Сто лет, или Цепочка из рукопожатий

Илга Понорницкая

Маленькие повести

Коля, Ворона и Эмесси

История Лёши Петрова –
школьника из Чебоксар, города на великой реке Волге

Я стоял на воротах. Колька сказал, что это мой последний шанс, и что такие игроки для любой команды позор. В четверг мы играли с «бэшками» и продули вчистую из-за меня, ноль-пять. Я не дал своим забить ни одного гола. Ух, как я носился по полю! Папка мне всегда говорит: больше двигайся, что ты за мальчик! Бегать надо – мышцы наращивать, дыхалку тренировать…
А я и старался двигаться, себя не жалел — под ноги кидался бэшкам, нашим противникам. А выходило, что попадаю под ноги своим. Колька перелетел через меня кубарем, локти себе ободрал.
Думаю: что будет теперь? Как вдруг мячиком мне залепили прямо в коленку – это Юрик из нашего класса меткий такой!
— Пас! – орёт, — Прими пас!
Я обалдел, больно мячиком-то, и тут глядь — а мяч уже у Мишки Сергеева из Б-класса. Мишка бежит, мелко-мелко так ножками перебирает, а мяч точно приклеен, только не поймёшь, к какой ноге, и ведь не отнимешь! Так и довёл он мяч прямо до наших ворот, и тут все «бэшки» как закричат:
— Гол! Гооол!
Гляжу, а вратарь наш, Владик, встаёт с земли, коленки отряхивает и медленно оглядывается назад, на мяч, проскочивший в ворота.
— Это всё Лёшка, Лёшка! – закричали тут наши.
Я думал, что они отлупят меня. А я – что? Это же не я, это Владик гол пропустил. А тут и зрители стали орать:
— Да гоните вы этого недотёпу!
Колька сказал:
— Иди посиди, Ворона.
Будто это я проворонил мяч.
И все наши стали кричать:
— Иди, Ворона, без тебя лучше!
А всё дела в чём? Колька у меня один раз взял тетрадку, задание по математике переписать. Он всегда у меня списывает, мне не жалко. Ну вот и писал бы спокойно, так нет, он начал листать её с конца, а там, в самом конце, вот такая картинка:

А под картинкой написано:

Карр!
Наконец рррастаял снег!
Ворррона рррада
Больше всех!

— Ой, ворона, ворона! – закричал Колька. – Карр!
И стал показывать всем тетрадь, а сам умирает со смеху:
— Карр! Карр! Ворона ворону нарисовал!

А я прыгаю вокруг него, отнимаю тетрадь.
— Это не я рисовал,- кричу. – Это – не знаю, кто!
На самом деле это я рисовал, с натуры. И сочинял тоже с натуры. Сижу как-то раз на уроке, за окном солнце такое, как будто уже лето пришло. И ворона за окном, на ветке, — довольная. Ей что, это я в классе сижу, мне от солнца и никакой радости, только печёт сквозь стекло.
И на улицу выйдешь – тоже тебе никакой радости. Уж куда лучше, когда снег лежит. Или когда лужи кругом.
Никто не заставит тебя носиться по полю и отнимать у других ребят мяч.
Зато сейчас, когда вылезла уже молодая травка, только я выйду во двор, сощурю глаза и смотрю, как солнечные лучи проходят через ресницы и распадаются на все свои семь цветов – и тут же папа с балкона кричит:
— Алексей, позвони-ка по домофону!
Подхожу к подъезду, набираю номер квартиры:
— Да, пап?
А он говорит:
— Иди, поиграй с ребятами.
И маме за ужином он говорит:
— Алексей должен уметь играть в команде. Иначе каким он вырастет? Сейчас совершенно необходимо уметь действовать в команде. Я не представляю, в каком офисе потерпят такого заторможенного работника. Гляди на него – ворона вороной.
И ведь папка ничего не знает – ни про стихотворение, ни про то, как меня ребята в классе зовут.
Папка всегда спрашивает, играл ли я с ребятами в футбол. Я же говорю, он считает, что мне больше бегать надо, двигаться. И теперь я думал, что будет, если он узнает, что Колька, наш капитан, дал мне последний шанс. Он сказал:
— Посмотрим, а вдруг из Лёшки вратарь получится?
И как ни гудели все, а пришлось Владику мне место на воротах уступить. Он вышел из них, что-то бурча себе под нос, и меня вдруг так кольнуло: эх, если бы у меня был друг, который бы мне всегда был рад! Так нет же – все такие кислые лица делают, когда я появляюсь на поле. Что папка бы сказал, если бы увидел?

— Ворона! – раздалось вдруг рядом.
«Сказал бы – ворона?» — подумал я.
И тут слышу, все наши кричат:
— Ворона!
А это я мяч пропустил.
Да еще кто-то из «бэшек» так его зафутболил, что он, пролетев под перекладиной, не приземлился на площадке позади ворот, хотя бы и достаточно далеко, я бы сбегал — нет, он улетел в овраг за футбольным полем.

Я подбежал к краю оврага. В нем уже все было зелено, передо мной открылось целое море свежей листвы. Где, в каком месте утонул в этой листве наш мяч, не пропал ли он в овраге навечно?
Испугавшись, я стал спускаться вниз, прочёсывая заросли на пути. За спиной раздавались крики, и мне надо было скорей отыскать мяч.
В одном месте я опустил ногу в листья и не нашёл под ними земли. Я полетел вниз кубарем — сам как мяч, — царапая руки и ноги о ветки так, что слёзы из глаз брызнули.
Когда я поднялся на ноги, с коленки стекала кровь. И я уже не понимал, где искать мяч — то ли он где-то на склоне, в кустарнике, то ли он улетел на самое дно.

И тут я увидел… Какая-то девочка стояла на дне оврага и держала в руках наш мяч. На девочке было платье с чувашской вышивкой, как из музея. Из-под платья торчали куцые брючки, а на ногах, несмотря на жару, были сапоги. Волосы у девочки были растрёпаны, косички расплелись, и спереди, надо лбом, пряди торчали вверх. Солнечные лучи в них застряли и распались на свои семь цветов. Если сощуриться, можно было представить, что на девочке надета корона.

Я подошёл ближе и остановился, не зная, как окликнуть её. Девочка быстро подняла глаза, как выстрелила – два огонька блеснули, — и улыбнулась мне. Сблизи я видел, что её лицо раскраснелось, на лбу выступили капельки пота. Девочка дышала, чуть-чуть приоткрыв рот. Было похоже, что она долго от кого-нибудь бежала или, как я, свалилась откуда-то кубарем.
Мне захотелось сказать ей что-нибудь хорошее, но я не знал, что. И потом, я сильно стеснялся, а потому сказал только:
— Это мой мяч.
Девочка неуверенно подбросила мяч и поймала его, а потом вопросительно поглядела на меня – и вдруг рассмеялась.
— Ты говоришь по-чувашски? – спросила девочка.

Я замотал головой. В школе, на уроках чувашского, мы читаем и переводим какие-нибудь рассказы и учим стихи – так, чтобы от зубов отлетало. Бывает, выучишь наизусть, а перевода не знаешь. И ничего – вызовут к доске, оттарабанишь от сих до сих – вот тебе и «пятёрка». Учительница всё время говорит: «Вы живёте в столице Чувашии, вам стыдно не знать языка!» Всё верно, в Чебоксарах мы живём. В столице республики. А с кем тут по-чувашски говорить, в столице-то? В деревне, у бабушки, летом, конечно, приходится иной раз что-то сказать и по-чувашски, но большинство там прекрасно понимает по-русски, и мне не приходится напрягать мозги, чтобы переключиться с русского.
Я думал, что чувашский я знаю из рук вон плохо. И всё же я разобрал, когда девочка сказала:
— Жаль. Я чувашка из ближнего села. Других языков не знаю. И вот… Это… Мне надо немного побыть здесь. Можно?
Она выговаривала слова как-то непривычно. Я, как ни странно, сразу понял, что она не из того района, где живёт моя бабушка, а из каких-то других мест. Но это – какая разница… А вот что было странно — что она спрашивает, можно ли ей здесь побыть. Где – здесь? В овраге?
Она что, с ума сошла – девчонка в глухом овраге?
Мне и самому было страшно здесь оставаться.
— Конечно, нет! – говорю. – Сейчас же выбираемся наверх!
Стали мы подниматься по склону. Она шла чуть впереди меня, и мне показалось, что от неё пахнет дымом. Хотя никакого костра в овраге было не видать.
Я запыхался, а она шла легко и даже напевала что-то тихонько. Я прислушался. Надо же, а ведь думал, что не знаю чувашского! Всё я могу разобрать!
«Мальчик чужой, — пела девочка. – Мальчик, кто ты? Не княжич и не пастушок, я не знаю, кто ты такой. Мальчик, хорош ли ты, чиста ли твоя душа…»
Какие странные слова бывают у песен, думаю.

Тут гляжу – все наши вдруг появились на краю оврага, и мой класс, и «бэшки». Вместе они глядят вниз.
— Лёшка! – стали кричать мне ребята. – Давай побыстрей поднимайся! Мы думали, что ты сквозь землю уже провалился!

Ещё немного – и они станут говорить при этой чужой девочке, что я — ворона. Нет уж. Я решил, что ни за что не стану больше стоять на воротах, и бегать по полю тоже не буду. Я вообще не хотел к ним подходить. Поэтому я покрепче взял мяч, поднял его над головой и что было сил запустил его вверх и вперёд – пусть вылетит из оврага прямо к ребятам. Они смогут продолжить игру. Им ведь только того и надо.
Мяч не долетел до края оврага. Он плюхнулся в зеленое море на склоне – мне показалось, что по нему волны пошли – и зашелестел листвой, скатываясь вниз.
Девочка подхватила мяч с земли, сделав ловкое движение в сторону – сразу и наклон, и прыжок. И тут же она запустила его вверх, к ребятам. Мяч плюхнулся там, все загалдели. Играйте, пожалуйста! Так нет, Колька, наш капитан команды, стал для чего-то спускаться по склону к нам. Думаю, наподдать он мне хочет, что ли, — за пропущенный гол?

А Колька вдруг спрашивает:
— Лёшка, ты как? Сильно ушибся?
— Нет, ничего, — отвечаю. – Только играть я сегодня не буду.
— Да ладно с футболом, — говорит мне Колька. – Я и сам сегодня играть больше не хочу. Но всё равно — пойдём быстрее наверх! А то мы все так испугались, когда ты долго не вылезал… В первый момент-то думаем — ладно уж, Лёшка сам виноват. Сам упустил мяч, сам пусть и достаёт, как хочет. А после уже реально сделалось страшно. Когда ты скрылся, и не видно стало тебя. Про этот овраг разное говорят.
— А что говорят? – спрашиваю.
— Да уж… — Колька в ответ машет рукой. – Кто говорит, что маньяки здесь живут, а кто – что нечистая сила…
Он повернулся к девочке, ожидая, что она что-то скажет ему на это.
Но девочка искоса глядела на него и, видать, не понимала ни слова. Колька потянул меня за рукав, шепнул в ухо:
— Она кто? Артистка?
— Наверно, — отвечаю. – Она поёт.
Колька спрашивает:
— По-чувашски?
Ему-то откуда чувашский знать? У Кольки и бабушки-то в деревне нет. Его бабушка с дедушкой когда-то приехали сюда на строительство тракторного завода. Вроде, из Сибири. И так им здесь понравилось, что они и проработали на этом самом заводе до старости.
Колька сейчас у дедушки с бабушкой живёт. А его папа и мама работают в Москве. В Чебоксары они наведываются редко. Поэтому Кольке никто не говорит, во что он должен играть, во что не должен. Он может делать всё, что хочет.
— Тебя отпустят на Волгу со мной? – спрашивает Колька. – На ночную рыбалку? Я буду со старшим братом, Сашей, он на два дня из Москвы приехал. Хочешь с нами?

А я и ушам не верю. Это же надо, Колька зовёт меня куда-то с собой! На ночную рыбалку. Только бы папа с мамой разрешили!
Мне так хотелось узнать, разрешат они мне или нет, так меня томила неизвестность, что мы сейчас же пошли ко мне.
Я поднялся, а Колька с девочкой меня внизу ждали. Мама, конечно, не отпускала меня из дому, пока не пообедаю. А папка сразу же принялся собирать мне рюкзак, и всё говорил, что пора мне человеком становиться – будто я родился не человеком – и что он Колькиного деда знает, вместе на заводе работали, мужик он серьёзный, и вот бы мне с внуком его подружиться.
Как я боялся, что Колька и девочка не дождутся меня! Но во дворе они оба бросились ко мне. Оказывается, Колька уже совсем было решил, что меня больше не выпустят на улицу, и он останется с этой странной девочкой. Удрать от нее или нет, — вот о чём он размышлял. – Может, все-таки сперва проводить ее туда, куда ей нужно? Ведь ясно было, что девочка не знает, куда идти — больно уж у нее был растерянный вид. Но только что с ней стряслось — поди догадайся. Колька и по-чувашски-то не понимает, в школе он задание всегда у ребят списывает.
А девочка тоже перепугалась, что я больше не выйду, и с ней не останется человека, который её худо-бедно понимал.
Колька говорит:
— Слушай, Ворона, ну, ты ходишь! Я бы уже до Волги пешком дошёл.
— Мама не отпускала, — говорю, — пока не пообедаю.
Колька отвечает:
— А я тут, значит, жди – с этой твоей подружкой… Эмесси!
— С кем? – спрашиваю.
Колька говорит:
— Она сказала, что это её имя — Эмесси. А разве нет?
Я пожал плечами. Я ведь не знал, как её зовут.
А Колька говорит:
— Мало ли, у кого какие имена. Я только не понял, где вся её одежда. Мне-то плевать, что она разгуливает в концертном костюме, но все так смотрят…

В общем, пошли мы вместе к Кольке. Хорошо, что мы с ним живём в соседних домах. Он сказал, что его не ругают, если приходят друзья. Только надо разговаривать тихо, потому что в маленькой комнате Саша спит. Он только сегодня утром приехал. Саша с родителями живёт в Москве, он, вроде, где-то учится — я точно не знаю.
Колька дал девочке свои футболку и шорты, и мы вышли из комнаты, чтобы она переоделась. Когда мы вернулись, она стояла посреди комнаты – обычная девочка в летнем спортивном костюме – и с сожалением прижимала к футболке своё белое платье.
— Я становлюсь не я, — сказала она мне по-чувашски. – И я не знаю, кто я, как прочитают люди мою одежду? И сама я не могу её читать. Расскажи мне, кто я теперь.
— Ты? – говорю. – Ну, девчонка, кто ты ещё? Только маньяки тебя напугали в овраге. Или нечистая сила. Вот ты и стала такая странная. Колька же говорил, про этот овраг много чего рассказывают…
Девочка испуганно смотрела на меня.
— Ну ничего, — сказал я. – Мы же тебя нашли. Теперь всё будет в порядке. Только ты постарайся вспомнить, как оказалась там, в этом овраге, растрёпанная и в концертном костюме?
— Это – моя одежда, — ответила девочка. Она как будто обиделась. – Вот моя рубашка – кепе. В ней же не только петь можно! В ней и работать можно, и по лесу ходить, и в соседнюю деревню наведаться. Да и вообще, куда угодно, к чужим людям. Моя одежда всё правильно говорит обо мне.
— Как это – говорит? – спросил я.
— А разве не знаешь? Смотри, — девочка развернула свое белое платье. – Читай же! Вот здесь, и вот… Видишь? Платье моё говорит, что я девушка из чувашского села, стоящего у чистой воды под ясным солнышком на доброй земле. У меня есть и отец, и мать. И судьба мне – замуж идти, детей растить и работать на этой земле, не разгибая спины. Придёт время – и я в сыру землю уйду, а пока жива, берегут меня добрые боги Пулехсе с Пихамбаром, как и всех берегут, кто живет по добру да по совести… Всё правильно рассказывает обо мне моя одежда. А твоя одежда что о тебе говорит?
Я оглядел себя. Мятая, пропотевшая футболка, бриджи, пузырящиеся на коленках – что они могут сказать обо мне? Да и зачем им что-то говорить?
А девочка тем временем руку мне протягивает. И разжимает пальцы. Гляжу – на ладошке у нее лоскуток, вроде салфетки. Словом, какая-то тряпочка.
— А пуще всего, — говорит странная девочка, — меня бережёт вот это.
— Вышивка? – спрашиваю.
А она говорит:
— Это знаки, разве ты не знаешь? Мы читаем швы на одежде друг у друга. Иначе как сразу узнать человека? Девушка никогда не наденет одежду, которую носит замужняя женщина, а та, у которой жив муж, не станет расшивать свое платье стежками, приличными для вдовы. Маленькая девчонка никогда не наденет платья, расшитого как у девушки, ждущей своего суженого. У мужчин на одежде тоже есть свои особенные знаки, да и вообще ворот рубахи расшивается у них черной шерстью и бисером, а девушке, конечно, бисер на кепе не полагается…
Чувствовалось, что она про одежду знает много всего разного. И говорит об одежде с удовольствием. Об этих непонятных фигурках, об уголках, которыми было расшито её платье. Или рубашка. Она называла её кепе.
Но я не хотел долго слушать про одежду.
Мама всё время ругает меня за грязные майки, за пятна от зеленой травы на джинсах, и если я слышу что-нибудь про одежду, то у меня сразу портится настроение. Пожалуй, моя одежда только то и может обо мне рассказать, что вечером мне попадёт от мамы.
— А что, — спрашиваю, — за тряпочку ты с собой носишь? Как это она тебя бережёт?
Она так и ахнула:
— Это же знаки! Вот это – «рука солнца», это – «связь неба и земли». А вот, — она ткнула пальцем в то место, где стежки отдалённо напоминали фигурку человечка с поднятыми руками – это же «полёт души человека»!
— Полёт души? – переспросил я.
Она обрадовалась:
— Ну, да! Все вместе эти знаки обладают чудесной силой, и если ты сможешь оторваться душою от земли, подняться вверх – то это всё… — девочка развела руки в стороны. – Солнце, небо, и наши боги, берегущие нас, — они не оставят человека, попавшего в беду. Это мне тётка Альдук сказала. Она – йомзи.
— Кто?
— Йомзи, разве не знаешь? В каждом селе есть йомзи, они умеют лечить, и они помогают нам говорить с богами. Когда все село собирается на киремети…
— Где собирается?
— Ну, на киремети же! Киреметь – это место, где мы молимся нашим богам, где мы им жертвы приносим.
— А зачем — жертвы?
— Ну, как же! Девушки просят себе хорошего жениха, матери – чтобы дети были здоровы, и все вместе мы просим о том, чтобы старики наши подольше жили с нами, не уходили в нижний мир. Плохо, когда в доме старый человек не живёт… А еще мы, конечно, об урожае просим богов, а чтоб урожай был хороший, земля сначала должна дождями как следует напитаться. И вот йомзи выходит…
— А, понимаю! Шаманка, вроде…
Эмесси растерялась:
— Что значит – шаманка?
А я и сам толком не знал.
— Ну, знахарка, вроде. Кто много знает…
Тут девочка закивала:
— Ну, да, да! Тетка Альдук много знает, чего другие люди не знают. Да только вот в этом году боги, видно, рассердились на нас. Уж мы и просили же их о дожде! Сколько жертвенной крови пролилось в киреметях. И по дворам, только в семьях своих, люди тоже приносили богам свои жертвы. Тут и там слышишь, как в последний раз овцы, телята кричат, и как умирает под ножом домашняя птица, и видишь, как жертвенный дым возносится прямо в небо. А толку-то! Боги берут наши жертвы, а дождя всё не шлют и не шлют. Земля трескается под жарким солнцем, и тётка Альдук говорит: «Видать, я стара стала, пора мне уже в нижний мир. Как ни стараюсь, не могу я односельчанам помочь…» И точно, слышала я, как старшие говорят: «Пора тётке Альдук в нижний мир!»
Рассказывает она, а у самой слёзы на глазах. Понятно – несправедливость.
— Тоже мне, — говорю.- Тётка-то ваша при чём? Это же в атмосфере идут такие процессы…
— Ну да! – сразу же поддержала меня Эмесси, хотя вряд ли она поняла, что это — атмосфера. — Я же и говорю – тётка Альдук ни при чём! Она же старалась… И тут от старого Магаша, от йомзи из соседней деревни приходит известие: вроде бы, русский царь – добрый царь, узнал он о нашем бедственном положении и от податей в этом году начисто нас освободил. Прежде-то податей всё больше становилось. Знай только – плати. Всё для уплаты годилось – и зерно, и мясо, и масло, и яйца…
— И что? — в нетерпении перебил её я.
— Что? Платили же. Знаешь, как люди говорят? Была бы земля, да была бы вода – вот и вырастим хлеб, а пока не пришёл урожай, прокормимся крапивой да снытью в лесу. Терпелив наш крестьянин. Да только пришло время, когда терпеть стало уже невмоготу. В лесу и крапива, и сныть повывелись, всё высохло – нет дождя, что ты не делай…
— Но ведь от податей вас освободили? А может, ещё и какую помощь прислали?
— Куда там! – махнула рукой Эмесси. – Старый Магаш сказал, будет мужикам в этом году послабление. Вроде, это боги ему открыли. Видение было ему. Да только, не знаю, откуда пришло к нему то видение, боги наслали его или злой Шуйттан. Словом, в обычный срок объявились в наших местах сборщики податей. Мы им – про царский указ, а они нам: мол, ничего про это не знаем. Не было, мол, вам, мужикам, никакого послабления, а, против того, высочайшим решением велено было еще увеличить подати…
— Как? И что же? Вам их увеличили?
— Трудно было сразу в это поверить! Йомзи – они же с богами общаются, кто как не боги всю правду скажет тебе? А царские люди — они лукавые, они же не только о том, чтоб к царю наше зерно да масло доставить, они и свой интерес имеют. Не пашут они, не сеют, и вот от нас-то им снедь и перепадает. Думаем, врут царские-то! Ну и погнали их мужики из деревни прочь, как всяких лгунов и мошенников…
— А что потом?
— А потом царь солдат к нам прислал. Выходит, и верно, не было такого указа, чтоб мужика от податей освободить. Люди кинулись кто куда из деревни, в округе же нам и леса, и овраги — знакомые… А тётка Альдук мне говорит: если не успеешь в лесу схорониться, то вот тебе знаки, связывающие нас с добрыми силами земли и неба. Они не подведут тебя, из беды выручат. Но пользоваться ими часто нельзя. Можно – только один раз в жизни, когда беда обступит со всех сторон, так, что не вырваться…
— А тебя беда обступила со всех сторон? – спрашиваю.
— Солдаты обступили меня. Солдаты русского царя. Хватайте её! – кричат, сейчас она скажет нам, где скрылись бунтовщики! Не захочет, а скажет! С ними Инзубай был из нашей деревни. Мы думали, он заодно с нами, а он только притворялся таким, как мы, а сам навёл на нас царских солдат. Они обступили наши дома, разрушили Кереметь за деревней, сожгли жертвенник…
Кинулась я в овраг, думала, они там не пройдут не конные и не пешие, ноги сломают. Так нет, Инзубай-предатель провёл их тайными тропками. И вот они обступили меня – и тогда я развернула салфетку, кричу: «Пулехсе, Пихамбар, помогите мне!» — как тётка Альдук учила. А дальше у меня потемнело в глазах, и вроде, потом совсем ничего не было. И меня не было. А потом, вроде, снова – я есть, и в плечо меня ударяет ваш… этот…
— Мяч? – догадался я.
Она закивала.
«Да, — думаю, — видать, и впрямь я ненормальный, как папка считает. Иначе почему мне все, что она говорит, правдой кажется? Почему в такой жаркий день у меня – мороз по спине от её рассказа?»

Тут Колька заходит в комнату и говорит:
— Так и будете по-чувашски здесь разговаривать? Может, пойдём на улицу? Дела-то не ждут.
Саша, оказывается, уже проснулся. Может, это мы разбудили его. Он дал Коле кошелёк и сказал, чтобы мы не бегали по магазинам, а сразу ехали в большой универсам, где можно купить всё необходимое для похода.
Мы шли по улице и, надо сказать, эта большая девочка не отпускала мою руку. Мне прямо стыдно было. Люди могли подумать, что я маленький и это она меня ведёт. А ей разве что-нибудь объяснишь? Не отводя глаз, она следила за проезжавшими мимо троллейбусами, легковушками и грузовиками. А когда мы сами вошли в троллейбус, она побледнела и стала тяжело дышать. Кондукторша подходит и говорит:
— Может быть, плохо вашей подружке?
Даже забыла спросить у нас проездные. А девочка глядит на неё в ужасе, как на нечистую силу. Умора! Ладно ещё, ехать нам было недолго.
Купили мы всё в магазине. Долго ходили там по рядам. Колька брал с полок всё, что нужно в походе будет, а я вслед за ним Эмесси за руку водил. На улице пыль да жара, а в магазине прохладно – и почти стерильно. Вымытый до блеска пол, блестящие витрины с зеркалами. А между зеркал тебе – и молоко, и фрукты – и настоящие, и нарисованные на консервных банках. В специальных коробках-холодильниках навалены сотни рыбин, и горбуша там есть, и камбала. Креветок люди совком набирают – и чего там ещё только нет. А через проход в ящиках – цыплята, уже потрошёные, бери и жарь, а хочешь, бери котлеты или колбасу. И хлеб на полках такой душистый, что хотя я совсем недавно пообедал, у меня всё равно слюнки потекли.
Ходим мы так с ней по магазину, и во всём этом блеске запах дыма, которым несло от Эмесси, вдруг стал чувствоваться гораздо сильнее. На улице-то ветер от неё этот запах уносил… Другие покупатели тоже, гляжу, носами двигают, оглядывают нас удивлённо. А Эмесси молчит, только знай смотрит по сторонам во все глаза. Видно, что хочет о чём-то спросить, но только не знает, о чем сперва спрашивать – слишком многое непонятно. В конце концов говорит:
— А, я поняла, это волшебный дворец, где всё есть. Это дворец мечты. Кто сюда попадёт, тот весь век будет сыт.
Я прямо фыркнул. Представил того человека, который поселился бы в магазине. Днём он стал бы бродить между полок с корзинкой, как обычные покупатели. Он может даже выйти на улицу погулять. А перед закрытием возвращается в магазин, прячется где-нибудь и ждёт, когда все уйдут. А когда он остается один, начинается пиршество. Хочешь, дорогими конфетами объедайся, хочешь – чипсами, хочешь – копчёной форелью. Только понемножку всего надо брать, чтобы утром продавцы не заметили…
Впрочем, нет. Сигнализация же ночью включается! Приборы заметят любое движение. И человек только вылезет из своего укрытия, только захочет подойти к полочке, а тут…
— Нет уж, — говорю, — сигнализация спать не будет. Так что без денег тебе в магазине в любом случае делать нечего.
— А ты – с деньгами? – спрашивает меня девочка.
— Я – нет, — говорю. – Это Колька с деньгами. А у меня деньги откуда? У папки бизнес накрылся, он сейчас дома сидит. Поэтому и цепляется ко мне по всякому поводу…
Девочка смотрит на меня – глаза у неё тёмные, глубокие. Такие через твои глаза, кажется, в самую глубину, в сердце тебе заглядывают.
— Я плохо понимаю, — говорит она. – Да только мне кажется, что тебе нелегко живётся, Ворона…
Я даже подпрыгнул.
— Как ты меня назвала?
А она в ответ:
— Я поняла, твоё имя Ворона. Твой друг так тебя назвал.
— Моё имя Лёша, — говорю. – А ворона – это птица… Улакурак! – не скоро нашёл я нужное слово.
Девочка удивилась:
— А почему тебя называют Улакурак? Голос улакурак – всегда громкий и резкий. Ты, что ли, совсем не умеешь петь?
— Нет, почему? – говорю. – Я же пою. В школьном хоре. Три песни я даже соло пою. Про Буратино и две военные. У меня почетная грамота есть…
— А почему ты тогда Улакурак? То есть как у вас будет — Ворона?
Она задумалась:
— Мудрая птица – улакурак. Но только мальчикам наших лет разве дают имена за мудрость?
Вот любопытная – почему да почему так меня зовут. Как ей объяснишь?
— Да это… — говорю. – Я стихи про ворону сочинил …
— Стихи – это как песня? – спрашивает девочка.
— Ну, песня без музыки, — отвечаю.
Она не понимает:
— А почему без музыки?
— Ну… — я не знал, что сказать.
И тут она всплёскивает ручками:
— А, я теперь поняла! Это почётное имя – Ворона. Тебя так назвали за то, что ты написал… эти… стихи. Хотя и без музыки. Но ты скромный, тебе неудобно. Конечно, я буду звать тебя твоим другим именем. Ты Лёша, да?
— Лёша, — говорю.
— Меня ведь тоже, — говорит мне девочка, — тоже птицей прозвали. Я Саракаяк. Жёлтая птичка. Иволга. Но ты зови меня Эмесси.
Вот и договорились…

Обратно мы решили пешком идти. Думали, так спокойней будет. Через дорогу у светофора перешли – Эмесси шла с закрытыми глазами. А после, на тротуаре, она старалась не глядеть на дорогу, всё отворачивалась от проносящихся машин. Зато когда мы мимо стройки шли, она остановилась как вкопанная. Стала глядеть, как подъёмный кран панели поднимает, а рабочие на верхотуре принимают эти махины.
— Это что, большой дом строят? – спрашивает она у меня.
А Колька, как ни плохо знает чувашский, всё-таки разобрал, что она говорит. Не зря же он с первого класса на уроках чувашского сидит по два, а то и по три раза в неделю.
— Ты просто гениальна! – отвечает он ей — по-русски, конечно. – Надо же, угадала!
Я дёрнул его за майку, он глянул на меня сердито. Жалеет, наверно, уже, что позвал с собой на рыбалку. И всё же, можно сказать, до нашего двора мы дошли без приключений. Мы уже возле Колькиного подъезда были — так ведь нет, именно здесь нас и ждало приключение, да ещё какое!

