«Теорема близнецов». Любава Горницкая

Любава Горницкая

Подходит читателям 13+ лет.

Часть первая. Тезис

«Частота побегов из питомников-накопителей резерва значительно сократилась в последние годы благодаря успешной воспитательной работе педсостава. Желание увидеть семью всё ещё остаётся самой частой причиной самовольного ухода из накопителей»

Из ежегодного отчёта Комитета по охране детства

Первая глава

Ника

«Акты вандализма, такие как порча имущества города, чаще всего осуществляются лицами из группы риска. Однако за последнюю неделю в 30% правонарушений этого типа выявлена вина подростков из благополучных семей»

Из еженедельной сводки центрального управления охраны правопорядка города Новосветьевска

Ненавижу третье число. Любого месяца. Просто ненавижу. Это день, когда мама долго стоит на балконе, запрокинув голову назад, и щурится. Подходить не стоит. Только наблюдать сквозь прозрачную  пластиковую дверь, как вздрагивает мамина спина. Лучше бы вообще исчезнуть и не мешать. Но я не могу. Стою и смотрю на её затылок, на коротко стриженные каштановые кудряшки, на острый бугорок крупного шейного позвонка. Словно, если я отвернусь, с мамой случится плохое. 

Папа третьего просто старается поменьше находиться дома. Много дел в офисе, пришлось задержаться, вернулся поздно, сразу лëг спать. Если выходной, то пригласили в гости. Или нужно срочно отправиться за продуктами на другой конец города. Случайно, да. Враньё, конечно. Но ему так проще. Я понимаю. И ничего не переспрашиваю. 

Раньше, когда мы ездили к ней, было ещё хуже. Сначала бестолковые сборы с громким перешучиванием вслух, магазин, где кидаешь в корзину то вафли, то шоколад, то другую чепуху в яркой обёртке.  Такую, какие обычно кладут на полки у касс. Необязательную дорогую вкусняшку. Тебе улыбаются. Положила много вкусностей — заботливая. Но для меня просто игра — грести со стеллажей сладкие мелочи. Я сама их не люблю. Яблоки вкуснее, правда. 

— Ника, ну, куда ты нарядилась в новые светлые штаны? Там же грязища во дворе, выбери что попроще! 

Мама частит. Говорит так быстро, как может. Едва не сглатывая слова. Папа молча играет с брелоком на ключах от входной двери. Радио, громко поющее в машине. Музыку перебивают новости. Диктор медленно и отчëтливо произносит хорошо заученный текст:

— Сегодня, в родительский день, питомники-накопители по всей стране открывают двери для посетителей… 

Папа возится с панелью приборов. Переключить быстрее. Пока никто не застеклянел. Другая станция врывается гитарными аккордами. Хриплый голос вокалиста кричит о лучшем городе на свете, и мы с мамой подпеваем, а папа за рулём иногда кивает в такт мелодии. Много суеты. Будто бы весело. Это заглушает нервное напряжение. Улыбайся, болтай, лови ритм. Всё хорошо. Всё отлично. Пережить сегодня. Просто пережить. 

Какое счастье, что ездить больше не надо. Лучше эти несколько минут, когда я караулю балкон, чем целый день маеты. А видео и фото можно стереть из памяти смартфона. Не знаю: оставляет ли снимки и ролики с ней мама после просмотра? Иногда хочется проверить, что и как. 

Мама вообще-то редко грустит. Некогда. Много работы. В экспериментальном госпитале не попереживаешь, наверное. Загрустил — ошибся. И всё, что делал, насмарку. Но материал-то не пробирки. Живые пациенты. И на работе мама всегда спокойная. Она обычно улыбается, когда выходит ко мне. Синий лабораторный халат, прямая спина, невозмутимое лицо с поздравительной открытки (одновременно милое и кукольно-мёртвое). Мама  в госпитале — ожившая фотография, человек с плаката «Они заботятся о вашем здоровье». Такие висят везде. Дань памяти давнишней эпидемии, такая же, как вялые гвоздики у порогов больниц. Но я знаю, что вечерами улыбка отклеивается от губ, и остаются только тонкие нити морщинок вокруг рта. Нити впиваются, прошивая кожу усталостью. И пусть. Всё равно мама красивая. 

Я была в госпитале только в приëмном покое. Внутрь не просочишься. Дочь сотрудника? Ну и что. Пропуска нет? Сиди, девочка, к тебе выйдут. Девочка, блин. Имя бы хоть прочитали. На бейдже ведь написано. Дурацкий бейдж, который приходится каждый день прикалывать к куртке. Пластик мутноватый, но чëрные крупные буквы под ним не различит только слепой. Ника Ларцева, учащаяся. И в углу — мелкий золотистый овал. «О». Основная. Вроде всё ясно. Но почему-то охранники, вахтëры и всякие там проверяющие из комиссий в школе не любят называть людей по именам. Девочка, мальчик, женщина, мужчина. По-моему, если к ним вынесет из океана огроменную акулу, то и с ней разговор будет короткий:

— Рыба, покиньте помещение! Вы слишком мокрая! 

К маме, в лаборатории или палаты, меня нельзя провести, согласна. В тринадцать лет уже давно понятно, что такое пропускной режим и «должность, о которой не рассказывают». Но можно хотя бы обращаться нормально, а не сквозь зубы? И не коситься так, словно я вот-вот нарочно запачкаю пол или вообще съем фикус? 

— Ты должна быть вежливой со ВСЕМИ, — папа печально выделяет голосом нужное слово, — И больше никаких жалоб, мы устали это выслушивать… 

Папа опускает голову, когда пытается ругать, и длинная чёлка падает на глаза. Словно он пытается скрыть, что думает на самом деле. Правда злится или делает, как положено. А я и не грублю никому. Подумаешь, отвечаю иногда.  Но в госпитале молчу. Мама весь день в делах и так устаëт, что от неë всё время пахнет мятой. Суспензия от мигрени воняет резко и горько. Мы заказываем мятную гадость из аптеки каждый месяц.  Если ещё начнут доставать из-за меня, то тут и на неделю флакона не хватит. И я просто стараюсь не замечать брезгливый взгляд дежурной на мои обкусанные ногти с грязной каëмкой и на вечно пыльные серые кеды, проглядывающие сквозь прозрачные бахилы. Не нравлюсь? Ну и страдайте. Будто я к вам пришла. 

Дежурная изучает мой бейдж. Имя узнать? Да вот прям щас! Она просто надеется увидеть другую букву. Не «О» — «Р». Резерв. На резервную девочку можно накричать открыто. Или выгнать за дверь. Даже, если она дочь учëного. Мне кажется, что дежурная знает о той, второй, к которой мы больше не ездим. О том, что она не младшая сестра. Не инвалид, не тяжело больна. Близнец. Копия живая. Дежурная сомневается, кто перед ней. Надеется на ошибку. Но это вполне я, прикиньте? К сожалению, я. 

Губы у мамы — бледные, потрескавшиеся от сухости. Наверное, сегодня надолго надевала маску. Делала что-то важное, требующее стерильности. Лучше смотреть на них, не переводя взгляд выше. А то замечу недоумение в глазах. Середина учебного дня. Кто-то должен находиться в школе. Писать рейтинговую контрольную работу по праву. Но я сижу здесь, в приëмной госпиталя, ёрзаю по твёрдой лакированной скамейке. Читаю инвентарный номер на кадке с фикусом, запоминаю со скуки цифры. Прижимаю к груди сумку с учебниками, и на ней, между криво пришпиленных значков с лицами киноактёров, видны грязные следы подошв. 

— Ника, что случилось? Почему не на уроках? 

— Нормально всë. Меня выгнали. Сказали: без тебя назад не пустят. Сначала надо к директору. Так получилось. 

Губы сходятся в узкую полоску. Минус улыбка. 

— Ты помнишь, какое сегодня число? 

— Ну, третье, да… Ладно тебе, я не нарочно. 

— Что опять? Дралась? Отказалась выполнять задание? Разбила стекло в шкафу? Украла вещи одноклассницы?

Мама перечисляет сухо и отчëтливо. Но тихо, почти шëпотом. Косясь в сторону дежурной. Стыдно да, что я неправильная? Что люди скажут? Накатывает злость. 

— Ты сегодня  не успеешь. Директор занят. Интервью даëт, какая у нас хорошая школа. Порталу «Вечерний Новосветьевск». Надо завтра, до первого урока. 

— Ника. Что. Ты. Натворила. Горе. Моë?

— Пошутила. 

— Из тебя клещами слова тянуть?! 

Мама всë же повышает голос. Дежурная отрывается от вязания, замирает по-совиному, сжимая вместо мыши спицы, и изучает нас, подслеповато щурясь. 

— Один… дебил… играл моей сумкой в футбол на перемене. Я решила поиграть с его рюкзаком тоже. Сам нарвался. Кто знал, что там, в рюкзаке, фотоаппарат… 

Губы обмякают. 

— Чудовище. Дома расскажешь подробнее. Я всегда на твоей стороне, но… Но потом, ладно? Сегодня третье. Дождёмся сообщения, а после поговорим. 

На моей стороне. Интересно, какая сторона моя? Вправо, влево, прямо? Но в этот момент я почти люблю сестру. Потому что понятно: пронесло. Мама к вечеру умотается и не станет злиться. А папа вернётся только, когда я усну. Он тоже помнит, что на календаре. 

— Ну, я пойду? 

— У тебя же сегодня ещё рисование? 

— Занятия отменили, в художке нет воды. Отключили. 

Вру я убедительно. Когда-то мама узнает, что уже год я хожу в центральный парк вместо художки и музыкалки. Надеюсь, узнает третьего числа. 

Осталось продержаться вечер. Вздрагивать от каждого звука мессенджера. Вдруг пришло то самое сообщение? И очень хочется, чтобы скорее. Но только бы мама не плакала при этом. 

Отчëты — обязательная штука для тех, у кого резервные дети в отдалённых накопителях. На таком расстоянии, что до них не доехать в родительские дни. Ну, или для тех, которые платят, но не ездят. Отчëтами занимается куратор отряда. Рассылает каждый месяц фотографии и видеоролики. Уроки, отдых, личные достижения вроде участия во всяких там спектаклях и спортивных соревнованиях. Наша Лика похоже полная дура. Потому что достижений у неë нет. Иногда, после балкона, мама говорит будто бы в шутку:

— Как хорошо, Ника, что мы выбрали тебя. Ты и рисуешь, и на фортепиано играешь. Есть увлечения. 

Что она сделает, если узнает о моих прогулах? О настоящих прогулках после уроков? О том, что рисую я баллончиком на стенах у железнодорожной насыпи и поэтому умею теперь бегать очень быстро. О том, что мои пальцы, по которым больше не щëлкают линейкой, забыли даже самые простенькие гаммы? Не поменяет же нас местами? В парке у госпиталя сегодня такая жарища, что асфальт кажется мягким. Но от старого страха приходит озноб. Если я разочарую маму и папу, они ведь не могут отдать в резерв меня? Как здорово, что Лика тупая, и у неë  нет достижений. Потому что я всю жизнь, сколько себя помню, боюсь занять еë место. 

Это старшим нечего опасаться. Там железно. Первый ребёнок — основной. Основные остаются с родителями. Триста лет уже так, с самой эпидемии. Нет, если старший — калека, а младший родился здоровым, то да, в резерв отправят того, кто дефектный. Но так случается редко. Старшим везëт. Я хотела бы быть старшей. Это всё равно, что единственная. Но у нас другой случай. Редкий. Мы же даже не двойняшки. Близнецы. Тут свободный выбор родителей, кого отправить в накопитель. Особенно, если медосмотр показал, что оба младенца без проблем. Когда-то давным-давно, тринадцать лет назад, в родильном центре города Новосветьевска, в белом доме с окнами на океан, мама с папой выбрали меня. Я не знаю, случайно ли это было. Очень хочется верить: я особенная. Чем-то отличалась от Лики и тогда. В лучшую сторону, конечно. Только внутри бьëтся знание: я могла бы жить не в квартире, а в накопителе. В аккуратном таком интернате на много-много человек. Без родителей. Без собственной комнаты. И становится страшно. Не знаю почему. Я ведь ездила туда. Четыре года назад. Совсем не тюрьма. Яблоневый сад вокруг корпуса. Спортивная площадка с современным пружинистым покрытием. Даже кормят нормально. Но там я была бы словно ничья. Так, запасной вариант. И, знаете, всё на свете лучше, чем это. 

Когда я была маленькая, то часто плохо себя вела. Это так называется на языке мамы и папы. Нормально на самом деле вела. Но взрослым не нравилось. То потеряю шапку или варежки. Они кричат, злятся. Одежда дорогая. Будто я нарочно, правда же. То разобью или сломаю что-то. Как сейчас фотоаппарат Длинного. И тогда папа сводил брови в одну полоску на переносице. Сильно лоб морщил, чтобы так получилось. У него ужасно много волос на голове. Больше, чем у мамы с еë вечной стрижкой под мальчишку. Больше, чем у меня. Мои-то немного ниже плеч, а у него хвост аж до пояса брюк. И бровей у него тоже всегда хватало с избытком. Злился он даже смешно. Во все брови. 

— Ника! Накажу. Будешь плохой девочкой, отвезëм в накопитель. Оставим там. Зачем нам плохая дочь? А себе Лику возьмëм. Вы всё равно одинаковые. 

И я начинала плакать. 

Тогда я верила ему. В три года разве можно не верить папе? Только иногда и сейчас я думаю, что нас могут поменять. Мы ведь правда на одно лицо. Близнецы. Если я окажусь неправильной. Такой, что лучше отдать в резерв. Совсем по «Закону об охране детства», который мы учили в школе на уроках права. 

Учили громко сказано. На праве никто толком ничего не слушает. Там вечно пытаются вести уроки практикантки с юридического, которые боятся нас больше, чем мы их. Очередная девчонка в строгом брючном костюме читает лекцию голосом звенящим от отчаяния. Ей надо продержаться до звонка. Лëн рисует на тетрадном клетчатом листке орнамент из геометрических фигур. Трижды обводит контуры ручкой. Мы сидим вместе с третьего класса, я привыкла, что он всё  время выводит мелкие узоры. Лëн тихий. Уткнулся в свои почеркушки, вот и не мешает. А на задних партах смеются уже в голос. Историчка бы шикнула, математик загрузил бы заданиями, этик провëл бы устный опрос. А практикантка только краснеет и читает старательно конспект:

— Последствия эпидемии и потери в каждой семье заставили задуматься о необходимости избавляться от привязанностей… 

Такие длинные предложения. Помрëшь, пока дослушаешь. Предлагаете их записывать? Я смотрю в окно. Видно белые перила набережной. За перилами должен шуметь океан. Если бы не многослойные стеклопакеты окон, было бы слышно гул воды. Сегодня прибой слизал весь песок, трëтся почти у самой береговой ограды. Ест камни, шепчет: «Беги ко мне, девочка, школа подождёт». Нельзя. Иначе станут ругать на классном часе. Сообщат родителям.

— Был принят закон о формировании резерва. Ребëнок, изначально старший, впоследствии именуемый как основной, остаëтся в семье, все последующие дети, именуемые резервными, отправляются в питомники-накопители, где воспитываются за счёт денежных средств родителей, а также государственных субсидий, или, при нежелании и невозможности оплаты… 

Бумажный комок бьëт меня по щеке. Гогот через проход, со среднего ряда. Опять ЭТИ. Их сейчас не интересую именно я. Им просто скучно. Так-то ко мне они пристают редко. Разве только Длинный усердствует постоянно, но с одним проще разобраться. Я могу дать отпор. Не просто послать, а ударить или зашвырнуть их вещи на шкаф, когда они пытаются топить мои в ведре с грязной водой. Толку мало. Они по одному не ходят. Только толпой. Ото всех не отобьëшься. Но я не плачу, не прошу прекратить, не жалуюсь учителям (после такого можно отчисляться сразу, жизни не будет). В классе есть народ поинтереснее, который можно довести до истерики с икотой. И ещё я могу не дать списать на контрольной, что важнее всего. На любой кроме этики. С этикой у самой беда. Но вот сегодня им нечего делать. Скорее всего, и не в меня целились. Просто прилетело между делом. Я запускаю комком в Длинного. И не промахиваюсь. 

— Совсем страх потеряла? 

—… Резервный ребёнок может быть взят в семью в случае неизлечимой болезни основного или смерти основного по любой причине, а также служить донором крови или органов, при необходимости медицинской помощи основному… — лепечет практикантка, панически шмыгая носом. 

