ума бы сошла от такого. Вить, знаешь, она когда старенькая была, ходила с палочкой. Я однажды проснулась в каникулы, летом. Очень рано, солнце в глаза, а бабы Тани дома нет. Я на балкон вышла — у нас там тоже высоко было — и смотрю, она через двор идет в магазин. Она идет с палочкой. Нажимает на палочку, шаг проходит. Опять нажимает. И я подумала: «Моя баба Таня вращает Землю». «Землю» с большой буквы, всю планету. И поэтому я на вылетах про нее думаю. Потому что мы тоже вращаем.

Витька задумался о том, как можно нарисовать эту самую бабу Таню, чтобы было понятно…

— Я ушла именно с балкона. Как будто к ней падала… Знаешь, я поэтому и аварийные двери не люблю. И на велосипеде летать боюсь.

— Так ведь летаешь?

— Так ведь без вариантов… — Долька пожала плечами.

Ну да, вариант был, как у Макса. Свалить неизвестно куда. Или как Витька, в самоволку.

— Вить, я забыла, а ты к себе в каком году попал?

— В девяносто пятом.

— Я еще жива была. Как раз последний год. Я бы, наверное, тоже к себе пошла. Знаю, что нельзя. А все равно бы попыталась бы.

Витька вспомнил разговор с Вениамином Аркадьичем. То, что должен был держать в секрете.

— Да почему нельзя? Матчасть же учила? Мы сами себе не можем прошлое менять. Я — себе! Ты — себе! А друг другу…

Договорить Витька не успел. Из дома донеслось завывание аварийки. Или пожарной? Черт его знает, что там происходит. Может, Гошка с Людкой обед спалили, а может, ЧП?

— Я вперед, ты через гараж, — скомандовал Витька.

Долька не спорила, помчалась по пандусу вниз.

На планетке всегда было двое старших. Макса нет. Выходит, он теперь главный? А Долька хоть поняла, что он ей сейчас предложил?

 

 

11.

 

Женька как раз дочитал до того места, где Холмс навалял по щам этому, как его… Иностранные фамилии никогда не задерживались в Женькиной голове. Особенно сейчас, когда с книжной драки Женька переключился на ту, которая была на самом деле. Хоть и в сослагательном времени.

Он не жалел, что тогда вмазал Рыжову. Наоборот. Макс, конечно, псих, но с этой встречей он здорово придумал.

А ведь взрослый Женька этого Рыжова боялся всю оставшуюся жизнь. Хотя тот через год, в седьмом классе, все-таки вылетел из их школы в спецуху и больше они никогда не встречались.

А нынешний Женька стал другим. Смелым. Неубиваемым. Жалко, что личное оружие у него в НИИ отобрали. Но Вениамин Аркадьевич обещал привезти на планетку пневматическую винтовку, чтобы можно было стрелять по жестяным банкам или картонным мишеням. Только не по белкам. И не по людям.

Женька перелистнул страницу.

И тут в спальню зашла Долька. Дернула угол одеяла, которым был накрыт Женькин домик:

— Женя! К Палычу зайди.

— А чего я сделал?

— Не знаю. Ты же тут месяц? Наверное у тебя испытательный срок закончился.

— Чего? Какой еще срок? И что теперь будет?

— Палыч скажет.

 

 

В кабинете пахло масляной краской. За бескрайним стеклом виднелись заводские трубы и какой-то забор. Промзона. Над такой ночью на великах гонять здорово. Но сейчас в окне был день. Лето или поздняя весна.

Женька отвернулся от окна. Сел на привычное место, ближе к двери шлюза.

— Ну что, Евгений Батькович? Какие планы на светлое будущее? Остаешься с нами или как?

— Это был испытательный срок, да?! И вы молчали?

— Конечно, молчали. Иначе ты бы по-другому ситуацию оценивал.

— Вы издеваетесь?

Палычу на Женькины крики было плевать. Он сидел, копался в своих бумажках. На них и смотрел. Очень хотелось встать и бумажки у Палыча из рук выдернуть, порвать. Сделать что-то, чтобы Палыч не был как памятник самому себе. Но Женька мог только кричать и знать, как у него горят уши и щеки.

— А если я откажусь, что тогда? В небытиё?

Палыч равнодушно пожал плечами. Будто ему пофиг было, останется Женька с ними или исчезнет. А может и правда пофиг?

— Да нет, Жень. Небытиё — это для дезертиров. Ты просто все забудешь. Откуда мы тебя взяли? С контрольной? Ну вот на ней и останешься сидеть.