Дело в том, что двор у нас, как мама говорит, совершенно лысый. Это значит, что в нём нет ни деревьев, ни цветов, ни качелей. Хотя нет, одно дерево пока ещё остаётся здесь – посреди площадки растёт тоненькая рябинка. Раньше их было две, рядышком, как сестрички, но одну в прошлом году убили. Максимка из нашего подъезда вместе с товарищами резали её ствол и снимали – кольцо за кольцом – кору, точно снимали кожу, и она стояла потом голенькая, поднимая к небу зеленые ладошки-листья. Без коры ей было не жить. Скоро все ладошки сморщились, высохли. Пришли люди из домоуправления и спилили рябину. Я как раз был во дворе, и мне сказали:
— Не сидится вам, пока не напакостите. Руки бы вам всем пооборвать.
Я, конечно, обиделся. Хотя, с другой стороны, откуда рабочим знать, что я вовсе и не дружу с Максимкой? За ним ребята из двора толпой ходят, и Колька тоже – из этой толпы, а в меня они в прошлом году кидались комьями грязи, и папка потом ругался, что я законченный рохля, не умею с ребятами дружить.
Максимка тоже говорил, что я рохля последний. Только он это другими словами говорил, тюремными. Его часто видят со взрослыми ребятами. Они стоят на крыльце подъезда, Максимка так же, как и они, сплёвывает себе под ноги, и вместе они обсуждают какие-то свои дела. Максимка нужен этим парням. И если что во дворе будет не по-нему, он только слово скажет – эти ребята набегут, и тебе так достанется – сразу забудешь, как ему перечить.
Да ему и без того перечить боятся.
У Максимки страсть – что-то ломать. Это видеть надо было, как ловко, как весело он выламывал доски беседки – у нас во дворе когда-то и беседка стояла. Как заодно с друзьями – раз-два, взяли! — раскачивает он турники, чтобы их ножки выскочили из земли и турники попадали бы на землю. А если зимой малявки во дворе строят снежную бабу, Максимка с ребятами уже наготове – ждут, когда дети закончат работу, и можно будет бабу снежками расстреливать потихоньку – нос, потом уши отбить, и всё это с таким громким хохотом, под малышовый рёв.
Но сейчас почти лето, и во дворе нет снеговиков. И беседки с турником уже нет. Осталась одна рябинка. Мы вошли в наш двор, и я увидел, что ребята вместе с Максимкой обложили её всяким мусором и разводят костёр. Один парень ещё говорит:
— Не будет гореть, дрова плохие…
А Максимка ему:
— Я сказал, будет. А если что, мы её бензинчиком…
Увидели они нас и кричат Кольке:
— Иди к нам, видал когда-нибудь живой факел?
Колька заколебался – я видел, что сейчас он оставит нас с девочкой, перебежит к Максимке — да я вообще до сих пор не верил, что Колька вдруг ни с того ни с сего взял меня к себе в компанию. Это, казалось мне, было как-то не по-настоящему. Вроде, мечтал и замечтался. Сплю наяву. А сейчас всё станет так, как всегда. Колька вместе с Максимкой и всей компанией станут хохотать надо мной, и они подожгут рябинку – вот и её черёд умирать пришёл.
И тут… девочка кинулась вперёд и, оттолкнув Максимку и ещё двух-трёх его прислужников, стала затаптывать Колькиными кроссовками огонь. И тут же она полетела на землю – Максимка не смотрит, кто ему перечит — парень, девчонка ли. Сверху на нее навалился кто-то из его дружков, такой длинный, и стал молотить её кулаками, а ещё один стал пинать её. Он бегал вокруг и пристраивался, где лучше пнуть.
— Не пнёшь! – крикнул я и прыгнул этому парню на спину, вцепился в уши, коленками врезал ему в бока.
Но он тут же сбросил меня, и их надо мной теперь было уже несколько, и я понял, что не было смысла сопротивляться ударам, было почему-то не больно, только горячо.
«Всё, — подумал я. — Вот оно».
Сколько я боялся, что Максимка с компанией изобьёт меня. Я проходил мимо них, втянув голову в плечи. Думал, может, и обойдётся. Не обошлось. Всё. Что – всё, я не думал. Что-то кончилось. Может, жизнь.
— Всё, вставай, — сказали надо мной.
Я огляделся. Максимки с дружками не было. Рядом со мной стоял Колькин брат Саша. Колька стоял в стороне, хлюпал разбитым носом, кровавая клякса горела на белой футболке. Девочка с распухшим лицом — руки и ноги в кровоподтеках – переминалась с ноги на ногу тут же.
— Ищете приключений на свою голову, — сказал Саша.
— Это не я, это они, — кивнул на нас Колька.
— Я уеду в Москву, — укоризненно сказал Саша, — а кто вас будет от этой нечисти защищать?
Я и сам не знал, что теперь будет. Девочка, видать, поняла по нашему тону, что мы вляпались в уж совсем плохую историю, и сказала:
— Зачем они губили дерево? Чуваш никогда не станет губить живое зазря…
— Что она говорит? – спросил у меня Саша.
— Что чуваш не станет деревья ломать.
Саша пожал плечами.
— При чём тут это – чуваш, не чуваш?
А потом сказал:
— А ведь может и верно, что в деревнях люди чище. Они работают с утра до ночи, у них и времени для всяких гадостей нет. А мы свыклись уже, что рядом живут эти уроды. Ты ведь, Колька, и сам в их компанию вхож был?
Колька смутился и говорит:
— Это давно было.
Саша отвечает:
— Ну, давно — не давно, а ведь Максимка вас всех в кулаке держит. И если бы не Лёшина сестра из деревни, спалил бы он сейчас дерево – никто бы и слова поперёк не сказал.
Он оглядел Эмесси, а потом спросил у меня:
— Лёша, твоя сестра не хочет поехать с нами за Волгу?
— Хочет! – ответил я.
Куда мне было её девать?
А насчёт того, сестра она мне или не сестра, я уточнять не стал. Пускай думают, что сестра – жалко, что ли?
Я поднялся к себе за рюкзаком. Родители как раз смотрели телешоу, люди на экране хохотали и падали с какого-то вертящегося круга. На всю квартиру раздавались возгласы записанного на плёнку смеха. Родители тоже хохотали. Мама, не поворачивая головы, сквозь смех, стараясь строгой быть, проговорила:
— Лёша, ты что, уже идёшь? Смотри, не купайся, ещё рано, понял? Мама тебе не разрешила.
А папа протянул руку и взял пульт, сделал телевизор погромче и, перекрикивая оглушительно громкую музыку, во весь голос спросил у мамы:
— Нинка, ты что, упала? Он же мужик, пускай мужиком растёт!

Мне надо было поскорей уйти, пока родители не заметили, как меня Максимка с друзьями разукрасили. Но всё-таки я тихонько запихнул в рюкзак второй спортивный костюм. С длинными штанами и курткой. Для девочки. Ночи ещё холодные.
К Кольке в квартиру поднимаюсь, а они с Сашей какие-то испуганные оба.
— Лёша, — говорят, — что-то мы твою подружку не поймём – что она хочет?
А из глубины квартиры, слышу, грустная песня доносится.
Оказывается, ребята отправили Эмесси в ванную, чтобы она после драки привела себя в порядок. Но она и не подумала воду включить, а вместо этого в ванной петь начала.
Я прислушался. Из-за двери доносилось:
— Белая комната, белая посуда, ах, белая лохань размером с лодку, а может быть, может быть, и лодка, только плыть некуда. Стены кругом. Над лодкою полотенце висит, видно, чтоб слёзы вытирать, оттого, что некуда мне плыть…
— Ты что, – говорю, — это не слёзы вытирать, это – когда вымоешься, вытираться с ног до головы.
Показал я ей, как краны открывать и закрывать, и как защёлка на двери работает. Пены из флакона налил. Велел скорей закрыться, раздеться и наполнить ванну. Эмесси удивляется:
— Это что, баня у вас такая?
— Вот-вот, — говорю, — баня!
И так ей в душистой пене лежать понравилось, что пришлось стучаться к ней, чтобы скорее выходила – ехать уже было пора.

Не стану рассказывать, как мы доехали в троллейбусе до залива, как спустились к Волге. На этот раз всё прошло спокойно, Эмесси больше не жалась ко мне, она глядела по сторонам широко раскрытыми глазами и улыбалась счастливой улыбкой.
На лодочной станции Саша отыскал свой катерок, и скоро мы отправились в путь.
Река – это дорога, на которой чего только не встретишь. Ярко освещенные корабли двигались мимо нас, полные музыки и чьих-то неизвестных нам историй. Каждый, кто глядел на воду с этих кораблей, очутился на них не просто так, он плыл зачем-нибудь, и мне никогда не узнать было, зачем.
У меня просто дух захватило от этой огромности нашей жизни, которую и увидеть-то было нельзя, только почувствовать. Невидимая, она была разлита везде, она была растворена в волжской воде, которая как когда-то, много лет назад, здесь текла, так и теперь течёт, и в далёкие будущие времена точно так будет течь…
Казалось, и остальные наши чувствовали то же самое, что и я. Никому не хотелось разговаривать. Каждый был погружён в свои мысли. Эмесси опустила одну руку в Волгу и тихо-тихо напевала какую-то песню, и эта песня нисколько не нарушала тишины, она не мешала думать. Казалось, Эмесси и сама не замечает того, что поёт.
Я прислушался. Что это была за песня! «Жизнь человека, — пела она, — что это такое? Такая маленькая и такая большая наша жизнь. Небо над головой не имеет конца и начала, и сама земля наша нигде, никогда не кончается. Где вы, границы мира? За каждым глубоким оврагом увидишь деревню, где тоже люди живут. Река день и ночь несёт воду, её не выпить, не вычерпать никому. А ведь всё это – и земля, и вода, и небо — помещаются в человеческую жизнь. Мысль человека охватывает и землю, и реку, и небо. Что может быть больше мысли?
Слеза человека, — пела она дальше, — такая маленькая и такая большая. В одной солёной капле может отражаться и большая беда, и большая радость…»
— Эмесси, — спросил я ее, — откуда ты берёшь свои песни?
— Песни? – отвечает она. – Как же — откуда? Они – все здесь, вокруг нас. Песня ходит с нами, куда мы, туда и она. Песня только и ждёт, кто бы её заметил, кто бы спел. Знаешь, когда мы на наши празднества собираемся, песня спускается к нам с неба, она возникает из черной ночи. А потом снова поднимается к себе. Это очень старая песня. И к моей бабушке, и к её бабушке с подругами она спускалась так же.
— О чем вы говорите о таком интересном? – спросил меня Саша.
— О песнях, — ответил я и смутился. Я боялся, что надо мной станут смеяться.
Колька сказал:
— Перевёл бы ты какую-нибудь, что ли? А то ишь, какой эгоист – сам-то понимает…
— Ну, это песня… Про то, что земля большая, — сказал я.
Саша ответил:
— Да, можно было догадаться.

В городе наша подружка дичилась и выглядела чужой, но зато когда мы ступили на остров, она сразу почувствовала себя в своей тарелке. У неё даже походка стала другой – быстрой и лёгкой, она точно летала, не касаясь кроссовками песка. Неуловимо быстрым и вместе с тем плавным движением она согнулась в поясе – и помогла нам вытащить на берег лодку. Хотя, конечно, мы бы и сами справились. И с удочками она сразу же разобралась, что это и зачем, и как уху варить на костре, ей было хорошо известно, руки её так и мелькали, белые, в чёрной ночи, в отсветах костра. Звёзды отражались в волжской воде, и в котелке с ухой тоже отражались звёзды. А запах из котелка такой шёл, что и у звёзд, наверное, слюнки текли. Эмесси, разливая уху по мискам, тихо напевала: «Ах, как пахнет уха, этот запах кружит голову изголодавшемуся человеку. Где милый мой? Мысли о милом кружат голову девушке…»
«Чего это она — про любовь? — думаю. — А вдруг Эмесси в меня влюбилась?»
От этот мысли сердце у меня в коленки ушло, и второй раз за сегодня я сказал себе: «Вот оно!» Теперь у меня, наверное, начнётся что-то совершенно новое и незнакомое. Вся моя жизнь, когда я только и знал, что боялся – того, что отец станет меня ругать, и что ребята засмеют – да тот же Колька, боялся, что Максимка меня побьёт – всё бывшее со мной стало каким-то ненастоящим, готовым раствориться в воздухе, в волжской воде, исчезнуть насовсем.
И тут она стала рассказывать мне, как в такие же звёздные ночи парни и девушки водят на лугу за селом хороводы – неспешно они по кругу идут, только и слышно тихое, завораживающее пение да звон монет на тухьях.
Эмесси очень сожалела, что потеряла свою тухью – остроконечную шапочку, расшитую серебряными монетками. Она слетела с её головы, когда Эмесси кубарем летела вниз по склону оврага, а может быть, уже позже, потом, когда она, развернув волшебную вышивку тётки Альдук, выкрикнула своё: «Пулехсе-Пихамбар!» — и всё завертелось вокруг, платье подхватил ветер.
Именно тогда тухья могла улететь с её головы и затеряться неизвестно в каком времени на пути из прежних веков к нам, сюда.
— Эмесси, – спросил я у неё, — значит, у вас люди умели путешествовать во времени? Ты же смогла перелететь сюда, к нам, с помощью волшебной вышивки?
Она подумала и говорит:
— Ну да, смогла. Хотя и не понимаю толком, как. Я никогда не слышала, чтоб люди переносились в другие времена. Наверно, никто не смог бы переместить кого-то, как меня переместила наша старая Альдук. Сила-то в ней, видно, ещё оставалась, хоть и говорила она, что потеряла силу: не слышат её боги, не дают дождя. А как до меня дошло, до того, чтобы спасти меня, так появилась у неё откуда-то сила…
Эмесси горестно вздохнула:
— Жива ли наша старая Альдук? Я помогала ей в молитве в последний раз. Мы с ней остались двое на киремети. И только разожгли огонь в жертвеннике, вдруг видим – везде уже огонь трещит, играет, со всех сторон вокруг нас. Царские солдаты подожгли киреметь. Тётка Альдук приказывает мне: беги, мол, а будет совсем плохо – поможет тебе волшебная вышивка.
Она помолчала, а потом сказала неуверенно:
— Знаешь, я думаю, всё дело в том, что тётка Альдук очень уж любила меня. Она ко мне иначе относилась, чем к другим девчонкам. «Ты, — говорит, — Саракаяк, после меня йомзи станешь. Больно уж хорошо поёшь. Кажется, боги собираются, невидимые, чтобы тебя послушать. — Так ведь и говорила мне, уж я краснела, знаешь? — В общем, давай, — говорит, — буду тебя учить всему, что сама умею…» Я пугалась, конечно. Я ведь простая девушка, мне судьба – замуж идти, да детей рожать. А пока молодая, с подружками нагуляться надо, нарадоваться солнцу, и небу, и луне…
Она вдруг рассмеялась и стала рассказывать, как в первый раз надела тухью. Маленькие девчонки её не носят, и взрослые женщины, у которых уже есть семья – муж, дети — тоже не носят. Её надевают только молодые девушки, и если на тебе тухья, значит, ты уже достаточно взрослая и можешь какие-то вещи сама решать и отвечать за себя.
Эмесси вспоминала, как ей было странно – ходишь и сама звенишь, каждый шаг твой сопровождается мелодичным звоном. Поэтому девчонки любят собираться, по двое-трое, и ходить вместе так, чтобы монетки на тухьях звенели хором – от этого такая музыка разносится по деревне, от которой у парней, наверно, голова кругом идёт…

Мы вместе сидели на берегу реки, и я не знал, какое время сейчас, какие люди ходят там, за рекой. Может быть, это мои родители, учителя, одноклассники. Там, за рекой, есть большой город, по нему ездят троллейбусы. А может быть, всё, что я видел до сих пор, было только сном, и когда мы вернёмся с острова, я окажусь в привычном мире Эмесси. Мы будем работать на земле – ходить за плугом, растить хлеб, а осенью, после уборки урожая, вся округа соберётся на весёлое празднество, и мы станем водить хороводы в таинственной, звенящей ночи и моя подружка снова будет петь свои песни.
И что-то совсем я не принимал в расчёт, что соплеменники её пережили голод и что в деревне с расправой побывали царские солдаты – какой-то стала теперь родная деревня Эмесси?

Наутро наша гостья выглядела рассеянной. Сидя на корме, она смотрела на приближавшийся, наплывавший на нас город с крутой набережной, со всеми его прибрежными постройками, из которых только белые стены монастыря где-то как-то могли показаться ей знакомыми — ведь они стоят с давних времён.
— Мне пора возвращаться, — только и сказала она мне.
Спокойно она позволила довести её до троллейбусной остановки, спокойно вошла в троллейбус – точно каждое утро куда-то ездит. В техникум, или, например, в политехнический лицей.
— Солдаты, наверно, уже ушли, — сказала она в троллейбусе. – Что я увижу в своей деревне? Найду ли своих дорогих людей, найду ли целым свой дом? Мне страшно возвращаться обратно. Но не вернуться я не могу. Не было такого уговора, чтобы мне уйти из родных мест безвозвратно…
Она вдруг быстро коснулась рукой моей щеки.
— Спасибо тебе, мой братик. И твоим товарищам. Только… Ваш город большой. Помоги мне вернуться в овраг, где мы с тобой встретились.
Я поглядел в окно.
— Тогда нам сейчас выйти надо, — говорю.
Колька спрашивает:
— Зачем? Рано ещё выходить!
А Саша ему:
— Да ладно, видишь, у Эммы что-то срочное.
Он её Эммой называл.
Вышли мы, идём с рюкзаками и удочками по проспекту. Тут Саша достаёт кошелёк и говорит нам с Колькой:
— Сбегайте-ка, возьмите всем по мороженому.
А к мороженице с утра уже очередь выстроилась. Выходной день, жара. И нужно нам было это мороженое!
Пока мы стояли, Саша и Эмесси уже далеко отошли. Я припустил за ними, с мороженным, а Колька сзади кричит:
— Ну, ты силён, ты, Лёшка, прямо как кенгуру! Может быть, подождёшь меня?!
Рюкзак по спине колотит, а спереди, между лямками, чувствую, внутри что-то щемит. Я к рубашке мороженое прижимаю, у меня в руках сразу три порции было. Думал, от холодного легче будет. Не легче! Двое они идут впереди, и чтобы остановиться и подождать – про то даже не думают. А оба ведь грузом обвешанные. Я подбегаю сзади – они и не видят меня, шагают себе вперёд. И слышу: вот оно, так и есть! В который раз за последние сутки подумал я: «Вот оно!»
— Я живу с родителями, в Кузьминках, — рассказывал Саша. – Учусь на дневном отделении. Но я работаю, и мы могли бы снимать комнату. А через два года я получу диплом, и уже есть место, где я буду работать…
Она слушала его, точно понимала по-русски. Впрочем, этому я только потом удивился. На следующий день я спросил себя: а интересно, на каком языке они говорили? Они же прекрасно понимали друг друга! И я понимал их.
Но в тот миг мне не до языков было. «Ого, — думаю, — Сашка-то хочет на ней жениться! Как же так? Этого не может быть! Она же меня любит, меня!»
А Эмесси говорит:
— Я благодарна тебе и этим двум младшим мальчикам, твоим братьям. Да только я должна возвращаться. Здесь, в этом овраге, я надену свое привычное платье, по которому каждый встречный сможет прочесть, кто я, и разверну салфетку с чудесными знаками, данную мне старой Альдук. И тогда закружатся, загудят и земля, и воздух, и окажусь я снова в своём селе. Ждёт меня там милый мой, Яладнай. Если только ждёт. Если только не захватили его в плен царские солдаты. Сердце моё болит…
Остался я на дорожке с тремя тающим морожеными, а они дальше пошли. Тут Колька меня догоняет, спрашивает:
— Куда это они? Что ли, опять в тот самый овраг?
— Ну да, — говорю. – В её деревню. В прошлый век, а может быть, в позапрошлый. Или вообще в поза-позапрошлый. Ей здесь у нас только пересидеть надо было. Солдаты пришли к ним в деревню. У них там, вроде, восстание какое-то было. Налогами их обложили, а тут как раз – неурожай, а эти, чиновники, они же – не только в казну, они — и себе тоже. А люди у них решили, что добрый царь в неурожайном году подати отменит. Но тут приходят царские чиновники, а после ещё и солдаты, и люди у них кинулись кто куда.
А она вместе со знахаркой как раз приносила жертву – ну, чтобы всех спасти. Молились они богам. И тут, говорю, к ней подступили со всех сторон солдаты, и если бы она не исчезла в ту же секунду, не переместилась бы в наше время, её схватили бы, стали пытать. Потому что нашёлся в деревне один предатель, и он сказал: «Вот эта может сказать, где все бунтовщики», и они ей тогда говорят: «Не захочешь – а скажешь всё, что нужно!»
Колька внимательно поглядел на меня.
— Это она тебе рассказала?
— Она…
— По-чувашски?
— Ну да, по-чувашски.
Мне всё равно было, что он надо мной смеяться начнёт оттого, что я поверил. Пусть сколько угодно дразнится…
Колька говорит:
— Ворона – и есть ворона!
Я отвечаю со злостью:
— И пусть!
— Пусть? – наседает Колька. – Как это – пусть? Ты почему сразу мне об этом не рассказал?
— Сразу… — не понимаю я, а он уже хватает меня за руку:
— Можно ведь ещё что-то сделать!
— Что сделать? – спрашиваю.
— Ты что! Да этих солдат… Да знаешь, сейчас ведь такое оружие… Мы бы отбили её деревню, никто не посмел бы к ним сунуться ни за какими налогами. Что ты! Пошли!
Думаю, куда это он меня тащит? Выбежал я вслед за ним на проспект, а там возле магазина прохаживаются два милиционера. Колька мне говорит:
— Да вот, хотя бы… Время-то дорого!
Я и не понял ничего, а он уже кинулся к ним:
— Пойдёмте с нами, скорее, там человеку плохо, пойдёмте!
— Да стой ты, парень, объясни, кому плохо? – говорит один милиционер, а Колька знай тянет его напарника за руку:
— Дяденька, скорее, пожалуйста, ну, бежим!
— Куда вы, пацаны… — только и сказал его напарник.
Что-то такое было в Колькиных словах, какой-то такой напор, что оба они вместе с нами помчались в проулок, а дальше мы, четверо, стали спускаться в овраг.
— Где – человек?! – спрашивают милиционеры.
Глядим – Саша стоит на дне оврага. Один. Лицо серое. Вообще никакого лица. Вот про такие, как у него сейчас, лица, говорят, что на человеке лица нет.
— Саша! – закричали мы с Колькой и бросились к нему.
— Проводил… — только и сказал нам Саша. Тихо сказал, милиционеры ничего и не услышали. Они подходят к нему и думают, что это и есть тот самый человек, которому плохо. Саше-то и впрямь плохо было.
— Можешь идти? – говорят. – Давай-ка подниматься наверх.