Ясное дело, она слышала крик Длинного. И понимает, что ситуация паршивая. На электронном табло над доской мелькают размытые цифры секунд. Минуты меняются гораздо медленнее. Кажется, временная учительница сейчас хочет нужных цифр на часах и спасительного звонка сильнее нас. 

— Отстань от неë, — вмешивается Лëн. 

Ты ещё куда? Молодец, защитил, сейчас и к тебе прицепятся.

— Жених и невеста! — в нас летит пенал. 

Разумеется не кого-то из них, а схваченный у соседа сзади. Своë они берегут. Пенал шлёпается на край стола, Лён спихивает его в проход между рядами.

Я берусь за корешок толстенного учебника права. На обложке — фото стены госпиталя. У подножия еë — ржавые гвоздики. Новое право возникло после эпидемии. Вот и картинка напоминает об этом. Надо вмазать по макушке Длинному как раз стороной с фоткой. Обложка твёрдая, из плотного картона. Не промахнуться бы. Если он увернётся и перехватит руку…

— Более одного основного ребёнка в семье может быть только, если она готова отказаться ото всех льгот и помощи государства, платить налоги на  второго ребёнка… 

— Это что тут за базар? — наша куратор, Виктория Павловна, врывается в кабинет, отстукивая каблуками скрипучий марш. 

Металлические набойки противно лязгают по паркету. 

Как она ходит на шпильках такой высоты? Не покачнëтся, не запнëтся. Будто в тапочках. 

— Антон, твои представления… 

Длинный поднимается неохотно. Едва не скребëт макушкой потолок. 

— Что сразу я?! Это Ларцева! 

— Имей совесть! Я всё видела. Камеры в классе зачем, по-твоему? 

Почему куратор приходит, чтобы разнимать наши тëрки, но никогда не пытается спасти очередную практикантку? Я кладу учебник назад на стол, госпиталем и гвоздиками вниз. Гремит звонок. Народ вскакивает и несётся в столовую, чудом не сметая возмущённую Викторию Павловну. Мы очередной раз не померли на уроке права. Радость-то какая. 

Но даже того обрывочного, что я так и недоучила, хватает для понимания: не хочу в резерв!

 Но я догадываюсь, почему плачет мама. И это плохая догадка. Мама должна быть настоящим гражданином. И вроде всё так. У неё самая важная профессия. Не просто врач, а исследователь в лучшем экспериментальном госпитале. Эпидемий больше не будет благодаря и ей тоже. Врачи не допустят. Так пишут в учебниках и говорят в школе на торжественных линейках. Звучит сладко, что аж противно, хоть и правда. Она работает. Много. Она родила основную замечательную меня. И резервную Лику, которая станет рабочей на заводе или кем-то ещё полезным и поможет стране. Даже тут всё хорошо вышло. Мама никогда не нарушает закон. Паркуется и то всегда правильно. Не пьëт, не курит (вот не то что папа, с его стыдливыми утренними сигаретами, а потом счетами за частного стоматолога!). Идеальная мама. Только она не хочет ждать третье число. Не хочет помнить о Лике. И на самом деле это значит, что она привязана к ней. Боится заскучать или типа того. А быть к кому-то слишком уж привязанной незаконно. Потому что, как в эпидемию, которую мы никогда не видели, а только читали о ней книги и смотрели кино, надо помнить: ты можешь потерять  близких в любой момент. Потому ни-ко-го не надо любить слишком уж сильно. И тем более резервных. Но, может, дело в том, что мы близнецы? Что мама не различает нас иногда? Но я ведь еë Ника! Мы всегда были вместе, а к Лике только ездили по родительским дням. А сейчас остались одни сообщения. Иногда мне хочется, чтобы не было и их. Чтобы не существовало моей копии. Чтобы вечера вроде сегодняшнего не пугали. 

Но до вечера я успею в парк. И это спасает всё. Мой день точно спасает. После госпиталя стоило бы пойти домой. Вернее, поехать. Будь я с мамой или папой, подвезли бы на машине. А самой надо толкаться в душном автобусе, ползущем, как неспешная черепаха, вдоль побережья. Тут уже нет набережной. Если стать на средней площадке, опереться ладонями о горизонтальный поручень и чуть наклониться впервые, может показаться, что стекла не существует. Просто внизу, под прибрежной насыпью, плещется буро-зелëный океан. Ещё чуть-чуть и брызги умоют моë лицо. Только обычно к окну не протолкнëшься. Автобусы забиты резервными. Теми, у кого есть работа. Спешат на свои заводы и фабрики, занимают все места, и сидячие и стоячие. Ехать на одной ноге почти до конечной — плохой план. Мы-то живëм на западной окраине. В центре — вперемешку офисы и предприятия. Никаких жилых домов. По Первому городскому кольцу — однотипные серые многоэтажки-общежития для резервных. Второе кольцо, с коттеджными посëлками — для нас, основных. Сюда редко ездят на общественном транспорте. Если только любят, как я, путешествовать у береговой линии. Автобус подождëт. До первого городского кольца от экспериментального госпиталя можно добраться и пешком. 

Я иду по прямой. Пока ещё тут заасфальтированные улицы-радиусы, которые скоро превратятся в неряшливую грунтовку, петляющую между тëмных островков — одинаковых кварталов-гнëзд. Накрапывает мелкий дождь. День без сырости и влаги —  редкость. Когда-то столицу, город Новосветьевск, где я живу, построили у океана. Порт, все дела. Торговля и транспортные штуки важнее вечной омерзительной погоды. Зонт лежит в сумке, но вынимать его лень. Тем более, он некрасивый. Серого нейтрального цвета государственного флага. Правильный типовой зонт из школьного подарка на день защиты детства. Будь моя воля, я бы его разукрасила. Хотя бы самыми простыми цветами, а лучше звëздами. Вышло бы наше обычное городское предгрозовое небо с металлическими тучами. Или космос, подпираемый блестящими спицами. Это ненапряжно. Люблю рисовать. Я и в художку сначала по-настоящему хотела. Но вышло, как вышло. Так что теперь зонт у меня серый и скучный, какие положено носить «хорошим девочкам». Но бреду я с ним под противной моросью с неба в центральный парк. Потому что там теперь есть кое-что получше художки. 

Парк находится между Первым и Вторым городскими кольцами. Вроде бы он для всех. Но не секрет, что гуляют там всё больше резервные. Основным хватает зелени во дворах коттеджей. Иногда, правда, из школ привозят классы — кататься на аттракционах. В такие дни для остальных посетителей проход закрыт. Я тут так впервые и оказалась. Лет в восемь. Помню, нам всем купили по целому облаку из розовой сахарной ваты. И выдали по значку с буквами ЦП (центральный парк, понятное дело), сплетающимися в кудрявый вензель. Мы с Лëном попали в одну кабинку колеса обозрения. И смотрели вместе, как уходят под ноги лохматые верхушки тополей. 

— Страшно? — спросила я у него. 

Будто невзначай. Чтобы не догадался, как я сама боюсь глубокой пустоты вокруг. Вдруг механизм заест, и мы застрянем на верхотуре? 

— Нет. Люблю высоту. 

Тогда я впервые подумала, что Лëн, наверное, классный. Бесстрашный. Никогда не выделывается, не кричит громче других. Не толкнёт, не плюнет в волосы жвачкой, как Длинный. Здорово, чтобы он стал моим другом. Но вслух ничего не сказала. Ещё чего. И не пододвинулась ближе, прилипнув к стеклу смотровой кабинки. И потом, когда нас в школе посадили за одну парту, не показала, что рада. И сейчас я даже сомневаюсь, что это правильно. Что я всегда молчала, не давая понять, как хочу сидеть рядом. А потом возникло общее. Ну, наша тайна, которую на самом деле знают ещё человек десять. Только эти десять чужие. А мы одноклассники. Мы можем сдать друг друга. Если что-то случится. Если одного из нас раскроют. Пусть это, пожалуйста, буду не я. Лëн надëжный. Он продержится. А я… я даже музыкалку не смогла вытерпеть, не то, что допрос! 

Я поправляю свою серую ветровку, того же тона, что и спрятанный в сумке зонт. Нарочно так, чтобы уголок с буквой «О» на бейдже прикрыли складки ткани. Ажурная литая решëтка парковых ворот уже видна через дорогу. И там, за воротами, лучше не обращать на себя внимание. 

Промахиваю почти бегом участок с аттракционами. Сейчас, в разгар учебного и рабочего дня, они пустуют. Людей почти нет. Нет на виду и патрулей охраны правопорядка. В такое время обычно спокойно. Ни скандалов с громкой руганью, ни драк, ни карманных воришек, слоняющихся в толпе отдыхающих. Время, когда за тобой не следят со стороны. Удачное время для приключений. За аттракционами, сразу после карусели с белыми неуклюжими лошадками, похожими на замаскированных крокодилов, парковые тропинки ухают вниз, в полулесную прогулочную часть. Здесь можно бродить часами, лениво считая выныривающие из-за деревьев белые облупившиеся статуи первых врачей. В темноте они жутковато замрают, слово вот-вот спрыгнут с постаментов и утащат в сумрак. Но сейчас я не обращаю на них внимания и перехожу на бег. Лечу по наклонной тропке, раскинув в стороны руки, и сумка больно бьёт меня по бедру. И попадаю, куда хотела. За дикой безлюдной опушкой сереет железнодорожная насыпь. Первая кольцевая железная дорога. Пассажирские поезда не ходят по этому пути. Только медленные пригородные электрички. И редкая городская, которая дотащит и до моего коттеджа на Втором кольце. В электричке ехать посвободнее, чем в автобусе, но скучно. За окнами нет океана, одни бетонные серые плиты ограды. Плиты, которые должны быть одинаковыми. Без рисунков. Ахаха. Да, конечно. 

Наши уже собрались у насыпи. Ясное дело, не все. Тот же Лëн на уроках. У многих не закончилась заводская или фабричная смена. Нас тут только двое основных. Забрëвших из интереса. Членов секретного чатика «Стена». На бревне под насыпью сидят четверо. Машут мне руками. 

— Копия, давай сюда! 

Имена тут не приняты. Только ники. Наши клички. Также не принято распространяться, кто ты есть вне игры с рисунками. Чтобы, если попадёшься, не подогнал другим проблем. Я призналась однажды, что близнец. Так и стала Копией. Всем, кроме Лëна и меня, больше восемнадцати лет. Логично. Резервные мелкие по питомникам-накопителям сидят. Как она. Лика. Но до вечера ещё долго. Не хочу еë помнить. 

По кругу идёт пачка овсяных галет. Самые дешёвые из магазинных. Привкус отдаëт химией, но я выуживаю свою долю и грызу, как ребята. Разницы-то: вкусно или невкусно? Надо быть своей и не выëживаться. Когда пачка заканчивается, тощий темноволосый Галь выуживает баллончики. 

— Погнали, пока тихо? 

На стенах рисовать запрещено. И не только тут, у дороги, везде. Для основных за это штраф или исправительные работы. Для резервных что-то похуже, не уточняла. Потому что вандализм и порча общественного имущества. Не понимаю. Почему унылый серый бетон портят картины? И кому они мешают? Это же даже не жилые дома. Но иногда мне кажется, что я, ввязалась в чатик «Стена» и эти лихорадочно быстрые перебежки через насыпь с баллончиками не потому что люблю рисовать. Проще. Мне нравится риск. Нравится сама возможность попасться и тот момент, когда всё-таки не попалась. Сердце часто колотится и немного болит. Я вижу, что Галь не рисует. Пишет. Он единственный из нас делает надписи. Скучные. На лозунги похожие. Всякие там «отменить резерв» и типа того. Старается, выводит, украшает завитушками. Это его письмо тем, кто выглянет в окно электрички. Я не заморачиваюсь. Распыляю цветные кляксы, из которых потом сложится космический узор звëздного неба. Надо не забыть оставить свою метку — угловатую крупную К. Копия, говорите? Близнец? Копия равно К. 

— Валим!!! 

Патрульные. Вот откуда они в это время тут, а? Принесло же! Можно побежать вбок, вдоль рельс. Можно махнуть через стену. Я подтягиваюсь на руках. Бетон под ладонями  холодный и шершавый. Мешает мотающаяся сбоку сумка. И не бросить её. Тетради-то внутри подписаны. Имя, фамилия, школа, класс. Из-за сумки я падаю по ту стороны стены неловко, так, что проезжаю ладонями и коленями по земле, обдирая кожу. Колготки мгновенно разъезжаются уродливыми дырами. Больно, да. Но повезло, что не на кирпичи упала или не в колючий кустарник. Бежать. Петлять по лесу с той стороны дороги. Сзади топот, свист и крики «Стоять!». Но вроде оторвалась. Становится тихо. На автотрассу за лесом я выбираюсь прихрамывая. Царапины кровоточат. Уголки колготочных дырищ прилипают к ранкам. В ушах шумит, щëки горят. Но хочется смеяться. Я опять обманула. Ушла от погони. И успела скинуть баллончик с краской у стены. Никаких улик. 

В павильоне автобусной остановки я сажусь на узкую неудобную металическую лавочку и вытаскиваю из сумки смартфон. Захожу в чатик «Стены» и маякую «Нормально, оторвалась». Кажется, судя по сообщениям, сегодня повезло. Никто не влетел в неприятности. Подходит автобус. Теперь можно радоваться, что внутри много народа. В толпе не различат мои рваные колготки, следы лесной земли на юбке и ветровке и налипшую к кедам траву. Остаётся трястись до самого дома, цепляясь одной рукой за поручень. И успеть переодеться до того, как вернëтся мама. И крышку фортепиано оставить открытой. Будто бы играла. 

К окну не пробраться. Да и на среднюю площадку вообще не вылезти. Я повисаю в проходе над хмурым парнем в мышиной рабочей куртке с эмблемой «ФПО». ФПО — фабрика по переработке отходов. Такие есть в каждом городе. Потому что мусор — переносчик заразы. Угроза новой эпидемии. Его не должно быть. Все отходы свозят на загородные свалки и там сортируют. А со свалок они уходят на фабрики переработки. Ходят слухи, что в таких местах делают удобрения из спрятанных в помойных контейнерах трупов. Но это неточно. Ничего из того, что мы обсуждаем на переменах в женском туалете не точно. Парень с фабрики смотрит в окно. От него удушающе тянет потом и крепкими сигаретами. Спасибо, что не гнилым сырьëм ещё. Очень хочется отойти, но не выйдет. До самого Второго городского кольца в салоне будет давка. Я стараюсь не прижиматься к сидящему, хоть сзади давят под колени чьи-то хозяйственные сумки. Рыхловатая пожилая кондукторша пробирается к нам, и, когда я неловко прижимаю к терминалу оплаты ученическую карту, замечает мой бейдж.

— Уступите девочке место. Задавят еë тут, — обращается она к парню. 

Пока ещё вежливо. 

В этот момент я хочу исчезнуть. Ненавижу скандалы. Легко угадать, что выйдет дальше. Парень смотрит на меня без слов с легко угадываемой неприязнью. Я мешаю. Самим фактом существования рядом с ним. Возможно, он уже заметил обидную деталь. Но не сдаëтся. 

— Видела, куда лезла. Постоит. Со смены уступать ещё всяким соплячкам… 

Мне действительно проще оставаться стиснутой чужими телами в проходе, чем чувствовать стыд от того, что в автобусе шушукаются и косятся в мою сторону. 

— Она основная, — с резким нажимом на нужное слово произносит кондуктор. 

Я стараюсь смотреть прямо перед собой. В приклеенный к стеклу типовой плакат: «Пожертвуйте посильную сумму благотворительному фонду «Путь надежды» на содержание питомников-накопителей» — и десятизначный специальный номер для сообщений-переводов после. Не оглядываться по сторонам. Не видеть злости тех, кто наблюдает за этой сценой. 

— Не надо. Я… сама хочу стоять! Выходить скоро,— вру, чтобы отстали, только уже поздно. 

Я ненавижу полупадать от каждого резкого рывка автобуса. Но и заставлять других уступать мне не хочу. Хоть и имею право. Даже должна. Но это всегда делают с такими лицами, будто мысленно проклинают. Резервные должны пропустить основных в очереди, уступить место в транспорте, должны ещё много чего. Обычно их не заставляют. У основных свои машины, они ходят в места поприличнее и не стоят в очередях. Но случаются исключения. Привет. Исключение сегодня я, очень, блин, приятно. Забыла перед входом переложить бейдж в карман, как обычно делаю в транспорте. Вот и влипла. 