— И дальше всё проживу? То, что я видел?

— То, что ты видел… — кивнул Палыч: — Ты ничего не будешь помнить.

— И ничего не смогу исправить.

— Конечно. Иначе в нашей работе смысла нет.

Смысла у них нет. И выхода. И выбора.

Женька боялся. Знал, что страх будет слышен в голосе. И ненавидел Палыча за это. Если его отправят обратно, Женька не будет про такое помнить.

Но там, в обратном времени, у него другая ненависть и другое унижение. А он помнить не будет, как сопротивляться. Будет не сиблингом, а Артемоней.

— А когда я должен решить? Сколько мне можно думать?

Палыч посмотрел на часы:

— Пары минут хватит? У нас в три заседание кафедры. Если откажешься — надо до трех успеть тебя… вернуть.

Женьке показалось, что Палыч хотел сказать другое слово. Например, «уничтожить». Но Палыч все слова одинаково ровно говорит…  Как в фильмах про войну, где фашисты и концлагеря. И Женька — как военнопленный. Просто как пленный.

— Жиза…

— Что, Жень?

— Жи-за. Помесь жизни и шизы.

— А, вот как у вас это называется. Максим придумал?

— Нет, Гошка Некрасов…

— Логично. Он вообще парень талантливый будет. Если вырастет…

У Палыча на столе лежала схема в рисунках. Человечки с квадратными туловищами,  пунктирами — траектории выстрелов. Под каждым человечком табличка-подпись. Там печатные буквы мешаются с письменными. Сразу видно, что схему делал Гошка Некрасов. Отчет по вылету? План спасения?  Чужое сослагательное время.

Можно закрыть дверь в кабинет алгебры и забыть, что такое бывает. Никакой планетки. Ни Макса, ни Гошки, ни Витьки. Никого. И будто Женьки тоже не станет. Они ведь не человек даже, а собственное воспоминание. Тень прошлого.

— Ну вот я останусь, и что дальше? Буду все время исправлять чужие ошибки? Но ведь невозможно все исправить. Это как ложкой море вычерпать.

Палыч оживился, отложил своё чтиво:

— А ты думаешь, мне так надо, чтобы вы прошлое исправляли? Мне важно, чтобы вы сами менялись, пока мир меняете. Чтобы взрослели. Вы толком расти не можете, так хоть пусть мозги у вас отрастут сверх нормы. Понял?

Женька сказал, что думал:

— Вы долбанутый.

Палыч, разумеется, даже не рассердился. Смотрел как препод, которому на уроке отвечают по теме полную муть.

— Вы секту придумали.  И решили, что вы в ней бог. А вы — просто дурак чокнутый.

И вдруг стало страшно. Женька думал, что больше бояться не станет. Ни перед кем. Никого. А сейчас — будто горло сжали холодным. А вдруг Пал Палыч реально Бог? Кажется, Макс тоже так думал. Его уже не спросишь.

— Вы дурак, да! И подлец! И я вас не боюсь.

Палыч не злился и не смеялся. Так, поморщился:

— Жень, каким бы ни был подлец, не надо ему уподобляться.

Женька подумал: «подлец» редкое слово. Его не каждый день говорят. Обычные слова это, например: «вставай», «двинули на вылет», «гречку будешь?», «давай меняться?», «отлезь, чудила». Еще «привет», «пока» и «все нормально».

Женька отстал от слов Пал Палыча. Тот говорил о новом и будто ушел вперед по тропинке. Женька вспомнил, как бежал вслед за Максом — на своем первом вылете, когда они пожар предотвращали. Макс пер вперед, и надо было за ним бежать. В неудобных ботинках по чужой скользкой дороге.

— Пал Палыч, а почему Макс сбежал?

— Профдеформация началась. В какой-то момент вы начинаете решать очень сложные задачи, при этом вам сильно фартит. Вы чувствуете свою правоту, непобедимость. И думаете: «Если в мире нет всемирной справедливости, ей теперь буду я». И тогда любое действие оправдывается, под него подводится матчасть, идеология…

Женька вспомнил про ту мелочевку, которую сиблинги тырят на вылетах. Наверное, она тоже оправдывается. Или Палыч о другом?

— Максим и Долорес были первыми подопытными. Когда мы с ними экспериментировали, то прямо на вылетах определяли рамки — что им можно делать, что нельзя. Поэтому видишь, что получилось: Долорес выгорела, на вылетах ей тяжело. Максим, наоборот, почуял власть. Но он вообще адреналинщик. Сам по себе был, а мы еще добавили, экспериментами. С вами уже не так, у вас границы допустимого очерчены. А с ними мы на ходу решали. Можно ли делать зло во благо, например.