Назавтра Саша в Москву уехал. У него в институте как раз летняя сессия начиналась. Колька пошёл его провожать на автобус, а меня родители не пустили, потому что они разглядели теперь все мои синяки и царапины.
— Это за Волгой тебя, — говорят, — так отделали? Не можешь с ребятами дружить – сиди дома.
— Это не они, это всё Максимка, — пытаюсь я им объяснить.
А толку-то! Папа говорит мне:
— А ты не жалуйся! Мне-то какое дело, Максимка там или Димка, или, может быть, невидимка? Думаешь, драться я за тебя пойду? Сам учись…
А мама тут же, рядом с ним, причитает:
— Я говорила тебе, я говорила, не надо было его отпускать!
Попробуй им что-то объясни – так, чтобы они поняли!
Ладно ещё, скоро каникулы начались. Родители меня на всё лето в деревню отправили. Колька тоже куда-то ездил – в лагерь, а может быть, в Москву.
Папка мой тем временем работу нашёл. Бизнес его накрылся, и он снова теперь ходит на завод. С утра до ночи там. Папка — начальник цеха.
Они как-то приезжали в деревню на выходной, и мама всё повторяла бабушке, что он вернулся в свою привычную среду, что бизнес – не его дело, и он всё время старался быть кем-то – не собой. А теперь мы все станем жить спокойно.
И точно, по папке сразу заметно, что он спокойней стал. Мы вместе сходили на пруд, а после еще поговорили о разных вещах. Я ему про Максимку рассказал и про то, как мы с Колькой и с одной девочкой помешали сломать рябинку. Папка сказал, что мы трое – молодцы.
И я подумал, что, может, теперь все изменится. Никто не будет заставлять меня играть в футбол, если мне не хочется. Никто не скажет, что я с ребятами дружить не умею. И они могут сколько угодно меня Вороной дразнить – дома меня за это не заругают. Папке теперь не до того, чтоб делать из меня кого-то другого – не меня. А мама не рассердится, даже если ей в руки моя тетрадка попадёт – из деревни я привёз целую тетрадку со стихами.
Стихи в деревне в самом деле были везде, они ходят за человеком всюду, в коровник и на сеновал, а сами только и ждут, кто их увидит, кто вечером отмоет руки от земли, сядет за стол и запишет их в тетрадь. Вот я и записывал…

Мама приехала за мной в деревню в конце августа.
И вот возвращаемся мы в Чебоксары, к дому нашему подходим.
Я думаю: кто еще видел такой лысый двор? Сейчас узнаю, как умерла наша рябинка, остался от нее обгорелый пенёк, или кожу с неё содрали с живой, как с её сестрички. У мамы-то даже спросить боюсь. Входим во двор, так я и глаза сначала закрыл.
А потом открываю… Но нет! Растёт наша рябинка. Поднимается посреди двора одинокое деревце с листиками-ладошками, с зелёными пока еще гроздьями ягод.
И тут же Колька спускается во двор. Увидел меня и вышел. Хорошо, что мы в одном дворе живём!
— Я тоже сегодня приехал, — говорит. – Утренним поездом. Тётя Наташа, вы пустите Лёшу погулять? Мы только к заливу сходим, а то что-то я по Чебоксарам соскучился…
Идём мы с ним, а возле залива у нас в городе есть большой камень, вроде памятника. На нём выбиты чувашские древние знаки, которые в старое время все люди могли читать, как мы сейчас читаем книжки. И я узнал те знаки, которые показывала мне Эмесси.
Есть, например, знак «рука солнца»,
и знак «связь неба с землей»,
и третий знак, который там называется «духовный взлёт».
Но, может быть, это то же самое, что и «полёт души человека над землёй»?
Там ещё есть и другие знаки. «Дружба», например.
И «верность». Он вот такой.
И ещё очень красивый знак есть – «дерево рода» называется.
Он вправду похож на дерево.
Словом, там много разных знаков. Туристы у этого камня вечно фотографируются.
Я говорю:
— Надо нам было Эмесси этот камень показать. Вот ей бы интересно было.
А Колька в ответ:
— Думаешь, она чувашских знаков не знает? У нее платье было этими знаками расшито. Сама и вышивала. Я думаю, вот надо было компьютер ей показать. Поиграли бы вместе с ней по сети в стрелялки.
Я говорю:
— Ей в жизни стрелялок хватает. Она же от солдат скрывалась, и это не игра была.
Колька подумал и отвечает:
— Вообще-то да.
— А вот, знаешь, что хорошо бы было? – спрашиваю его.- Хорошо, если бы мы с ней на самолёте полетали!
— Ну, да, — отвечает Колька. – Только это, как говорится, легко сказать – трудно сделать.
— Понятно,- говорю, — деньги нужны.
— И паспорт, — добавляет Колька.- А если своего еще нет, тогда родительский. Ты, Лёшка, хоть раз летал на самолёте?
— Нет, — отвечаю, — ещё не летал. А ты?
— Летал. С родителями, отдыхать в Египет.
— Что, правда? – спрашиваю.
Я сразу же вспомнил, как мама о ком-то говорила о ком-то: «Да они, может, и по заграницам разъезжают». Это, в её понятиях, многое могло сказать о человеке. Меня-то и в Москву на экскурсию не пустили на весенние каникулы. Я только спросил: «Можно поехать?» – как мама в ответ расплакалась и стала говорить, что папкин бизнес ничего нам не даёт.
Да, Колька – он в любом случае другой, чем я. У них вся семья другая…
А Колька не видит же, о чем я думаю, он знай своё гнёт:
— Ну да, летали мы. В Египет. Жара, и дёргают тебя: туда идём, туда не идём, а после едем ещё на экскурсию…Я, честно, не люблю в отпуск с родителями ездить. Тебе-то хорошо – тебя на всё лето в деревню отправляют, и делаешь там, что хочешь. Так я что говорю… Ведь мы могли бы её хотя бы в парке покатать на колесе обозрения, оттуда столько всего видно…
— Кого – Эмесси? – спрашиваю. – Ну, это, конечно, мы могли бы сделать. В парк – это тебе не на самолёт билеты купить. В парк – это запросто. Как только мы с тобой не догадались…
Колька ещё подумал и говорит:
— Слушай, Лёшка, а ведь наша Эмесси давно умерла. Может, сто лет назад, а может, и еще больше. Даже если не убили её солдаты, если до глубокой старости дожила. Работала у себя этой… йомзей, муж у неё был, дети, внуки… Так ведь?
Я даже остановился, поражённый такой мыслью. Хотя чему там удивляться было. Всё так.
— А Сашка теперь говорит, что никогда не женится, — говорит Колька. – Другой, мол, такой девочки больше нет и не будет никогда. А мама ему: и рано тебе ещё! Да и потом, говорит, другой такой не будет – так другая будет…
— Это само собой, — отвечаю. – Такой точно не будет. В классе у нас, что ли, такие храбрые девчонки? Я и сам, может, никогда не женюсь.
— Ты тоже в неё влюбился? – удивился Колька.
— А ты что, — говорю, — нет?
— Что я, дурак, в кого-нибудь влюбляться? – отрезал он.
Помолчал, потом говорит мне:
— Главное, мы бы могли её спасти. Только – я потом узнал – у милиционеров, когда они здесь просто патрулируют, может не быть с собой табельного оружия. Так что — они царских солдат дубинками бы колотили? В общем, нам раньше надо было думать, что делать и кого позвать. И где достать оружие. Было бы оно у нас, мы сами бы могли с нею нырнуть туда, в её старинные времена. Мы бы с тобой там сделались героями! Про нас бы потом легенды сочиняли! А ты ведь, Лёшка, всё знал и никому не говорил. Ты просто настоящая ворона!
— Я думал, ты смеяться будешь, — отвечаю.
Колька говорит:
— Я что, дурак? Я сразу подумал, что здесь что-то такое, ну, в общем, тайна. Гляжу, а ты с ней всё по-чувашски шепчешься, а мне и не переводишь…
Он, вроде, обиделся. Мы долго шли молча. Потом он говорит:
— Я наш учебник, новый, просмотрел, там есть в одном параграфе о певице, которую звали Эмине. И её тоже называли Иволгой. Как ты думаешь, Эмине и Эмесси – это не одно и то же имя?
— Не знаю, — говорю. – В общем-то, похоже. А где жила эта Эмине?
Колька отвечает мне наизусть, как в учебнике:
— На территории современного Комсомольского района Чувашии.
— Так это, — говорю, — еще дальше, чем моя бабушка живёт. А к бабушке на автобусе ещё пилить и пилить!
— И что? – спрашивает Колька.
— Как – что? Ты сам подумай, как бы она попала оттуда – в Чебоксары? Автобусов-то у них не было…
Колька подумал и отвечает:
— Ну, как-нибудь… Гораздо труднее объяснить, как она из своего времени сюда попала…
— Знаешь, — говорю, — я спрашивал у бабушки. – В Чувашии в старые времена чуть ли не в каждой деревне были свои певцы или певуньи. Их называли юрась. И если спрашивали у них, откуда они песни берут, то они, точно как наша Эмесси, отвечали, что песня всюду ходит за человеком и только и ждёт, чтобы увидели её, чтобы спели…
— В учебнике из певиц — только про Эмине, — сказал Колька.
— Так ведь учёным трудно было всех запомнить и описать…
— А про восстания крестьян? Где-то здесь, неподалёку от Чебоксар, была деревня, где люди в голодный год отказались платить налоги. Да только куда им было против солдат с их ружьями! В общем, разбили их. В учебнике про это только и говорится, что «многочисленные восстания крестьян, которые заканчивались поражениями…» И всё. Как бы узнать нам про неё? Вот она вернулась домой – и что было с ней дальше?
— У кого спросишь-то теперь? – говорю.
Колька отвечает:
— Так что, ведь получается, от нашей Эмесси ничего и не осталось? Никакой даже памяти?
Я говорю:
— Ну, как — ничего? Я же её песни помню. А Максимка, наверно, ещё помнит, как она врезала ему. Он тогда прямо отлетел от дерева. Синяки-то на нём, наверно, долго ещё держались, а?
Колька пожимает плечами:
— Да откуда я знаю, что он помнит и чего не помнит? Они, вроде, где-то в другом месте стали собираться. Не в нашем дворе.
— Я думал, — говорю, — приеду, а дерева нет. Зря тогда мы тогда дрались…
— Ничего себе — зря, — говорит Колька. – Да чтобы с Максимкой вместе не ходить, я бы ещё и не так подрался! А то ведь стыдно стоять с ним у подъезда, плевать под ноги… Люди проходят, смотрят на тебя, как будто ты тоже как они. А если б он ещё сказал мне дерево ломать, я и не знал бы, как здесь жить потом. А не послушаться же страшно…
Я подумал и говорю:
– Выходит, что она успела сделать? Раз — дерево спасла. А два – это тебя поссорила с Илюшкой.
А Колька в ответ:
— Ну да, взяла и поссорила. Сам я не смог бы. Ты даже не знаешь, Лёша, как я тебе завидовал…
— Мне-то? – спрашиваю. – За что?
Колька говорит:
— Не все же такие смелые, как ты. Кто еще смог бы Вороной быть? Ты вот стихотворения сочиняешь и плюёшь на всё. Ребята дразнят тебя, и грязью в тебя весной кидались, а ты – хоть бы что. Живёшь не подделываешься ни под кого…
Я сперва подумал, что он издевается. Это Колька-то, капитан нашей футбольной команды, считает меня смелым человеком? Но на его лице не было и тени улыбки, нет, он говорил серьёзно.
— А когда ты за мячом в овраг нырнул, я думаю: «Никто бы больше из команды так не смог! Станет ли такой парень со мной дружить?»
Тут я совсем растерялся.
— Колька,- говорю, — ты что, с ума сошёл? Парень, парень… Я же в футбол играть не умею!
— Ну, да, — отвечает Колька.- Я тебя и в нападение, и в защиту, и на ворота ставил. Боялся, что из команды уйдёшь. Но теперь-то мы с тобой и без футбола – друзья?
«Вот оно», — снова сказал я себе.
Выходит, Колька, наш капитан команды, хотел подружиться со мной – с Вороной? С рохлей? А я этого не замечал!
И было непонятно, как жить теперь, когда он сказал мне, что я смелый. Когда ты трус – всё ясно. Проходишь мимо ребят, втягивая голову в плечи. Да и вообще, норовишь мимо бегом, бегом, чтобы скорее проскочить. А теперь-то мне — как?
Я здорово растерялся, но всё равно радость переполняла меня. А ещё жаль было, что Кольку не слышит Эмесси.

Да мне вообще жаль, что её здесь нет.

Сто лет
или
Цепочка из рукопожатий

Действие первых глав повести происходит
в самом начале нашего XXI века – никак не позже
2005 года — если это имеет значение.

1. Сто лет

Мама говорит:
— Вам сто лет жить надо!
— Да, сто лет, — сомневается Катерина Ивановна. — Я вот под пятницу плохой сон видела, ты послушай только… Под пятницу, говорят, сны сбываются.
Но мама перебивает её.
— Кто сейчас верит снам! Вы же у нас женщина образованная!
И я просто диву даюсь. Это мама-то снам не верит? А ведь, если подумать, тоже образованная женщина – медсестра.
— Главное – поставьте себе цель, — учит мама Катерину Ивановну. — Представьте: вот исполнилось вам сто лет. И всё! Они уже от нас не отвертятся…
— Да-а… – мечтательно тянет Катерина Ивановна. Представила, видать, что дожила до ста лет. А мама ещё её подзадоривает:
— Сами знаете, когда кому-нибудь исполнится сто лет – о нём сразу статья в городской газете. А ещё раньше к нему всякое начальство приезжает. Спрашивают у него: «В чём вы нуждаетесь?» И журналисты – приходят, интересуются: «Какие у вас секреты, как вам удалось столько прожить?»
— Да что там секреты, — робеет на глазах Катерина Ивановна, точно уже дожила до ста лет. – Я говорила тебе, никакого секрета не было. Жила да жила, делом своим занималась. А сейчас дела нет, так уже, видно, и помирать пора…
— Забудьте про помирать, — просит её мама. – Мы же договаривались. Если такие мысли будут, то ничего хорошего у нас не получится… Знаете, что? Лучше заранее продумать все детали. Платье там, причёску. Представьте – нагрянет к вам сюда телевидение…
— Ой! – пугается Катерина Ивановна. – А что, и телевидение будет?
Не представляю, как здесь поместились бы телевизионщики со всей аппаратурой.
Мы сидим втроём за шкафом на кровати Катерины Ивановны. Почти всё место и занято этой железной кроватью. Катерина Ивановна говорит про свой закуток «моя комната». Но комната на самом деле большая, одних кроватей в ней сколько! А ещё письменный стол и шкафы с книгами. Из-под кроватей торчат картонные коробки с какими-то вещами. А на одном шкафу, у стенки, громоздится ящик с лакированными стенками. Как только его подняли туда?
В комнате старый дед с бабушкой живут. Дед – это сын Катерины Ивановны. Ребёнок её, но тоже уже старик. А ещё там живёт тётенька, может, немного старше мамы. И даже есть мальчишка, семиклассник. Но когда мы приходим, он всегда то где-то у друзей, то ещё в школе, то на улице.
Та вторая бабушка, жена старика, мне сказала:
— И тесен дом, да просторно в нём.
Я не понял сперва, как это так.
Она спрашивает:
— Слыхал такую пословицу?
— Нет, — отвечаю, — не слыхал.
Она говорит:
— А такую: «С бранью — везде теснота, а с миром везде простор»?
И она кивнула за шкаф:
— Пока моложе была Катерина Ивановна, у неё вечно здесь люди толпились. Дети больше – готовила она их в институты.
Ничего себе – с детьми, думаю. Им в институт, а они дети ещё?
А Катерина Ивановна маме говорит:
— Мне бы в школе ещё раз оказаться. В перемену, среди этого гвалта, среди топота. И чтобы со звонком всё стихло. Я у доски стою, передо мной ученики. Мне даже видеть их не надо — вот, представляешь, я слышу их дыхание и слышу, как кто-то перевернул страницу… Я чувствую, как они смотрят на меня — и для меня они все как на ладошке…
Мама спрашивает:
— А что, не приходят к вам ваши ученики?
— По первым временам приходили, — вздыхает Катерина Ивановна. – Так я ведь уже считай, двадцать лет не работаю. Да куда двадцать – больше! Последние, кого я выпустила – они, верно, постарше тебя будут, Олюшка. (Это мама – Олюшка).
Мама говорит:
— Нет, милая Катерина Ивановна, вам обязательно надо дожить до ста лет. Тем более, уже не так много осталось.
— Да, немного, — как маленькая, начинает капризничать Катерина Ивановна. – Четыре года, считай, ещё…
И тут же поправляет себя:
— Ну, три года и пять месяцев.
— Уже даже меньше, — подсказывает ей мама.
Катерина Ивановна пугается:
— Что же через три года будет? Я ведь и теперь на улицу не спускаюсь, без лифта живём.
Она мечтательно щурится.
— Мне бы разочек в город выйти, я, кажется, и без глаз увижу улицу – по шуму да по ветру. Почувствовать бы ещё раз, как ветер щёки обдувает.
— Вас вынесут на руках, — обещает мама, — вниз, по ступенькам. И повезут на машине – по городу покатают, а потом — в школу, к детям. Вы сможете им рассказать, что нам рассказывали…
У Катерины Ивановны глаза начинают блестеть. Я знаю, что глазами этими она ничего не видит. Раньше видела, а после у неё глаза старые стали – так она мне сама сказала. Когда мы с мамой приходим, она сперва обнимет меня, а после уже говорит:
— Мишка, Мишка пришёл. Ну, здравствуй!
А если мама берёт с собой Наташу и Манюшу, моих сестрёнок, то Катерина Ивановна их даже не отличает друг от друга – конечно, если Манюшка прикинется тихоней. Катерина Ивановна её приобнимет, погладит по голове.
— Наташа? – спрашивает.
А сестрёнка смеётся ей в ответ:
— Нет, Манюша!
— Косичку тебе сегодня заплели, — объясняет Катерина Ивановна, — точь-в-точь как у сестры твоей.
И я удивляюсь: она-то своими глазами ничего не видит, а мы по её глазам всё можем прочитать – и радость, и огорчение. Как может такое быть?

2. Сон в руку

Мне самому ничего не снится, а мама каждую ночь видит сны. И всё-то они у неё длинные, приключенческие. По маминым снам фильмы снимать можно. Всё-то мы с ней в них от кого-то убегаем или превращаемся в кого-то. А ещё как-то ей приснилось, что наша черепаха Тотоша ей что-то говорит. И это оказывается как раз то, что мама хотела всегда узнать. Мама мне сказала: какой-то секрет, про жизнь.
То, что Тотоша умеет говорить, само по себе маму ничуть не удивляет. Но вот говорит она и вправду что-то неожиданное. Маме только и остаётся повторять: «Вот как? Ни за что бы не додумалась».
А проснувшись, мама совершенно не помнит, что ей черепаха говорила. Вот что обидно.
Про мамины сны мы дома, конечно, первыми узнаём. А некоторые сны мама и своим подружкам рассказывает, в детской поликлинике. Раньше мама работала там медсестрой. А теперь ходит в поликлинику, только когда кто-нибудь из нас болеет.
Ходить на свою бывшую работу ей приходится хотя и не каждый день, но довольно часто. Больше всех болеет наша с Наташкой младшая сестрёнка, Манюша. Поэтому её нельзя отправить в детский сад, и мама теперь целые дни проводит с ней. Доктор в поликлинике сказал, что Наташина болезнь называется — какой-то там синдром. А какой – я не запомнил.
Если маме надо пойти с кем-то в поликлинику, она обычно сперва посмотрит в зеркало и скажет мне:
— Глянь, Мишка, я ведь не совсем ещё завяла?
И я не понимаю, как это мама завянуть может. Она что, цветок? А то ещё воткнёт в розетку щипцы и давай себе накручивать кудряшки. Потом мама берёт домашнее печенье или кусок торта, укладывает в красивую тарелку, тарелку – в большой пакет, и говорит при этом:
— Ведь не зря же дома сижу!
В поликлинике её все обнимают – врачи, медсёстры, санитарки. И даже некоторые мамы и бабушки в очередях – если они раньше к маме кого-нибудь водили. Все спрашивают: «Как вы живёте, как дети, как Манюша?» А иногда в маленькой комнатке за конференц-залом мы с мамиными подружками пьём чай. Другие дети, у кого мамы не в поликлинике работают, даже не знают, что есть такая комната.
Подружки рассказывают маме всякие новости – кто на работу поступил, кого учиться направляют, чтобы потом работать на новых аппаратах. А мама рассказывает подружкам свои сны. И никто не стыдит маму: «Ты же образованная женщина, медсестра! Кто сейчас верит снам?» Наоборот, всем интересно. Вот как-то ей приснился зверь, и непонятно, то ли заяц, толи ящерица, но только с большими крыльями. А вокруг зверя жуки, бабочки кружатся – куда он, туда и они.
Маму распирает любопытство, она за зверем бежит, зверь от неё и – бултых в реку! Всё, нет его, уплыл. А вода в реке чистая-чистая, и вся искрится. И мама не долго думая тоже – прыг туда! А там под водой оказался город, и в нём жили люди – и кто уже умер, и кто жив сейчас. Мама там встретила нескольких космонавтов, писателя Диккенса и ещё свою подружку, Иру Малик. С ней они каждое лето проводили в деревне у своих бабушек, а когда выросли, то потерялись. Мама думает: «Почему я раньше не знала, что это так просто – найти любого человека, поговорить с ним, чаю попить. А ведь многие до сих пор думают, что это невозможно».
А после, ещё там, во сне, мама ходит уже по нашему городу и всем пытается рассказать, где побывала. Да только никто не слушает её. Все занимаются своими делами и только говорят машинально:
— А-а… Вот как? – и всё.
— Как ты думаешь, к чему мне такое приснилось? – спрашивает мама у папы на кухне, с утра пораньше.
Слыхала бы её тогда Катерина Ивановна!
— А к тому, что мечтательница ты у меня, — отвечает папа. – До сих пор тебе сказки снятся.
И тут гляжу, они целоваться начинают. Вот ещё нежности! Я кашлянул — мне было пора чай пить и в школу.
Тут они оба:
— Ах, Мишка, Мишка! – будто меня только и ждали.
И оба что-то такими виноватыми выглядят. Честное слово, как маленькие!
А вечером мама приходит радостная:
— Мы с Маней были в поликлинике, и, знаешь, мне тётя Нюша, санитарка наша, сказала: насекомые – они снятся к деньгам. И мне как раз предложили подработку, такую удачную, только послушайте. Ну, там уколы, массаж… Это был сон в руку!
— Как это – сон в руку? – спрашивает Наташа.
— Сон, который сбывается! – чуть не поёт мама. – А чистая вода, оказывается, к тому снится, что всё хорошо, чисто будет. Без обмана, значит, и деньги обещают хорошие…
Папа говорит:
— Я думаю, чистая вода к тому снится, что ты сама чистая душа. На обман не способна и не представляешь, что тебя могут обмануть. Где тебе подработку-то предложили?
Мама отвечает:
— Тут, недалеко. На троллейбусе до стадиона, и там, говорят, рядом, через двор.
Папа говорит:
— Может, не нужно? У тебя и так хватает дел – управляться с нашей-то командой…
Но мама спорит с ним:
— Нет, что ты, деньги нам не лишние. Да и потом, я стану бывать среди людей. А то ведь – погляди — завяла уже вся…
Папа поглядел на неё с сомнением и спрашивает:
— А среди каких людей?
Мама отвечает:
— Представляешь, там бабушка, ей девяносто с чем-то лет! Чуть ли не сто!
Папа сразу говорит:
— А-а…
А после говорит:
— Трудный возраст.
Я спрашиваю:
— Почему?
Папа объясняет:
— В старости характер у всех не сахар. Всё кажется как-то не так. Бабушка эта нашу маму придирками замучит.
Мама пожимает плечами:
— И наша Манька трудная. Мне не привыкать. Да и потом, я что, спорить с той бабусей собралась, ей что-нибудь доказывать? Своё дело сделала – и до свидания!
Папа говорит:
— Вот и поспорь с тобой. Всё равно по-своему сделаешь.
Мама уже его по руке гладит:
— А что спорить-то! Все должно быть хорошо. Я же такой хороший сон видела!

3. Бабушка-девочка

Назавтра мама забрала меня из гимназии.
— Пойдём скорей, — говорит. – Покормлю тебя обедом, да надо уже бежать, знакомиться с той бабушкой…
— Которой девяносто с чем-то лет? – спрашиваю.
Мама отвечает:
— Ну да.
Вижу, она что-то волнуется.
Я говорю:
— Мама, можно я с тобой пойду?
— Это зачем ещё? – спрашивает мама.
— Ну, — отвечаю, — а вдруг она захочет тебя придирками замучить, как папа сказал?
Мама говорит:
— Ну, если и захочет – ты-то что сделаешь?
А что я сделаю? Понятия не имею. Но отчего-то уж так хотелось мне с мамой пойти. Мама поглядела на меня в сомнении.
— Ладно, — отвечает, — думаю, что эта бабуля, как её, Катерина Ивановна, не сильно рассердится. Да она и не видит уже ничего, как мне сказали. Если будешь тихо сидеть, может, она тебя и не заметит.
Квартира Катерины Ивановны оказалась на четвёртом этаже – самом последнем. Лестница узкая, на ней кислой капустой пахнет – точь-в-точь, как у нас в подъезде.
Открыла нам бойкая такая круглая бабушка.
— Пришла? – говорит маме. – И мальчонка с тобой? Сейчас я полы домою.
Гляжу, в руках у неё тряпка. Она окунает её в ведро и так, без швабры, нагнувшись – раз-раз… Ну, думаю, и не скажешь, что ей уже под сто лет.
А ей и не под сто оказалось. Это была вовсе не Катерина Ивановна, а другая бабушка – у её сына жена.
Эта бабушка пол живенько протёрла и провела нас через комнату за шкаф.
Там за шкафом кровать стоит. Свет от окна падает наискосок. И в этом свете, гляжу, спиной к нам — вроде бы девочка сидит. Вся беленькая. Над острыми плечиками белые кудряшки, с виду уж до того мягкие. В таких кудряшках и лицо должно быть мягким, в ямочках.
Тут она повернула голову, свет от окна попал ей на лицо. Я вздрогнул. Раньше таких лиц я никогда не видел. Исчерченное, смятое – на нём сотни, а может, тысячи морщин, крупных и мелких. Им тесно на таком маленьком лице. Одна в другой прячется, одна на другую налезает. И все шевелятся, точно живые.
А вдоль этого странного лица вниз тянутся два чёрных провода. В наушниках она. И перед ней, на одеяле – гляжу, плеер. Кассетный, старый, таких плееров сейчас и не увидишь. Она открыла его, трогает несмело пальчиками – лента у неё запуталась! Она боится её порвать, вытягивает петли то там, то здесь, только исправить ничего не может. На нас – ноль внимания. Морщинки сложились в такое выражение – будто любимая игрушка у неё сломалась. Глянул я ей в лицо и снова подумал, до чего же она похожа на девчонку.
Мама набрала воздуха и говорит:
— Здравствуйте, Катерина Ивановна! Я Ольга, медсестра. Вам, наверное, сказали. Буду уколы вам делать и массаж…
Бабушка сразу вскинулась:
— А? Что?
И мама снова говорит:
— Я – к вам… Вот, Ольга…
Бабуля глядит прямо на нас весёлыми глазами – неужто они у неё не видят ничего?
— Ольга? – переспрашивает. – А сколько ж тебе лет? Больно голосок у тебя детский.
Мама растерялась и говорит:
— Да мне уж много…
И тут эта бабушка-девочка как начала смеяться! Морщины все разом у неё задвигались – и точно бубенчики задребезжали, такой рассыпчатый вдруг покатился смех…
— Порадовала! – говорит странная бабуля. – Вволю-то когда посмеёшься? Много ей лет… Ой, много…
А сама слёзы вытирает.
Вытащила из ушей наушники.
— Меня-то, — говорит, — уже и поздно спасать. Коли самой тебе-то много лет – мне что остаётся? Мне и вовсе – столько не живут. А вот погляди-ка, можно ли кассету как-нибудь спасти? Люблю я эту кассету очень…
А маме лучше ничего такого в руки не давать, уж я-то знаю. Ну, думаю, сломает она сейчас бабкину игрушку – не то что придирками её замучат, а вовсе выгонят с работы, в первый же день. Я потянулся и взял с кровати плеер, мама благодарно кивнула мне и стала шприцы из сумки доставать.
Вышел я из закутка, стал потихоньку ленту из плеера вытягивать. Кое-как мне это удалось. Лента была вся пожёванная. Заправляю назад её, в кассету, и слышу тем временем за шкафом:
— Ой, Ольга, до чего техника дошла! Я сколько живу, всё удивляюсь.
Бабуля, видать, думает, что техника дошла только до таких допотопных кассетников. Но для неё и это — чудеса. А мама знай поддакивает:
— Да, да, я тоже удивляюсь…
— Все это знают – что там преобразовываются звуковые волны, — не по-старушечьи ахает за шкафом Катерина Ивановна, — а вот представь, как эти волны идут по воздуху, как отпечатываются потом на ленте… или на пластинке… Ты, Ольга, пластинки видела?
— Видела, — отвечает мама, — когда маленькой была.
— И я – когда маленькой была! – радуется Катерина Ивановна. – Потом-то у меня всегда музыка была, всегда свой аппарат был дома! Только в войну не было… Но война — не в счёт. А первый раз пластинки я увидела, когда мне было, видно, лет пять-шесть. Усадьба у нас стояла, Олюшка, – совсем недалеко от дома. Мы, дети, бегали смотреть через забор – там во дворе Алина, дочь хозяйская, пластинки заводила. Надо было у патефона ручку покрутить, внутри пружинка была, и вот она-то и вертела круг, на который клалась пластинка. И оттого у нас в округе вальсы было далеко слыхать! До нас как долетает музыка – так мы все к усадьбе, бегом. И смотрим в щёлочку. Уж до чего красивый у неё был патефон, рупор у него так и сверкал на солнце, глаза слепил… Зайчики, казалось, под музыку танцуют, и до чего мне хотелось как-нибудь потрогать его…
— И что же? – спрашивает мама. – Вам удалось — потрогать?
— Удалось! Сосед-то у нас был, дядя Миша Векшин, мастер на все руки, — отвечает бабушка так, точно того дядю Мишу и без неё все должны знать. — И вот однажды, в хороший день — мы, дети, как всегда на улице. Тут подъезжает вдруг подвода, и оттуда незнакомые люди поднимают… тот самый патефон! С огромным цветком-тюльпаном, точно золотым – и вносят к дяде Мише! Кто бы кроме него смог починить? И мы, детишки – сразу к нему. Он нас любил, детей. Он был старик, один жил. Жена у него умерла, а дети – уж Бог весть, где дети были у него, и он с нами всегда останавливался поговорить. Игрушки нам мастерил и к праздникам раздавал – зайца мог сделать с балалайкой. Дёргаешь за нитку – и заяц лапой так… точно играет на балалайке…
— А что же патефон? – напоминает мама.
— А как же – починил! Так, знаешь, мы-то к нему сразу набежали. Другой погнал бы. Неровен час, сломают – после ведь с помещиком-то не расплатишься. А он дал поглядеть, раскрыл коробку-то, а там всё штучки разные, колёсики, пружинка… Дал поглядеть – хвастается бабушка так, точно им с мамой и сейчас по пять-шесть лет… – и я, знаешь, даже одним пальчиком потрогала!
И мама точно тоже вместе с нею стала маленькой, а теперь с трудом возвращается в свой возраст:
— Нам бы с вами вот… витамины уколоть…
И верно, думаю, дома-то нас заждались. Только надо проверить, работает ли плеер, не работает ли…
4. Колокольчик