Парень поднимается. Ему, ясное дело, неохота платить штраф и загреметь в камеру на пару недель из-за оскорбления основной. Пассажиры молчат. Но вокруг меня расчищается небольшой островок. Откуда сейчас, в час пик, свободное место? Как надо потесниться, чтобы шарахнуться от опасной попутчицы? Я мысленно радуюсь, что нам с парнем наверняка выходить на разных остановках. Не останемся наедине. На поворотах он рушится на меня всем весом, бурча извинения, и чудом не вдавливает в сидение. И очень внимательно смотрит вниз. На мои исцарапанные колени, выглядывающие в дырки на колготках. У меня горят уши, и я не выдерживаю. Закрываю глаза. Когда ты не видишь плохого, его будто и нет. Почему меня накрыло? Всё правильно. Я основная. Плевать, что мне тринадцать, я лучше их всех, это моë сидение, могла бы и сама подойти к кому хочу, выбрать самое удобное место в салоне — не возразили бы. Я лучше их, ясно! Лучше! Галь что-то пишет в парке на стене. Очередной дурацкий лозунг. Он обиделся бы, узнай, что я веду себя как основная? В смысле как! Я и есть основная! Я лучше Галя? Лучше наших из «Стены»? Какая разница! В автобусе все чужие. Нечего заморачиваться! Не вовремя взрывается звуком сообщения смартфон. А то и дальше сидела бы зажмурившись. 

Всё хорошо? Ты цела? 

Лëн пишет в личку. Переживает, правда! И снова становится легко и весело, и я улыбаюсь, и плевать на тех, кого я не устраиваю. Тем более, что ко Второму кольцу автобус пустеет, и на отвоёванном сидении можно глядеть в окно на океан. Он сегодня удивительно спокойный. 

Дома накрывает отходняк. Я лихорадочно роюсь в вещах. Бейдж, сумка, значки на ней. Все тетради, учебники с наклейками, на которых моë имя. Ничего не потеряла? Я представляю, как к маме приходят в госпиталь патрульные. Как осуждающе качает головой старушка-вахтëр, и в еë глазах читается: «Так и знала!». Как мама спрашивает:

— Зачем на стенах?! Почему не в альбоме? Не на мольберте? В твоей художественной школе? 

И придётся рассказать правду о художке. И мама начнёт методично выбрасывать из шкафов на линолеум мои вещи, а потом аккуратно складывать в дорожную сумку. Однажды она уже так делала. Когда еë вызывали к директору из-за моих слов на классном часе. Классный час я хочу забыть так же сильно, как и художку. Неважно. Мама закроет сумку и скучно проговорит:

— Собирайся. Едем в накопитель. Я забираю Лику из резерва. У меня теперь будет нормальная дочь. 

Тогда, в первый раз, я не выдержала. Зажала руками уши, мотала головой, просила прощения. Меня так трясло, что мама испугалась. Потом я лежала на диване, лицом к спинке, запив отвратительно терпкую мятную суспензию холодной водой. А мама возилась в соседней комнате. Старательно делала вид, что меня не существует. Наверное, она волновалась. Может, и жалела. Дала же лекарство. Но с тех пор я перестала рассказывать ей всю правду о школе. Вообще стала как-то меньше с ней разговаривать. Зачем? Она приходит усталая с работы. Не стоит беспокоить. 

Я всегда на твоей стороне. 

У меня теперь будет нормальная дочь

Что правда: первое или второе? 

Но я знаю вот что. Второй раз, если меня снова начнут выгонять из дома, я не буду сопротивляться. Хотите жить с Ликой, ну и пожалуйста. Может, оно и неплохо в вашем накопителе. Не надо учить право и этику, у резервных упрощённая программа, говорят. Там нет Длинного и его компашки. И врать о художке с музыкалкой не придётся. Вдруг мне там вообще понравится! И идите все куда подальше! Но только бы никто не узнал о нашем чатике «Стена». Только бы не вычислили, что я тоже рисую у железной дороги. Только бы мама не стояла на балконе, глубоко вдыхая и выдыхая. Только бы не… 

Колготки я выбрасываю в мусорное ведро. Они умерли без шансов на воскрешение. Нет одежды хуже, чем тонкие весенне-осенние колготки. Они считай одноразовые. Даже если в них не кататься по земле. Чуть прикоснулась — ползëт «стрелка». Хорошо мальчишкам, их не заставляют носить в школу юбки, и им колготки не нужны. Когда думаешь о такой чепухе, успокаиваешься. И к вечеру я готова к тому самому сообщению из накопителя. К закрытой балконной двери. К маминой мелко вздрагивающей спине. Даже к патрульным на пороге  и сбору сумки готова. И, когда мама открывает дверь моей комнаты, вполне спокойно сижу у компьютера. Смотрю в наушниках новую серию истории про приключения на необитаемом острове. Вечерами, когда некуда себя деть, уроки выучены, а чатик «Стены» молчит, я часто залипаю в сериалы. Бывает всë равно что смотреть. Лишь бы длинное и побольше всякого волшебства. И обязательно весëлое. Без магии и грустное у меня и так каждый день есть. Школа называется. А сериалы должны быть про то, чего у меня нет. 

Мама кладëт лëгкую тонкую руку на моë плечо. С намëком: поговорить хочу! Еë почему-то злят мои наушники. Дома я часто в них. Смотрю кино, слушаю музыку. Иногда не снимаю их и при выключенном плеере. Пусть думают, что занята. Не говорят, что я не оправдываю ожидания. Не расспрашивают про музыкалку и художку. Но сейчас приходится их снять. 

— Да, мам? 

Мама молчит. И пальцы её на моëм плече нервно вздрагивают. 

— Мам, ты чего? 

Неужели она узнала про стены у железной дороги? 

—  Ника, мне пришло сообщение из накопителя. 

Я прижимаюсь к еë запястью щекой. Мне всегда сложно утешать людей. Толком не знаю как. Хочется просто дать шоколадку или яблоко. Чтобы ели и не грустили. А что говорить? Непонятно. Странно. Лучше просто показать, что я рядом. 

— Ника, ты уже взрослая. Ты должна узнать… Всё ещё может обойтись, но… Лика… 

Маме как воздуха не хватает. 

— Заболела? — наугад ляпаю я. 

— Исчезла. Возможно, убежала. Еë объявили в розыск. Буду писать жалобу на их воспитателей. Совсем не следят за детьми. 

Я не соображаю как реагировать на то, что слышу. Да и до конца ещё не понимаю, что произошло. Ощущаю щекой твëрдые узкие мамины пальцы. На экране компьютера по неестественно яркой лазурной воде плывëт лодка. В ней пытаются добраться до острова пережившие кораблекрушение. 

Вторая глава

«Ну, когда меня в питомник резервный-то привезли, я всё думала: это ненадолго. Не могут же в самом деле тут оставить. И каждый час сообщения проверяла. Вот сейчас придёт: доченька, вещи собирай, нам домой! А экран был ярко-зелëный. С фото травы. И посреди неë —белый цветок. Фон такой. Дурацкий. Сама выбирала. Очень хорошо помню: на каждом лепестке по три крапинки. Ровно три. Я считала. Рассматривала всё время. За тот месяц, пока ещё верила, что связь плохо ловит или на счету денег нет. Вот только поэтому и не пишут. А потом телефон отобрали»

Из воспоминаний выпускницы питомника-накопителя третьего типа Юлии С.

Лика

Хочется пить. Во рту пересыхает, язык скребëт по нëбу. Приходится уговаривать себя терпеть. Когда-то я доберусь до реки, ручейка, уличного питьевого фонтанчика. Чего угодно. Или пойдëт дождь. И никаких магазинов. Никакой воды в пластиковых бутылках-полторашках. Дело и не в том, что денег нет, а воровать я не умею. Там наверняка уже висят листовки-распечатки. Ориентировки. «Разыскивается… ». Уж трое суток спустя наши, накопительские, зашевелились. Поняли, что своими силами не обойтись. Надо признать: от них ушли. И возвращаться назад не собираются. По их инструкциям, конечно, положено сообщать о побеге сразу. Ленка так говорила. Но всегда тянут до последнего. Не хотят скандала. Вдруг найдут сами? Я-то знаю. Опыт. Это был мой шестой накопитель. И пятый, из которого пыталась сбежать. 

Сколько себя помню, твердят одно и то же: вы должны быть счастливы. Счастливы, что вас вообще оставили. Многим семьям резервные — обуза. Они решают проблему, не доводя до рождения. Счастливы, что находитесь в накопителе, а не живёте на улице. Ваши родные согласились быть кураторами. Оплачивать пребывание здесь. А могли бы скитаться по подвалам  и надеяться, что попадëте в госпиталь — работать. Счастливы, что вас курируют родные, а не фонд

«Благотворительный фонд «Путь надежды» объявляет сбор  на девочку Олю пяти лет. Оля милый ласковый ребёнок, который не выживет на улице. Помогите Оле обрести дом, перечислив средства на номер карты…»

Мы смеёмся над такими объявлениями, когда слушаем их в «отрядские» часы. В то время, когда нам включают новостные передачи. Хохочем наперебой. И надеемся никогда не услышать своё имя после слова «маленькая» или «маленький». Те, кто живут на пожертвования фондов, всегда изгои. Старшие чаще срываются на них. Ведь у фонда в любой момент может кончиться их самосборная милостыня. Или они решат, что из подобранных ты — самое неудачное из вложений. И в накопителе с такими можно делать, что угодно. Пригрозил, что пожалуешься в фонд, и всё. Хоть заставляй вскапывать весь сад или мыть полы и стены, когда остальные отдыхают, хоть голодом мори, экономя дефицитный паëк, лишь бы оставался жив и улыбался на видео.

Но и кураторские должны быть счастливы. Что нам вообще позволяют жить просто так, не материалом при больницах. Счастливы, что накопители вообще существуют: на налоги приличных основных, пожертвования фондов и кураторов. Будьте счастливы, счастливы, счастливы… 

Нафига мне такое счастье?! 

Идти тяжело. Щиколотки ноют, колени наливаются тяжестью. Не останавливаться. Двигаться, пока есть силы. Новосветьевск далеко-далеко. На юге, у океана. За горами и лесами. Как в сказке про дальние странствия. Быстро до него не добраться. Ты же любишь сказки, Лика? Вот и странствуй. Шесть пар железных башмаков заменят одни громоздкие форменные ботинки. Нашу обувь не делят на женскую и мужскую. Обойдёмся. У всех одинаковая. Высокие голенища, плотная шнуровка. Как созданы для долгого пути. Износи их по кисельным берегам, переходя молочные реки. Кисель варят из слякоти и асфальта. Молоком пенятся реки возле фабрик переработки отходов. В старых библиотечных книжках картинки поприятнее будут.

 Нужно попытаться попасть на автобус или в поезд. Но это сложно. Где взять деньги на билет? Если и добуду, то там же проверка документов! Которых нет. А пешком тут, наверное, несколько месяцев. Если вообще дойду. От голода желудок сводит тупой болью. Решать с едой. Иначе упаду в обморок по дороге. В лучшем случае найдут, отправят в больницу, а оттуда — в новый накопитель. В худшем… В худшем в Новосветьевск идти станет некому. Поэтому не ныть. Действовать, Лика. Действовать. Погрущу потом. Асфальт от летящих шагов пружинит, подбрасывает к белым, налившимся светлым зноем, облакам. Всё получится. Правда. Обычно меня  ловили раньше. Едва не в первую ночь. А сейчас уже три дня как вокруг свобода. И я сжимаю в кармане брюк тëплый стеклянный шарик. Пальцы скользят по гладкому боку. Шарик-шарик, помоги!!! 

Шарик удалось забрать из тайника в тот вечер, когда уходила. Дураков нет, бросать талисман! Кто предаëт волшебные штуки, тому счастья в жизни не видать! У ограды шестого моего накопителя, под сухим горбатым деревом, я завела тайник. В нём лежали: коллекция ярких конфетных фантиков, синий пышный бант на сломанной заколке, спичечный коробок с рыжей собакой на этикетке, складной ножик в форме рыбки с тупыми лезвиями и одна серебристая серёжка-висюлька из металлических ниточек. Находки. Так-то у нас все вещи были одинаковые. Казëнные. Сероватые вафельные полотенца, жёсткие зубные щётки, типовые широкие чёрные рубашки и мешковатые брюки в тон, общая жёлтая алюминиевая небьющаяся посуда в столовой. И поэтому ужасно хотелось чего-то своего, необычного. Можно бесполезного и сломанного. Какая разница! Когда вас выводят на прогулки за территорию, не зевай — смотри под ноги. И успей схватить первой. Пока не отняли старшие или те, кто сильнее и наглее. Находка твоя. Главное, спрячь её после как следует.

 Воспитатели выбрасывают находки. Считают хламом. Потому наши и заводят тайники. Если случайно обнаружишь чужой, грабить его — последнее дело. За такое бьют. Свои, отрядские. Не по лицу, конечно, и не по рукам. Только там, где закрыто одеждой. Воспитатели и волонтёры следят, чтобы ты нормально выглядел на видео. Никаких ссадин и синяков. Кураторы начнут задавать лишние вопросы. Подозревать всякое. И пожалуются. Или перестанут деньги перечислять. Поэтому за драки можно огрести по полной программе. Особенно такие, что грозят видимыми следами. Нарываются на неприятности и не просто обзывают или толкают, а всерьёз пинают, только в самых крайних случаях. Воровство из тайников — один из них. Каждый накопительский знает простые правила. Не признавайся, что хочешь к основным — засмеют. Не ври своим — один останешься. Не стучи старшим и не воруй из тайников — поколотят. Не убегай — вернут, и станет только хуже. Я тоже знаю эти правила. И регулярно нарушаю. Не все. Только одно. Последнее. И, уходя, забираю всё моë из тайника. Словно и правда верю, что не вернусь. 

С тайником у дерева переживала, что в дождь или снег спичечный коробок размокнет, нож проржавеет, а остальные сокровища испортит земля. Но удалось выпросить у Ленки пустой целлофановый пакет и обернуть в него всю мою добычу. И среди всего этого был спрятан он. Шарик. Лучшее из того, что у меня когда-то было. Талисман, добытый как положено. Моя тайна. 

Талисман ещё попробуй найти. У многих их и вовсе не водится. Такие штуковины от любой беды хранят. Боль и страх снимают, удачу притягивают. В накопителях ходили слухи: есть особенные вещи. Они приманивают новых хозяев, и жизнь им меняют. Мол, был мальчишка, достался ему кусочек лунного камня. Просто на скамейке нашёлся, в городском саду. Возили на экскурсию, сам в руки прыгнул. Как того мальчишку ждал. И всё, и через неделю за ним приехали. Говорят, старший брат умер, теперь его, резервного, забирают в семью! Ну, чем не чудо? А другая девочка, будто бы уже готовилась к выпуску в старшем отряде. И выменяла себе карманное зеркальце. А в нём отражались не люди, какие есть на самом деле, а вроде как их мечты. Словно кино или представление. И ту девочку больше ни за что не наказывали (даже за песни после отбоя!), а после выпуска распределили не на фабрику или в службу охраны, а аж судьёй в городской суд. Потому что зеркальце ей обо всех обвиняемых правду говорило! Талисман сам в руки приходит. Находка. Подарок. Всегда чудо. Шарик достался мне от Ленки. Ленка — нормальный волонтёр. Не из книжников и не из пожалеек.

Волонтёры бывают нескольких видов. Всё делится на виды. Швы, которые мы учимся делать на уроках труда («Привыкайте, вам работать руками!»). Биологические виды есть у животных («Пишем классификацию позвоночных! Пи-ишем, не спим!»). На виды делятся накопители. Первый — самый приличный.  Там не держат никого из фондов. Только кураторских. И он на частные деньги. Во втором похуже. Там народ вперемешку. Кураторские и фонд. Он частично на налоги, частично на благотворительные пожертвования, частично на то, что дали своим мелким кураторы. Для них второй вид вроде подешевле. Третий — самый адский — там кураторских очень мало. И кроме фондовых живут «временные». Те, кто попался на улицах в облаву, а теперь решают: удастся ли фонду и волонтёрам что-то собрать на временную передержку или новичков выкинут назад после месяца, оплаченного государством? Я была в накопителях всех трёх видов. Хорошо знаю о них. И о видах волонтёров, обитающих в разных местах, тоже. Да-да, и волонтёры делятся на виды. Чем они особенные-то? 