— Макс делал и ему понравилось, да?

Палыч ответил не сразу и не очень понятно:

— Жень, если грязь нанесена для маскировки, она все равно остается грязью.

Женька задумался:

— А если добро притворяется злом, кем оно становится?

На столе у Палыча лежали бумаги. Приказ о зачислении Женьки Никифорова в штат НИИ.

Нужна была только Женькина подпись.

 

12.

Два велосипеда висели на толстой сосновой ветке, сцепившись рулями. В домике-бельчатнике было солнечно и тепло. И тихо. Долька сидела, прислонясь к стенке из нешкуренных досок, глядела мимо Витьки, в дверной проем. Там было очень синее небо. Такое яркое, что оно немного отражалось на белом конверте, который Долька держала в руках.

— Вить, адрес я написала. Оно легкое совсем, его вообще из спасжилета можно не вынимать. Сунь в тот карман, где деньги и документы? Там ткань-непромокайка.

Витька кивнул. Долька объясняла дальше:

—  Если ты еще раз попадешь в Москву, в девяносто пятый год, то, пожалуйста, поезжай по этому адресу. Я тут написала, до какой станции метро. Там потом еще на трамвае надо, но у нас всего один номер трамвая ходит, семнадцатый. Остановку я написала, дом напротив нее, внизу салон игровых автоматов. Этаж восьмой, подъезд — второй. Ты меня обязательно узнаешь. И мне вот это передашь. Ладно?

— Ты говоришь как в фиговом фильме.

— Я волнуюсь. Свои слова кончились. Пользуюсь готовыми!

Долька не стала просить, чтобы Витька не читал письмо. То ли верила, что он не прочтет. То ли ей было неважно. А может, считала, что это плата такая — раз он отдает конверт, имеет право знать, что в нем. Но это были Витькины мысли. Не Долькины.

У нее в голове вообще мыслей не осталось. Она так улыбалась, что это было видно. Всё ушло в бумагу.

В тетрадную страничку, исписанную с двух сторон.

Это письмо нельзя было набить на ноуте и потом распечатать — во времена, когда Долька жила, такая техника была редкостью. В детстве Долька ни разу не видела ни принтера, ни ксерокса, ни факса.

Поэтому она писала от руки. По-настоящему.

 

13.

«Привет, Долорка!

Это не письмо счастья. Его не надо переписывать пять раз и отправлять пяти подругам. Тем более, у тебя столько не наберется. У тебя ни одной нет, в этой новой чертовой школе. Вика Солнцева скоро сама отвалится. Не сердись на нее. Не считай себя виноватой. Это не предательство, это просто жизнь. Ты не виновата в том, что тебя забыли в старой школе. Так происходит со всеми, даже с самыми яркими и красивыми. Не слушай, что тебе говорит отчим. Забей. Ты умеешь забивать — вот на него забей, на его слова.

Долорес! Если ты сейчас суициднешься — он победил. Твоя смерть никого не остановит. Понимаешь, Доль, жизнь — это не аргумент в споре. Это куда серьезнее.

Ты не знаешь, кто я. Но я про тебя знаю всё. Долоркой тебя баба Таня называла. Больше никому так нельзя. Из твоего имени можно много чего накрутить. Тебя можно звать Доля. А Лора — нельзя. Это как молочная пенка, как маринованный гриб. Редкостная гадость.

Я знаю, как и что ты чувствуешь. Что с чем сравниваешь. Что любишь, а что — нет. Самые противные люди для тебя как маринованные грибы. Я знаю.

Ты меня не бойся. Я хорошая. Не спрашивай, кто я. Помнишь, когда баба Таня умерла, тебе стало так же плохо, как сейчас? Даже хуже — потому что это была первая беда в твоей жизни. И чтобы стало легче, чтобы стало хоть как-то, ты придумала, что баба Таня все равно рядом, просто невидимая. Смотрит на тебя и переживает. Можешь считать, что меня прислала баба Таня.

Она тебя четырнадцать лет растила. Помнишь, она говорила «я тебя тяну на себе»? Если ты сейчас умрешь, получится, что бабушка зря это делала. Это знаешь на что похоже? Будто ты готовишь суп, а его никто не ест, он скисает и его потом выкидывают.

Вот такая же обида. Только увеличь на миллион.

Если ты умрешь — значит она зря в тебя верила.

Если бабы Тани нет на свете — это не значит, что ты никому не нужна.

Если ты не нужна матери и ее козлу — это тоже не значит «никому».