Плеер работал. В наушниках песня оказалась про деревья.
«Клён ты мой опавший, клён заиндевелый…»
Грустная песня, протяжная. Вот уж не стал бы слушать. Но мало ли, — думаю, — кому что нравится?
Заглянул снова за шкаф, а мама руками машет, шепчет:
— Нельзя сюда, Мишка!
Я — назад, но поздно уже.
— Мишка? – насторожилась Катерина Ивановна.
Оказывается, она только видит плохо, а слух у неё что надо.
— Ну-ка, — говорит, — Мишка, поди сюда.
Охлопала она меня – голову, спину. По волосам провела жёсткой ладошкой. Мама оправдывается:
— Это сынок мой, старший…
А я, чтоб она не успела рассердиться, поскорей говорю:
— Вот ваш кассетник. И всё работает. Послушайте – здесь песня про деревья…
Она спрашивает:
— Про какие ещё деревья?
А сама смотрит весело из-под нависших век — нет, вижу, не сердится.
— Одно дерево – клён, — объясняю ей. – А второе – я не понял, какое…
Она опять как задребезжит бубенчиками:
— Про деревья! Это же всё Есенин. Песни на стихи Есенина. Ты, Ольга, верно, слыхала про такого?
Мама кивает вежливо:
— Слыхала…
Бабуля спрашивает:
— Стихи-то его знаешь?
Мама отвечает неопредёлённо:
— Так, немножко.
— Я много знала наизусть, — как будто хвастается Катерина Ивановна. – Такие стихи и учить не надо, сами они к тебе в память входят и остаются в тебе накрепко. Вот, послушай, про колокольчик. Такого не помнишь?
Она вздохнула:
— Про колокольчик-то…
И тут вдруг стихами заговорила – тихо так. «Ну и всё же душа не остыла, так приятным мне снег и мороз, потому что над всем, что было, колокольчик хохочет до слёз».
Я поглядел в окно. Там и впрямь слякотно было, бесприютно. Но не мороз же со снегом! Апрель на дворе… А колокольчик – это она, видимо, про себя говорила – и верно же, до слёз колокольчиками-бубунчиками дозвенела.
А потом сразу потускнела вдруг.
— Вот я, — говорит,- чему удивляюсь. В стихах уже всё про нас заранее сказано. Мы и не знаем ещё того, а стихи уже есть про нас…
И стала снова стихи читать. Только уже грустные: «Неудержимо, неповторимо все пролетело… далече… мимо…» — Так-то, милая, — говорит маме. – Вот, я лежу. Всё-то для меня пролетело. Хотя и посмеяться ещё могу от души…
У меня тут отчего-то сердце сжалось. Так бы и сидел я, не шевелясь, и было бы мне тяжело на душе. Но тут бабушка вдруг оживилась и спрашивает у мамы:
— Я не пойму: как это поэт всё заранее знал про меня… Я-то молодая была. А он уже знал, как будет. Мудрый человек. А кто сказал бы, что он такой мудрый? Красавчик – ну и красавчик. Слыхала, может – больно красивый был?
— Слыхала.
Бабушка уточняет:
— Что глаза-то были голубые-голубые, а волосы – чистое золото?
Мама подтверждает:
— Да, да, конечно…
Бабуля тогда машет рукой.
— Так я что тебе скажу, и волосы у него русые были, как у многих. И глаза серые скорей, не голубые. Ну, только малость голубоватые, смотря как свет падает. А всё равно – знаешь, уж до чего красавчик был. Бывают люди, которым и не надо ничего, чтобы красивым быть – ни тех золотых кудрей, ни чего ещё, и глаза могут быть, как у всех, а красота сама в них так и светится.

5. «Левой! Левой! Левой!»

Я спрашиваю тогда:
— А что, вы сама, бабушка, видели того поэта… Есенина?
— Видела, — отвечает Катерина Ивановна, — видела я его. А может, и не его. Кто знает. Так он сказал мне: «Будем знакомы, Сергей Есенин. А вы читали, спрашивает, мои стихи?» Я растерялась – как же, стихи… Читала… Неужто передо мной, думаю, – тот самый поэт? А он тряхнул кудрями-то – ждёт, что я отвечу ему. Кудри у него и верно приметные были, да, я скажу тебе… Вот Маяковский – тот голову брил.
Она замолкает, что-то припоминая, а потом спрашивает маму в упор:
— Вот скажи, тебе нравится такой поэт — Маяковский?
Мама мнётся:
— Ну, я не знаю…
— Мне его стихи долго не нравились, — сообщает Катерина Ивановна. — «Левой! Левой! Левой!» Это, по-твоему, стихи?
Мама — чувствуется – не знает, что сказать.
— Ну, нет, наверно… Я не знаю…
— Да он ещё и не начал читать, а нашим уже и не понравился, — рассказывает Катерина Ивановна. – Мамка-то моя после говорит: «Что за поэта привезли? Здоровенный, черты лица грубые». Он у нас выступал в Кинешме, на фабрике Севрюгова. Народищу собралось! Он свои стихи читал, да. «Облако в штанах» читал. Это я вообще не могла понять, про что. Тебе как, нравится «Облако в штанах»?
Мама говорит:
— Не очень.
А сама ловенько распечатывает шприц, ампулу подпиливает и мне глазами показывает: выйди, мол.
Я выхожу из-за шкафа. Вижу – на одной кровати кто-то спит. Сын, видать, у Катерины Ивановны – старый дед.
Я встал в углу – стараюсь половицами не скрипеть.
— А то ещё вот это читал, — доносится тихое из-за шкафа. — «Моя милиция меня бережёт». Милицию тогда только создали, а он уже про неё стихи написал. Я может, и вникла бы, про милицию-то всё понятно. Да только подружка моя закадычная, Верка Журавлёва, всё время локотком под бок меня – толк! толк! Пойдём, мол, отсюда!
Тут та вторая, круглая, бабушка выглядывает из кухни:
— Чай будешь? – мне говорит. – Давай со мной!
А мне от шкафа отходить не хочется, до того я удивился. Представил, как Катерина Ивановна девчонкой была. Такая же, как сейчас, в тех же кудряшках – только лицо румяное, без этих морщин. А рядом с ней подружка – вертится, мешает стихи слушать.
— Он, Маяковский, — знаешь ведь как читал? – спрашивает у мамы Катерина Ивановна. – Он как читал…
И тут же раздаётся:
— Ой-ой-ой!
— Больно? – пугается мама.
Бабуля успокаивает её:
— Нет, лёгкая у тебя рука, Олюшка. Страху больше. Так вот, я говорю тебе, и голос грубый, и всё-то мне казалось, что всё, всё какое-то грубое в нём. Читала я потом, что, вроде, он красивый был. Чего красивого? Вот я любила, когда всё изысканно и с чувством… Чувствительные стихи любила. Я же сама выросла в простой семье, и мне нравилось, чтоб было по-благородному.
Тут, видно, Катерина Ивановна набрала побольше воздуха – и из за шкафа раздалось манерное, с завыванием:
Любовь – это бурное море,
Любовь – это злой ураган,
Любовь – это счастье и горе,
Любовь – это ложь и обман!
Я не выдержал – фыркнул. И сам испугался. Но из-за шкафа я тоже услышал смех – уже знакомый мне перезвон так и посыпался. И тут же Катерина Ивановна позвала меня:
— Мишка, ты, что ли? Давай сюда! Меня твоя мамка уже уколола!
Я захожу, а она дальше маме рассказывает:
— У нас с Веркой целая тетрадочка была с такими стихами, одна на двоих. И не простая – в клеёнчатом чёрном переплёте. Внутри — вся завитушками изрисованная. То у Веруни тетрадочка хранилась, то у меня. А стихотворения в ней были такие – каждое само по себе как завитушка, одно художественнее другого.
Она усмехается:
— А уж его стихи могли мы записать в нашу тетрадочку? Он-то стихи читал знаете, как?
— Как? – спрашивает мама.
— А он вообще их не читал. Только разговаривал с нами этими стихами. Как будто это вовсе не стихи. Спокойно сперва так начинал. А после уже повышал голос. Точно требовал чего-то от нас. Думаю: распоряжается – прямо начальник… А сперва – ничего, точно он просто говорит с тобой… А я не слышала его. Потом уж, когда старше стала, услышала… Вот, послушай! – просит она маму.
И тут же нас обоих просит:
— Послушайте! Ведь если звёзды зажигают – значит, это кому-нибудь нужно? Значит, это необходимо, чтобы каждый вечер над крышами загоралась хоть одна звезда?
И я не сразу понимаю, что это она нам стихи прочла. И после спрашивает:
— Как сейчас, звёзды-то показывают? Сама я не вижу…
— Показывают, — тихо говорит мама.
Катерина Ивановна кивает ей, как будто облегчённо, что и сейчас звёзды есть. А после как ни в чём не бывало продолжает:
— Мы с моей Веркою решили: что это за стихи? – и стали к выходу пробираться. А он увидел, что мы поднялись, и спрашивает на весь зал: «Ну что, нравятся вам мои стихи?» Прямо у нас и спрашивает. И мне показалось, что голос у него как-то дрогнул. Вроде, волнуется, понравилось нам с Веркой, что он сочинил, или нет. Ведь только что громыхал здесь перед нами – и вдруг забоялся: понравилось, нет ли? Нет, думаю, не может такого быть. Мне только показалось. А он всё глядит на нас, ответа ждёт.
— А вы что? – спрашиваю.
— Мы, само собой, кричим: «Да!!! Очень понравилось!» — а сами дальше к выходу пробираемся.
6. Щен

— Катерина Ивановна, — осторожно начинает мама на следующий день, — а вот вы говорили, что видели Есенина…
Вчера-то она сразу на другого поэта, на Маяковского, разговор перевела.
Я снова с мамой пришёл. И Манюшу мы тоже с собой взяли. Катерина Ивановна, как узнала, что у меня две сестры, маме сказала:
— Хоть со всеми приходи – всё веселей будет.
Но мама взяла с собой только меня с Манюшкой. С кем её оставишь? Наташка в школе, на продлёнке, а папа на работе. Манюшке мы с мамой говорим, чтоб тихо сидела, а то маму с этой новой её работы выгонят. Манюшка и сидит себе в прихожей, пока её не вытаскивает оттуда вторая, круглая, бабушка – Валентина. Я слышу, как она там удивляется:
— Ой, кто это у нас тут притаился, ой, какая тихая девочка!
Знала бы она, какая наша Манюша тихая! Как распрыгается дома на диване – не зря же из него в двух местах пружины вылезли.
Это нашу Манюшку в гостях только не узнать. Она глядит на круглую Валентину – головку склонила набок, ну, ангелок ангелочком!
— Есенин — да,- рассказывает в этой тишине Катерина Ивановна. – Есенин – он какие стихи писал! Так и глядит в них… печаль.
Она не сразу нашла слово, а найдя, снова повторила:
— Да, именно печаль. За нас, всех живущих. Что за людей, что за деревья. И за собак печаль… Ты, Мишка, собак любишь?
— Очень люблю, — отвечаю, — только вот нет у меня собаки. Мама говорит, что у меня есть сестра – Манюша….
А Катерина Ивановна не слушает уже – задумчиво так начинает:
— «Дай, Джим, на счастье, лапу мне! Такую лапу не видал я сроду…»
И улыбается чему-то.
— Джим, — объясняет, — это собаку звали, по-английски. И сейчас иной раз услышишь – так собак зовут. А Маяковский, он знаете как собак называл? Щен. Ты, верно, и не слышал, чтобы так звали – щен?
— Не слышал, — говорю.
Она рассказывает:
— Я этого «щена» потом вертела во рту и так, и эдак, как леденец. Щен–ок. Щен–ятя. Я это слово как услыхала-то в первый раз? Мы все на улице играли, видим: какой-то человек — мы-то не знали ещё, что это Маяковский, поэт, к нам выступать приехал. Идёт с какими-то людьми, видно, с начальством. Он самый высокий среди них, крупный такой. А нам сказали ещё раньше: на фабрике будет концерт. Вот мы и ждём, стоим возле забора. И тут же Федюшка, мой сосед, парнишка младше меня, играет с Шариком. Сейчас, говорит, вам покажу, чему я научил его. И палку поднимает – мол, служи! А Шарику нужна та палка, чтоб ради неё на задние ноги подниматься? Он сядет на землю, головку набок и на Федюшку глядит. И тут человек этот высокий приотстал от своих и спрашивает: «Твой щен?». Федюшка говорит: «Чего?» Сам перепугался, чуть не плачет: «Его не Щеном – его Шариком зовут. Это мой Шарик!» — точно у него Шарика отнять хотят. А этот человек: «Ну, славный щен – твой Шарик. Да только кто же станет за палку-то служить? А вот мы сейчас что сделаем…» Достал конфетку, ириску, вроде. Разворачивает, Федюшка смотрит не дыша. И мы с Веркой глядим. Нам-то не так и конфеты хочется, как Федюшку жаль: ему конфеты не часто доставались. Наши родители иной раз покупали, а вот Федюшка – он без отца рос, мамка ходила по домам, стирала кому что… Ну, думаем, сейчас конфетка мимо Федюшкиного рта пролетит, Шарику её скормят. А этот крупный человек глянул на Федюшку – и вдруг подаёт конфету ему. Федюшка – цап — и сразу её в рот, лицо от сладкого становится такое… блаженное. А этот незнакомец говорит: «Мол, щена твоего поучим в следующий раз». И нам говорит: «Уж извините, молодые граждане, одна была конфета …»
Она призадумывается:
— Да-а… Так и сказал: молодые граждане, кто нас так звал ещё? Вот, Маяковский… Он ведь это был. Я после, когда мы стихи слушали, Верке-то тихонько говорю: «А ведь это он, поэт Маяковский, конфету Федюшке дал?» А Верка глядит на него, щурится. «Вроде, он, — говорит, — а вроде, — говорит, — как будто и не он. Там у забора, на улице, совсем другой был человек…»
7. Исторические факты

— А Есенина-то вы, бабушка, встречали?- снова спрашивает мама.
— Видела и Есенина, — сразу откликается Катерина Ивановна.- Я же говорю тебе — красивый был. И отчаянный. Никого не боялся – воров, преступников. Корзинку мою спас.
— Какую корзинку? – не понимает мама.
— В поезде у меня украли корзинку, с бельём для маленького, — охотно рассказывает Катерина Ивановна. – С пелёнками да рубашечками. Я её неправильно поставила, надо было вниз, под саму полку, а я так, в ногах – корзинка-то была небольшая. Плетёночка такая… Хочешь – продукты вези, хочешь вещи в такой корзиночке, вот я и везла, чтобы, как родится, сразу ему всё готово было. Сыночка я тогда своего ждала, и муж провожал меня к своей маме. Сам-то он всё больше по командировкам, домой – как в гости заявлялся. «Езжай,- говорит.- Родится малыш, мама моя помогать станет». Я и поехала… А что ты думаешь? – спрашивает тут она у мамы и точно оправдывается: — Я же молодая была, мне страшно было – как одна-то буду? С мамой его и верно было легче. Я Валентине-то после говорю, невестке, — и она кивнула в сторону шкафа — где-то там хлопотала кругленькая бабуля, ворковала над нашей Манюшей. – Сын-то когда привёл её, Валентину, я ей говорю: «У меня хорошая свекровь была, я с ней ладила, и с тобой давай-ка ладить будем».
— А Есенин что? – напоминает ей мама.
— Есенин да,- спохватывается Катерина Ивановна. – Видно, Есенин был. А может, не Есенин… — она запинается, кивает в сторону кухни. – По радио передавали как-то про шоу двойников. Все собираются – кто на кого знаменитого похож. И тот уж до чего похож был, вылитый портрет. Сергей Есенин. Может, и он был. Он так и представился: мол, будем знакомы, Сергей Есенин. А вы читали, спрашивает, мои стихи? И вижу – вроде даже волнуется, что скажу. Я вот сейчас думаю: и Маяковский же спрашивал у нас с Веркой, как нам его стихи. Всем важно, что скажешь им, да…
Вижу, Катерину Ивановну сомнения мучат. А кто бы ей сейчас подсказал?
— Может, и сам поэт был, — говорит. — Но это потом он про стихи спросил. А сперва мужу моему – я сказала ведь, муж меня провожал, — Ивану моему говорит: «Как же такую красавицу, мол, одну отпускаете? Того и гляди, украдут». И смотрит хитро… А что думаешь? Мне многие говорили, что я красавица. Вот погоди, Валентину кликнем, пускай тебе фотографию найдёт. А тогда я сыночка ждала, и все говорили, что меня это ничуть не портит…
— И что же Есенин? – опять перебивает мама. – Или не Есенин. Как он вашу корзинку спас?
— Украли корзинку-то,- объясняет Катерина Ивановна. – Парень по вагону ночью ходил – и цап мою корзинку! Что было не цапнуть, она же вот тут стояла, у меня в ногах. Все эти вещи можно было продать, легко. Воришки ничем не брезговали. Я пока поднялась, тяжёлая вся, на полке села, а сосед мой уже – прыг в проход! И бегом за этим… воришкой. — «Держите!»,- кричит. А там уж не знаю, скрутили воришку, видно. Гляжу, мой сосед возвращается с корзинкой: «Получите, красавица!» Сам довольный, что может мне вот так мою корзинку преподнести…

— Представляешь, Катерина Ивановна поэта Есенина видела, — рассказывает мама папе за ужином. – Правда, может быть, говорит, и не его, а может, и сам поэт – очень похож был. И он ей сказал…
— Ты же вчера говорила, что она видела Маяковского, — отвечает папа.
Мама говорит:
— Нет, ты не понял. Маяковского она видела в Кинешме, он приезжал на фабрике выступать. Ей лет десять было, наверно. А с Есениным они в поезде вместе ехали из Москвы. У неё должен был родиться ребёнок. Она уже взрослой была тогда…
— Он ей корзинку спас, Есенин, — подсказываю маме я. — У вора корзинку отнял, в поезде. И он так назвался ей: «Я Есенин».
— Ну да, — кивает мама.
Папа спрашивает:
— А какой это год был?
Мама пожимает плечами:
— Не знаю…
— Доверчивая ты,- говорит папа.- Сыну-то у неё сколько лет сейчас?
Мама отвечает:
— Да лет семьдесят.
Папа спрашивает:
— Он не воевал?
Мама говорит:
— Нет, что ты! Когда война началась, он и в школу-то ещё не ходил. Он ещё тогда почему-то в детдом попал…
Тогда папа и говорит:
— Вот смотри. Есенина не стало в 1925 году. А сын у неё родился уж точно после 1925 года. Факты не совпадают.
— А что это значит? – спрашиваю.
Папа отвечает:
— А то! Или тот парень в поезде пыль в глаза пускал, а она уши развесила. Или она сейчас вам сочиняет байки.
Мама сразу погрустнела, сникла. Стали мы чай пить с домашними кренделями, и всё равно за столом как-то невесело было.
Назавтра приходим мы опять к Катерине Ивановне – как обычно, укол ей делать и массаж. Мама – чтоб делать укол и массаж, а мы с Манюшей – за компанию. Круглая бабушка, Валентина, открывает нам и говорит:
— Тихо, спит Катерина Ивановна. Ночью плохо спала. Идёмте в кухню, чаю попьём.
Мама тогда и спрашивает:
— А скажите, пожалуйста, Валентина Петровна, с какого года ваш муж?
Валентина Петровна ей отвечает:
— Мой-то Николай? С тысяча девятьсот тридцать восьмого.
Потом помолчала и говорит:
— Младшенький он был, последыш. Двое старших на фронте погибли, он их почти и не помнит. Мал был…
Мама переспрашивает:
— Как – на фронте погибли?
— Так,- отвечает бабушка Валентина. – Вы что, не знали? И муж тоже у Катерины Ивановны там остался…
Тут она выкатывается из кухни и возвращается с толстенной такой книгой в тёмном бархатном переплёте.
— Вот это книжка! – ахает наша Манюша.
А Валентина Петровна ей говорит:
— Это не книжка, это альбом. Давайте фотографии вам покажу.
На фотографиях у Катерины Ивановны, и верно, оказалось три сына. Два паренька – школьники, в рубашках, подпоясанных ремешками, и один совсем ещё лялька. Неужто — дедушка Николай?
Катерина Ивановна кудрявая, светловолосая. Как старшая сестра этим двум парням. А рядом с ней стоит человек – полный, большой. Голова круглая, налысо обритая – как яйцо. Сейчас так не ходят. И рубашка на нём тоже подпоясанная ремешком, как у парнишек.
А на одной фотографии, мутной совсем, две девочки – одна с косами, другая в белых кудряшках. Обе сморщились, точно стараются не рассмеяться. Смешинку съели – одну на двоих. Только смешинку эту в лицах и разглядишь. Но я сразу понял — это Катерина Ивановна со своей любимой подружкой Веркой. Такими они и были, когда слушали поэта Маяковского. Он у них спрашивает: «Нравятся вам мои стихи?» А они в ответ изо всей силы: «Да!!!» — а сами – на выход…

8. Пшённая каша с салом

Про эту Верку свою Катерина Ивановна каждый день вспоминает. Как услышу, говорит, вас, детей, в коридоре, так сразу и вижу, как сама была маленькой. И Верку вижу свою.
С Веркой они с утра до вечера не расставались. Верка потом тоже стала учительницей. Хотя у неё, так же как у Катерины Ивановны, почти вся родня работала на железной дороге. Только мама у Катерины Ивановны была ткачихой на фабрике, а потом пошла работать в милицию.
— У мамы форма была – ох, до чего красивая,- охает сейчас Катерина Ивановна. – Глядела я на маму и любовалась, только мало глядеть приходилось – мама быстрая была – раз, и нет её. Убежала. Мама спасала беспризорников. Вваливаешься, нагулявшись, домой, а тут посреди комнаты корыто стоит, а в корыте она кого-нибудь отмывает. И не видно, кого — кругом же пена. Только голосок слышишь: «Тётенька, хорошая, не надо мылом, мыло щипучее!»
— И что потом? Те беспризорники жили у вас? – спрашивает мама.
— Да нет, они в большом доме жили, в красивом. Им, детям, выделили усадьбу. Помещики-то съехали оттуда за границу, вот беспризорных детишек и вселили, сирот. Чтоб жили в красоте. По первым временам слышался даже из усадьбы патефон, пока его не поломали.
Она вздыхает:
— А починить теперь уж было некому. Не стало дяди Миши, а других мастеров видно, не нашлось. А может, так сломали, что уже и не подлежал починке…
Она нащупывает плеер:
— Вот будет усадьба…
И рядом с плеером что-то рисует пальцем на одеяле.
— Вот здесь у них был огород, а здесь площадка, чтобы маршировать.
— Зачем – маршировать? – спрашивает Манюша, а Катерина Ивановна уже не слышит её – продолжает:
— Только баньку в усадьбе топили по банным дням, а поди дождись того дня, если весь завшивел. Вот мама их, найдёнышей, первым делом к нам, отмывать да бельишко прожарить в печке уж, заодно. А мы с Веркой тут, на подхвате. Тряпку-то в руки – и вперёд, не зевай — пол подтирай, пока они моются. Если не подтирать — нальётся воды целое море…
Подружки её сейчас уже нет. Бомба убила её, когда ей было 34 года. Она детей везла в поезде. Их наградили, детей – кто-то из них отличником в школе был, а кто-то хорошо делал модели. Тогда у всех увлечение было такое. Игрушек-то было мало, но никто не переживал. Многие ходили в такие кружки, где учили мастерить самолёты, военные корабли или поезда. И всё это летало, плавало, бегало по маленьким рельсам. Для моделей устраивали соревнования, и чья модель победит, тех ребят могли отправить отдыхать на юг. Родители спокойно отпускали их, они знали, что всё будет хорошо. Все радовались, что человеку такая путёвка досталась. А когда началась война, детей хотели отвезти обратно к родителям, или я точно не понял, куда, и их, как говорит Катерина Ивановна, бомбёжкой-то и накрыло. Многие погибли, и руководительница, Вера Петровна, тоже. Война была.
Но про это Катерина Ивановна вспоминать не любит. Она говорит, как услышит в прихожей нас, так ей и кажется, что Верка ещё жива, и что им снова по восемь лет. И почему только по 8? Мне-то уже 11!
— У нас на путях поезд стоял с ранеными, — рассказывает Катерина Ивановна. – День стоит, два стоит. Раненых-то девать некуда. А мы с Веркой тогда разыгрались… Вы в чехарду играете? – спрашивает тут она у меня.
— Как это – в чехарду? – не понимаю я. И мама, гляжу, не знает.
— Прыгать там надо было, — торопится объяснить Катерина Ивановна. – В школе-то прыгаете — через козла?
— Прыгаем, — говорю.
— Ну вот и мы прыгали, только не через того козла, а друг через дружку. Один нагнётся, а другой-то с разбегу ему руки на спину, и вверх, точно взлетаешь… Ух, и любила я с мальчишками в чехарду играть. А брюк, или этих… шортов еще девочки тогда не носили. Немыслимо было, чтобы девочка на людях – да в штанах… А мне пришлось в тот день сестрину юбку надеть. Старая-то моя совсем истрепалась. А сестрина длинная была, путалась я в ней. Ходила – наступала на подол. Однако думаю: да, ничего, приноровлюсь. И вот разогналась я в сестриной юбке, прыг через Федюшку, соседа нашего. А юбка-то высоко прыгнуть и не пускает. Покатилась я с Федюшкиной спины прямо на дорогу, а тут глядь – отец идёт, и я как раз под ноги отцу попала. Он поглядел на меня сверху вниз и говорит: «Чем прыгать без дела, идите с Веркой на запасные пути, спросите, может, что нужно». Раненых-то, говорит, полный состав…
Мама спрашивает:
— Это какая война была, ещё гражданская?
Бабушка отвечает:
— Первая мировая. Отец мой на железной дороге работал, не взяли его на фронт, жил с нами. Так что я говорю? Отца ослушаться нельзя было. Побежали мы на запасные пути, к лесу. А там уж как нам рады были! Сестричек-то не хватало. Сестричек, говорю, милосердия… И бинтов не хватало, грязные бинты мы с Веркой стирали в корыте и вешали сушиться на деревьях. А как перестираем всё, так – корзины в руки и в лес по ягоды. Густой у нас лес был, мы его бором звали. Мы с Веркой – всё с краешку… Ягоды наберём – а после раненых с рук кормили. Они губами с ладошки малину берут – кому руки задело… Щекотно ладошке…. И кашей мы кормили их, как малых детей…
Тут у неё глазки сверкают:
— Да нам и самим за всё про всё давали пообедать! Пшённую кашу давали с салом… Ох, и вкусно было!
Мама, гляжу, сморщилась. А Катерина Ивановна и не видит. Улыбочка у неё такая, точно она про конфетку вспомнила.
— Сало топится, — говорит, — пока ещё каша горячая. И она вся нежным соком пропитывается. Я и теперь иной раз Валентину прошу: «Свари-ка мне пшённой каши с салом!»
Мама пугается:
— Вам же нельзя!
— Как так — нельзя?! – пугается и Катерина Ивановна.
Мама спрашивает:
— Разве вам доктор не объяснял? Это тяжёлая пища, а у вас перебои сердца…
Катерина Ивановна отмахивается от неё:
— Моё сердце бьётся уже десятый десяток лет! Я ведь и сама, Ольга, думала, как ты – мол, то нам полезно, а то – во вред… Полезно для здоровья, к примеру, — когда спокойно на свете живёшь. Тогда и душа твоя светится у тебя на лице улыбкою тихою, благостной… Такие души на этой земле долго и живут. А мне-то за что-про что долгий век? Я ведь, сколько себя помню, жила в волнении, в хлопотах – как сердце-то было не надорвать? И горе горькое видела, и кушала — не что сама захочу, а что было. Так отчего же, думаю, я-то без малого сто лет уже на свете живу? Сперва мне совсем непонятно было. А после — знаешь, что я поняла?
Катерина Ивановна наставительно поднимает палец.
— Перво-наперво, я сырой воды не пила. Дома меня так приучили. Терпи, а сырой воды в рот не бери ни глотка. Только чай… – тут она вздыхает. – Ну, война не в счёт. На окопах-то, на строительстве укреплений где сыщешь прокипячённую воду? Война – нет, не в счёт. А так – ни грамма сырой воды не пила. А второе…
Тут она, гляжу, воздуха набирает, точно нырять собралась. И точно, ныряет вдруг в назидания, как завуч на общешкольной линейке. Не зря она учительницей была!
— Второе, — говорит, — это у тебя дело должно быть, трудиться надо…
Мама головой кивает:
— Да, да…
И вдруг Катерина Ивановна точно выныривает откуда-то, опять становится собой, привычной, и говорит:
— А ты, Ольга, не дакай. Знаю, что думаешь: пошла старуха учить. Я верно тебе говорю: самый несчастный тот человек, который занятия себе не нашёл… Мне-то повезло, я всегда дело находила.
9. Три цветка