Книжники хотят пометку в книжке волонтёра. Коллекционируют «точки помощи», чтобы подаваться на конкурсы. Им нужна графа «общественная деятельность». Мы — еë содержание. Они отбывают с нами повинность и сбегают к чему поинтереснее, как только выйдет срок в пару месяцев, и им сделают нужную запись. Книжников легко отличить по выражению лица «чтояздесьблинделаю». Они косячат. Много. Часто. Путают нас по именам, дают неправильные задания. Если улыбаются, то напряжённо и фальшиво. Могут наорать или стукнуть, так, чтобы без следов. Если, конечно, не брезгуют прикасаться. Книжников никто не любит. 

Пожалейкам нас ужасно жалко. Будто мы смертельно больные. Или калеки. Нет, среди наших бывали всякие. Только пожалейки сочувствуют любым. Так сильно и напоказ, что ты начинаешь ощущать себя дефектной. Пожалейки краснеют и бледнеют, если огрызнуться в ответ на их ахи и вздохи. По-моему, они считают себя мучениками. Или хотя бы героями. Раз абсолютно добровольно пришли помогать всяким там резервным «беднымдитачкам». Это те люди, которые обязательно угостят тебя парой пустеньких дорогих конфет, когда ты голодна и съела бы огромный бутерброд. Подарят бесполезную штуку вроде игрушки с батарейками (где, где, блин, брать потом сменные батарейки для неë?). На самом деле пожалейки добрые. Только не очень умные. И маленьким с ними даже и хорошо. А со старшими они плохо ладят. Ну, серьёзно, вы сами захотели бы водиться с кем-то, кто считает вас дном? И дико сочувствует по этому поводу. Большую часть времени пожалейки страдают. И потому что видят как нам «не очень». И потому что мы не ценим их заботу, само собой. 

Самыми опасными волонтёрами я считала изменяторов. Их-то быстро выгоняли, а по нам их подвиги долбили долго. Эти всегда горели. Было видно, что своë «кактакможнонадопоменять» они думали совершенно искренне. И начинали убеждать всех. Нас, воспитателей, директора, спонсоров, разве только до кураторов не добирались (кто им, котикам тупым, контакты даст, а?). Дети не должны убирать во дворе и вскапывать огороды! Это принуждение! Дети, давайте протестовать! Детей нельзя сажать в изолятор! Рисуйте в изоляторе на стенах! Ну, и другие «нельзя» (они у разных изменяторов обычно не совпадали). Кто-нибудь из наших вëлся, начинал повторять, как научил волонтёр, случался дикий скандал. Волонтёр потом приходил к нам, белел, краснел, извинялся, говорил, что неправ. Потому что не хотел вылететь с учëбы или работы. Ну, или не приходил, а приходил директор и обещал, что всех нас выкинут из накопителя на улицу, если мы будем слушать всякий бред волонтёров. И после изменяторов нас гоняли вдвое. Поэтому их все опасались. И, кто поопытнее, не особо и слушали. Целее будешь. 

А ещё есть нормальные. Такие, как Ленка. Их мало, но они существуют. Только они непохожи друг на друга. Надо подумать: что за особенность у них? Пока не знаю. Мне чаще всего попадались книжники. 

Ларочка из моего первого накопителя была книжницей. Из моего единственного накопителя, откуда я не пыталась сбежать. Отличного. Первого типа. Который я до девяти лет считала домом. Куда в каждый родительский день приезжали трое. Мужчина, женщина и девочка. Мои кураторы. Мама, папа, сестра. И я тогда ждала их. Смотрела в окно. Верила, что когда-то заберут. Но книжница Ларочка сказала мне правду.

Плюсом Ларочки было то, что она не умела врать. Многие книжники так-то притворяются. Хотят казаться хорошими. Ларочка же ляпала, что думала. И что поскорее бы от нас, на организацию какого-то молодëжного форума с палатками аж на побережье океана, где кормят-поят и на концерты приглашенных «звëзд» поглядеть разрешают. Правда, там нужен «общественно-полезный опыт». Ларочка решила: лучше возиться с резервными детьми, чем сортировать отходы или прибирать за зверями в зоопарке. Не такая грязная работа. Мы слушали об этом вместо сказок перед отбоем, в ларочкины дежурства. Ставлю на что угодно, сказок  она просто не знала. Мне Ларочка не нравилась, но я любила еë разглядывать. Она казалась красивой. Две русые косы едва не до колен, тонкая талия, облепленная сизой футболкой, голубые глазища на пол-лица: Ларочка напоминала ожившую куклу из игровой комнаты. Она, кажется, замечала, что я залипаю. Стою тихонько у окна, не подхожу и рассматриваю еë издали. А, если она попытается подойти, убегаю. И смущалась. Ларочка не умела возиться с маленькими, вроде той меня. А к старшим еë не подпускали. Сожрут же. Воспитатели не совсем идиоты. У них нюх на всяких Ларочек. 

С книжницей Ларочкой я сцепилась в девять лет. После родительского дня. Помню это хорошо не только из-за повода. Я очень редко с кем-то ругалась или  не соглашалась. И, если уж получалась ссора, воспринимала это как событие. Так себе событие. 

Вообще я, наверное, не люблю разговаривать. Слова — это мысли вслух. Только за мысли на тебя не накричат. И не посмеются. Чем меньше говоришь, тем реже тебя замечают. А я-то знала: лучше всего быть незаметной! Когда тебя не видят и не слышат, то не нагрузят лишней работой. И вместо уборки или шитья можно найти тихий угол в саду и читать там сказки из библиотеки. В библиотеке, правда, совсем мало книг, и многие я уже выучила наизусть. Все дарëные. Волонтёры приволокли, какие не жалко. Естественно, не жалко скучные. И у нас куча всяких неинтересных книжек, про природу, где одни сплошные описания, а приключений нет. Но ничего. Что не написано, можно придумать. Главное, не попасться на глаза старшим. А то тебе найдут, чем заняться. И почитать не выйдет. Ещё, если ты незаметная, то все считают, что ничего плохого не делаешь. Не нарушаешь правила. И тебя не оставляют без еды, не отправляют в изолятор, не ругают. Вообще никак не наказывают. И, если кто-то вылезал в дырку в заборе и бегал вдоль автодороги или бродил по саду после отбоя, то это точно не ты! Даже, если один в один похожа на нарушительницу. Ну, и незаметных не заставляют больше учиться, участвовать во всяких там соревнованиях, о которых пишут в новостях. Для отчётов их фотографируют и снимают на видео быстро. И ты не тратишь время на то, что не хочешь. Как видите, это отлично — быть самой-самой незаметной! И разве сложно для этого молчать, казаться глупой, прятаться от старших и совсем ни с кем не ссориться? 

Вот до девяти лет у меня получалось быть невидимкой. Старшие и волонтёры даже путали имя. Как тебя там, ну, мелкая? Лика? Вика? Лина? Лиза? Я откликалась на всë. Ну, большая разница как тебя зовут? Если зовут есть печенье или смотреть кино в общем зале, надо идти! А, если зовут, чтобы шлëпнуть или обругать, то любое имя плохое! Наши называли меня Немой. Кличка не хуже других. И необидная. Куда лучше Свиньи или Вонючки. Молчишь всë время, немая что ли? И мой кивок вместо ответа. А потом всë испортила книжница Ларочка. Ведь после того, что я наговорила ей, меня впервые запомнили. И выяснили: Немая не просто умеет болтать. Она за языком следит мало. 

Во время встреч родительского дня в комнате должен находиться свидетель. На всякий случай. Ходили слухи: один из старших мальчишек пытался напасть на своих кураторов. Мол, вы меня сюда запихнули, а теперь ездите в гости, как хорошие. Он был из тех, кого долго держали в семье. Ну, так бывает. Оставляют резервного для основного ребёнка. Чтобы там привыкал, учился заботиться о ком-то. Или чтобы было, с кем играть. Потому зачастую заводят таких, когда основной ребёнок совсем мелкий. Или забирают в поездки. К морю там или на дачу, или в другое путешествие, где основному сынку или доченьке может быть скучно. А потом отправляют в накопитель. Путешествие закончилось, малыш подрос и перестал быть смешным, может, начал драться с основным или портить вещи в квартире. И хватит, наигрались, шагай в резерв. Такие вот, бывшие в семье, обычно самые злые. Никому не верят. Вот и тот мальчишка спрятал гвоздь. Поцарапал куратора. Отца, кажется. Тот и отказался дальше заботиться. Девайте этого придурка куда хотите. На один спонсорский взнос меньше. Фигню нельзя допускать. Ввели наблюдателей. 

Наблюдателем в тот день, когда я поняла, что меня никогда не заберут в семью, была книжница Ларочка. В общей комнате для встреч она смотрела со сдержанной тоской, как я сижу с кураторами. И ждала, что бы это дело поскорее кончилось. С еë дежурством по накопителю вместе. 

Мои попечители. Мама и папа. Я легко выучила эти слова. Но не поверила в них до конца. Воспитатели внушают изо дня в день: вы должны нравиться кураторам. Быть ласковыми. Улыбаться. Смеяться. Никаких слëз и жалоб. Показывать, что в восторге от их подарков. Даже самых глупых и бесполезных. Называть мамой, папой, бабушкой, дедушкой, кем прикажут. Разрешать обнимать и целовать себя. К вам ездят получать удовольствие. Резервных детей вообще заводят для удовольствия. Это нормальный основной ребёнок у семьи, чтобы был. А вы маленькая радость. Вот и будьте сплошным счастьем на ножках. Иначе за вас откажутся платить. 

Мама и папа. Наверное, я всё же недостаточно хорошая для них. На вопросы отвечаю коротко, чтобы не ляпнуть лишнее. Вздрагиваю, если ко мне прикасаются. Не смеюсь и не хлопаю в ладоши при виде вафель. Я люблю пряники, а не вафли. Меня не спрашивали. Мне возят то, что любят они. Ничего, угощу девчонок в спальне. 

Мама, папа, почему я? Я думаю об этом каждый вечер, с тех пор, как поняла, что хуже той, второй. Мы же близнецы, мы одинаковые! Почему я для вас плохая? Вы приезжаете даже и не каждый родительский день. И привозите еë. Она стоит в стороне. Смотрит на меня, как я на книжницу Ларочку. Интересно. Но интересно издали. 

— Ника, ты можешь обнять сестру! Ника, угости сестру! Ника, посмотри: какая у тебя красивая сестра! 

Я ненавижу еë. Ненавижу. Улыбаюсь и ненавижу. Девочку на моëм месте. Девочку, которая выглядит, как я. Девочку, которая могла бы попросить: возьмите Лику к нам! Ну, хоть на время. Но она молчит. И мои кураторы… Мама и папа… снова уезжают. 

В тот день, когда мне девять, пора прощаться. Мама целует меня в щëку. От мамы пахнет мятой. Еле уловимый въевшийся лекарственный дух идёт от кожи. В её присутствии меня часто подташнивает от мяты и нервов. Только бы не вырвало при ней, только бы не это! Папа стискивает мою ладонь. Неловко. Сильно и осторожно одновременно. Как пальцы переломать боится. Его длинный — чуть короче Ларочкиных кос — волнистый хвост лохматится, перекинутый через плечо. Мне хочется дёрнуть папу за волосы, как иногда дёргают меня мальчишки. Но страшно, и я нарочно прячу после рукопожатия за спину руки. Чтобы не прикасаться к чужим локонам. Папа морщит лоб. Наверное, обижается. Ника сидит на подоконнике. Ко мне затылком. Теребит карман серой блестящей ветровки. Кажется, ей плевать, что пора прощаться. Когда они уходят, книжница Ларочка с облегчением высовывается из дальнего угла. 

— Лена… Ой, Лика… Лика, иди в спальню! 

Я смотрю в окно. Трое идут вместе к синей маленькой машине-капсуле. Кураторы… папа и мама… держат Нику за руки. Она смеётся, упирается. Скребëт подошвами по траве. Не ходить по газону. Строжайше запрещено. Нотация. Лишний час мыть полы. А кураторам можно. 

Я торможу. Задерживаю Ларочку. Она морщит лоб. Тонкие нити-впадинки тянутся к вискам. Она может толкнуть. Уволочь за руку. Прикрикнуть. Ускорить шлепком. Но Ларочка просто книжница. Так-то она незлая. И сейчас мнëтся. Думает, как выжить меня из комнаты для встреч. 

— Ты чего ждëшь? — спрашивает она. 

С намëком «шла бы ты отсюда, мелкая».

Я пожимаю плечами. Отвечать не хочется. Ларочка вздыхает и выдаëт выразительно. 

— Ты это… меньше наблюдай за ними. Чтобы не привязаться. Проще отвыкнешь потом. 

— А надо отвыкать? Почему? 

Я не понимаю Ларочку. И честно уточняю. 

— Ну… Не всегда же они станут к тебе ездить. Девочке ты, вот, не нравишься… А потом ещё и подрастëшь… 

Я смотрю на Ларочку. И не верю, что она говорит правду. Меня бросят? Совсем бросят? Даже в родительские дни бросят? И я кричу на неë почему-то:

— Ты врëшь! Врëшь! Ты сама никому не нравишься! Ты дура! Основная, но дура! 

Ларочка даже не пытается меня остановить. Моргает, испуганно жмëтся к стене. А я кричу, что она врëт снова и снова. Отлично понимая, что на старших не повышают голос. И не говорят им «ты». И продолжаю кричать тогда, когда на шум в комнату входит воспитательница… 

В изоляторе спокойно и пусто. В другое время мне могло бы там понравиться. Сиди себе на матрасе, на полу (другой мебели тут нет). Придумывай, что хочешь. Смысл наказания в том, что ты тут одна. Вроде, это должно огорчать. Но я люблю оставаться одна. Люблю, когда меня не достают. Только сейчас я лежу на этом дурацком матрасе клубочком, уткнувшись лицом в колени. И понимаю, что Ларочка говорила правду. Потому что я слышала такое. Когда сидишь незаметно в своëм углу, часто невольно подслушиваешь чужие разговоры. 

Девочке ты, вот, не нравишься… 

Она, только она, виновата! Ни-ка. Ни-и-ика! Ненавижу еë! Не. На. Ви. Жу!!! 

И тогда, на потëртом полосатом матрасе, в аккуратной пустой комнате с чисто выбеленными стенами, я впервые придумываю свою цель. Похожую на сказку из библиотечных книг. То, ради чего стоит жить, когда меня бросят. 

Я хочу пожить еë жизнью. Ники, которая почему-то лучше меня. Мы же одинаковые. Совсем одинаковые. Я заменю еë. Не знаю как. Притворюсь ей. Заменю. Главное, поймать шанс. И, когда меня через час выпускают и заставляют извиниться перед книжницей Ларочкой, я улыбаюсь. Спокойно и безразлично прошу прощения, глядя в её подбородок. Я верю, что всё правильно придумала. 

Через неделю меня впервые переводят. В другой накопитель. Уже второго вида. Наверное, кураторы хотят сэкономить. И с тех пор, они больше не приезжают ко мне, те трое. Мама. Папа. Ника. Сколько я их ни жду. Ни в один из пяти следующих накопителей не приезжают. Даже, когда я заболеваю воспалением лёгких. Неудачно бежала по зиме из пятого накопителя. Без тëплой одежды. Впрочем, я не хочу помнить мой пятый побег. Как и все провалы. Но я отлично помню, куда иду сейчас. В столицу, в далëкий город Новосветьевск. Город из учебников географии. Центр лёгкой промышленности, порт, пересечение торговых путей. Шестьдесят пятая страница, седьмой параграф. Точка на потëртой клеëнчатой карте в классе. Место, где живёт моя основная правильная сестра, которую я хочу заменить. 

Шарик катается между пальцев. Шарик-шарик, дай мне удачи! Дай мне сил добраться до цели. Исчезну и всё равно. Я резервная. Никому не нужная. Так казалось раньше. Но теперь надо продержаться хотя бы ради Ленки. Ленка в меня верит.  Это она подарила тебя.  Она не пожалейка, не изменятор, не книжница. Ленка нор-маль-ная! Ленку надо бы называть Елена Владимировна. Но между собой мы клеим волонтёрам клички или сокращаем полные имена до обычных. Так что Ленка. Не пренебрежительно Леночка. А так, как подружка. 