Ты у себя одна.

Это не значит, что ты одна на белом свете. Это значит, что ты — единственная. Не будешь интересна себе — никто другой тоже не увидит этого. Просить от всех подряд внимания и любви — это, знаешь, как гостей звать, чтобы они уборку сделали. Этим занимается психолог. У вас таких почти нет или они платные. Возьми в библиотеке книжки.

Там бесплатно. Я знаю, что дома денег нет. Найди, что тебе нравится. Радио в мафоне тоже бесплатное. Найди свою музыку. Я подсказывать не буду. Но то, что ты выберешь, мне нравится до сих пор. Спасибо!

Найдешь себя — уцелеешь. Справишься.

Быть маленькой и никому не нужной — страшно и тяжело. Я знаю. Не сдавайся, слышишь?

Кто бы что тебе ни говорил. Даже если в их словах есть какая-то правда — дели на восемь. Ну хотя бы на три. Люди — это люди. Слова — это слова.

А ты живи! Слышишь, Долорка?

Ты гораздо сильнее, чем думаешь. И даже, когда кажется, что целый мир против тебя одной, всегда хоть одна душа будет на твоей стороне.

Верь в себя. Я в тебя верю.

Твоя взрослая я».

 

Витька не знал, сможет он передать это письмо или нет.

 

14.

Песочные часы перевернулись. Из нижней колбы струя забила вверх, как в фонтане. Гошку Некрасова это не интересовало. Он отвернулся и еще пару раз подпрыгнул на диване. Пружины скрипнули. Рифма к слову «гроза» так и не нашлась.

— Гош! Гоша!

— Чего надо? Я тут пишу стихи. Может, гениальные.

Людка фыркнула и вошла в мастерскую. Под мышкой у нее торчала большая пестрая книга, «Приключения Буратино». Гошка такую еще в детстве прочел, дома. А Людка — нет. Гошка попросил книжку в институте, им прислали. Людка с ней ходила три дня. Она Гошку старше на год, а читает медленно. Не любит.  Гошка таких людей людьми не считал. Вообще-то.

— Ну чего тебе? Страшно? Там все хорошо кончится, я тебе обещаю.

— Не страшно, — пожала плечами Людка: —  Я дочитала уже. Жалко.

— Того, что книжка кончилась? — с пониманием спросил Гошка.

У него такое часто было. Сколько любимые книги ни перечитывай, продолжение у них от этого не отрастает. Можно самому придумать, как будет потом, но не факт, что это была бы правда.

— Что кончилось — жалко. Но другое тоже. Зря папа Карло из полена мальчика выстрогал. Сделал бы девочку — с ней бы проблем было меньше.

— Это совсем другая сказка бы получилась.

Гошка задумался. То, о чем говорила Людка, было не как продолжение книги, а будто еще одна, в сослагательном времени…

— Тетрадку мне принеси и ручку! И книжку здесь оставь. Сейчас я тебе про Буратино-девочку напишу. Будет вариативность! Как на вылете!

 

 

15.

Вениамин Аркадьевич не обманул, привез пневматическую винтовку. С дарственной надписью на блестящей табличке.

«Евгению от коллег».

Табличка была в форме ромба, но Женька не расстроился. Он больше не был Артемоней Пудельманом. И дятлом тоже не был.

Держа пневму, он медленно шел по планетке. Она была маленькая и теплая. Своя.

Женька шагал по взлетно-посадочной, отмерял расстояниедо того места, куда поставит банку от газировки. Почти рядом с Женькой шел Веник Ба…  Вениамин Аркадьевич. С интересом поглядывал на Женьку, с еще большим — на пневму в Женькиных руках… Будто ждал, что ему сейчас фокус покажут, снайперскую точность, как в цирке…

— О чём задумался?

Ну и вопросики. Но Женька не мог сказать «отстаньте» или «ни о чем».

— А после испытательного срока все здесь оставались? Прямо вот все-все?

Веник молчал. Словно пытался сосчитать что-то в уме.

— Нет. Был прецедент, когда человек захотел вернуться туда. И мы его вернули. Но это — единичный случай. Остальные поступали как ты.

Он не добавил «правильно» и Женька встревожился. И первый раз произнес «к нам».

— Вениамин Аркадьич, а что будет, если Максим к нам вернется?

Ну вот что у него за привычка отвечать вопросом на вопрос?

— А ты сам как думаешь?

 

КОНЕЦ

 

Маунтин Вью — Москва

2015-2017 гг

 

Голосования и комментарии

Все финалисты: Короткий список

// //