Однажды мы просыпаемся, и мама спрашивает:
— Знаете, какой сегодня день?
Я и сказать ничего не успел, а моя сестра, Наташка, уже кричит:
— День Победы! Сегодня девятое мая – День Победы!
Манюша услышала – и что бы понимала? – прыг с кровати:
— Ура! Сегодня День Победы!
— Правильно, — отвечает мама. – Только не кричите. Сегодня такой день… В это день тихо говорят. О тех, кто воевал и не пришёл домой с войны. О тех, кто погиб. Зачем кричать? Сегодня вспоминают хороших людей, которых больше нет. А тем, кто воевал, и кто жив сейчас, говорят добрые слова.
— А у нас есть кто-нибудь, кто воевал? – спрашивает Наташка.
Мама отвечает:
— Оба моих дедушки, и оба папиных. Только уже вы никого из них не застали.
— Как – не застали? – не понимает Наташа.
— На этом свете не застали, — объясняет мама. – Вы родились, а они уже ушли в другой мир. Дедушка Никифор на войне погиб, а остальные уже после умерли.
— Значит, мы не будем никого поздравлять? – спрашиваю.
А мама говорит:
— Я думаю, надо поздравить Катерину Ивановну.
Наташа не понимает:
— А разве она воевала?
— Хуже, — отвечает мама. — У неё сыновья погибли на фронте, и муж тоже погиб. Когда ты вырастешь, ты поймёшь, что это гораздо хуже.
И меня от её слов точно кольнуло где-то внутри. А мама и сама как будто удивилась и говорит:
— А ведь она как ни в чем не бывало учила ребятишек. И вместе с ними, с классом, ездила окопы рыть, строила заграждения…
— Какие заграждения? – спрашиваю.
Мама растерялась:
— Ну, я не знаю. Видали, может, в кино: стоят такие, в полях – железные, крест-накрест. Чтоб танки не прошли. Их же построить надо было – а кто строил? Те, кто не воевал. Женщины, подростки только чуть-чуть постарше тебя, Мишка. И наша Катерина тоже строила такие заграждения, где-то под Москвой. Вместе с учениками. Они копали землю, это так и называлось – земляные работы. Ямы какие-то, окопы рыли. А ночью она пыталась с учениками разговаривать, и даже сначала хотела как-то с ними заниматься. Только не получилось. Она рассказывала мне – всё уставали очень…
Тут мама призадумывается.
— Мне Катерина Ивановна знаете, как говорила? Я, говорит, потом решила – ладно с ней, с учёбой. Главное, чтобы они за это время не забыли, что они – класс, что они будут ещё вместе учиться, что это временно — окопы, а после снова будет нормальная жизнь…
И мама пошли с девчонками на кухню готовить торт. После обеда мама завернула его вместе с большой тарелкой. Вышли мы на улицу – мама, я и Наташка с Манюшей – и мама сразу же купила в цветочном киоске три алые розы. А после спрашивает:
— Кто понесёт цветы?
Я думал, она мне их даст – я же один из нас четверых мужчина. А Катерина Ивановна, хотя и старенькая совсем, но всё-таки женщина, и самое правильное – это когда мужчина несёт цветы женщине. Но мама вдруг отдала цветы Манюшке:
— Неси ты.
Я только хотел спросить: «А что это она?» — и вспомнил: доктор маме говорил, что нашей Манюшко надо почаще поручения давать. Тогда она, может быть, справится с этим своим синдромом.
Сели мы в троллейбус и вышли, как обычно, у стадиона. Со стадиона музыка долетает, какие-то непонятные слова – так в мегафон говорят, ни слова не разберёшь, но зато как громко. Там в честь праздника проходят соревнования.
Мы подошли к белым высоким воротам, мама в растерянности оглянулась на нас:
— А интересно, — спрашивает, — можно сегодня пройти через стадион? – как будто мы знаем.
И вдруг как закричит:
— Где цветок?!
Глядим мы все, а у Манюшки в руках только две розы.
— Не знаю, — говорит нам Манюша. – Наверно, один цветочек куда-то делся.
Мы побежали назад к остановке, глядя всё время себе под ноги. И точно, лежит наш цветок на асфальтовом пятачке, у дороги. Манюша, как только из троллейбуса вышла, сразу его и уронила.
Наташка первая добежала, подаёт маме розу, и мама две других берёт у Манюши и смотрит на нас – кто дальше цветы понесёт? А сперва надо, конечно, сказать Манюше:
— Эх ты! Мы тебе наши цветы доверили, а ты оказалась такая раззява…
Только Манюшка не даёт ей этого сказать — снова к цветам руки протягивает:
— Мама, дай мне, пожалуйста, я больше не потеряю!
Маме стало жалко Манюшку, и она ей снова цветы дала.
Идём мы через стадион, вдоль трибун – зрителей мало, все толпятся у дальнего края. Там парни в камуфляже по выстрелу пистолета срываются с места, бегут через полосу препятствий – где перелетят через высоченный щит, где ползком под низко натянутыми верёвками, и музыка военная гремит! А за трибуной, дальше, в ряд выстроились машинки, низенькие такие. Гудят они, выпускают целые облака дыма. Сидишь в такой – почти что на земле сидишь. А носятся-то они как! Один водитель, гляжу, отъехал, а ему кричат:
— Ваня, Ваня! Ты куда, скоро стартуем!
Гляжу, а этот Ваня – ещё мальчишка, и другие водители тоже. Совсем немногим старше меня! Я подошёл, спрашиваю:
— А что, всем можно кататься?
А они мне в ответ:
— Построй сам карт и катайся!
Оказывается, эти машинки картами называются.
Мама глянула на меня – и тут же направилась к пожилому человеку, должно быть, руководителю этих мальчишек. Подошла и говорит ему:
— Простите пожалуйста, вот у меня сын хотел бы у вас заниматься.
А этот человек ей отвечает:
— Четырнадцать исполнится – милости просим!
Я даже огорчиться не успел, мама с девчонками стали тянуть меня со стадиона. И верно ведь, пора — и укол делать, и поздравлять Катерину Ивановну. Она рано ложится. И вот мы уже в её дворе. И тут Наташа говорит:
— Мама, а у Манюшки опять два цветка!
Мама спрашивает:
— Как это – два?
Глядим, и верно, у Манюшки в руках только две розы. Она это и сама, видно, только что заметила. Стоит, лицо такое умное – думает, как это – было три розы, а стало две.
Мама поглядела назад, не валяется ли где-нибудь на дороге роза. Роза не валялась. Пришлось из Катеринивановниного двора повернуть назад, в тот переулок, к стадиону. Все четверо под ноги глядим. Мама волнуется:
— Как мы с двумя цветками заявимся?
Манюша жмётся к ней, ластится. Чувствует – виновата.
Наташка говорит:
— Лучше бы я розы несла. Манюшке ничего доверять нельзя.
А мама вдруг сразу такая грустная стала и говорит ей:
— Это, может, и не Манюшкина вина. Это, может быть, знак судьбы, что у нас один цветок всё время куда-то девается.
— Как – знак судьбы? – спрашиваю.
Мама объясняет:
— Два цветка живым людям не дарят. Живым принято дарить нечётное количество цветов. Три, пять, семь… А вот если человек уже умер, тогда приносят чётное число цветов…
Голос у мамы подозрительно тонким стал, гляжу – на глазах слёзы у неё.
— Катерина Ивановна болеет,- говорит. – Я каждый раз думаю, застанем мы её живую или нет. И вот… вот, выходит, это… Это плохой знак.
И тут Наташка дёргает маму за рукав.
— Мам, знаешь, а за границей можно дарить хоть сколько цветков. Мы в школе читали рассказ, там одной девочке исполнилось десять лет – и ей подарили десять роз!
Мама не понимает:
— Зачем – десять роз? Что, злые люди? Хотели ей плохого?
— Нет, что ты! – Наташка принимается объяснять. – Им без разницы, чётное число или не чётное. Мы же на торт ставим и десять, и хоть сколько свечей. Сколько лет человеку исполнилось, столько и ставим свечек. И даже не думаем, чётное это число или нет. Вот в Англии так и с цветами тоже! Мы говорили про это на уроке английского…
Мама отвечает:
— Но у нас ведь не Англия.
Тогда я говорю:
— А может, выкинем и ещё одну розу? Останется одна – получится снова нечётное число.
Гляжу, обе розы такие свежие, ощетинились влажными лепестками, и сквозь них свет проходит.
Мама тоже поглядела на них и говорит:
— Чем выкидывать добро, лучше давайте ту нашу розу поищем.
Так, глядя себе под ноги, дошли мы до самого стадиона, и через стадион вдоль трибун, почти до белых ворот… У этих парней, картингистов, как раз начались соревнования. Носятся их машинки мимо нас, сигналят, парни кричат – ясно дело, мешаем! И этот пожилой человек гляжу, сорвался с трибуны, к нам бежит.
Мама кричит ему что есть сил:
— Розу мы потеряли!
Тут мальчик, который Ваня, подъезжает в клубах дыма и спрашивает:
— Эту, что ли?
Я еле её узнал. На нашу розу уж не знаю, сколько раз машины наехали – такая она вся вялая стала, жухлая, вся в пыли. Стебель в двух местах сломан, еле держится.
Тот пожилой человек поглядел на нас, точно только сейчас увидел. Спрашивает:
— Все ваши детки, дамочка? Вам бы такой – да миллион бы алых роз, а не такого заморыша!
Взял он бутылку с минералкой, стал маме на розу поливать. Мама отмыла её немного.
Сказали мы спортсменам спасибо и снова двинулись к Катерине Ивановне.
Мама на ходу цветок выпрямляет, листочки надломленные пристраивает обратно.
— Как, — спрашивает, — мы с такой розой заявимся? Разницу-то с остальными двумя сразу видно. Пойти бы поискать, вдруг рядом где-то продают цветы…
Потом вздыхает.
— Не могу. У меня ноги гудят – на каблуках. Устала уже с вами…
Тут вдруг Манюшка выхватывает у мамы цветы.
— Я помогу тебе!
«Ну, — думаю, — помощница!»
Мама растерялась, а Манюша обещает:
— Я буду хорошо нести!
— Несла уже! – отвечает Наташка. – Мам, скажи ей, что она вышла из доверия!
Манюшка уговаривает нас, чтоб разрешили ей снова розы нести. Мама говорит:
— Ладно, вот тебе ещё один шанс. Покажи, что ты можешь участвовать в общем деле.
Манюшка вцепилась в цветы, лицо решительное. Шагает вперёд по сторонам не глядя, только на розы, спотыкается… Две розы у неё в руках яркие, так и дышат свежестью, а третью мы хотя и отмыли, а всё равно не скроешь никак, что она под ногами да под колёсами побывала. Но не понесёшь же только два цветка!
Наконец, дошли мы до Катерины Ивановны.
Открыла нам круглая бабушка Валентина, вслед за ней дед выскочил в коридор. Стали они рассматривать моих сестёр – похожи Наташка с Манюшкой, не похожи? Раньше ведь здесь только мы с Манюшей бывали вместе с мамой, Наташка пришла в первый раз. А Катерина Ивановна не видит, ей надо обнять человека, чтобы понять, какой он. Думаю: где Катерина Ивановна, скорее к ней! Она точно – жива? Манюшка первая нырнула за шкаф, даже кроссовки не сняла. Я свои только снял, гляжу — обнимает уже Катерина Ивановна Манюшку, говорит ей: «Ты, что ли, жучок?» Манюшка смущается, ручки складывает, а Катерину Ивановну не обманешь, она говорит маме:
— Небось, самая шустрая в твоей троице?
Наташка заглядывает к нам за шкаф с опаской, а через секунду Катерина Ивановна и её тоже обнимает. Наташка – клюк её в щёку, и сразу же отстраняется и говорит:
— Я Наташа. От нашей семьи мы поздравляем вас…
И протягивает ей цветы. Манюшка-то про них сразу позабыла. Как вошла в дом – так и кинула где-то. А Наташка сразу же и схватила. Стоит перед бабушкой с тремя розами – две живые, роскошные, а у одной лепестки склеились и головка набок.
«Вот стыдно-то», — думаю.
А после думаю: «А может, ничего? Ведь Катерина Ивановна-то не видит!»
А она вдруг и говорит маме:
— Олюшка, как хорошо, что их три! Какая ты должна быть счастливая!
Только позже я понял, что она не о розах говорила, а о нас. Нас ведь трое – я и мои сестрёнки, Наташа с Манюшей. У неё тоже когда-то, до войны, было трое детей.
А тогда оборачиваюсь, гляжу: мама и верно счастливая, что третья роза нашлась. И что никакой это был не знак судьбы, просто Манюшка у нас такая раззява, а знаки судьбы тут ни при чём. А я стою и не понимаю: «Видит, что ли, Катерина Ивановна наши цветы?» Может, она так обрадовалась нам, что стала опять видеть?

10. Император

Гляжу я на неё, и мне не понять, как это – смотришь и не видишь. Но долго об этом мне думать не дают. Круглая бабушка Валентина ведёт Наташу с Манюшей в кухню книжки показывать, и я тоже выхожу из-за шкафа. Оттуда сразу же начинают раздаваться какие-то шлепки – мама делает Катерине Ивановне массаж и говорит ей, как маленькой:
— Вот наши ножки, наши ножки будут ходить, мы снова пойдём…
Мама хоть кому делает массаж – всё равно разговаривает. Это, мне кажется, помогает ей руками работать.
— Вот наши ножки… А откуда у нас такой шрам? Я всё хочу спросить. Это же рваная рана была? Это вы так — на войне?
— Это я на заборе, — отвечает Катерина Ивановна, — это — ещё до всякой войны. В тот самый день, когда к нам приезжал император…
— Какой император? – конечно же, спрашивает мама, а Катерина Ивановна говорит:
— Понятно какой – Николай, при нём я родилась, других не застала. Николай был проездом в Кинешме, и вот у нас в тот стрельба началась…
— Революция! – сразу подаю голос я. Мыслимо ли дело – Катерина Ивановна историческая старушка! Она участвовала в революции и была ранена…
И тут же из-за шкафа я слышу смех.
— Какая там революция! Так всё, по глупости. Любопытной Варваре на базаре, сами знаете, нос оторвали, а что там на базаре было смотреть? А тут тебе не базар, тут сам государь-император приезжает. Народ как жил? Ни телевизора тебе, ничего… Но зато случай представился живьём царя увидеть – и уж как мы бежали на пристань…
— Чтобы свергнуть царя? – спрашиваю. Я ведь слышал уже – и сколько раз! – что царя «свергли», только не очень представлял, как это.
Мама меня окликает с укоризной:
— Мишка!
И Катерина Ивановна ахает:
— Да зачем – свергнуть? Зачем – свергнуть? Так, посмотреть! Это позже ему судьба была – свергнутым быть, а тогда какой же год был? Девятьсот тринадцатый? Царь Николай совершал путешествие – не знаю уж, откуда и куда, но только в нашей Кинешме он должен был пересесть на пароход. Мамка мне строго-настрого сказала: из дома ни шагу, сиди, сестру карауль – а сама на улицу. Видно, хотелось ей на царя поглядеть. А мы с сестрой обождали, чтобы уж отошла от дома она, — и следом… Народ-то к Волге не бежал – летел, весь город высыпал, и жандармы тоже – глядят, чтобы не было беспорядков, чтоб никакого бунта не допустить. А народ и не думал бунтовать, нет, что вы… — точно оправдывается за шкафом Катерина Ивановна, — Все, казалось, чего-то ждали, чего-то хорошего, милости царской…
— Как – милости? – спрашиваю, а она мне отвечает:
— Ну, что он поднимет руку и скажет: «Благословляю вас, люди мои, и жалую вам…»
— Жалую — это значит «дарю» — объявляет из кухни Наташка.
У моих сестёр нюх на всякие истории. Только начнут что-нибудь рассказывать – у обеих уже ушки на макушке!
— И что он вам подарил? – спрашивает Манюша.
— Да что – ничего! – отвечает Катерина Ивановна. – Я и не скажу, что мы ждали, какого подарка, да и никто бы там не сказал, чего ждёт, да только народ толпился, лезли по головам. Жандармы теснят их в сторону – не напирай, мол, да не балуй! И вдруг вижу я маму свою совсем рядом, жандармы её в плечи, в грудь толкают – мол, отойди! Она в первых рядах оказалась, такая была проворная. Увидела нас с Милкой, сестрой, — кричит: «Дети мои, дети!» — а к нам уже и не пробьёшься. Она – там, а мы здесь. Нас, ребятишек, не гнали, мы тут же по площадке бегаем среди жандармов, их за рукава дёргаем: «Дяденька, дяденька, который там император?»
— Так вы его видели? – спрашивает мама.
— Видела, видела, — подтверждает Катерина Ивановна,- глазки-то у меня молодые были, зоркие. И вот гляжу – стоит он на палубе, в военном мундире. Сам рыженький, ростика невысокого. Дочки, великие княжны, выше его были. Тоненькие, одетые чисто… А уж царица…
Наташка, сестра, хочет перебить, а не успевает.
— Вот это царица была! – перебивает сама себя Катерина Ивановна. – Ольга! – с жаром обращается она к маме.- Такой неописуемой красоты я никогда больше не видела. Белое платье – и сама как лебедушка белая, не идёт – плывёт… Знаешь, Ольга,- торопится Катерина Ивановна, — снится она мне иногда. А сам император рядом с ней – весь какой-то поникший, а в глазах отчаяние, страх — ой, что сейчас будет! Не в добрый час люди на пристани собрались… И точно, через секунду стрельба началась.
— Стрельба! – ахает кто-то из наших, наверно, мама с Наташкой вместе.
— Толпа очень уж напирала, её было не удержать,- объясняет Катерина Ивановна. – И вот, видно, у жандармов нервы не выдержали. Начальник их приказал в воздух стрелять, а кто-то сдуру пальнул прямо по толпе.
Мама снова ахает, а Катерина Ивановна продолжает:
— Пуля попала аккурат в дядю Мишу Векшина, в соседа нашего. В грудь, наповал. Вот он передо мной и сейчас. Я гляжу – лицо у него удивлённое стало: как так, мол? И стал он оседать к людям на руки – толпа же, упасть не дадут… А мама как поглядела на него, так и говорит во всеуслышание: «Вот она, царская милость!» И тут же два жандарма к ней, да сразу же её и хватают, и тащат её из толпы: «Как, мол, так –бунтовать? Против государя-императора?» Мы с сестрой – обе в крик, народ разбегаться начал – уж не до царя. Жандармы на нас с сестрой и не глядят, кричи не кричи. Поведи маму вверх по улице – нам и не угнаться за ними, решила я короткой дорогой к участку добежать, а там надо было перемахнуть через забор. Сестру-то я сразу на ту сторону пересадила, ей года четыре было тогда. А сама, когда лезла, ногу себе и раскроила. Кусок юбки на том заборе оставила, и кожа вот так, шматком, у меня висела… А я и не гляжу, что у меня с ногой, нам – лишь бы от мамки не отстать. Жандармы-то её в горку так и пёрли. Мамка вывернулась у них в руках, обернулась и нам кричит: «Сейчас же бегите домой, скажите отцу, что меня забрали в участок!»
— И что отец? – спрашивает моя мама.
— Отец в мастерской был, – говорит Катерина Ивановна.- А уж брат Саша накинулся на нас с Милкой. На меня, конечно, в первую очередь. «Где вы ходили, — говорит,- вас и убить могли!» Всыпал бы мне по первое число, да увидел ногу мою. На кровь-то уже порядком пыли налипло. Только налил он в таз воды – мне рану промыть – тут вваливаются к нам жандармы с обыском. Один, второй – сразу не повернуться стало. И ну рыться в вещах! Подушки даже порезали, что уж они там искали… Подушки мне жалко было. Перья как поднялись! После ушли жандармы, и Саша нам, мелкоте, говорит: а ну, мол, собирайте перья. Кто больше всех соберёт, тому копейку дам…
Наташка, моя сестра, в кухне фыркает.
— А копейка,- говорит Катерина Ивановна, — это по тем временам хорошие деньги были. На копейку хорошую конфету можно было купить.
— И что, — спрашиваю,- собрали?
— Собрали до пёрышка! Уж как мы старались! И я с ногой-то обвязанной ползала под столом. А тут как раз и мама приходит…
— Выпустили её? Разобрались? – радуется моя мама.
— Видно, разобрались. Мама приходит – и с порога кидается прямо ко мне, под стол: «Ногу скорей покажи!» И Сашу спрашивает: «Ты хорошо промыл?» Она, оказывается, ещё тогда увидела у меня кровь, только жандармы её не выпускали ко мне…
Мама уже давно не делает массаж, а тут, слышу, хлюпает носом подозрительно. Может, представила, что это её к кому-нибудь из нас не пускают.
— Вот с тех самых пор у меня шрам-то и остался, как память, — рассказывает Катерина Ивановна. – Хотя я и без шрама тот день не забыла бы. Иной раз до сих пор вижу во сне и дядю Мишу в последнем этом его удивлении – что, мол, такое. И императорское семейство вижу, но так, неясно. Мальчик там должен был с ними быть, цесаревич… Мальчика я совсем не помню, и не снится он мне. Из них всех одного императора чётко вижу — как смотрит он с палубы, а в глазах – отчаяние. Сейчас, мол, начнётся. Иной раз мне кажется, что он уже откуда-то знал, что ему скоро придётся и престола лишиться, и самому вместе со всей семьёй принять страшную смерть. И он ничего изменить не в силах был, оттого и такое отчаяние в глазах… Вот понимаю же – в тринадцатом году откуда он мог про это знать? А когда он мне снится, чувствую: всё знает!
Мама говорит:
— Да, да….
Дались им эти сны!
Вот ведь нашли друг друга любители сновидений!
Манюшка, моя сестра, спрашивает:
— А кто копеечку-то получил?
— Милка, сестра, — отвечает Катерина Ивановна.- Мне с забинтованной ногой за ней было не угнаться!
11. У Енцова