Я помню, как она вечерами садится у нас в спальне на тумбочку. Длинная юбка метëт по полу. Перебирает пальцами струны гитары и поëт совсем тихо, чуть громче музыки. Не колыбельные. Какие-то старые пыльные песни о путешествиях на парусных кораблях по океану, кладах у стен старинных городов из белого камня, влюблённых птицах с обессиленными избранниками под крылом, тонких девчонках, умирающих в эпидемию, в последний раз увидев маму. Песни Ленки пахнут костром и отражаются клубящимися тенями в оконном стекле. Днëм Ленка выводит нас на работу в теплицы или огород и молча помогает полоть сорняки, доделывая дневную норму за тех, кто слабее. Разливая еду на обеде, она не хитрит с супом, экономя для любимчиков, и делает всем одинаковые порции. Ленка не ссорится с воспитателями, но, если кому-то из наших несправедливо досталось, приходит и садится рядом, даëт выговориться. 

Ленка провалила экзамены в педагогический. 

— Баллов не хватило. С профильной математикой беда-печаль. Конкурс не прошла. На тот год попробую, — объясняет она, сидя между грядок. 

Над огородом палит солнце. Кажется, все насквозь промокли. Тëмные форменные рубашки — одни и те же в любую погоду — липнут к телу. Ленке можно уйти в тень, но она просто надвинула на глаза свою нелепую травянисто-зелëную панамку и возится с землёй, как и мы. 

Ленка некрасивая. У неë очень бледная кожа, быстро ловящая целые созвездия рыжих веснушек. Мелкие кудри топорщатся торчащей медной копной, через которую словно пропустили электрический ток. Когда Ленка улыбается, видно, что еë передний зуб сколот. По-моему, она странная. Слишком чокнутая для основной. Добровольно хочет учиться, чтобы стать воспитателем или учительницей. Работать в накопителе, с такими, как мы. В этот год после неудачи с экзаменами она «набирается практики» перед второй попыткой. А ещё я ей нравлюсь. Это странно. Очень. Ленка замечает меня, хоть и пять накопителей спустя я для всех Немая. Та, которой не существует. Которую вспоминают только, когда она исчезает по-настоящему. 

Шарик пришёл с Ленкой. И принëс удачу. В первый раз я с ней всерьёз поговорила после большого костра. По осени в южных накопителях сильно метëт листьями. Когда я жила в первом накопителе, на севере, под столицей, там почти весь год было прохладно и сыро. Деревья не облетали, а просто скукоживались, горбились, листья чахли на ветках, а потом их вбивало в землю ливнями. И они сгнивали. Становились почвой. Никто их толком не убирал. Но с каждым новым накопителем я съезжала всё ближе к югу, в другую жизнь, сухую и обжигающую. Эта жизнь меня плавила, делала похожей на сырок-размазню из праздничного супа. В этой жизни по осени жгли костры из сухих листьев. 

Мы собирали шуршащие охапки, стаскивали на садовую полянку. Листья считались мусором. А я любила разглядывать их, запоминать яркие прожилки узоров. Жëлтые, зелёные, бордовые, коричневые… Будь у меня краски, я бы сидела и целыми днями рисовала эти листья. С одного дерева, но совершенно непохожие друг на друга. Но краски дорогие, в накопителях третьего вида они роскошь. Рисовать я не умею. Только мечтаю об этом. И листья мы не рисовали — жгли. 

Костры я любила. Молчишь, смотришь в огонь, придумываешь, что все эти пляшущие искры — заколдованные существа. Они рвутся к небу, где станут настоящими. И жар скребëт щëки, и уютный треск клонит в сон, и можно долго стоять и ловить перетекание по земле огромной тени, которая становится всё меньше и меньше, когда опадает пламя. Иногда у костров начиналась возня. То через них прыгали, то пытались вытащить тлеющий прутик и ткнуть им в соседа. Впрочем, это когда за нами следили так себе волонтёры. С Ленкой наши держались прилично. Ну, хотя бы пытались. И вот был вечер, уже совсем стемнело, в воздухе верещали комары, костëр вышел высокий — пламя взлетало едва не до крыши пристройки, где хранили лопаты и грабли. Почти все убежали в спальни, потому что скоро отбой, да и что они тут потеряли, скучно же! А я стояла и ловила тепло, и всматривалась в то, как листья становятся золой и угольками. От комариных укусов зудели ладони. И я не заметила, что кроме меня и Ленки никого у костра не осталось. 

Ленка подошла, потрогала осторожно за плечо:

— Не замëрзла? 

Я мотнула головой. 

— Слушай, тебя тут съедят заживо. Может, в корпус? 

Я пожала плечами, но не сдвинулась с места. Ленка почему-то вздохнула. Подумала, стянула через голову плотную прорезиненную куртку, расстегнула и накинула еë на меня. 

— Спасибо. 

Поблагодарить стоило за то, что не прогоняет. Не за тёплую вещь. 

— Любишь огонь? 

Она зачем-то пыталась меня разговорить. Наверное, потому что мы остались вдвоём. Старшие смешные. Им кажется, что если не говоришь с другими, то им от этого плохо. Невежливо молчать. Или неприятно. Но на самом деле всё не так. Если вас двое, и вам нормально, когда вы молчите, то у вас всё здорово. Лучше не бывает. Но взрослым положено отвечать. Даже, если они вроде Ленки. Не сильно старше. Лет на пять от силы. И я нехотя сказала, не поднимая глаз. 

— Ну, да. Красиво. 

Разговора явно не выходило. Обычно волонтёры отставали от меня быстро. Я не из таких, кого хочется жалеть. Здоровая. Даже вижу без проблем, никаких сборов фондов или кураторской милостыньки на очки. Не жалуюсь, не плачу. И не собираюсь откровенничать. Просто оставьте меня в покое. Я скоро убегу. И ни к кому до этого привязываться не собираюсь. Хватит. Завязала. Спасибо книжнице Ларочке. Когда ты сама по себе, то и совсем не грустно. И волонтёры чуяли, что мне на них плевать. И не пытались меня замечать. Но Ленка поняла то, что я отстраняюсь, по-своему. И спросила:

— Ты меня боишься? 

— А надо? 

Ленка не ответила. Подумала, порылась в карманах еë вечной мешковатой юбки до земли. Что-то сунула мне в ладонь. 

— Ты как хочешь. А я пойду. Куртку перед отбоем вернëшь? 

Я не выдержала и посмотрела сразу, что она мне дала. Как маленькая. Стыдно быть чересчур любопытной, да… И замерла. Потому что увидела шарик. 

Талисман чуешь сразу. Если он твой, ясное дело. Из-за полутьмы и отблесков гаснущего костра казалось, что внутри шарика клубятся тëмные тени. И от этого он стал совсем сказочным. Стеклянные бока отъедали моë тепло. 

— Это мне на время? 

— Это тебе навсегда. 

Почему Ленка подарила мне шарик? Мы же даже не умели ни молчать вместе, ни разговаривать толком. Но об этом подумалось после. Пока я завороженно ловила утекающий свет. 

— Шарик на удачу, — вздохнула Ленка. 

— Я знаю. Откуда он у вас? 

— Нашла. Бежала к вам от автобуса, заметила. Он лежал на дороге, у самого бордюра. На солнце блестел. Вот, сразу подумала, подберу — притащу сюда. Подарю. А ты любишь красивое, ну и вот… 

— Я спрячу. 

Откуда она знает, что я люблю? Подозрительно. 

— В тайник? — о тайниках Ленка, конечно, знала. В принципе, что они существуют, — Боишься, что отберут? 

Я ей не верила ещё, поэтому ничего не ответила. Никому не надо верить, ни-ко-му. Сначала дарят. Говорят, что друзья. Пытаются болтать. А потом предают. Сейчас мне очень хотелось, чтобы Ленка ушла, как раньше обещала. Но не прогонишь же еë. 

— Ты приходи в корпус. Я буду петь. 

— Я приду, — это была правда. 

Куда я денусь мимо спальни? Никуда, факт. 

И Ленка нырнула за тëмные деревья. А потом навалилась ночь, и.я лежала на своей скрипучей кровати с неудобным тонким матрасом. А Ленка перебирала струны гитары, и голос у неë был грудной, низкий. Под такой хорошо засыпать. 

После она иногда улыбалась мне. Спрашивала, как шарик. Так спрашивают о щенках или морских свинках из зоологического уголка. О ком-то живом. И я не заметила, что стала говорить ей всё больше слов. Целые предложения. Она не знала обо мне ничего важного. Разве только, что люблю костры. Но между нами начало выходить хорошее. Правильное. Иногда я ей почти верила. Только она лезла куда не просят. Как пыталась что-то обо мне понять.

Однажды мы стояли у ограды и смотрели сквозь проволочную сетку на автобусную остановку. Сетка расчерчивала павильон на косые ромбики. Я тут пряталась. Ленка же пришла курить. Она так-то стеснялась, никогда при нас не мелькала с сигаретой. И сейчас, когда случайно столкнулись, сразу заявила мне, что скоро бросит. Наверное, врала. И непонятно: зачем сказала? Будто мне очень надо: бросит она или нет? Есть у неë лишние деньги, чтобы выкидывать на сигареты и лишние лëгкие, чтобы кашлять, — еë дело. Оправдываться ещё перед каждым. И мы стояли рядом. Глядели, как на дороге набирают скорость легковушки. Накопители-то всегда за городом. И тут можно гонять, как вздумается. Потому вечерами в корпусе часто слышно, как визжат тормоза. 

— Лика, а почему ты всё время убегаешь? 

Ленка иногда спрашивала невпопад. Молчали же нормально. Нет, еë прорвало. 

— Я вас не понимаю. 

Это лучшая фраза. Отбивает любой вопрос. Помогает казаться глупой. 

— У тебя в личном деле пометка. Склонность к побегам. И отчëты… Разные. Я тебя другой представляла по документам. Пока не увидела, — Ленка улыбнулась. 

Пепел упал ей на юбку, она вздрогнула, попыталась отряхнуться. Смешная. 

— Так выходит. 

— Ты просто отсюда уходишь… Или к кому-то? 

Мне совсем не нравился этот разговор. Талисман дорого стоит. Ну, так назвала бы цену. А просто откровенничать? Я не идиотка. 

— Я вас не понимаю. 

— Знаешь, в городе облавы. Беспризорных ловят. И отправляют тех, кто не в накопителе, или в госпитали или во вредные цеха. Работать. А кого-то, говорят… не отправляют. Да и люди всякие. У основных тоже дети пропадают. А потом — новости в криминальной хронике. Тут ты в безопасности. 

— И должна быть счастлива, да? 

Я спросила устало, без злости. Так, уточнила. 

— Никому ты ничего не должна. Просто, если дотерпеть до выпуска, там проще. Это говорят, что резервным никуда не деться. Знаешь, сколько ваших работают спасателями в горах и на океане? Их охотнее берут. А сколько по питомникам загородным со зверьëм возится? И тебе до выпуска года три… 

— У вас всё? Ещё есть вопросы? 

Не грубить. Я очень старалась отвечать равнодушно. Как бы ни крыло. Вбивала в себя раздражение. Ты что вообще лезешь ко мне, а? По душам, типа, говоришь? Ага. Так я и повелась. 

— А ты кем хотела бы стать? Или не думала? 

Ленка будто не замечала, что я пытаюсь отстраниться. Но у неë чуть вздрагивала рука, и пепел летел не туда, куда надо. На одежду. На голую кожу запястий. Ей было неуютно со мной, но она упорно продолжала разговор. Стало немного жалко еë, и я решила, чтобы по-честному. 

— Как вы. 

Ленка наморщила нос. 

— Волонтёром? — уточнила она неуверенно. 

— Учительницей. Только меня не возьмут. Оценки так себе. 

Тут я сообразила, что сморозила лишнее. Как ударила. Вышел злой намëк. Не нарочно. И я даже попыталась исправить дело. 

— А вы постУпите. Подготовитесь, и всё выйдет с математикой вашей. 

— Если бы. Никогда не умела доказывать теоремы. Или не любила. Ни обычные, ни этические. 

— А этические — это что? 

Тут мне, правда, стало интересно. Об этой штуке я не знала. Ленка оживилась. Как почуяла, что я хочу еë слушать. Бросила на землю окурок, затушила носком туфли. Прокашлялась. 

— В усложнённой программе в гимназии есть предмет. Этика. Ну, у нас там было много всякого, что вы не проходите.  Нудного и бесполезного. Лучше бы шить учили, как вас, это хоть точно в жизни пригодится. Логика там, право, история искусств. этика. Этика изучает мораль и нравственность. По идее. А, если по программе, там решаешь всякие задачи. Про выбор. И для задачек тоже есть теоремы. Это способ решения. Чтобы правильно выбрать и получить «отлично». Как формулы, понимаешь? 

— А разве работает? Только правильно выбирать? 

В рассказе Ленки что-то не сходилось. Нет, сейчас она не врала, как мне казалось. Но было видно: то, о чём она говорит, распадается. Если подумать, конечно. Может, только мне видно. И уточнить хотелось.

— Тебе правду сказать или как положено? 

Я поняла вопрос очень хорошо. У волонтёров свои «нельзя». Не только у нас запреты. Интересно, а их наказывают за нарушения? Что будет Ленке, если она выдаст лишнее? Не в изолятор же посадят. Уволят? Накричат? Какая разница. Не надо ей проблем из-за меня. 

— Я вас понимаю. Не работает. А что за теоремы? Как про треугольники? 

— Почти. Только про людей. Теорема наименьшего зла, теорема перспективности, теорема близнецов. 

Подошëл автобус. Раскрасил ромбики сетки яркими оранжевыми боками. Волонтёры сюда почти все добирались на машинах. А на автобусе ездили рабочие. У нас тут рядом фабрика переработки отходов. Подальше от города, чтобы нормальных людей не травить. И я очень внимательно смотрела на яркий автобус мимо Ленки. И думала: Лика заткнись, Лика не надо, Лика… 

— А про близнецов там что за формула? 

— Ну, смотри. Доказывают от тезиса. Тезис теоремы в том, что близнецы, разлученные в детстве, развиваются по типовой модели. Основной-резервный. И между ними нет никакой особой связи. А то всякие теории были раньше. О необычной привязанности, которая проявится при личной встрече. До теоремы. 

Ленка, наверное, не знала. В еë документах явно значилось, что у меня есть сестра. И даты рождения у нас одинаковые. Но сестра может быть и двойняшкой просто. Не выдать себя. Спокойно рассматривать автобус через сетку. Считать неловко вываливающихся на тротуар пассажиров в немаркой фабричной форме. Не рассказывать Ленке, что формула правильная.

— После тезиса — аргументы… 

— Понятно. А вы долго учились играть на гитаре? 

Очень хотелось перевести разговор на другую тему. Пусть и так палевно. 

— Да не особенно. Слух хороший. Я ноты не знаю. Просто подбираю. Тут главное правильно поставить руку. Хочешь, могу научить. 

Наверное, стоило покачать головой. Зачем мне далась эта гитара ваша? Но я поймала себя на странном. Я хотела. Давно. Всегда. Разумеется, нас учили рукоделию, возне в огороде, уборке. Как ухаживать за животными — для того и зоологические уголки. Полезному. Что в работе пригодится. Но не музыке. Она роскошь для основных. И то, что предлагала Ленка, звучало как огромная щедрость. Много еë времени на не факт, что разрешённые уроки для одной меня. Но, она могла просто пошутить. 

— Давайте попробуем, — ответила я. 

От струн поначалу сильно болели пальцы. Терпимо, но неприятно. Ленка забирала меня по вечерам, после ужина. Типа помогать ей. Мы уходили в глубину сада. Она показывала, я повторяла. Выходило даже и неплохо. Складно. Наверное, в этот раз я задержалась в накопителе из-за музыки. Хотелось выучить хоть одну мелодию до тепла. И было спокойно. Даже не хотелось уходить. Ленка не приставала с лишними распросами. Даже, когда увидела мои шрамы. Я тогда сняла ветровку и закатила рукава рубашки. Ну, так удобнее, манжеты не мешают. А там понятно. Руки у меня некрасивые. Обычно одежда скрывает. Волонтёры же не ходят с нами в душ. Ленка сначала просто смотрела на эти кривые белые полоски от локтей до запястий. А потом не выдержала. 

— Лика, это где ты так? 

— В четвертом накопителе. Неудачно с ограды съехала. Там не сетка была. Решëтка. И проволока по ней. Вокруг колышков намотана. Говорили, что от бродячих собак… 

Чуть не добавила к рассказу «съехала, когда уходила». Шрамами я даже гордилась. Память о моей выдержке. Да, молча терпела, не скулила, не остановилась из-за глубоких царапин. Сильно кровоточили, да. Больно? Подумаешь! Зажили же. А сейчас зачем-то решила похвастаться. И добавила. 

— Ещё под коленом есть. Оттуда же. И на спине. 

— Ты что, спиной падала?! 

— Нет, это из пятого накопителя. Не от ограды. От людей. 

По-моему, я нормально объяснила. Без деталей, но ясно. Ленка же, видимо, решила проверить: догадалась или нет. У неë порозовели щëки. Стали едва не в цвет рыжих кудряшек. Волновалась она больше меня. 

— Тебя бьют? То есть, били? 

— Не здесь. Здесь не за что. Здесь я пока прячусь. 

«Здесь» означало шестой накопитель. Он был, конечно, паршивый, третьего вида. Но лучше прошлого, пятого. Тут можно было гулять у ограды. Тут жили музыка, шарик-талисман и Ленка. И я, чтобы не рассказывать о плохом, начала играть ту единственную мелодию, которую умела. Немного фальшиво выходило. В паре аккордов я сбивалась. Ленка не стала охать. Сидела и слушала. Но иногда косилась на мои руки. И спешно отворачивалась, если я ловила еë взгляд. Думала, наверное, что мне стыдно или неудобно. Как будто можно изменить дело со шрамами. Ты привыкаешь, что они есть. Если не вспоминать, откуда что взялось, вообще ничего страшного. А вспоминать — как корки подсыхающие сковыривать с еле заживших ранок. Я ничего не помню. Не хочу.

В пятом накопителе к завтраку давали ягодный компот. Сладкий-сладкий. Можно было лежать вечером на упругом покрытии спортплощадки и разглядывать в небе белые точки звëзд. Ещё я однажды нашла там, в саду, осколок синего стекла. И закопала у заднего крыльца. Положила под него мелкие камешки и мëртвую стрекозу. И, пока не пошли дожди, смотрела на свой тайник в синее прозрачное оконце в земле. Ещё там были люди. Взрослые и не очень. Чужие. Но их я забыла. И, если во снах возвращается ритмичный маршевый стук по паркету, то силой выныриваю в явь. Мало ли что приснится. 

Ленка похоже не умела забывать ненужное. И слишком чувствовала не еë беду. Тревожная какая. Помочь бы ей. И я замерла, ожидая, когда музыка окончательно сорвëтся в плотный осенний воздух и растворится в нëм. 

— Вы не беспокойтесь. Ничего не болит. И мешать не мешает. Даже на отчëтной съёмке не видно.

Ленка кивнула. Зачем-то неловко обняла меня за плечи. И попросила:

— Лика, ты можешь не убегать? Ну, хотя бы до весны? 

Я кивнула. Потому что и правда, куда по холоду срываться. 

— Вы меня ещё не научили длинным песням. Придëтся подождать. 

Ленка сообразила, что я шучу. И улыбнулась. И часто закивала. 

Ушла я сейчас, в последний месяц весны. Первого числа. Когда Ленка исчезла на время — отправилась сдавать вступительные экзамены. Я не обманула еë, факт. Может, я вообще не срывалась бы, останься она с нами. Заставь меня пообещать не уходить вообще. Становилось всё сложнее кивать ей, а потом делать по-своему. Особенно после посиделок с гитарой. Хорошо, что она не успела попросить или приказать. Ушла. Все однажды не возвращаются. Все хорошие. Ждать бесполезно. Ленка поступит учиться. Станет не до волонтёрства. Потому надо идти, куда давно собиралась. В Новосветьевск. Чтобы поменяться с той, для которой я вторая и запасная. Или хотя бы заорать в лицо, как ненавижу еë. А после этого хоть насмерть убивайте. И я трогала гладкие стеклянные бока шарика. Шарик-шарик, доведи меня до города! Дай раздобыть еду и воду. Пожалуйста. Очень надо! 

Город таки появился через полчаса. Уже второй. По первому я шла позавчера. Удалось добраться «зайцем» на автобусе. В первом городе я ещё дëргалась. Узнают, поймают, отвезут назад! А сейчас стало ясно: бояться надо меньше. Люди редко рассматривают ориентировки посреди улиц, когда спешат по своим делам. Ещё реже сверяют их с людьми. И не надо ныкаться в пустые проулки. Наоборот, проще всего затеряться в толпе. Тебя несëт потоком народа. И никому ты не интересна. Ни-ко-му! Ещё бы разжиться одеждой непохожей на чëрную форму накопителя. И — обязательно! — чистым бейджем. Свой, с надписью «Лика Ларцева» я предусмотрительно заляпала масляной краской для полов ещё до побега, так, чтобы было видно лишь знак Р. Совсем без бейджа — подозрительно. С неправильным — ловушка. 

Этот город был похож на все мелкие южные городки. Типовая постройка, ряды серых бетонных пятиэтажек, между ними прямые тротуары и узкие автодороги с односторонним движением. Вдоль тротуаров — ровные ряды деревьев и живые изгороди из аккуратно постриженных кустов. Пахло перегретым асфальтом, бензином и гарью — в мусорных баках на обочинах вечно тлело содержимое. 

От наплывающих запахов начало мутить. В последние три дня я жевала то, что удалось напрятать с завтраков и обедов в последние дни. Сухари, чëрствая булочка, столетние вафли. Повезло ещё, на пути попалась яблоня. Кислые яблоки здорово выручили. Но голод давил изнутри. Город временами кружился. Розовел радужными пятнами. И пить хотелось всë сильнее. Надо остановиться. Придумать, что делать дальше. Но моë дальше получилось внезапно. Безо всякого плана. 

Впереди маячил оживлённый проспект. Наверное, скоро центр. И, чтобы махнуть на другую сторону улицы, пришлось спуститься в подземный переход. По ушам резануло знакомой мелодией. У стены, на деревянном узком ящике сидела девчонка. Совсем мелкая, лет семи или восьми. Сзади неë, на крупной мозаике, люди в белых халатах суетились у постели неестественно выгнутого больного. Очередные картинки про эпидемию эту дурацкую. Триста лет прошло, а всë рисуют. Будто больше нечего. На фоне мозаичных врачей девчонка казалась ещё мельче. Просто пряталась за гитарой. Покачивала в такт музыке босой ногой и жмурилась. Играла она кстати хорошо. Куда получше меня. Где научилась только? Резервную выдавало не только мешковатое латаное серое платье, явно снятое с владелицы вдвое выше и шире. Не только отсутствие бейджа. Ещё браслет. Белый, пластмассовый, плотно обхватывающий запястье. Санитарный. Слыхала я о таких. Цепляют на обработанных от вшей и привитых от болезней, но живущих вне накопителей. За плечом девчонки стояла вторая, примерно моя ровесница. Худая, высокая, с каштановыми давно немытыми волосами-сосульками, падающими на лицо. Она пела, не попадая временами в мелодию. У ног её стояла картонная коробка с надписью чëрным маркером «Помогите на хлеб». Там валялись несколько мелких монет и одна купюра. Подавали неохотно. Даже не из-за того, что у резервных налички мало, всё на картах. Наверное, потому что старшая сильно фальшивила. Рядом с ними вертелся костлявый мальчишка, с виду ровесник младшей. Кидался под ноги прохожим и совал красную яркую кепку с размытой эмблемой. 

— Помогите музыкантам! Тëтенька, поддержите искусство! Мужчина, не проходите мимо! — заученный текст он тараторил бойко.

У киоска напротив скучали двое — крупная полная девица мрачного вида и ещё один пацан, постарше. Явно наблюдали, чтобы «музыкантов» никто не обидел. Пацанëнок с кепкой было сунулся ко мне, но увидел чëрную форму и вильнул в сторону. Правильно. Откуда у накопительских деньги? А я остановилась. Потому что знала слова песни. Хорошей и грустной. Одной из тех, которыми запомнилась Ленка. Привалилась к мозаике между двумя белыми силуэтами. И начала подпевать. Сначала тихо, потом громче. Остановка и передышка были нужны. И знакомые куплеты отзывались в голове. Точно знак. Примета хорошая. Я пела сама себе и перекатывала шарик в кармане. Помешаю — отгонят. Мелкая всë перебирала струны. Старшая замолчала. И парочка у киоска, и собиратель с кепкой, смотрели в мою сторону, но не лезли. А вот прохожие начали притормаживать. Полный мужчина в приличном офисном костюме порылся в карманах, щедро ссыпал мелочи в коробку. Девушка в крупных очках сунула банкноту в руку пареньку, собиравшему дань. Кажется, я пела достаточно хорошо для перехода. 

Маленькая доиграла. И спросила у меня громким шëпотом. 

— А ты ещё песни знаешь? 

Я пожала плечами. И вспомнила слова истории о старом маяке на берегу океана. И вступила без музыки. Мелкая подхватила. Кажется, она не знала нот, а повторяла за голосом. Выходило хорошо. В коробке звенели, падая, новые монетки. 

Песен пять спустя голова сильно закружилась. желудок скрутило судорогой, и я не выдержала. Сползла на пол. Накатило паникой. Лика, падать нельзя! Полная девица и парень метнулись ко мне. Подняли, прижали к мозаике. 

— Не пьяная, — сообщила, принюхавшись, девица. — Болит чего? 

— Нет. Просто голодная. 

Сейчас они отпустят и, главное, не упасть. 

— Тошка, сворачиваемся. Улов есть. Ничего, щас угостим. 

— Охота тебе левых кормить, — хмыкнул парень.

— Она нам на три дня заработала. Не обеднеешь. Тебя как звать? 

Имя Лика палить не стоило. 

— Немая. 

— Немая так Немая. Идти можешь? 

Не стоило никуда ходить с ними. Что за компашка? С чего вдруг такие добрые? Мало ли чего от меня хотят. Хоть и ботинки снять. А что нет? Мелкая босая, а ботинки новые, хорошие… Я хотела мотнуть головой. Но мир опять поплыл. 

— Всё с тобой ясно. На воздух еë надо. Полегчает. 

Мы сидели на верхних ступеньках перехода. Мимо нас бежали вниз люди. Досадливо огибали, задевали локтями и сумками. Мелкая Тошка стояла над нами с гитарой. Девица поддерживала мой затылок и иногда хлопала по щекам. 

— Может, еë к нам? — спросил мальчишка, принимающий к груди кепку, в которую до этого сгрузили  содержимое коробки. 

— Придëтся. Пока оклемается, так точно. Там проводим. Ты когда в последний раз жрала нормально? 

— Кажется, позавчера. 

Я не знала, считается ли? Позавчера было много кислых придорожных яблок. 

— Сбежала, что ли? 

Спросили меня об этом, как о самом обычном деле. И откуда сбежала — яснее ясного. Форма намекает. 

— Нет! 

Кажется, я ответила слишком быстро, потому что все засмеялись. И вряд ли поверили. 

Рядом на проспекте грохотали автобусы. Их шум отдавался тупой болью в висках. И всё ещё очень сильно хотелось пить. 

— Поднимайся, певица! — парень потянул меня вверх за воротник рубашки. 

С незнакомыми нельзя уходить. Этому учат едва не как только начинаешь соображать. Ничего не брать из чужих рук. Не есть и не пить. Не вестись, если зовут за ограду накопителя. Вообще не болтать с кем попало — заморочат голову и выманят. Не приближаться к машинам. Не разрешать себя трогать. Если почуяла опасность — кричать. Шептались о всяком. Что ходят и ищут: мальчика украсть или девочку? Что вертятся у ворот по темноте. Поджидают зазевавшихся. Тех, кто не слушал, как правильно. Что  основных тоже могут утянуть в беду, только их искать станут. А к нам суются чаще, наши мало кому нужны. Бойся чужих. Иначе пропадëшь. Я помнила об этом и даже попыталась вырваться. Но под руки крепко держали, и асфальт покачивался. 

— Не померла бы… — тревожно пробормотала девица. 

Я попыталась свободной рукой нащупать в кармане шарик. Он был на месте. Шарик-шарик, выручи меня! И перестала сопротивляться. Позволила себя вести по радужно слоящемуся проспекту. 

Часть вторая. Аргументы

Третья глава

«Одной из наиболее частых причин нервных срывов у основных обоих полов в возрасте 12 –14 лет является несоответствие ожиданием родителей или законных опекунов»

Из выпускной квалификационной работы студентки психологического факультета гуманитарного университета города Новосветьевска

Ника

На классном часе взрывается лампа. Осколки лежат на тетрадях, поверх криво наклеенных стикеров. Больше нет мерного противного гула, ввинчивающегося в мозг шурупом. Виктория Павловна не обращает внимания на куски белого стекла. Она поправляет розовый кукольный пиджак и повторяет:

— За рисование на стенах грозит исключение. И кому вы нужны без образования? Резервные и то теперь поумнее будут. Кто хочет вылететь из школы? 

Она смотрит на меня в упор. Как когда-то на классном часе. И я чувствую, как жар лопнувшей лампы начинает жечь руку. Сильно. Нестерпимо. Да что такое, пытки запрещены по закону! Тем более тут, в кабинете, где идут занятия по праву. Очередная практикантка всхлипывает  в углу. Под кожей скользят от локтя к кисти угольки. 

Это тебе за музыку. За рисование. За то, что врëшь. 

Голос мамин. Но она же не знает, она же не… Она никогда не сделала бы мне больно! Просто отдала бы к Лике, если что не так! 

Длинный подходит вплотную. Шаркает ногами по проходу. Почему-то его не останавливают. Плюëт в волосы жвачкой. В прошлый раз он так сделал на классном часе. Пришлось обрезать пару прядей. Склеились намертво. Но тогда удалось толкнуть в ответ. Сейчас всё тело застеклянело. Сделалось непослушным. 

— Это Ника. Она рисует. 

Длинный сдаëт меня с привычной мерзкой улыбочкой. 

Я ищу глазами Лëна, но его нет. Вот стоит его белый холщовый мешок из-под сменки с логотипом футбольного клуба. Вот его тетрадь по логике, исчëрканная чернильными косами по полям. Вот стекло от лампы на стуле. Что случилось с ним, что?! 

— Ника, это ты? — ровные фигурно выщипанные брови куратора ползут вверх. 

Больно, больно, руку печëт! 

Они напишут заявление, чтобы меня перевели в накопитель. Поменяют на послушную и тихую копию. Лëн, помоги, помоги, помоги! Осколки тихо звенят сами по себе. Всё громче и резче. Превращаются в сигнал будильника. 

Я всё ещё не выныриваю из тяжëлого сна даже в машине. Сегодня в школу я еду с папой. У них с мамой пересменка. Очередь, кто получит меня в подарок. Я гляжу ему в затылок и думаю: а для него я ненормальная дочь или как? Он старается пропускать родительские собрания, мол, его там только и не хватало. И, когда мама там, мы сидим вместе на кухне и разгадываем кроссворды или играем в простые настолки. Папа научил меня разжигать костры. Третьего числа, после отъезда от той, второй, мы часто выходили из автомобиля где-то посреди леса и гуляли, собирая с кустов мелкие сладкие ягоды красноцветки. Никаких корзин для этого у нас не было. Только одноразовые стаканчики. А потом папа возился с костром, пока я сидела на нижних ветках первого попавшегося дерева и жевала красноцветку. Мама обычно пугалась. Немытое. Негигиенично. Как можно, вдруг опять эпидемия, вдруг живот расстроится, вдруг… А папа подмигивал и разрешал.

— Что с ней случится от пары ягод? Да, мышонок?

 Когда поездки кончились, он иногда брал меня в бассейн. Редко. У него в офисе поменьше дел, чем в госпитале у мамы, но тоже хватает. Но иногда он выныривал из гор отчëтов, и кричал:

— Бери купальник и шапочку. Едем плавать! 

Я умею плавать только на спине. Так получилось. Этому меня тоже научил папа. Я говорила ему, что боюсь. Не могу смотреть в воду и ощущать под собой пустоту и глубину. И его руки теплели под моими лопатками, а я лежала, смотрела в потолок бассейна, училась держаться. Делалась лëгкой. Сколько бы я потом не плавала на спине, подо мной замерли воображаемые ладони. Они не дают утонуть. Даже, если их и нет на самом деле. 

Но сейчас мы не ездим в бассейн, не ходим по лесу и очень редко раскладываем фишки по картонному полю игры. Иногда мне кажется, что с Лëном и Галем куда проще, чем с папой. Лëн однажды спросил:

— Что у тебя случилось? Ну, с твоей музыкой? 