Однажды приходим мы с мамой к Катерине Ивановне, и бабушка Валентина в коридоре шепчет:
— Не знаю, что делать. Тоскует бабуля. Со вчерашнего дня в рот ничего не берёт и с кровати подниматься не хочет. И к плееру с утра даже не притронулась. Не иначе – на днях помрёт.
Мама измерила Катерине Ивановне пульс и давление.
— Нет, — говорит, — всё так же, не хуже, чем было.
Принялись мы все уговаривать её, чтобы дала ей укол сделать. Доктор ведь сказал – каждый день, для поддержки организма. А ей уже и всё равно, поддерживают её или нет.
Мама всё-таки уколола её за шкафом, а после выходит и говорит:
— Если всё время за шкафом сидеть, как в норе, тогда хоть кому жить не захочется.
Бабушка Валентина оправдывается:
— Она сама захотела, сама — за шкафом. Это, говорит, будет мой уединённый кабинет. Когда дочка с внуком приехали и нас потеснили, стали мы думать, кому где постелить… Дочка-то у меня после института уехала работать на Кавказ. Там замуж вышла, дитёнка родила. И тут вдруг война – кто её ждал! Муж сразу погиб под бомбами, а сами они с Юрочкой чудом живы остались. Приняли мы их у себя, как не принять. Юрочка, внучок, сам хотел за шкафом, свой уголок хотел, а мы сказали ему: «Пусть старая бабушка выбирает»…
Мама говорит:
— Да я не про то! За шкафом, не за шкафом — какая разница? Всё одно – в четырёх стенах. Вот если бы… — и сразу смущается, — не знаю… Я думала… Может, про Катерину Ивановну в газету бы написать?
— Так про неё писали уже,- машет рукой бабушка Валентина. – И сколько писали! Я вырезки храню. Все давние уже. Последний раз лет 15 назад о ней писали…
Мама говорит:
— Так про то все забыли уже. Надо, чтобы о ней снова рассказали, как она бегала встречать царя, на пристань. А после – как она видела Есенина и Маяковского. И как окопы рыла, с детьми … Ну, в общем, про всё. Как она жизнь прожила. Тогда бы, глядишь, ей письма бы стали приходить от незнакомых людей, и кто-то встретиться бы захотел. Это бы её сразу так встряхнуло!
— Да разве в нашей городской газете пишут, кто как свою жизнь прожил? – спрашивает бабушка Валентина. – У нас всё только таблицы, расценки всякие – на газ, на свет. И платные объявления. Кто на какой улице «газель», а кто козу с коровой продаёт…
Мама говорит:
— А может, просто не приходит к ним никто, чтобы рассказать, как прожил свою жизнь?
И решили мы с мамой пойти в редакцию нашей городской газеты и рассказать о Катерине Ивановне.
Редакция находится на главной площади. Раньше мы никогда там не были внутри. Да и сейчас не сразу решились войти. Мне маму пришлось за руку тянуть, хотя это была её идея.
А у большой лестницы мама опять остановилась и говорит:
— Может, в следующий раз зайдём?
— А как же, — спрашиваю,- Катерина Ивановна? Так и будет покаместь тосковать за шкафом?
Поднялись мы наверх, там оказался коридор и двери, двери! Мама говорит:
— Надо, наверно, главного редактора найти. Или, как ты думаешь, к главному, может, неудобно?
— Главному, может, некогда, — говорю. – Мэр вызывает к себе, то-сё… Надо его заместителя найти. Катерина Ивановна тоже не маленький человек, о ней с заместителем в самый раз будет поговорить.
— Ты думаешь? – сомневается мама. — Может, давай спросим у кого-нибудь, к кому нам лучше подойти?
А у кого спросишь? Так мы и стояли. Время от времени в коридор кто-то выходил – двери скрипели, человек быстрым, спорым шагом направлялся куда-то. И у всех пролетавших мимо нас был такой занятый, такой значительный вид, что мама не решалась ни у кого узнать, кто может здесь послушать про Катерину Ивановну. Да и я бы не решился.
Наконец, к нам подошла уборщица со шваброй и говорит:
— Вы кого ищете?
Мама как будто стала перед ней оправдываться:
— Не знаю. Вы понимаете, мы…
— Ясно, — перебивает её уборщица. – Вам Енцова нужно.
И тут же открывает ближайшую дверь:
— Здесь Енцов. Сколько раз говорила ему, чтобы табличку на дверь повесил, а то ходят все, спрашивают, мешают… — хотя ведь это она сама к нам подошла.
Заходим мы к Енцову. Он за столом сидит, какие-то бумаги перебирает. Мы только открыли рты, чтоб поздороваться – он маме и говорит:
— Женщина, вы хотите дать объявление?
Мама растерялась и спрашивает:
— Какое?
А Енцов еле усмешку прячет:
— Вам видней, какое! Но только в любом случае надо сначала заплатить в комнате 313. Там вам и расценки скажут.
— Расценки? — пугается мама. – Нет, понимаете, у нас бабушка…
Енцов кивает:
— Да, у нас есть скидки для пенсионеров. Конечно же, по предъявлению документов. Вы документы взяли?
Мама ещё сильней теряется:
— Нет, я сначала хочу рассказать… Бабушка… Вы понимаете, ей сейчас очень тяжело…
— Вот как? – перебивает Енцов. – Так бы и говорили. Вам в социальный отдел надо. Бабушками у нас занимаются в социальном отделе. Комната 314.
И тут ещё какой-то человек заглядывает. Енцов говорит ему:
— Вот, по твоей части. Обидели пенсионерку.
Мама спрашивает:
— Обидели? Как, почему?
А этот, второй, говорит ей:
— Давайте, женщина, факты. Что, как. А почему – это мы сами как-нибудь разберёмся.
Мама не знает, что говорить — молчит. А этот человек, видно, торопится:
— Ну, что там с вашей бабушкой произошло? Автобус перед носом уехал, грязью окатив, или в больнице к ней проявили бездушное отношение?
А самому, видно, скучно. Говорит «бездушное отношение» — и, кажется, вот-вот от этих слов заснёт, как от колыбельной.
Мама вздохнула поглубже и говорит:
— У нас бабушка видела разных людей. Николая второго видела, живьём. А ещё она видела поэтов Маяковского и Есенина. Правда, нет полной вероятности, что это был Есенин…
Два журналиста переглянулись между собой. Тот, второй, спрашивает:
— А с Маяковским что, есть вероятность?
А Енцов потянулся у себя на стуле и говорит:
— Я вообще не понял. Как это – она видела?
Мама оправдывается:
— Ну, понимаете, ей 96 лет, 97-й пошёл.
Тут второй журналист отчего-то ухмыльнулся. А Енцов спрашивает у мамы:
— А она часом не говорила вам, что и сама царица? Жена Николая, Александра? Или принцесса Анастасия? Что в неё, к примеру, дух вселился?
Мама удивлённо глядит на них.
— Нет, не говорила такого…
Тогда второй журналист зыркнул на этого Енцова и спрашивает:
— А она кто у вас? Историк, литературовед?
— Учительницей была, — объясняет мама. – Она не по работе с ними встречалась. Есенин, например, её корзинку у вора отнял, когда они в поезде ехали. А Маяковский к ним выступать приезжал, на фабрику. Она маленькая была, он спрашивает: «Понравились мои стихи?»…
Вижу, у этих двоих стали какие-то странные лица. Мама пытается им что-то объяснить, начинает рассказывать:
— А Николай Второй приезжал к ним в город в тысяча девятьсот тринадцатом году… В Кинешму, она там жила.
Тут Енцов, хозяин кабинета, перебивает:
— А Ленина ваша бабка не видела?
Мама вконец теряется:
— Почему – Ленина? Она – Маяковского с Есениным видела, я же говорю…
Я её за руку тяну:
— Пойдём!
Вижу ведь, нечего здесь нам делать.
А она точно не слышит меня. Смотрит на этих двоих как загипнотизированная.
Енцов, подхихикивая, ей объясняет:
— Видите ли, в одна тысяча девятьсот восемнадцатом году состоялся первый в истории субботник. Под Москвой, на станции Москва-Сортировочная. В школе-то про это учили?
Мама кивает, он не обращает внимания. Рассказывает, точно сам себе.
— Проще говоря, люди в свой выходной день вышли, чтоб разобрать какие-то завалы, совершенно, причём, бесплатно. И в этом действе принял участие крупный политик, руководитель страны Владимир Ильич Ленин. Слыхал ты про такого? – спрашивает тут он у меня. Кажется, он только сейчас заметил, что и я здесь, с мамой.
Но я не успеваю припомнить, где и что я слыхал про Ленина – Енцов уже продолжает:
— Проще говоря, в паре с ещё каким-то товарищем Владимир Ильич перенёс с места на место бревно. Вроде бы, на одном месте бревну было не место, а на другом в самый раз. Понятно я объясняю?
Мама глядит на него не шевелясь. Я не могу понять, зачем он нам рассказывает про Ленина и про бревно, но мне отчего-то всё больше и больше хочется стукнуть его через стол, или хотя бы вскочить и крикнуть что-то обидное. Но я знаю, что мама станет за это меня ругать. Она скажет, что ей за меня было стыдно. А сейчас ей что, не стыдно, что с ней так говорят?
— И вот я к чему веду, — ведёт дальше Енцов и снова, по обычаю своему, подхихикивает.- Тогдашняя власть объявила Владимира Ильича вождём и учителем. А когда он умер, люди, успевшие познакомиться с ним при жизни, стали пользоваться особым почётом. И чем дальше, тем этот почёт становился больше. К видавшим Ленина выстраивались очереди, чтобы пригласить их выступить на заводах, в школах, на пароходах и где там ещё… Им хлопали, им дарили подарки. И что же выдумаете? Многим захотелось такого почёта. И знаете, сколько у нас объявилось по городам и весям участников субботника, которые вместе с Лениным несли бревно? Бревно-то – его вдвоём надо нести, с напарником! Так знаете, сколько у вождя напарников нашлось?
Вижу, мама не хочет спрашивать, ей надоело уже здесь сидеть. Она понять не может, при чём тут Ленин и его напарники с бревном. А этот Енцов её и так, и эдак подталкивает, чтобы она спросила:
— Сколько?
— Сколько? – спрашивает, наконец, мама.
Енцов машет рукой:
— Кто их знает! Может сто, а может и тысяча человек.
И сам спрашивает:
— О чём это говорит?
Мама не хочет больше с ним разговаривать, он сам себе отвечает:
— О том, что всем хочется почёта и уважения. Вот и вашей бабуле хочется. Но про Ленина вспоминать сейчас как-то не современно. Сейчас всё больше вспоминают про инопланетян – кто где летающую тарелку встретил. А есть даже и те, кто на ней летал. Что вы на это скажете?
Мы ничего не говорим, Енцов продолжает – как будто с сожалением:
— Но тоже, знаете, этот интерес уже идёт на убыль, да… Проходят времена, когда увидеть гуманоида было почётно. Теперь у нас какая модная тема, в наших газетах, а? Какая? – обращается он прямо ко мне.
И сам же отвечает:
— Про государя императора сейчас все пишут. Про царскую семью. Газеты-то читаешь?
Я снова молчу, а он усмехается:
— Вот ваша бабка – видать, читает. Тему себе нашла. Всё верно…
Я только думаю, что надо сказать про то, что она слепая – Катерина Ивановна. Какие ей газеты! Но я не представляю, как стану что-то говорить…
Да он и не ждёт, что я что-нибудь скажу.
— Ещё поэзия, — говорит он нам, — поэзия всегда в цене. (Он даже голос возвысил, нараспев произнёс: «Поэзия!»)
— Бывает, — говорит, — что слабнет интерес, но потом он снова возвращается. Так что всё правильно – пусть лучше будет, что ваша бабулька видела поэтов, чем инопланетян!
Мама поднялась, наконец. Спрашивает у этих двоих:
— Мы пойдём?
Гляжу, второй будто виноватым себя чувствует. Спрашивает – нам в спины:
— Так сколько же лет вашей бабуле?
И мама, не оглядываясь, в дверях говорит:
— Я же сказала, девяносто шесть.
— Ёлки-палки! – картинно восклицает этот второй журналист. – Да там уже в голове всё смешалось — что было, чего не было. Что, может, снилось, когда она ходила еще в невестах… Есенина она видела! Маяковского!.. Да что там – самого государя императора встречала! Слушайте! – говорит он маме. – Вот доживёт ваша бабка до ста лет, тогда мы напишем про неё в нашей газете. Рекорд долгожительства. Фотографа пришлём…
И мама с тех пор стала уговаривать Катерину Ивановну дожить до ста лет.

12. И так, и эдак…

Идём мы с мамой домой из этой редакции, я спрашиваю:
— Мам, почему они с нами так?
А мама молчит.
Я говорю:
— Почему они нас не стали даже слушать?
Мама отвечает:
— Может, в самом деле устали. Может, к ним каждый день кто-то приходит и говорит, что инопланетянина встретил, например. Всех же можно понять.
И верно, думаю, может, к ним каждый день приходит кто-нибудь, кто видел инопланетян, а то и летал с ними? От этого у кого угодно голова кругом пойдёт. Их тогда можно понять. Хотя, с другой стороны, вдруг кто и впрямь встретится с инопланетянами. Рано или поздно это, конечно, случится. И что? Уже и рассказать никому будет нельзя? Все будут смотреть на тебя так, будто ты с головой не дружишь. И что же – ходи, молчи? А может, инопланетяне захотят через кого-то из наших, землян, сообщение передать. Мы, мол, стоим на более высокой ступеньке развития и желали бы с вами дружить.
Как передашь своим землякам, то есть землянам, такое послание? Думал я, думал. А после сообразил, что инопланетяне должны в первую очередь перед журналистами появиться. Вот перед такими, вроде этих двух, которых мы видели в редакции – Енцова и его невзрачного товарища. Пусть сами и убедятся.
Если они, инопланетяне, на более высокой ступеньке стоят – небось, догадаются, с кем разговаривать. Пойдут прямо в редакцию – свои инопланетные чудеса показывать.
Подумал я так – и сразу мне спокойнее стало.
Но много ещё осталось неясного.
— Мам,- спрашиваю,- а зачем все говорили, что с Лениным носили бревно?
Мама отвечает:
— Ты же слышал. Почётно было.
Я спрашиваю:
— Так Ленин был хороший или плохой?
Мама пожимает плечами.
— Когда я была маленькой, нам только и твердили, какой он был хороший – знаешь, такой добрый, чудесный человек, ну просто замечательный. Он простым людям дал возможность учиться. Раньше-то мол, как было? Каждый сверчок знай свой шесток. Если у тебя мама прислуга, например, то, значит, и тебе дорога в прислугу, больше никуда. А нынче – как нам говорили в школе — если голова свежая, всего добьёшься. И песни мы учили про Ленина… Мало того, что в школе учили – так ещё в детском саду… — тут мама запинается. — А после оказалось всё наоборот.
— Что –наоборот? – не понимаю.
— В старших классах уже нам говорили, что Ленин был кровавый диктатор. Много людей погибло через ту революцию, которую он затеял. Как будто один человек мог сделать революцию, без всяких предпосылок … Сейчас-то подойди ко мне кто да скажи: «Айда на революцию!» — я что, пойду? — мама вздыхает: — А тогда, верно, многие не знали, что революция им принесёт, не ждали такого страшного…
— А что, всем страшно было тогда? – спрашиваю, как будто мама могла про это знать. Я как-то совсем забыл, что мама во время революции ещё не родилась. И её мама, моя бабушка, не родилась. И даже бабушкина мама, моя прабабка. Это только такие люди, как Катерина Ивановна, жили в те времена. Катерина Ивановна – первый человек, которого я встретил, первый, заставший это время – так, вроде, говорят?
И мама, точно угадала мои мысли, говорит:
— Спроси у Катерины Ивановны, как было тогда. А я сама что знаю? Только в общих чертах, как все знают… Кому-то революция счастье принесла, она же беднякам и вправду точно крылья давала. А кому-то при новой власти было и не жить — так тот человек уж брался за ружьё, чтоб прежнюю жизнь защитить, в которой и сам вырос, и детей растил. Что делать было ему ещё? Многие люди за ружьё брались. Как нам говорили, брат шёл на брата, сын шёл на отца. Кровь так и лилась. Всё верно, и не скроешь. Я только не пойму, как это раньше никто не думал про то, когда я была в детском саду…
— Про что – никто не думал? – спрашиваю я.
Мама говорит:
— Ну, что кровь лилась. Она же в любом случае лилась. И так посмотреть, и эдак…
И я не пойму, оправдывает она Ленина или, наоборот, обвиняет.
— А на самом деле, — спрашиваю,- как ты думаешь, хороший он был или плохой?
Мама отвечает:
— Не знаю я, как на самом деле. Я вообще про это не думаю. Мне — лишь бы вы все были здоровы, папка и ты с девчонками. Чтоб всё у вас было хорошо. А про Ленина пусть политики думают. Или вот эти журналисты, которых мы видели.
Я вспомнил Енцова и спрашиваю:
— А наша Катерина Ивановна и вправду могла видеть Ленина?
Мама говорит:
— И ты как эти двое в редакции – издеваешься?
Вечером мама папе жалуется, как с нами в редакции поступили. Папа сердится:
— И нечего было ходить! А то ведь пошли – доброхоты! Инициативу им захотелось проявить!
Мама спрашивает:
— А что такого?
Папа говорит:
— А то. Они там лучше вашего знают, про что в газете писать. Может быть, им про Катерину Ивановну всё давно известно. И если не пишут о ней в газете, то, значит, им сейчас это не ко времени.
— Да нет же,- отвечает мама.- Мне показалось, что они в первый раз о ней услышали.
Папа пожимает плечами.
— Тогда тем более нечего было ходить. Кто вам поверит?
Мама пугается:
— А почему нам – не поверят?
Папа отвечает:
— А ты представь, вот скажут тебе, что где-то рядом живёт бабуля, которая видела и Есенина, и Маяковского. Есенин, правда, может, ненастоящий был. Но сейчас-то какая разница. Она ведь даже словом где-то как-то перекинулась с обоими. А в довершение всему она видела царя Николая Второго – поговорить, правда, не пришлось…
Мама оправдывается:
— Она тогда не рядом жила, она жила в Кинешме… Знаешь,- говорит мама, — я ведь с Наташкиной учительницей в гимназии, с Марией Кузьминичной, говорила.
Папа откликается:
— С Премудрой Совой?
Мама шикает на него и выразительно оглядывается на меня. А после уже миролюбиво папе говорит:
— Ну, в общем, знаешь её. Так вот, она сказала мне, что Маяковский – он ездил, выступал в разных городах. И в Кинешме бы мог… А Николай Второй… — мама торопится папе объяснить, волнуется.- Как раз в 1913 году отмечалось трёхсотлетие Дома Романовых. Ну, юбилей династии, триста лет. И царь совершал путешествие по Волге, это исторический факт! А вот Есенин… Премудрая Сова точно не знает…
— Есенин вполне мог ездить в поездах,- успокаивает маму папа. – И в любом случае он был бы не один в вагоне. Вокруг него были какие-нибудь люди, другие пассажиры. Почему среди них не могло быть вашей Катерины Ивановны? И так случилось, что она – единственный человек, кто ехал с ним в поезде и дожил до наших дней. В любом случае кто-то мог бы оказаться долгожителем и доживать век в каком-нибудь городке, вот вроде нашего. И в любом случае молодым казалось бы нереальным то, что он рассказывает…
Мама спрашивает:
— Значит, ты веришь, что всё это правда?
Папа говорит:
— Ну, я-то да, а кто вам ещё поверит?

Папа по вечерам таксует. Все знают, что такое «таксовать», а если кто не знает, то по вечерам папа кружит на нашей видавшей виды «ладе» по городским улицам – подбирает припозднившихся прохожих. Особенно хорошо набирать пассажиров около театра, когда спектакль заканчивается поздно. Но так бывает не каждый день, и иногда папа ожидает пассажиров в аэропорту или, например, возле ресторана.
Не помню, где он того пассажира подобрал, только поздно вечером, когда девчонки спали уже, папа рассказывал нам с мамой в кухне:
— Вёз журналиста, Саней зовут. Разговорились. Хочется ему, представляешь, написать шедевр. Такой, чтобы все стали читать, из рук бы рвали друг у друга. Всё, говорит, какие-то мелкие темы у меня – кого-то в магазине обсчитали, кому-то в транспорте на ногу наступили. А хочется чего-то высокого. Ну, я ему: найди, мол, подходящего человека и сделай с ним это… интервью. А сам про вашу бабку думаю, Катерину Ивановну. Пускай, мол, хоть у неё возьмёт интервью, раз ей охота на старости лет в газету попасть…
Мама перебивает:
— Это не ей на старости лет хочется, это я думала, что её встряхнёт… Появится новый интерес к жизни…
— Ну, в общем, я и сказал ему, чтобы с тобой связался, а ты уже на своё усмотрение поведёшь его к бабке или не поведёшь. Как договоритесь. Телефон наш он записал…
Мама спрашивает:
— И когда он нам позвонит?
— А кто его знает, — пожимает плечами папа. – Сказал, будет свободное время – позвонит. Занятый, мол, очень.
Мама говорит:
— Как ты думаешь, стоит Катерине Ивановне заранее сказать, что ею в газете заинтересовались?
Папа плечами пожимает:
— Не знаю, может, у неё стимул будет – жить. Ждать, когда она сможет поведать всему городу о своей жизни…
Мама сомневается:
— Она станет нервничать, ждать каждый день. Нет, знаешь, вот если бы он хоть примерно тебе сказал, когда нам позвонит… А вдруг нас не будет дома, или ещё что…
Папа говорит:
— Ну, пусть тогда это для неё сюрпризом будет.

13. Юрка мечтает

Приходим в следующий раз к Катерине Ивановне – мама и я с Манюшей. Двери нам паренёк открывает. Мама спрашивает его:
— Юра?
А он важно говорит:
— Он самый. А вы, наверно, прабабку лечить?
Мама сняла туфельки – и за шкаф, а этот Юрка меня с Манюшей к своему столу потащил. Там у него было какое-то сооружение из таких то-о-оненьких дощечек. Домики, а вокруг них – забор…
Манюша увидела – сказала «Ой!», всплеснула ручками – палочки со стола так и посыпались, я и рассмотреть ничего толком не успел. Юрка кричит:
— Это была копия Албазинского острога! Наши первопроходцы построили его на реке Амуре! Еще в семнадцатом веке, между прочим! Я по книжке делал…
Я стою, не знаю, что сказать.
— Какого, — глупо спрашиваю. – Албазинского?
Юрка горячится:
— И в нашем городе тоже был примерно такой острог. Только изображений его не сохранилось. Между прочим, сделано было без единого гвоздя!
Я удивляюсь:
— Как это – без единого гвоздя?
И тут же из кухни Юрина мама кричит:
— Юра, ты разве не знаешь, что в доме тихо должно быть?
Он от неё только отмахнулся. Привык, видать.
— Нет, — говорит, — первопроходцы, наверно, с гвоздями строили. Это я – без единого гвоздя. Я его по книжке строил, там рисунок…
А у самого слёзы в глазах блестят.
Снова я за Манюшей не углядел! Хотя кто же остроги без гвоздей строит? Острог –это же укрепление было, крепость. А что за крепость, если её маленькая девочка может одним пальчиком разрушить?
Юрка достал энциклопедию, открыл страницу — стали мы снова собирать острог. Я спрашиваю:
— А может быть, стоит и гвоздики забить кое-где, чтобы лучше держалось? Так я могу…
А Юрка говорит:
— Много ты понимаешь!
А после говорит – тихо, шёпотом:
— Попробовал бы я в этой комнате забивать гвозди! Полный дом стариков, одна прабабка чего стоит! С утра только и слышишь: «Тихо, тихо! Прабабушка отдыхает!» — он тяжело вздохнул и добавил, точно передразнивая кого-то: — «Прабабушка заслуженный человек, прабабушка даже Ленина видела!» А я причём, что она Ленина видела?
Я спрашиваю:
— А что, она и Ленина видела?
Думал, что это он так, смеётся. Как те журналисты. А Юрка машет рукой:
— Да она маленькая была, вроде как эта твоя… — он кивнул на Манюшу.
— Лучше скажи, — спрашивает,- есть у тебя собака?
Я удивился:
— Зачем мне собака, у меня же сестра! – и тоже на Манюшку киваю. За ней только и гляди, за такой, а если ещё и собака появится, то что это будет за жизнь!
Юрка говорит:
— А я вот хочу собаку. А ещё на гитаре научиться хочу.
Тут он зажмурился сладко, точно о конфетке подумал.
— И ещё,- говорит,- хочу, чтобы можно было забивать гвозди. Вот как нужно тебе забить гвоздь, так сразу берёшь молоток… Вот будет у меня своя комната!
Я огляделся по сторонам.
— Когда будет? – спрашиваю.
Юрка отвечает:
— Через три с половиной года! Вот исполнится прабабке сто лет, к ней сразу сюда всякое начальство пожалует.
Я с сомнением поглядел на него. Думаю: разве что Енцов с тем другим журналистом сюда пожалуют, а от них мало толку. Но Юрка же не был у Енцова. Зато он слышал, как моя мама всё время уговаривает Катерину Ивановну, чтобы жила до ста лет. И он продолжает:
— Кто до ста лет доживаёт, тому – всякий почёт и уважение. Спрашивают у него: «В чём вы нуждаетесь?» А у прабабки и не спрашивать можно, без слов всё понятно – за шкафом живёт. Комнату ей отдельную нужно. В общем, трёхкомнатную нам сразу дадут.
Я говорю:
— Сейчас за так никому квартиры не дают.
А Юрка:
— Нет же, она сама говорила мне – только дожить до ста лет, а там новая жизнь откроется. Я вот думаю: в одной комнате прабабка поселится, в одной, самой большой, остальные взрослые – мама и дед с бабушкой, значит. А в третьей – я сам… Только вот это… — Юрка задумался, — у меня мама боится, что прабабушка не дотянет до ста. Мол, слабая она очень, и сердце больное. А я вот думаю, что врачи сейчас чудеса могут делать. По телику сколько всего рассказывают про всякие открытия в медицине! Вот ты скажи, твоя мама хороший врач?
— Она не врач, — отвечаю. – Она медсестра.
Юрка аж скривился от разочарования.
— Тоже мне родичи,- говорит, — медсестру наняли. Не могли на хорошего врача раскошелиться.
Я, конечно, обиделся. Но что мне, стукнуть его, что ли, надо было? Все прибежали бы, стали спрашивать, что случилось. А после бы сказали нам больше не приходить. А маме эта работа нужна. Как все говорят, деньги хорошие. Папа удивляется, что здесь ей платят больше, чем платили бы в поликлинике. За одну только бабушку! И потом, мама полюбила эту работу. Она говорит, что другим человеком стала, и к Катерине Ивановне просто на крыльях летит, думает, что она ей ещё расскажет.
В общем, нельзя ссориться ни с кем из родных Катерины Ивановны. И я вежливо этому Юрику отвечаю:
— Зачем нанимать врача? Врач бесплатно приходит из поликлиники. Он даёт назначения (это мама так всегда говорит: «врач даёт назначения, а моё дело – их выполнять»). А у медсестры дело,- говорю,- выполнять эти назначения, вот мама и выполняет.
Юрка с сомнением говорит:
— А-а… Ну, тогда ладно ещё. Может, и дотянет прабабушка до ста лет…