И я ответила правду. А папе не смогла. Потому что ему никогда не нравилось, что я могу не послушаться. Сделать по-своему. Он злится и на маму, если она забывает в мойке чашки с следами от кофе или оставляет включённым свет в пустом коридоре. 

— Я же просил тебя сколько раз! 

Меня он тоже просил. Не бросать музыкальную школу. И теперь мне всегда тревожно с ним. Хоть он и улыбается, и неловко прижимает макушкой к груди, и включает в машине не радио с новостями, которое слушает сам, а танцевальную быструю музыку, зная, что я скачивала такую для плеера. Но только я не могу сообразить. Когда я неправильная, он всё ещё любит меня? Или это так не работает? 

Папа ловит мой взгляд в боковом зеркале. Но отвлекаться за рулём нельзя, потому вопрос задаëт на перекрёстке:

— Ты что такая кислая? Плохо спала? 

Надо рассказать ему про кошмар. Без деталей. Снилось плохое, и… Но на экране смартфона сообщение от Лëна. 

— Тебе кажется, — отмахиваюсь я. 

И быстро лезу в мессенджер. 

Не успел с домашкой по логике. Поможешь? 

Спрашивает ещё. Сложно мне что ли? За окном мелькают цветные пятна рекламы. Тормозим мы под плакатом с гигантским фото руки. Широкое, во весь баннер, запястье. Белый узкий браслет. «Прошедшие санобработку не опасны!». Везëт резервным. Бесплатно лечат и выдают прикольные штуки. У нас в школе таких нет. Наоборот, ругают за украшения. Мол, не по уставу. Мои значки всех бесят. Конечно, это не повод прекращать их носить.

Я машу папе и бегу под баннер. Сумка бьёт по бедру. Пережить школу и в парк. Ну, ещё проверить новости. Вдруг та, вторая, моя сестра, всё-таки нашлась? Я совсем не хочу этого на самом деле. Хоть бы и потерялась навсегда. Мама меньше нервничать будет. 

Лëн опаздывает. Я сижу за столом, где слишком много места для одного человека. Учитель этики благодушно объясняет новый материал:

— Согласно теореме привязанности, отсутствие привязанности делает человека эмоционально стабильным. Теорема впервые выведена в год окончания эпидемии, после похорон пятой волны пострадавших. Разберëм аргументы к тезису… 

Учитель этики с виду чуть старше папы. И такой же красивый. Даже волосы у него похожие, тëмные, волнистые, собранные в пышный хвост. Но из-за этого сходства я чувствую к нему только интерес. Не ловлю жадно каждое слово, не улыбаюсь в ответ на его улыбку, не фотографирую тайком на мобильный, не просматриваю каждый вечер его странички в соцсетях. В этика влюблены почти все девчонки в классе. Он прикольный. Умный, рассказывает интересно, не ругается, не кричит, на уроках порядок. И, главное, та-а-акой симпатичный! Правда, он пытается бегать ото всех вне уроков и даже аккаунт вчера закрыл «под замок», ну почему-у-у? Мне жутко стыдно на переменах, когда наши сплетничают о нëм. Я понимаю почему есть теорема привязанностей. И придумали всю эту муть с резервом. Когда влюбляешься, мозг отмирает. Вот Саша — отличница, человек, которого посылали на международный конкурс по химии. Умный человек. Угу. Только едва не под ноги нашему этику кидается. Где еë мозги? Я пытаюсь слушать про аргументы. Лëна всë нет. Длинный приклеивает скотчем к спине сидящего впереди Савушкина тетрадный листок с надписью: «Пни меня». Вокруг начинают хихикать, но молчат. Савушкин не понимает, что за фигня, и вертится. Длинный сидит тихо. Если сейчас этик поймает его и снимет с Савушкина листок, веселья на перемене не будет. Я вижу в окно, как мимо клумб с цветочным узором — красным крестом, — спотыкаясь от спешки, бежит Лëн. Хорошо как! И тут срабатывает чат «Стены»:

Те, кто не был в парке вчера! Череп, Мышка, Галь, Копия! Не светитесь сегодня у железки! Объясним потом! 

Руку обжигает несуществующий уголëк. 

— Достаëм двойные листочки. Проверочная. У двери — первый вариант. Теорема перспективности. У окна — второй вариант. Теорема близнецов. Средний ряд — третий вариант… 

Я не могу сосредоточиться. Лëн вчера был в парке. Я-то не смогла. Торчала на годовщине свадьбы у мамы и папы. Пятнадцатая. Праздник, все дела. Терпеть ненавижу праздники! Вокруг полузнакомые люди. Коллеги мамы. Коллеги папы. Их университетские приятели. Вообще непонятно кто, мне не объяснили, а прыгать вокруг него на задних лапках надо. Ника, сними наушники, с тобой разговаривают. Ника, покажи АннеСанне твой диплом лауреата из детской картинной галереи Лыжнино. Ника, не уходи к себе в комнату, это невежливо. Ника… 

Это их праздник. Можно было собраться и без меня. Наши рисуют на стенах. Я нарезаю торт ровными кусочками. Тоска смертная. 

— Время истекло, передавайте листочки вперëд. 

Кажется, мне грозит неуд по этике. Третий подряд. Невыполненное домашнее задание уже было. Провальный ответ у доски тоже. Похоже, я то, что написано у Савушкина на спине. Скоро меня все пнут. Морально. Только, может, физически лучше. Или минуту терпеть боль, или несколько дней слушать в школе и дома, что во мне разочарованы. И ведь я учила теорему близнецов. Но аргументы вытекают из головы. 

Лëн влетает в класс, когда стопка листочков с проверочными уже лежит на столе. 

— После урока объяснишь, что стряслось, — говорит ему этик.

Не ругается. Уже здорово. 

Я жду Лëна под дверью. Мне надо поговорить с ним о сообщении в чате «Стены». Девчонки бросают косые взгляды. Они караулят этика — хвостиком протащиться за ним до учительской. И считают меня конкуренткой. Савушкин толкается с компашкой Длинного. И явно проигрывает. Делать нечего. Я смотрю на экран смартфона в календарь. Лика сбежала три месяца назад. Раз не объявилась, то уже наверняка не вернётся. Несчастный случай или вроде того. Мама и папа шепчутся вечерами в своей комнате. Тихо, думая, что не слышу. 

—… мы можем завести другую девочку, если ты хочешь… 

—… Не нужна другая! 

—… Главное, есть Ника! 

После их разговоров мятная вонь пропитывает даже стены.

И я радуюсь. Меня больше не на кого обменять, если я их не устрою. Всё будет хорошо. Или нет. 

Или нет. Лëн и этик не выходят. А уже надрывается звонок. В классе Лëн появляется уже на уроке. И неудачно. Когда идëт обсуждение вслух. Был бы новый материал или письменное задание, удалось бы поговорить. Но не выходит. Сиди и мучайся. 

Историю ведëт куратор. Виктория Павловна. На ней розовый пиджак из моего сна. И вообще вся она, как с витрины магазина. Манекен. Кукла. Красится не вызывающе, но ярко, резко подводит глаза чëрным, а на губы ляпает, наверное, двойной слой ягодного оттенка помады. Вечные шпильки и одежда средней степени игрушечности. Говорит с лëгким придыханием, местами растягивая слова. Должна бы раздражать. Многие в классе еë не любят. Но она не цепляется без дела, не раздаëт выговоры впустую, не просто бубнит наизусть параграфы учебника, а старается дополнительно рассказать или показать особые штуки. Попытаться зацепить нас. Однажды мы даже ходили в музей кино. Смотрели в маленьком зале сборник восстановленных документалок, снятых после эпидемии. Сухая хроника. Волны с первой по пятую. Особые крематории для погибших. Изобретение вакцины. Траур после. Новое право. Люди, умершие триста лет назад, появлялись рядом на экране. Улыбались, шутили, хмурились. Смотрели из-под медицинских масок, стягивали одежду, показывая язвы. Костетравка ест тело. Язвы в кадре заставили отличницу Сашу зажать рот рукой. Когда рядом с тобой мучается и умирает близкий можно сойти с ума. И я сидела в малиновом кресле кинозала и думала: только бы ничего не случилось с мамой и папой. Да, нельзя быть слишком близкими. Этому научила эпидемия. Но… И все молчали. Даже Длиный не пытался шутить. Слишком страшно. А потом мы хохотали у входа, швырялись друг в друга поп-корном и махали руками пролетающим мимо автомобилям. Самое то после такого кино. И Виктория Павловна нас не одëргивала. Зато контрольные по эпидемии мы писали на «отлично».

Сегодня проходили перенос столицы с юга к океану. 

— Делимся на две команды. Используя материал девятого параграфа, первая команда доказывает, что столицу надо оставить на юге, вторая — что перенести к океану… 

Я не хочу ни в какую команду. Я хочу узнать, что произошло со «Стеной», и где пропал Лëн. Но сажусь к тем, кто за перенос. Там нет Саши, вечно рассеянный Савушкин, несколько девчонок и никого из приятелей Длинного. Дверь класса открывает дежурная преподавательница. 

— Ника Ларцева здесь? К директору. Срочно. 

Считаю квадраты паркета в коридоре. Тëмно-коричневые, блестящие. Плохие сны не просто так. Они предупреждение. Сейчас я увижу, что в кабинете сидит Лëн. И, может, там другие наши. И что я скажу? Не рисовала? А, если признаюсь, как меня накажут? Исключат из школы? Посадят в тюрьму? Оштрафуют родителей?

В кабинете Лëна нет. Зато сидит мужчина в серо-стальной форме охраны правопорядка. 

— Здравствуй, Ника. Тебе надо ответить на несколько вопросов. Когда в последний раз ты видела сестру? Лику, воспитанницу резерва? 

— Здравствуйте. Я не помню. Четыре года назад. Кажется… 

Та, вторая, смотрит на нас исподлобья. Стоит сбоку от потëртого дивана, обитого белой кожей. Вертит в руках упаковку вафель. 

— Ника, поцелуй сестру! 

Ну, за что мне это? Я, может, вообще брата хотела бы. Уломать маму оставить его, водить на детскую площадку, учить играть в мяч и вертеться на турниках. Красивого брата. Похожего на папу. Без моих мышиных хвостиков из редких тёмных волос, лягушачьей широкой улыбки и вечно ломающихся ногтей, которые запрещают грызть. Копия. Она моя копия. Или это я — копия? Кто из нас хуже? Кто окажется лишним? 

— Мама, а можно больше не ездить к Лике? Только помогать. Издали. Я буду посылать ей вафли. Много-много. 

— Можно доченька

— Мы не посещали накопитель четыре года. Ну, чтобы не привязываться. Так правильно. 

Мужчина в сером кивает. Похоже, верит. 

— Ника, пожалуйста, запомни. Если вдруг твоя сестра попытается любым способом выйти на связь. Если ты увидишь еë лично. Если тебе расскажут о еë местонахождении любые посторонние люди. Позвони по этому телефону. 

Он толкает ко мне по столу картонный прямоугольник визитки. Однотонный стальной картон, чëрные цифры, фамилия Загорецкий. Визитка явно служебная. Типовая. 

— А почему… ну, почему я что-то узнаю? Лика же уже три месяца как потерялась. Может, давно неживая. И она, наверное, не меня искала бы. Родителей. 

Странно очень. Мужчина в форме отводит взгляд. Как знает тайну, а выдать нельзя. 

— Твои родители тоже оповещены. Ника, твой долг помочь следствию. Стала известна любая мелочь — звони. 

— Ну, я же да. Если вдруг что… ну… позвоню! 

Почему я начинаю путаться в словах? Я же ни в чем не виновата. 

— Девочка может вернуться на урок? 

Спрашивает та же дежурная учительница, что привела меня сюда. 

Что происходит? Посетить школу ради минутной встречи со мной. Не вызвать повесткой в управление охраны правопорядка, не позвонить по видеосвязи. Почему так срочно? 

— Да. До свидания, Ника. 

Я бегу к кабинету. И в висках стучат мысли. Лика должна меня разыскать. Иначе не случился бы разговор. 

После уроков мы с Лëном сидим на пришкольной площадке. Он — на бортике песочницы. Я — на качелях. От моего веса они скрипят, но слушаются то поджатых, то выпрямленных ног, позволяющих взлететь. Мир мелькает. Размазывается в цветные полосы. Ничего нет. Ветер бьёт в лицо, лезет за воротник блузки. Неуд за проверочную по теоремам догонит меня завтра. Пока — летать. Мы молчим. Я знаю, что Лëн рисует. Мне некогда. Качели носят хрипящим маятником. Не набежали бы тëтки. Ну, любительницы вопить: ко-ко-ко, ты уже большая, слезай! Иногда я воображаю, что умею колдовать. И всех тëток превращаю в скользких пупырчатых жаб. Нормальных людей — нет. Но тех, кто лучше всех знает как правильно и кто пристаëт, когда не просят, точно превращаю. 

Лëн сказал главное минут десять назад. Тогда мы оба стояли у песочницы. Пахло приближающимся дождëм. Стальное небо перечëркивали нитки проводов. Когда-то я придумала, что в грозу провода не дают тучам упасть на город. Ловят, пружинят, отбрасывают ввысь. Не ходи под проводами, никогда не вырастешь. Известная примета. Качели — ловушка. Песочница — тоже. Они близко к опорам линии электропередач. Место остановившегося времени. Кто остался на площадке, никогда не станет ни высоким. Зато и тучи не рухнут на них! Я смотрю мимо Лëна в загустевающее темнотой небо. На самом деле мне нравится разглядывать его. Лёна, а не небо. Наверное, дело в родинках. На щеке у него их целое созвездие. Пять. Я считала. Будто кто-то Лëна нарисовал и оставил свой знак. Вроде моего косого К баллончиком на бетоне. Но открыто пялиться неловко и стыдно. И я стараюсь обычно отворачиваться. Ну, там, чтобы не подумал лишнего. И поэтому сейчас видела белых птиц, мечущихся над столбами качелей. А лица собеседника не видела. 

— Они не бегают больше ловить. Поставили камеры. Мы вчера рисовали. А потом нашли. Глазок чëрный. Осталась запись. Они распознаЮт по изображению… 

— Может пронесëт ещё? 

— Уже не пронесло. Я утром был в отделении комитета охраны детства с родителями. Они сравнили изображение с базой. Нашли меня в школьном каталоге… На первый раз штраф. На второй обещали прийти в школу и что-то там устроить. На третий могут в резерв отправить. 

— Влип же ты… 

— Теперь, если идём, то закрытая одежда, капюшон, лицо тоже платком замотать, например… 

— А ты ещё… будешь ходить? 

— Не знаю. Наверное, да. Галь вот точно собирается. Он отбитый. 

Я хочу улететь на качелях от всех опасностей и проблем. Хочу вписаться в тучи. Громыхает. 

— Ника, бежим! 

Нас заливает тяжёлыми струями. Ветровка мгновенно промокает насквозь. Из дождя мы вываливаемся в сырую пустоту, оставляя за собой следы от раскисших кедов. Мы стоим в арке между домами. Под ногами хлюпает. 

— Ты холодная. 

Лëн берëт мои ладони, стискивает, пытаясь согреть. В полурасстëгнутой сумке умирают плавучие учебники и тетради. Если смартфон уцелел в кармане блузки — чудо. Кожа к коже. Тепло к теплу. На мизинце его то ли ссадина, то ли шрам. Царапчатое и выпуклое. Я хочу, чтобы дождь шëл долго-долго. 

— Дрожишь вся, — Лëн вздыхает, — Надо было в магазин. Там тепло. 

Я дрожу, потому что мне одновременно здорово и страшно от прикосновений к пальцам. 

— Там эту твою, вторую, не нашли? 

— Говорят, вроде она живая. Только откуда они знают? 

— Ну, может тоже камеры где зафиксировали… Везде же снимают. Магазины, площади, парки… 

—  Лëн, а я боюсь. Не хочу, чтобы она ко мне приходила. 

— Ты еë обидела? 

— Нет. Или да. Разве резервные обижаются? 

Лëн вздыхает. Отпускает меня, чуть отстраняется. 

— Вообще-то, да. Ты в «Стене» такие вопросы не задавай, ладно? 

Я хочу притянуть его к себе. Насильно втиснуть назад ладони. Прокричать, что ну нифига же он не понимает! Что мне страшно, страшно, страшно! Что родители сравнят нас обеих, если мы встретимся. Поймут, что ошиблись тринадцать лет назад. 