14. Дитя малое

Тут мама выходит из-за шкафа – я понял, она уже сделала укол. Заглядываю я тогда к Катерине Ивановне и спрашиваю:
— А вы правда Ленина видели?
Тут же из кухни донеслось:
— Да кому это сейчас интересно, кому интересно! Тоже ведь вспомнили!
Это Юркина мама вмешалась. У них же – что в каком углу ни скажи, всё сразу по всему дому разнесётся.
— Когда я маленькая была, — рассказывает за стеной Юркина мама,- к бабушке очередь стояла, чтобы она выступила то там, то здесь. Бабка звезда была первой величины!
— Да какая звезда! — тут же кричит и Юркина бабушка. – И не стояла к ней очередь. Катерина – она всегда скромной была. Звали куда про Ленина рассказать – она не отказывалась. А сама себя не выпячивала. Перестали звать – значит, перестали…
— Какое там не выпячивала! – спорит с ней невидимая Юркина мама. – Люди-то по-другому всё это воспринимают. Помнишь, ходила я в городскую администрацию, чтобы у нас ремонт сделали. Бабушка, говорю, у меня заслуженный человек, Ленина видела, а крыша-то течёт! А мне что сказали? Вы, мол, свою бабушку не выпячивайте! А то у нас очередь на ремонт, а вы пришли, говорят, тут выпячивать…
— Так это ты же ходила просить, а не она! – раздаётся где-то у нас над головами голос бабушки Валентины.
И тут же Юркина мама из кухни парирует:
— А сама она пойдёт просить – как же, дождёшься!
— Слабенькая я, — оправдывается, пищит в ответ Катерина Ивановна.
— Дитя малое! – припечатывает её голос из кухни, — Ты и не слабенькая была, а разве куда ходила за себя просить?
— Так я и говорю – она себя-то не выпячивала! – кричит на весь дом бабушка Валентина.
— А что выпячивать сейчас! – горячится Юрикова мама.- Проснулись! Раньше надо было ходить, когда к таким как она людям очередь стояла.
— К каким –таким? – спрашивает у своей мамы Юрка, и та объясняет:
— К таким, как она, это – к очевидцам! Бабка-то у нас, знаешь, – очевидец!
— Очевидица! – перебивает её бабушка Валентина. – В русском языке, доча, слова могут изменяться по родам…
Ей явно хочется перевести разговор на что-нибудь другое, но это не так просто сделать.
— Грамотные больно! – не унимается Юрикова мама. – Все в этом доме грамотные, хотела бы я только знать, что толку вам в вашей грамотности… Бабка-то вон сколько лет детей учила, и ты тоже в школе своё здоровье гробила. И что вы с того имеете? Одна только ваша грамотность с вами и осталась…
— Ну, хоть что-то осталось! – осаждает её бабушка Валентина.
— Вот и утешайтесь своей грамотностью. Обидно глядеть на вас!
— Чего ж – обидно? – интересуется бабушка Валентина.
— Что своё время упустили! — отвечает Юрикова мама. – Жили себе, работали и не думали больше ни о чём. А нынче — представь: вот если бабка придёт куда, скажет, мол, тесно живём, а я вот Ленина видела, ей скажут: «Ну и не выпячивайте себя, кому сейчас это интересно?»
— Нам интересно, — быстро отвечает моя мама. – Вы знаете же, Катерина Ивановна, нам всё интересно про вас…
— Вот только вам, — тут же раздаётся из кухни,- только вам и интересно, а кому надо, тем неинтересно.
— Да что там, я ведь маленькая была, девчонка, — принимается защищать уже «тех, кому надо» Катерина Ивановна. Это мама ходила к Ленину, а уж я при ней была. И то – как она переживала, что оставить меня было боязно. Москва, и народ всякий, восемнадцатый год шёл. Одна тысяча девятьсот восемнадцатый. Всякий народ революция тогда с мест сколыхнула. Мама говорит: «Того и гляди, украдут девчонку».
— Зачем – украдут? – не понимаю я.
— А побираться-то? – с живостью отвечает Катерина Ивановна.- Милостыню просить. Много нищих-то объявилось, по улице идёшь, а к тебе со всех сторон руки тянутся – на них и не глядели уже. А если с ребёнком нищие – тем подавали, ребёнка — жалко. Вот и крали детей. Уж мама боялась, что меня украдут. На улицах толчея. Мама у меня хоть и бойкая была женщина, а попала в Москву – растерялась. Ух ты, народищу, — говорит, — поди-ка протиснись да протолкнись. Обвязала она меня верёвкой, чтобы в толпе случайно не умыкнули.
— Как – обвязала? – спрашиваю.
— А вот так, — она поднимает руки,- под мышками. А сзади на узелок и концы накрепко в кулаке зажала. Иду я, говорю: «Я лошадка!» А мамка сзади мне: «Цыц!»
— Стойте, — перебивает моя мама. – А как вы тогда очутились в Москве?
Катерина Ивановна пожимает плечами:
— Приехала – а то как же? На поезде…

15. Суп с воблой

— Первый раз я тогда на поезде из дома куда-то поехала – рассказывает Катерина Ивановна. Папа мне сказал: «Ты у мамки правая рука будешь» — а я что? Сказал «езжай» – значит, так и надо! Поеду! Вокруг всё время что-то происходило, и всё мне тогда казалось – само собой. Братец у меня, Юрочка, самый младший, ещё толком и говорить не умел. Держится ручонками за стенку да за ножки стола – ковыляет кое-как на кривых ножках, заглядывает во все углы и одно слово твердит: «Кущать… Кущать…» Пшённую кашу с салом мы, дети, вспоминали как самое большое лакомство. В школе давали нам суп с воблой и сухарики, покрытые плесенью.
«Как это – суп с воблой?» — хотел я спросить. У папы есть друг, дядя Лёва, заядлый рыбак, а потому у нас дома сушеная вобла не переводится. И я представил, как мама кладёт эту воблу в кастрюльку, заливает кипятком – или как там варят суп? А Катерина Ивановна продолжает:
— И вот папа сказал, что пока не начали мы пухнуть с голоду…
— Как это – пухнуть? – всё же перебиваю я. – От голода же худеют.
За шкафом кто-то хмыкает, как будто я сморозил глупость. Похоже, что хмыкает бабушка Валентина.
А Катерина Ивановна соглашается со мной:
— Худеют-худеют! И не дай Бог никому до такого голода дойти, от какого пухнут. Вот, взрослые решили, что надо срочно что-то делать. Папа-то работал на железной дороге, и оттуда у нас снарядили целую экспедицию в хлебные края. Всё честь честью – оформили документы, какие нужны были. Выделили нам вагон, и стали мы в него всякое добро собирать – что на хлеб менять будем. Деньги к тому времени уже ничего не стоили, а вот были у всех тогда лоскуты…
— Что было? – спрашиваю.
— Отрезы, лоскуты, — объясняет Катерина Ивановна. – Наш фабрикант Севрюгов каждый год выдавал рабочим… так метров по десять ситца. А ещё выдавал такую материю… Простую, белую, нижние рубашки шить хорошо… И вот несли нам такую материю, а кто сразу в дело её пустил, те ещё что-то несли. Отец, помнится, отдал свою тужурку – на что мне она, говорит, были бы сами живы. И вот поехали мы в хлебный край…
— Так вы тоже поехали, — уточняю я. – Значит, вы уже большая были?
— Видно, такая же большая была, как ты сейчас, — отзывается за шкафом бабушка Валентина. – Только мы раньше вас большими становились.
— Ну, ты помоложе меня, я про вас не стану говорить, — возражает ей Катерина Ивановна, — а вот мы, мне кажется, – мы так и были детьми, вот вроде них, нам играть хотелось.
И начинает объяснять:
— Папа отправил меня с мамой вместе – ей в помощь, я же говорю. Ехало взрослых человек пять-шесть, и я девчонка одна. Мама моя всем заправляла. Она отчаянная была – делегатка.
— Как – «делегатка»? – не понимает моя мама.
— А я знала – как? Ездила мама в Москву, там разные люди им речи говорили – делегаткам. Должно быть, про то, как надо спасать беспризорников. Маму весь город знал. Даром что своих четверо детей и ещё двое приёмных, так она любого готова была в дети принять. Беспризорники бывшие жили в красивой усадьбе, идёшь – а они там поют. По первым временам и вместе с патефоном пели, а после, как сломался, колотили в барабан. Такая у них стала музыка. И мама говорила: «Вот они, мои – гремят!»
— И что, поехали вы? – торопит Катерину Ивановну мама.
— Поехали в товарном вагоне, я в щёлку смотрела наружу, — охотно продолжает Катерина Ивановна.
— А на каком поезде? С паровозом? – уточняю.
— На разных паровозах, нас то к одному, то к другому составу цепляли. Так и доехали мы до первой украинской станции.
— До какой-какой станции? – переспрашивает мама.
— Первая станция – она, видно, и была первая. Помню, встали мы, взрослые кричат: «Всё, Украина! Приехали! Айда меняться!» Отцепили вагон, мамка велела мне сидеть караулить… Люди на Украине чудно говорят, — вспоминает Катерина Ивановна. – Женщина одна принесла мне котелок с молоком. «Пый! – говорит. – Пый!».
— И что же, — снова торопит мама, — вы поменялись?
— Муки нам не давали за наше добро, — отвечает Катерина Ивановна. – Дали зерна, гороху… Ехали обратно – жевали зерно. Весело было. Зерна вдосталь, вот, думаем, радость-то будет дома.
16. Вагон зерна

Она рассказывает:
«На станции Лосиноостровской, под Москвой, стоим, вдруг появляется красноармеец.
— Что везёте? – спрашивает. – Зерно?
Мы ему документы суём, а он в них и не глядит. «Мы реквизируем, — говорит, — ваше зерно в пользу голодающих семей рабочих…»
Мама ему: «А мы, мол, кто, что? Не голодающие, – говорит, — семьи рабочих?» А он в ответ: «Не знаю, мол, ничего, а только сейчас же покиньте вагон под страхом ареста!» Люди тут опомнились, зашумели, а красноармеец им: мол, против власти бунтовать? Сейчас в тюрьму! А кто недоволен, — пугает, — идите к Ленину. Это я именем Ленина у вас это зерно… рек-ви-зирую.
И мама моя тогда загорелась – а что, мол, и пойду! Я женщина-делегатка, у меня есть мандат!
Обвязала она меня верёвкой поперёк талии и двинулись мы… Как шли, не помню. Устали, жарко, народищу…
Приёмная у Ленина была в центре Москвы, и вот люди там сидели – рядами, ну, точно… – Катерина Ивановна запинается – точно в кино пришли. Очередь к Ленину-то была… сидячая. А запах внутри… У меня прямо дух перехватило. Дёготь, махорка, застарелый пот – иные ведь по сколько недель бани не видели. Да и мы, видно, были не лучше….
Мама давай требовать, чтобы нас к Ленину пропустили. «Я, — говорит, — женщина-делегатка», а её теснят, всем хочется к Ленину. Какой-то старик твердит ей:
— Я третий день сижу!
Мама тут растерялась:
— Не можем мы ждать три дня!
А кто слушал её?
Тут вдруг какой-то человек здесь – высокий, прямой, в костюме. Видно, не из нас, ожидающих. Мама – к нему.
— Товарищ, товарищ, помните, вы выступали перед женщинами-делегатками?
Человек явно спешил, но ему надо было остановиться и улыбнуться маме, раз она своя, делегатка. И мне, раз уж я мамина дочка. И мама поймала его на улыбке, как ловят на слове. Вы, мол, улыбнулись нам, значит, вы за нас? Ну так мы уже не отстанем… Стала она поспешно рассказывать ему нашу беду.
Он перебивает её:
— А вы знаете, сколько рабочих сейчас у нас голодает? В одной Москве – попробуй-ка накорми столько ртов.
Мама в ответ:
— Да у нас тоже рты, у нас дети! Мы же последнее отдали за то зерно, мы со всего города последнее собирали.
А тот человек на какую-то бумагу ссылается, мол в этой бумаге вся сила и против неё не пойдёшь. Мама тогда хватает его за рукав:
— Товарищ, ведите меня к Ленину!»
— И что вы думаете? – спрашивает у нас Катерина Ивановна. – Видела я, что ему не в охотку то делать. А только велел он выписать пропуск на мамино имя. И мама заставила добавить внизу, что она с дочкой. Боялась оставить меня одну хотя бы на минутку.
— Охраны у Ленина считай что не было, — вспоминает она сейчас. – Тогда я не удивилась нисколечко, зато после сколько раз вспоминала – всё удивлялась… Первый часовой стоял у входа в Кремль, а второй уже нас встретил возле того здания, где Ленин сидел. Вот и вся охрана!
Она хочет, чтобы мы с мамой удивились, и мама удивляется:
— Да, надо же…
— А то сейчас – как наберут себе охранников-бульдогов…. – подхватывает и Юркина мама за шкафом.
Но моей маме про охранников-бульдогов не интересно. Ей хочется слушать Катерину Ивановну. А та продолжает:
— Поднялись, значит, мы. Кругом тихо, на лестнице кроме нас никого. Дверь в комнату чуть приоткрыта. Мама огляделась и говорит: «Стой здесь и чтобы даже не двигалась!» И вдруг слышим из комнаты: «Да что вы, пусть девочка вместе с вами заходит!» Входим мы, видим — стоит человек, смотрит на нас с интересом. Костюм на нём плохо сидит, мешковато. Ботинки тяжёлые, грубые – как-то мне сразу это в глаза бросилось… Словом, про того, первого, с кем мы говорили, скорее подумать можно было, что он главный, он — Ленин.
— А кто это был? — спрашивает моя мама.
Бабушка в ответ лишь разводит руками.
— Сразу я не спросила у мамы, а после уже не до того было. Так и не знаю, кого мы видели. Но второй — он точно был Ленин. Мама меня за руку держит, я на неё не гляжу, а чую – она совсем оробела. Заглядывает Ленин в наш пропуск и говорит: «Садитесь, Анна Васильевна. Что привело вас ко мне?» А мама взволнованная, в глазах слёзы. Путано так начала объяснять, что у нас хлеб на станции отняли, а дома у нас дети голодают – у нее самой, например, шестеро… Ленин ей – постойте, постойте, мол. Значит, везли вы зерно? Вагоном? Откуда? Куда?
И тут же про бумагу какую-то вспоминает, как и тот, с кем мы говорили прежде. Бумага, мол, так распорядилась, чтобы у нас отняли наше зерно. А кто написал бумагу? Сам же и написал. Мамка моя начала:
— А кто, мол, такую бумагу…
И стихла. Боится продолжать. И я испугалась. Глаза у него – гляжу…»
И меня тоже вдруг охватил страх – что дальше. Я и дышать боюсь, чтобы про меня не вспомнили – что нечего мне тут сидеть и слушать. И без того Юркина мама, того и глади, опять перебьёт свою бабулю…
— Это я после, после уже, — торопится рассказать Катерина Ивановна, — после уже поняла, чем похожи они были, два больших человека, которых я видела – царь и Ленин. В глазах у них одинаково было – так, точно охота сказать: «Ой, ужас!» Что царь испугался, когда стрельба началась – из-за него и началась ведь! Хотя и не было в том его прямой вины, всё равно ему совестно было. И Ленину — видала я, что совестно стало. Ведь бумага, которая нас погубить могла, писалась для хорошего дела – чтобы спекулянтов окоротить, чтобы не скупали зерно и не торговали втридорога, не наживались на голодающих. Ан нет, вот как вышло – остался теперь наш город без хлеба, за который последнее было отдано.
Моя мама вздыхает тяжело – а следом и Катерина Ивановна вздыхает — и говорит:
— Тут Ленин вздыхает: мол, знаю, что вам сейчас нелегко…
И Юркина мама хмыкает. Но Катерина Ивановна не слышит её.
— Моя мама ему отвечает – не то слово, мол – «не легко». Знаете, Владимир Ильич, как мы живём? И тут он оживился: а как, как вы живёте? А мама видит, что не гонят её, слово дают сказать – и стала рассказывать про нашу жизнь.
— Прямо как в книжке какой-нибудь, — вставляет Юркина мама. – Ленин сперва всех порасспросит обо всём, а после примет мудрое решение…
— Значит, так было! – перебивает её бабушка Валентина. – Книжки не зря писались…
— Я не жила тогда, откуда я могу знать, что было, а чего не было! – спорит с ней Юркина мама. – Написать-то что хочешь можно…
— А бабка твоя жила…
— Так у неё уже памяти нету, — не унимается Юркина мама. – Ну что, бабуля, расскажешь нам, про что вы в одна тысяча девятьсот восемнадцатом году с дедушкой Лениным говорили? А то гости интересуются… – добавляет она так, что мы снова вспоминаем, что мы не гости. Мама – на работе, а я… Что я здесь делаю?
— Не расскажу, — отвечает Катерина Ивановна. – Это не я, это мама, твоя прабабка с ним говорила. Я и не понимала толком, про что они там говорят. Что-то такое взрослое, про женскую работу в городе. Но, главное, что мама отвечала на вопросы бойко, без запинки. Вот, думаю, мама молодец! А он вдруг интересуется: «Вы вот что скажите мне – все ли дети рабочих учатся?» А мама у меня женщина прямая была, что думала, то и говорила. Часто – себе во вред. «Да что вы, Владимир Ильич, — говорит. – Какое там «учатся»! Они все босые, живут в рабочих казармах – до учебы ли?» Ленин тогда, ко мне повернулся: «А ты сама-то как учишься?» А что я скажу? Я ведь мамкина дочка – меня учили правду говорить…
— Тоже – себе во вред, — хмыкает Юркина мама, но Катерина Ивановна точно не слышит – и продолжает:
— Я по математике плохо училась. По русскому, по географии – другое дело, а вот задачи у меня не шли. Я так и говорю – с задачами, мол, у меня плохо… А он мне отвечает: «Ты, главное, старайся. Сегодня не смогла решить задачу – завтра опять же за нее берись». А после спрашивает: «Кормят ли вас в школе?» — «Да, — говорю, — нам дают суп с воблой!»
— Вернул он вам зерно или не вернул? – перебивает мама.
— Да! – говорю я. – Вы только скажите, чем всё кончилось!
Терпения у нас уже не остаётся ждать. А Катерина Ивановна, видимо, жалеет, что не удаётся рассказать про всё, о чём они там говорили, что мы её торопим и приходится сразу сказать:
— Ну да, вернул!
— Ты расскажи им ещё, как Ленин вас чаем напоил! – подсказывает бабушка Валентина.
И Юркина мама хмыкает:
— Главное событие всей жизни!
Бабушка Валентина цыкает:
— А ты молчи!
И Катерина Ивановна спешно досказывает нам эту встречу: Ленин в конце распорядился, чтобы им принесли по стакану чая с сахарином и по два сухаря. Это в те времена считалось вкусно – тем более сколько дней они только зерно жевали в своём вагоне.
— Пока мы чай пили, он позвал какого-то военного и распорядился, чтобы зерно в вагоне таком-то, отобранное на станции Лосиноостровская, вернули владельцам. И этот военный должен был позаботиться об этом. Маме выдали специальную бумагу о том, что хлеб — наш. И с этой бумагой как уж летели мы обратно на станцию Лосиноостровскую! – у Катерины Ивановны в глазах опять искорки мелькать начинают, как бывает, когда она вспоминает какую-нибудь радость. — Далеко было ведь, а мы и не заметили дальней дороги, на крыльях неслись. И тут, на станции уж, смотрим – нет нашего вагона! Вот это ужас был. Кинулись туда, сюда… Нет! Увезли зерно, съели!
Мы с мамой вздыхаем, и Катерина Ивановна радуется – напугала нас. А сами-то они тогда как напугались.
— А вагон просто переставили на другие пути, — смеётся она. — Солдат стоял, охранял его — и мама показывает ему бумагу от Ленина. Пломбу с вагона, понятно, тут же сняли, и маме при этом говорят: «Ну, вы и баба! До Ленина дошли!» А мама не стала с ними балагурить, а тут же побежала хлопотать, чтобы вагон скорее отправить в Кинешму. А мне велела сидеть, охранять зерно. Люди наши уже, видать, уехали…
— А почему уехали? – не понимает мама, но Катерина Ивановна машет рукой – ты слушай!
— Сторожем сидела в дверях, а что там под вагоном – не глядела. А мама, когда шла назад, увидела там парня, между рельсами. Он ковырял у нашего вагона дно. Гвоздём долбил. Знал, что в вагоне хлеб, вот и хотел сделать дыру, чтоб ему в тряпку насыпалось. Мама сразу схватила его, тряхнула самого как мешок. «Ах ты гадёныш, — говорит. – Что, воровать?» А он вдруг ей так по-хорошему отвечает: «Простите меня, я очень голоден». Мама так и обмякла: «Ты бы ко мне подошел и так сразу сказал! Зачем портить вагон?» Насыпала она ему в его тряпку гороху и отпустила с миром…
— И что, поехали вы к себе – обратно в Кинешму? – спрашивает мама. – Как, дальше всё благополучно?
— И ещё как! Там знали уже, что мама была у Ленина, что хлеб вернули… Вести по железной дороге расходятся знаете, как?
— Как? – спрашиваю.
Она не отвечает.
— Быстро! – подсказывает за шкафом Юркина мама.
— Встречали нас, — говорит Катерина Ивановна, — так, точно сами мы – царицы! Люди бежали отовсюду, махали нам. Столько знакомых среди них было, и взрослых, и детей! Они стояли вдоль полотна, счастливые – внизу, а наш вагон летел и ветер трепал волосы. И я не помню, когда ещё я была такой счастливой. «Вот оно!» — думаю… Потом какого только счастья мне не было за мою жизнь…. – и она краем пододеяльника вытирает один глаз. – Вот дети – счастье, семья – счастье – но это всё уже другое… В первый раз почувствовала я, что такое счастье…
И тут она плакать начинает. Мама толкает меня:
— Сбегай на кухню, принеси воды.
Дома мама, конечно, папе пересказывает, как Катерина Ивановна встречалась с Лениным. Папа говорит:
— Тут всё дело в её происхождении!
Я не понимаю:
— В каком происхождении?
Папа объясняет:
— Ну, папа у неё на железной дороге работал, а мама и вообще была эта… делегатка. Спасала беспризорников. Вот им и вернули их зерно. А вы представьте, если бы она из дворян была и прорвалась к Ленину о чём-то просить его? Чтобы им отдали усадьбу, которую отняли?
Мама говорит неуверенно:
— Дворянка бы, наверно, не прорвалась… Это у неё судьба такая была – чтобы к ней Ленин благосклонно отнёсся, и чтобы они с мамой смогли хлеб людям привезти.
Потом вздохнула и говорит:
— И человек с такой судьбой сейчас никому не интересен. Что, Мишка, не звонили без меня из редакции?
— Нет, говорю.- Может, звонили, когда меня дома не было?

17. Саша Дутиков

А после как-то дома мы одни – папа на работе, мама к Катерине Ивановне пошла и сказала, что в магазин ещё зайдёт. Мы с Наташей делаем уроки, а Манюшка выгребла из-под кровати всех своих мишек, зайчиков и Барби, а из кармана вытащила мятый-перемятый шоколадный батончик. Папа вчера всем по шоколадному батончику принёс, и она свой, видать, припрятала. А теперь зачмокала за какую-то из своих Барби, предвкушая удовольствие. А Наташка, вижу, заинтересовалась.
— Манюшенька,- ласково так начинает.
И тут вдруг телефон зазвонил. Он у нас с определителем, и номер объявляется какой-то незнакомый.
Наташа мне говорит:
— Возьми трубку. Это не меня.
Ну, думаю, раскомандовалась!
— А что,- отвечаю,- это меня, что ли?
Наташка говорит:
— Возьми тогда и скажи, что мамы с папой дома нет.
Я спрашиваю:
— А что это я?
Наташка отвечает:
— Потому что я уроки учу!
— А я что,- спрашиваю,- не учу? – У меня годовая контрольная завтра.
А телефон звонит, звонит.
Потом положили трубку. И опять наш номер набрали. Не выдержали у меня нервы. Ну, думаю, устрою я тебе, Наташка… Ишь ты какая, барыня, трубку ленишься взять…
А Наташка снова ласково говорит:
-Манюшенька! Иди, пожалуйста, возьми трубку, скажи, что мамы с папой нет дома.
Манюшка и побежала к телефону. А оттуда кричит:
— Мишка, тебя, тебя!
Я – в коридор. Там Манюша прыгает:
— Мишка старший! Мне сказали – кого-нибудь из старших позови!
— Да! – говорю в трубку, а там, слышу, какое-то замешательство.
— А мамы-папы, что, дома нет?
— Нет, я за них! – отвечаю. – Вы скажите, что нужно, я им передам!
— Да некогда мне ждать, когда ты передашь, — говорит голос в трубке. – Вот что. Тебе папа не говорил, что Дутиков должен позвонить?
— Кто? – спрашиваю.
— Как – кто? Дутиков!
— Нет,- отвечаю, — не говорил.
— Странно,- удивляется трубка. – Ну, Саша Дутиков, журналист…
— А, журналист! – обрадовался я.- Стойте, стойте! Вы про Катерину Ивановну собираетесь писать, да?
Трубка утвердительно хмыкнула.
— Говорил, говорил! – закричал я. – Когда вы пойдёте к Катерине Ивановне?
— Сегодня,- отвечает трубка. — Завтра мне уже материал сдавать редактору, времени нет. У меня одно интервью сорвалось, теперь только ваша бабуля остаётся!
Тут из комнаты раздался громкий рёв.
Я сразу понял, что это Наташа у Манюши батончик умыкнула. Впопыхах договорился с Дутиковым, что встретимся мы с ним через полчаса около редакции. Он спросил ещё:
— Знаешь, где редакция нашей городской газеты?
— Знаю, — говорю.
Только бы, думаю, не стал он выяснять, откуда знаю. Стыдно мне было вспоминать, как мы с мамой ходили в эту редакцию. И взаправду, что было ходить? Понадобились мы – они сами нас разыскали.
Я быстренько успокоил Манюшку. Шоколадку Наташка ей приказала на три части разделить, на всех нас, чтоб по справедливости. Вчера, говорит, было вчера, а сегодня-это всё-таки сегодня. Сегодня у нас шоколадка на всех одна – значит, делиться надо. Ну, я отдал Манюшке свою долю. Вчера же это был её батончик!
— Не реви,- говорю.- В следующий раз будешь лопать свои шоколадки вовремя.
У редакции, на крыльце, меня ждал парень… И это был тот, второй! Которого мы с мамой видели у Енцова. Он же не сказал нам, как его зовут. А звали его, оказывается, Сашей Дутиковым.
Он тоже узнал меня.
— А, ты? – говорит. – Так это был твой папа?
— Мой, — отвечаю.
Он спрашивает:
— Бабка, видать, и в самом деле –экспонат?
Я только плечами пожал. Выходит, папа сумел рассказать про Катерину Ивановну так, чтоб ему поверили. Хотя ни разу и не видел её. Папа умеет говорить убедительно. А нам с мамой ещё учиться и учиться так разговаривать, чтобы над нами вот такие, как эти Енцов и Дутиков, не стали смеяться. Ишь, как серьёзно Дутиков на меня глядит. Ждёт, что я сейчас что-нибудь умное скажу.
А нам, вроде, больше и нечего было друг другу говорить.
Он всё-таки спрашивает:
— Вы с мамой, наверное, тогда обиделись на нас? Мы с вами не поняли друг друга. Ты согласись, история и в самом деле ведь – из ряда вон…
Стою, молчу.
— Ну, что стоишь,- спрашивает он.- Веди меня к этой, вашей…
Он достал блокнотик, подсмотрел.
— К Катерине Ивановне.
А мне так неохота было его вести!
— Ей же ещё не сто лет,- отвечаю.- Вы сказали, когда ей сто лет исполнится, тогда пойдём…
Тут он вспылил.
— Ты что, — говорит, — не понимаешь? Какие сто лет! Мне завтра, завтра материал нужен!
Я не понял:
— Какой ещё материал?
— Очерк! – объясняет он. – Или, на худой конец, развёрнутое интервью. Ты что, и в газетных жанрах разбираешься?
Думаю — зачем он спрашивает? Нисколько я в них не разбираюсь!
Он говорит:
— У меня времени в обрез! Часик на разговор – а потом писать, писать!
Поглядел я на него ещё.
— Нет, знаете, — говорю, — она вам, наверно, для вашего материала не подойдёт…
— Как это – не подойдёт? – спрашивает он.
А я ему отвечаю:
— Она, знаете ли, Ленина видела.
Дутиков опешил, а я – сам не знаю, почему – добавил:
— И инопланетян!
И побежал к дому. Наташка с Манюшкой, одни, небось, уже передрались…

18. Мы едем!

Мы с мамой едем… всё правильно, мы ведь и должны были ехать с мамой – куда? Ах, нет, это с Наташкой мы должны были ехать – в лагерь! И мама, как она говорила, вся извелась, пока собирала нас. Хотя что было нас собирать – мы сами уложили рюкзаки. Но мама заставила нас всё вытряхнуть назад и сто раз проверить, что мы ничего не забыли,- по списку, и ещё сто раз взяла с нас обоих обещание, что мы будем вожатых слушаться и в воду без спроса не полезем, и за территорию лагеря ни шагу, кто бы нас ни поманил.
— Они взрослые люди! – твердил маме папа, — в эти годы голова на плечах или есть уже, или нет её и не будет!
Но мама продолжала уговаривать нас, чтобы мы не дрались с ребятами, чтобы вели себя дружелюбно. И вдруг спохватилась:
— Ой, а вдруг там плохие ребята окажутся, вдруг они будут их обижать?
— Да наша Наташка сама кого хочешь обидит, — утешал маму папа, и Наташка сразу взрывалась:
— А что это я?
День расставания приближался. В десять утра у проходной папкиного завода нас ждали автобусы… Родители обнимают детей, а потом долго машут – они остаются там, а мы уезжаем… Но я еду с мамой, и не пойму даже, на чём, — не важно, ветер шевелит мои волосы… Люди, стоящие вдоль дороги, машут нам, и от их лиц, от улыбок поднимается вверх и заполняет всё, всё ощущение счастья – они бесконечно рады тому, что мы везём им. А уж как я рад! В прошлом остались какие-то испытания, трудности – стоит ли о них вспоминать? Главное – мы с мамой выполнили свою задачу… Мы везём людям… Что?
«Что?»,- подумал я и проснулся.
В самом деле, это не мог быть хлеб, не могло быть зерно с горохом, как у Катерины Ивановны с её мамой…
— Мишка, вставай, опоздаем! – услышал я голос Наташки.
Из дома мы вышли, конечно, впритык, как сказал бы папа. Но папа был на работе, и некому было поторопить моих сестёр — Наташка вместо того, чтобы одеваться, взялась обзванивать всех подружек и выяснять, надо ли брать какую-то там косметику. Манюшка верещала, что хочет ехать с нами, и никаких доводов не хотела понимать. Ещё немного, и я бы поверил, что она слабоумная, как маме сказал один доктор, хотя мама и говорила потом, что тот доктор, наверное, плохо учился.
А когда мы всё-таки вышли из дома вчетвером, мама поглядела на часы и говорит:
— Мы ещё успеваем… Давайте по-быстрому заглянем к Катерине Ивановне…
— Мама, ты что? – спрашивает Наташка. – Ты станешь укол делать ей, а ещё массаж…
Мама уговаривает её:
— Нет, это я потом, ещё раз зайду. Проводим вас – и забежим ещё раз с Манюшкой. А сейчас только поглядим, как она. Ну, только одним глазочком поглядим… Я что-то плохой сон видела…
— А я, — говорю,- наоборот, видел хороший сон!
Мама даже остановилась.
— Мишка, тебе снятся сны?
— Да, — говорю.- Сегодня вот первый раз приснился.
— Теперь вместе будете сны разгадывать. Сонник купим, — подначивает нас Наташка. – Мам, ну ты что? Катерина Ивановна не умрёт, если мы лишний раз к ней не заглянем!
— Нет, давайте заглянем! – спорит с ней, хныкает Манюша.- Хочу заглянуть к Катерине Ивановне…
Ей как втемяшится что-то в голову – ни за что не переубедишь!
Приходим – а Катерина Ивановна уже умерла.
Бабушка Валентина растерянно говорит:
— Я заглянула к ней, спрашиваю: «Чайку выпьешь?» А она — вот… Она – уже… Прямо в наушниках, как была. Я вытащила наушники-то у неё, у мертвой. Слышу – а музыка в них ещё играет…
Мы сразу и забыли, что торопились.

19. Хорошая жизнь

В комнату, несмотря на ранний час, входили какие-то незнакомые люди. Наверно, их было немного, и в тоже время было тесно, душно. И казалось, что в доме не убрано, что всё кругом разбросано — хотя ничего, как будто, разбросано и не было.
На кровати у окна, где всегда спит старик, лежала Катерина Ивановна – сморщенная, ненастоящая, очень-очень древняя старушка. Было похоже, что это вовсе не она, а настоящая Катерина Ивановна спряталась, чтобы поглядеть: как-то всё будет. Тут же я одёрнул себя: как она поглядит, она же слепая! И дальше уж – совсем нелепо – я подумал, где теперь старик, сын её? Он что, наоборот, теперь прячется за шкафом? Это же его мама, и ему страшно, наверно.
— Сын с внучкой за гробом поехали, — точно отвечая на мои мысли, сказал кто-то в комнате.
Внучка – это была Юрина мама. Сам Юрка сидел поникший, он только глянул на меня молча – что было говорить? Не исполнится Катерине Ивановне сто лет, не приедет в их квартирку телевидение, не переселят их в красивый новый дом. А если вдруг Юрка надумает послушать какую-нибудь историю своей прабабки, как слушали их мы, то выйдет, что он надумал слишком поздно.
Бабушка Валентина, неузнаваемая в чёрном платке, подошла к нему, просит:
— Юра, достань мне со шкафа… корпус от патефона.
Юрка поставил табуретку на стол, влез наверх, снимает тот странный ящик – оказывается, от патефона он. Я подумал ещё – неужто от того самого, что играл в усадьбе, недалеко от дома Катерины Ивановны… Нет, вряд ли тот бы дожил до наших дней. Но всё равно это был старый корпус, заслуженный. Из крышки в серединке ещё стержень торчал, на который надевалась пластинка. Но внутри никакого механизма не оказалось. Бабушка Валентина откинула крышку – ящик полон был какими-то бумагами. Она в них опустила обе руки – и стала выкладывать какие-то значки, медали. Спрашивает непонятно у кого:
— Как это делается? Медали на подушечке несут… Подушечку бы надо…
В другое время я кинулся бы к медалям, все бы перетрогал, каждую изучил бы с двух сторон и ещё бы попробовал на зуб. Так я и не узнал, за что Катерина Ивановна получила свои медали – она же нам рассказывала почти всегда про то, как она маленькой была… Но теперь я только посмотрел на все её медали мельком. У мамы слёзы текли, и я как схватил её за руку, так и держал, не отпускал. Манюшка, застыв, стояла посреди комнаты – она как вбежала стремительно, так и замерла, увидев Катерину Ивановну. Наташка жалась у входной двери.
Я огляделся, вижу — люди рассматривают нас, шепчутся:
— Это медсестра… С детьми…
— А что так убивается?
Бабушка Валентина обняла маму, шепчет:
— Мы тебе за полный месяц заплатим, как договорились, только чтоб дочь не знала – заест меня.
Это она про Юрикову маму, значит.
Мама поглядела на неё, не понимая – и вдруг как заплачет в голос!
Манюшка рванулась к нам, а бабушка Валентина схватила маму за плечи, отодвинула от себя и строго говорит:
— Ольга, не зли судьбу!
Мама от неожиданности плакать перестала, спрашивает:
— Чего?
Бабушка Валентина отвечает:
— А того. У тебя муж, дети какие славные. А ты тут рыдаешь, будто конец света пришёл. Бабка-то, Катерина Ивановна, прожила хорошую жизнь, и нечего так убиваться…
Тут же рядом какой-то человек оказался и закивал, соглашаясь:
— Девяносто шесть, почти что девяносто семь, это же всем бы так!
— И даже не в том дело, не только в том, — возражает ему бабушка Валентина. – Она хорошо свои годы прожила, не пустоцветом. Жизни-то её на три такие жизни хватило бы, чтоб в каждой по девяносто шесть…
Мама говорит:
— Да, а последние годы – слепая и вот тут, за шкафом. Всей радости – старый магнитофон.
Бабушка Валентина ей возражает:
— Ну и за шкафом ведь ты с нею познакомилась и детки твои к ней привязались, грелась она, когда вы приходили…
Мама говорит:
— Это мы грелись.
Смотрю – не плачет уже.
Тут и Наташка от дверей голос подаёт:
— Мам, а как лагерь? Нам же – на автобус…

20. Мы снова едем

Папа везёт нас всех на нашей видавшей виды «ладе», и с шоссе мы мягко съезжаем вбок, ныряем в лесную просеку. Деревья качаются где-то вверху, а у самой дороги – густейшие, колючие кусты. Здесь совсем дикое место! Папа везёт нас с Наташкой в лагерь, и Манюшка, счастливая, едет нас провожать до самого лагеря. Любит же она ездить. И сам я всегда, всегда мчался бы вот так, мимо деревьев. Дорога завораживает меня, и мне всегда жаль, когда она кончается. Но папа говорит, что уже скоро, и мама тогда виновато добавляет, что, наверно, мы успеем к обеду. Автобус от заводской проходной давно уехал без нас.
Мама всё ещё всхлипывает на заднем сидении, папа бросает ей, не оборачиваясь:
— Да чтобы ты ещё раз… Да чтобы я позволил тебе наняться ещё к кому-то…
Он передразнивает её:
— Уколы, массаж!
А после бросает снова:
— Таким, как ты, вообще нельзя в медицине работать! Бабуле под сто лет, пожила так уж пожила, слава Богу! А на тебя и глядеть страшно…
Мама оправдывается:
— Да я как-то и не чувствовала, что она бабуля под сто лет…
Папа не понимает:
— Как так?
Мама путается:
— То есть, конечно, чувствовала. Но знаешь, мне казалось, что все её болезни — это как бы само по себе. Отдельно от неё. Ну, понимаешь, то, что она старая – это одно… А вот сама она – это как будто тоже само по себе. Ну, понимаешь? То, что не видит, и с сердцем перебои, и ноги не ходят – это да, так. Но, знаешь, мне всё казалось: то, про что она рассказывала нам – всё это только на днях было, и на самом деле она – девчонка ещё. Как будто времени вовсе и нет, не существует…
Папа увещевает её:
— Ну, ты что – не существует! Так и свихнуться недолго ведь …
Наташка вторит ему у меня за спиной:
— Мама, возьми себя в руки! Тебе же сказала бабушка Валентина, что Катерина Ивановна прожила хорошую жизнь.
— А я и не плачу вовсе, — хлюпая носом, отвечает мама. – Вот жалко, что она до ста лет не дожила …
Папа спрашивает:
— А если бы дожила, тогда — что?
Мама говорит:
— Ну, может, ждало бы её что-то хорошее…
Папа скептически хмыкает:
— А что? Ну, пришёл бы к ней какой-нибудь вертлявый журналистик?
Мама спрашивает:
— Почему – вертлявый?
Папа говорит:
— Ну, даже если не вертлявый? Даже если он бы проникся к ней, как ты прониклась – что бы это изменило?
Мама молчит.
— Да, кстати, — спрашивает папа,- тот парень, которого я подвозил, он так и не звонил?
Тут у меня душа в пятки уходит.
— Звонил,- говорю.
Ну, думаю, сейчас мне попадёт за то, что не повёл этого самого Дутикова к Катерине Ивановне.
А папа на меня поглядел и говорит маме:
— Вот видишь, звонил! А толку-то?
Тут мы и к воротам лагеря подъехали.

21. Мама

Я возвращаюсь из спортивного лагеря, дверь открываю своим ключом. Я специально сказал, чтобы меня не встречали – у нас с ребятами так не принято. Мама глядит на меня изумлённо и как будто испуганно:
— Миша…
Мы с ней одного роста. А скоро я перерасту её. Парень должен быть выше своей мамы. Что, нет?
Она подходит, чтобы обнять меня, как маленького, и я отступаю на шаг – что я, ребёнок? Пусть сколько хочет обнимается с моими сёстрами или с нашим новым братишкой Фёдором, которого только два месяца назад принесли из роддома –перед самым моим отъездом с ребятами-картингистами. Что сказал бы Ваня или другие ребята, если б узнали, что дома я допускаю такие нежности?
Мама как будто понимает меня, она так и остаётся с поднятыми руками, только лицо её искажает гримаса боли.
— Миша, не сердись на меня. Я понимаю, ты вырос…
Я вспоминаю, как тренер, Василь Васильич, однажды мне говорит:
— Мама у тебя ангел, я это сразу понял, как увидел её.
Мне делается стыдно оттого, что он напоминает мне, как нелепо выглядели все мы – наше семейство почти в полном составе – перед ребятами из картинг-клуба.
— Девятого мая, что ли? – неохотно спрашиваю я. – Три года тому назад…
И он с энтузиазмом соглашается:
— Ну да, вы розу искали! И мама вместе с вами через поле чесала во время соревнований!
Такой позор, пожалуй, не скоро забудется.
А он и говорит:
— Если бы я такую, как твоя мама, вовремя встретил, у меня бы вся жизнь пошла по-другому. Понимаешь меня, Мишка?
Чтоб не молчать, я что-то в ответ хмыкаю, и он говорит:
— Ничего-то ты не понимаешь.
Мама точно за что-то оправдывается:
— Миша, я торт пеку. Ты приехал. И потом… Сегодня сто лет Катерине Ивановне.
Значит, сегодня торт будет! Хоть я уже и взрослый человек, а до сих пор люблю мамины торты. Она такие печёт, что вкуснее я ничего не ел.
А пока я на цыпочках прохожу в комнату и гляжу, как в кроватке спит крошечный Фёдор. Спит, точно какую работу делает, которую прерывать нельзя. Даже во сне у него такое лицо, как будто он знает что-то, чего я не знаю, до чего мне – расти и расти. «Что именно он может знать?» — подумал я, но ничего мне в голову не пришло. Зато вдруг вспомнилось, как мама остановилась с поднятыми руками – не посмела меня обнять.
Я трясу головой и иду в комнату к девчонкам. Наташка где-то на улице – значит, будем пировать без неё. И папа, как всегда, на работе. Он с тех пор, как получил повышение, стал приходить поздно…
Маня тихо рисует что-то в тетради. Я заглянул – девочки в цветных платьях, бабочки.
— Это книжка, — объясняет Манюша. – Про Катерину Ивановну. Мама говорит, у неё сегодня день рождения – ей сто лет. И что хорошо было бы, если бы про неё кто-нибудь книжку написал, чтобы про неё люди не забыли.
Я говорю:
— Ну, тогда пиши.
Манюшка хвастается:
— Я вот как пишу – с картинками.
Она показывает мне тетрадку. Вижу, там какой-то ящик на колёсах, над ящиком чьи-то рожицы, рты до ушей…
— Что это? – спрашиваю.
Она возмущается:
— Ты что, не понимаешь – это поезд! Они с мамой везут на поезде зерно, а люди радуются, что не умрут теперь… Помнишь, она рассказывала?
— Конечно, помню, — говорю. – Только поезда такими не бывают.
Тогда она так по-хорошему спрашивает у меня:
— А ты, Мишка, мне поможешь? Я же не видела, как тогда ездили…
Я даже свистнул. Сам я, что ли, видел? Она думает, что раз я старше неё, значит, такой древний!
— Нет уж, — говорю, давай сама.
Тут в нашу дверь звонят. А это бабушка Валентина. С магазинным тортиком. Видно, забыла, какие у нас мама торты печёт. А может, думает, что мама забыла, что сегодня Катерине Ивановне сто лет. Как же, мама забудет!
Бабушка Валентина выкладывает из сумки кукольные костюмчики для Фёдора. А для меня достаёт ношеные Юркины джинсы и сине-красный свитер с парашютом. Мама сворачивает джинсы со свитером и говорит:
— Простите меня. У меня муж пошёл на повышение. Он обидится, если я возьму….
Бабушка Валентина начинает уговаривать её — а маму кто хочешь может уговорить. Я представляю, как она вечером станет оправдываться перед отцом:
— Ну, понимаешь, она бы обиделась, если б я не забрала…
Хотя что там оправдываться? Экая беда! Я натягиваю свитер с парашютом и, пока печётся мамин тортик, снова иду к Манюшке.
Гляжу, уткнулась в тетрадь – рисует. Даже язык высунула от усердия.
— Ещё я царицу нарисую, — обещает.
И хвастается:
— Я ведь царицу знаю, как и ты. Через одно рукопожатие.
— Какое рукопожатие? – спрашиваю.
Она хитренько смотрит на меня:
— А через Катерину Ивановну!
Я спрашиваю:
— Что за ерунда? Что, Катерина Ивановна с царицей руки друг другу пожимали?
Манюшка в ответ смеётся:
— А руки пожимать не надо было! Это понарошку называется рукопожатие. Помнишь, папа рассказывал нам… Когда таксовал ещё?
— Конечно, — помню! – говорю…

22. Цепочка из рукопожатий

И верно ведь! Папа нам рассказал за ужином — ещё в те времена, когда он с нами ужинал, а после ехал таксовать…
— Знаете, — спрашивает, — про семь рукопожатий?
Мама переспрашивает:
— Про что?
И папа тут же тут же поправляет себя:
— Некоторые считают, что их десять, а некоторые – что всего шесть.
Оказывается, каждый человек, живущий на Земле, знает любого другого человека максимум через шесть, семь или хотя бы десять рукопожатий. Предполагается, что вы при встрече пожимаете друг другу руки – хотя вы можете сухо кивать или, наоборот, бурно обниматься и хлопать друг друга по спине.
— А женщинам, — говорит папа, — могут ручку при встрече целовать, но это всё равно условно будем считать рукопожатием.
Я не очень понимаю, к чему он клонит, пока он не говорит, что мы все знаем американского президента – не через шесть-семь рукопожатий, а гораздо ближе.
— Николай Михалыча, шефа моего, звали автоматическую линию показывать, когда на завод всякое начальство приезжало, — рассказывает он. – Министры были, члены правительства. А из них кто-то, может, и сам, напрямую, знает американского президента, а нет – так уж через нашего президента знает – наверняка. И вот смотрите: я знаю Николай Михалыча, а вы через меня…
— Так и я знаю Николай Михалыча, — замечает мама. – Он же к нам приходил, к Манюшке на крестины…
— Ну вот! – радуется такому повороту папа. – И ты знаешь президента! Даже не через меня, а ещё ближе…
Мама говорит:
— Только я не понимаю, зачем нам американский президент….
— Не только президент! – с энтузиазмом возражает папа. – Мы знаем всяких там артистов… Смотришь днём телевизор? Вот, можно цепочку проследить…
Манюшка, оказывается, помнит про семь рукопожатий.
Я думаю: теперь папа, наверняка знает и членов нашего правительства, и президента Америки не через Николай Михалыча, а ещё ближе – ему самому приходится встречать все делегации. Да только с тех пор, как он пошёл на повышение, не помню я, чтобы папа о чём-нибудь рассказывал так увлечённо. Папа приходит поздно и ложится спать…
А в тот вечер мы занимались тем, что строили цепочки – вспомним кого-нибудь известного и начинаем прикидывать, через сколько человек мы его знаем. Мы кричали за столом, спорили, местами было смешно…
И теперь Манюшка мне говорит:
— Мишка, а ведь цепочка может и во времени тянуться! Вот, Катерина Ивановна знала кого-нибудь сто лет назад, а тот человек, если старик был, то ещё сто лет назад кого-то знал. И мы, получается, с тобой знаем тех, кто давно жил… Как будто сами живём давно…
Ну, думаю, встретить бы того врача, который говорил, что Манюша слабоумная. Интересно, он сам-то он смог бы заглянуть в такие глубины? Мне прямо жутко стало, сколько мы с ней народу знаем.
И тут я вспомнил свой давний сон. И мне пришло в голову, что Манюшка на моём месте не растерялась бы – нет уж, ещё во сне она разузнала бы все детали, и сто раз проверила бы, что мы с мамой везём в вагоне, чтобы потом не пытаться вспомнить, что это было.
То есть уже не мы с мамой, а она с мамой, конечно…

Мне с тех ещё снились сны. Так, всякая ерунда. Однажды перед соревнованиями приснилось, что у меня машина не то чтобы сломалась – просто рассыпалась на мелкие блестящие кусочки. Я их все в охапку собрал, свалил в какой-то пакет и мчусь, бегу, тащу своё богатство к финишу, а Ванька проносится мимо на своей машине, целенькой, смеётся…
Кажется, во всех снах я куда-то бегу или еду. Сны снятся мне не так часто, и всё же они сливаются во что-то одно… Только тот, первый, сон я помню отдельно – никогда ещё не приходилось мне переживать такое ощущение счастья, какое было тогда… Когда мы с мамой привезли людям… Что? Как узнать, что это могло быть?

Голосования и комментарии

Все финалисты: Короткий список

Комментарии

  1. Влада Кондрашова:

    Я тоже люблю играть в футбол)

  2. Dinkalovees:

    Ну в принципе не плохо , но поставлю 8)

  3. 541732:

    мне очень понравился этот рассказ!

  4. roma-asadov:

    очень клевая книга

  5. Егор Николаев:

    Произведение интересное, я рекомендую сделать аудиокнигу.

  6. Mrsand:

    Мне понравилось произведение Илги Понорницкой.Запоминаются образный язык,яркие портреты героев.Зарисовки о жизни страны переплетаются с историческими фактами(воспоминания о Маяковском,Есенине,Ленине,царе).Повесть «Сто лет, или Цепочка из рукопожатий»
    довольно современна.Чего стоит высказывание Катерины Ивановны:У тебя дело должно быть,трудиться надо…»А образ чиновника Енцова-символ бездушия,бюрократизма,жестокости…Нет, нашему времени нужны такие люди,как учительница Катерина Ивановна,от которых исходит человеческое тепло.И надежда.

  7. annaromanovna:

    Самое начало понравилось, где интересно рассказывалось о школьнике, у которого есть свои проблемы, свои чудачества (про ворон), мечты, которого заставляют играть в футбол… Потом началось что-то непонятное. Мистика про девочку, потом неожиданно про бабушку, которая рассказывает возможно случившиеся встречи с писателями, политиками… Всё возможно, всё под вопросом. Не интересно. Дочитала только для того, чтобы сложить своё мнение. Начало на 10, дальше на 2, в результате ставлю 5.

    • Alvik:

      Это сборник, состоящий из двух совершенно разных произведений. Про бабушку — это уже вторая повесть. Собственно, так и называющаяся — «Сто лет или Цепочка из рукопожатий». Она никак не связана с повестью о первом школьнике. Вы не заметили второго заголовка?

      • annaromanovna:

        «Вы не заметили второго заголовка?». Да, не заметила. Я с компьютера читать не могу, у меня от этого слезятся глаза. И я не понимаю, как можно вообще несколько тысяч страниц в течение двух месяцев читать с экрана. Ослепнешь. Так что читаю я с электронной книги. К сожалению организаторы не предложили читателям эти тексты для скачивания, а то что копируешь здесь и вставляешь в Ворде или даже переформатируешь в ФБ2 выглядит Вы не представляете как. Ни одного полноценного абзаца. Строчки обрезаны. Слова переносятся наобум. Заголовки, абзацы, всё слеплено в одну кучу, так что понять что и где почти невозможно.
        Хорошо, что это два отдельных рассказа. Правда это ничего не меняет. Первый рассказ мне понравился, а второй нет.

  8. Plaxish:

    Очень захватывающе

  9. Sandra:

    мне очень понравилась этот рассказ потому, что он захватывающий

  10. Leonid:

    Книга понравилась, интерсная, сюжет интересный 10 баллов!!!
    Р.S. Таких писателей очень мало, хотелось бы чтобы их было больше)

  11. vita:

    Я только что проголосовала за одну книгу, но надо выбрать 3. И эту книгу я выбираю для начала потому что в ней самое прикольное название! Этому автору я тоже желаю победы!!!

  12. nastya:

    Захватывающая и просто отличная книга

  13. Igor_number_1:

    Хотел поставить 1 потому что выбрал для себя только две книги, за которых голосую 10 и 8, а за остальные 1 и 2. Но сейчас еще раз стал читать и передумал!
    все-таки если «Жирафы» и «Время хорошее» вообще читать тошнит, как будто феи винкс или покемоны прилетели, тут все-таки не тошнит, все-таки не попса. На 5 или 6

  14. Jin:

    Отличная книга!!! Мне понравилось. 10 баллов

  15. Maria Lari:

    Книга мне понравилась.Сначала она мне понравилась больше всех остальных и я стала читать ее. Потом как-то так получилось, что я ее не дочитала потому что мама решила распечатать все книги, чтобы не портить мои глаза.Пока она была занята на работе,я просто заглянула в другие книги на минутку что называется. В итоге стала переживать из-за одного ребенка героя и портить себе глаза другой книгой. Так случилось внезапно! В общем нельзя было прерывать чтение наверное! Но книга хорошая и автор молодец. Мы сыграли 1 раз дома в «цепочки» и это было здорово!
    6 баллов!

  16. Max:

    Оценивать надо по параметрам. Иначе это не оценка, а эмоции.
    1. НОВИЗНА И АКТУАЛЬНОСТЬ
    2. СЮЖЕТ
    3. ЧИТАБЕЛЬНОСТЬ (ВЛАДЕНИЕ ЯЗЫКОМ)
    4. ДОГОНЯЕТ АВТОР СОВРЕМЕННОСТЬ ИЛИ НЕТ
    5. СТИЛЬ (ПОПСА ИЛИ НЕТ)
    и самый важный пункт:
    6. СЛЕД (ПОМНИТСЯ ЛИ КНИГА НА ВТОРОЙ ДЕНЬ И МЕНЯЕТ В ТЕБЕ ЧТО-ТО ИЛИ НЕТ)

    Оценка. Мах 10б.
    «Цепочка из рукопожатий»
    1. 2
    2. 8
    3. 8
    4. 8
    5. 5
    6. 5
    P.S. Произведение достойное. Желаю автору не свалиться в будущем в попсовость, а стать настоящим мастером, как Веркин и Ая эН.
    СРЕДНИЙ БАЛЛ:
    38:6=6,(3)

  17. Nona:

    Не очень понятна причина объединения двух рассказов с разной стилистикой и тематикой в одно произведение.
    Оба прочла с интересом. Принимая во внимание шкалу из предыдущего коммента, ставлю 8. СТИЛЬ и СЛЕД — оценила выше.

  18. Teona_007:

    да футбол это святое

  19. vita:

    Ура, я наконец дочитала! Книжка ничего, местами скучно, а местами очень интересно. Первая половина интереснее. За первую половину — 9, за вторую — 3, в целом — 6! А если отдельно оценивать идею игры в цепочку, то не знаю сколько, но много!))))

  20. citrus_82:

    Спасибо большое. Интересный рассказ.

  21. Саша:

    Обе повести интересны по-своему.Первая тем любопытна,что она о моих сверстниках,их увлечениях.Всё понятно,и речь яркая,образная.
    А вторая увлекает читателей идеей»цепочки рукопожатий»,т.е ,что все люди между собой тесно связаны.Классно!!!)))))

  22. barkova:

    я вообще, начинала с конца списка и не жалею об этом. прекрасная книга, оа меня растрогала до слез. правда. десятка

  23. Evgen:

    Первая повесть ничего, только начало банальное. А вторая вообще ерунда.

  24. PushOK:

    Мне понравилась «игра» в цепочки. Вторя половина лучше. Первая вроде бы ничего, но мы так не ходим, не говорим и не думаем. Голосую ЗА, но за одну половину.

  25. Aleffka:

    А тут я с Анной РОмановной не согласна и считаю, что это интересная книга и заметить заголовок можно и нужно. Не самая лучшая книга, но можно поставить 7
    7
    7
    7

  26. Nastja:

    Средняя книга. думала, думала, думала, думала и надумала 5 баллов. И в завершении можно добавить: Все книги кроме «Друга-апрель» ничего. Итак, мое мнение члена жюри: две 10-ки, одна 5-ка, и одна 1-ца. «Волки на парашютах» не успела. До свидания!

//

Комментарии

Нужно войти, чтобы комментировать.