Папа, я по-прежнему боюсь смотреть в глубину, понимаешь, папа? Я плаваю только на спине. Не хочу знать, что подо мной! 

Вслух выходят совсем другие слова. 

— Почему нас вообще не выгнали из «Стены», а, Лëн? 

Лëн щурится. Может, это из-за молнии, сверкающей за убежищем арки. Может, из-за того, что с утра в спешке забыл надеть контактные линзы. Когда тащил родителей в охрану правопорядка. Косая длинная чëлка падает на глаза. 

— А это основным важно, чтобы резервных считали дном. Не наоборот. 

Мы молчим. Не прикасаемся друг к другу. От холода я шмыгаю носом. Сухого платка нет, и я не выдерживаю. Сморкаюсь и вытираю нос рукавом. 

— У меня есть брат, — Лëн смотрит на свои синие кеды, ставшие вдвое ярче из-за того, что вымокли, — Ему три года. Далеко отсюда. Южный округ. Накопитель второго вида. Мама собирается брать работу на дому. Вторую. Чтобы оплатить место получше. Я просил оставить. С нами оставить… Можно было мне устроиться в галерею, от художки. Билеты продавать после уроков. На налоги хватило бы. Знаешь, почему запретили? Папа сказал, что пока он маленький, то будет ломать и пачкать вещи. Возьмëм, когда подрастëт. Нормально воспитанного. 

Мне кажется, что у Лëна болит горло. Голос сиплый и низкий. Я обнимаю его за плечи. Рядом. Быть рядом. Обязательно. Он не сопротивляется, но и не обнимает в ответ. За аркой тянется вверх яркая радуга. 

Домой я еду на такси. Смартфон выжил. С остальным, кроме сумки, можно прощаться, и я тащу с собой останки всего учебного только из упрямства. Портить вещи плохо. Родители Лëна считают так. Мои тоже. Я должна попросить папу купить новые учебники вместо разбухших и грязных. Таксист тормозит резко, и на поворотах меня подбрасывает на сидении. Сообщение от мамы я получаю в «пробке» у поворота на Второе городское кольцо. 

Ника, звонила твоя учительница фортепиано. Нам надо серьёзно поговорить вечером. 

Хочу на качели. Свист в ушах, замирание в груди и животе. Вверх-вниз без остановки. Вечером меня убьют. Пнут, как Савушкина на перемене после этики. Потому что можно было догадаться: однажды разоблачат. Ваша дочь не посещает занятия. Так это, небось, звучало. 

В накопителе нет никакой Лики. Меня не на кого менять, ну! 

Я мечтаю, чтобы автомобиль врезался в столб. Новости, бегущая строка, моë школьное фото с электронной карты-пропуска. «Безвременная кончина тринадцатилетней Ники Ларцевой… ». Сама-то я трус. А, если бы авария… Когда ты умер, не бывает никаких серьёзных разговоров. 

Но таксиста-то за что? Вот, из-за него аварии не случится. По каким-то неизвестным мне теоремам нашего мира. И мы возле дома, и я, выйдя из машины, иду к нашему коттеджу, часто кашляя. Надо залезть в тëплый душ. Запереться изнутри санузла. Заснуть на коврике у душевой кабины. И не выходить на стук. 

Будто я хотела на это ваше фортепиано! Ещё бы что маленькое. Гитара, скрипка, флейта. Такое, что можно взять в школьный поход за город или на сходку «Стены». Заиграть, чтобы все раскрыли рот и слушали! А фортепиано весит, как я умноженная на десять! Его в грузовике везти в поход? Вы бы ещё в класс органа меня отдали, блин! Нормальный инструмент, да? Не треть комнаты занимает, а полдома. Очень редкий, историчный, гарантирует консерваторию без экзаменов и медалько-дипломы на каждом конкурсе. Потому что соревноваться я там буду с самой собой. 

Приличный ребёнок, если он основной и, значит, на него родителям не плевать, должен собирать портфолио. Победы всюду и везде. Конкурсы, выставки, смотры, соревнования. Спорт, искусство, учëба. Конкурсы красоты. Должна же ты хоть где-то быть лучшей! Папа и мама решили, что я буду хорошим художником и музыкантом. Вот только рисовать я всегда любила. А с музыкой дело решил слух. У меня он был. Притвориться на конкурсе в класс фортепиано, что попасть в ноты сложно, я не догадалась. Ну, мне сказали, что, если я провалю вступительный, то очень разочарую папу. Сам он в детстве тоже учился в музыкалке по классу фортепиано. Закончить не смог. Сломал руку, долго в гипсе ходил. А там уже пальцы плохо гнулись. Жить не мешало. Даже плавать не мешало. А вот играть… Но теперь была я. Человечище с идеальным слухом. Сразу после поступления в музыкалку папа запретил мне играть на физкультуре в волейбол. 

— Ты должна беречь руки! 

Я немного подумала. И стала отказываться мыть за собой посуду. Рукам вредно! Мама злилась. Папа одобрял. Я любила фортепиано ровно на дневную партию грязных тарелок. Потом стало казаться, что готова выдраить всë до блеска. Это лучше, чем сольфеджио! 

Очень сложно долго и упорно заниматься не тем, что любишь ты, а тем, что полюбили вместо тебя. Папина музыка меня выматывала. Ноты наползали во снах. Я писала вновь и вновь один и тот же провальный диктант, путаясь в полутонах и вспомогательных звуках. Гаммы. Можно в резерв? В самый омерзительный накопитель? С чаем без сахара в столовке? Только без гамм! Если бы у меня что-то выходило сразу! Если бы с первых дней я могла бы выдавать мелодии! Но мы двигались с черепашьей скоростью. А за окном отгорала ягодами спелая несобранная красноцветка. Волейбольный мяч летал над спортивной площадкой. Лëн, с которым так хотелось дружить, шëл за руку с отличницей Сашей, и у неë розовели мочки ушей. Диезы, бемоли, мажор, минор. Папа охотно слушал о них. Проникался тем, как я исполняю его мечту. И не водил в бассейн плавать на спине — оставлял время для упражнений. Хочешь добиться успеха — тренируйся. Как в спорте. Вечерами я садилась за инструмент. Я была должна этой лакированной махине мои часы и минуты. Только, когда играешь надо слышать себя. А я перебирала пальцами клавиши и думала о той, второй, с которой посылают видео третьего числа, о том, как засветить Длинному в ухо, чтобы больше не пытался стащить мою ручку со стола, о новых кроссовках, которые выбрасывает в браузере всплывающая реклама (мне бы белые с серебром!). Мне было всё равно, что играю. Какая разница. Это же папина музыка. 

Может, я бы ещё и продержалась. Год или даже два. Получила бы аттестат. Подарила бы папе. Пусть повесит на работе, на самом видном месте. Том, где удобнее гордиться. Но к нам в музыкальную школу пришла преподавательница из консерватории. Шептались, что она готовит будущих звëзд. Берущих кубок любого конкурса. И две из трёх частей нашего музыкального класса сразу почуяли беду. 

Класса то и было три калеки в два ряда. Многие поотчислялись в первый же год. Я им завидовала. А остались либо те, кто сам упарывался в музыку и ловил влëт всë, чему учили, либо те, кого заставили, вроде меня, либо народ, что вроде и хотел бы заниматься, старался, аж пальцы стирал, но получалось у них звенящее ничего. Первым консерваторская преподавательница подходила в самый раз. Остальные приготовились к смерти. Как легко догадаться, смерть к нам пришла. Причём такая, что и экспериментальный госпиталь не спасëт.

Консерваторское чудо мы назвали Мумией. Настоящее имя еë я и не помню. На самом деле, она бы могла и понравиться, не веди у меня фортепиано. Человек из холодильника, застрявший в возрасте сильно старше пятидесяти, но точно не понять сколько ей, блин, лет. Седину она красила, цвет выходил ярко-баклажановый. В тон ему подбирались броши и бусы. Всё гармонично. Еë любимым словом точно была «гармония». Повторённое раз пятьдесят. А ещё она таскала линейку. Самую обычную, школьную, деревянную. Которой щëлкала по пальцам, если делаешь ошибки. За линейку я ненавидела еë всей душой. Это совершенно не больно, если что. Линейка лëгкая. Но сам факт. Меня били! В первый раз получив линейкой, я бросила играть и отдëрнула руку. Мумия скривилась. И кивнула. Мол, продолжай! Я же хотела вскочить, взять эту дурацкую деревяшку и сломать пополам. Папа учил давать сдачи, если достают. Мама говорила: никто не посмеет тебя тронуть. А тут внезапно появилась линейка вместо слов. И я встала из-за фортепиано. И пошла домой. Прямо с середины урока. Рассказывать родителям, что случилось. И… Если вы думаете, что они меня поддержали, вы такие же дуры тупые, как я. Я тоже верила. Но нет. 

— Всех так учат, — сказал папа, — Потерпи. 

— Не устраивай истерик. И не сбегай с уроков. Извинись перед преподавателем, — заявила мама. 

Я сидела и думала. Значит, бить меня нельзя, но на музыке и линейкой можно? Это как? И почему мои родители любят музыкальную школу больше, чем меня? Разве им сложно: пойти туда и попросить убрать линейку? Тогда я снова смогу заставлять себя учиться вместо папы. 

Потом я пыталась привыкнуть. Два месяца. Два. Идиотских. Месяца! Я садилась за инструмент и обмирала. Ждала, что ударят. И понимала, что мама с папой не заступятся. Последнее куда хуже линейки.

Я начала мечтать, что случайно сломаю руку. Лучше обе. Запнусь на лестнице и всё. И конец этому вашему фортепиано. Но потом понимала:  это больно. Наверное, настолько, что хуже не бывает. У нас раз в месяц брали кровь из вены в медкабинете. Анализ на инфекцию костетравки. Со времён эпидемии ввели, говорят. Так вот. Каждый раз, когда я закатывала рукав, чтобы позволить воткнуть в меня иглу, я боялась. Этой самой минуты короткой и резкой боли. Сломанная рука будет болеть долго. Больше месяца. Не надо так. И я выдыхала. Прекращала мечтать о глупостях. Пихала в школьную сумку нотные тетради и шла к Мумии на урок. С омерзительным ощущением, что в очередной раз струсила. 

 Мумия не была злой. Она улыбалась нам. Никому не предлагала отчислиться. Даже самым бездарным. Она, в отличие от меня, любила каждую клавишу фортепиано, и, когда играла сама, по памяти, прикрывала глаза, и из-под летящих пальцев вытекали чëрно-белые полосы. Еë музыка звучала по-настоящему. И рядом с ней мне всегда становилось тошно. Трудно фальшивить рядом с влюбленным в музыку. Хотелось заорать: вам ученик которому за тридцать не нужен? Я не девочка Ника! Я на самом деле взрослый дядька. Просто я не прихожу. Заменяю себя дочерью. И я чувствовала себя резервной. Сильнее той, второй. 

Играть нормально в ожидании линейки не выходило. Чем сильнее я старалась сделать безупречно, тем больше напрягалась. И лажала. Дичайше лажала. Пыталась сымпровизировать хорошо и проскочить. Но ошибка — и щелчок по пальцам. А после щелчка меня сбивало в такие овраги и степи, что и бить оказывалось бесполезно. Мумия явно меня вежливо терпела. Закатывала глаза, поясняла, что и как, показывала невозможное для повторения. Зато уже очень плохо терпела сама я.

И однажды, после уроков, я шла в музыкалку. Она недалеко от школы, потому меня туда никто не провожал. Было солнечно, на автостраде ревели моторы машин. Я кинула мелочь в пластиковый стаканчик какого-то совсем мелкого мальчика в лохмотьях, явно резервного. Погладила чужую рыжую собаку в металлическом наморднике. Потëрла нос уличной статуи — бронзовой девочки-цветочницы ростом с меня. Поплутала тремя переулками, чтобы идти до музыкалки как можно дольше. И увидела пенëк. Самый обычный пенëк из-под срубленного дерева. Тут рос высокий тополь, опасно кренившийся к земле. Я иногда раньше трогала пальцами его кору. Ловила в горсть невесомый белый пух. И вот теперь тополь исчез. Я села на пенëк, закинув ногу на ногу. Положила на землю сумку с нотными тетрадями. И на меня накатило. Не хочу линейку, Мумию, фортепиано! Убейте, сдайте в накопитель, заставьте вымыть всю посуду мира. Никуда не пойду! Я тут останусь, прорасту тополем, дотянусь до проводов, подпирающих облака! Почему, если у меня есть вторая, не отдать ей то, что я ненавижу? И в носу щипало, и мир стеклянно искажался. А потом я встала и пошла. В обратную от музыкальной школы сторону. Будто пенëк оказался развилкой. И с неë получилось свернуть в мою собственную жизнь.

Сначала я думала, что приду к папе и скажу, что всё, хватит, я решила, больше никакого фортепиано. Но раз за разом вместо музыкалки я просто слонялась по улицам. Как можно дальше от Первого городского кольца. В местах, где нет знакомых. Вечерами я врала, что уже позанималась. Иногда играла что-то простенькое для папы. И мне верили. Признаваться оказалось страшно. Может, Лика легко научится играть? И ей окажется плевать на линейку? Может, еë не тошнит от сольфеджио? И тогда папа точно захочет другую дочь. Он и различий не заметит. Сидит моя копия. И заслушаешься какие аккорды выдаëт. А я гожусь только в резерв. Просто тринадцать лет назад, в родильном центре на берегу океана, мама и папа облажались так же сильно, как я за инструментом. Выбрали бракованного ребёнка. И я скрывала, что давно позабыла дорогу к музыкалке. Может, когда-то и узнают. Только не сейчас, пожалуйста! 

Мумию я однажды встретила в продуктовом. Попали в одну очередь на кассу. Она покупала кефир. Всё такая же баклажаново-яркая, в приталенном струящемся платье в пол. Разве только морщины обозначились резче. Наверное, холодильник пережил разморозку. Она узнала меня и ужасно обрадовалась. Аж поздоровалась первой. Я ответила ей на вопрос, почему не хожу, что занятия стали пересекаться с художкой. А там всё серьёзно. Я выставляюсь в детской картинной галерее. Подаю надежды. Лауреат, дипломант, первая гордость после фикуса. Спасибо за занятия, было круто, только фортепиано малость не моë. Но вы красивая, может, нарисую ваш портрет. Мумия понимающе кивала. Я смотрела на её тонкие длинные пальцы, сжимающие ручки продуктовой корзины. И думала, что, если она будет давать концерт, обязательно куплю билет. В первый ряд. И что у неë обалденный острый профиль. Мечта для эскизов. Только музыке я у Мумии учиться не стану. И вообще ни у кого не стану. К ней придёт кто-то с кем не придётся размахивать линейкой. И, пока я размышляла, мне почему-то тоже очень сильно захотелось кефира… 

Зачем Мумия решила позвонить маме? Спасибо, что не папе. Он просто вымер бы от таких новостей. И не повторит ли подвиг Мумии художка? Рисовать я и правда хотела. Но там вышло всё ещё хуже. Ну и плевать. Есть «Стена». А-а-а-а! Нет «Стены». Понаставили видеокамер! Ничего, вообще ничего у меня нет! Даже Лëн обнимать не хочет. Он обнимал бы отличницу Сашу. Как раньше, до отвала еë мозгов. До Сашкиных стояний у кабинета этики. Я друг, товарищ и брат. Или сестра. Какая разница. Есть Сашка, которой на него плевать. Есть я, помнящая сколько родинок у Лëна на щеке. Только себе врать глупо. Я запасная. Вариант «послесашкин». Соседка по столу, товарищ по чатику. Что меня в этом не устраивает, ну? А ещё проблема. Со всеми тетрадями и книгами размокла визитка. По какому номеру звонить, если объявится та, вторая? Та, которую мама и папа могут поменять на меня. Исправить ошибку. 

Дома никого нет. Я включаю свет во всех комнатах. Неэкономно. Запрещено. Только плевать. Сегодня мне конец. Пусть ещё и за свет пнут. Я клацаю выключателем и оказываюсь напротив зеркала. С ненавистью гляжу на отражение. У меня нет даже собственной внешности. Копия. Просто копия. Той, второй. Лики. Но тут-то можно помочь. Меняют похожее на похожее. А если мы будем разные, ну? 

Никаких наушников. Я врубаю музыку на всю громкость. Аудиосистема ревëт так, что слышно в соседних коттеджах. Уши закладывает. Зашибись. То, что надо. Я танцую у зеркала, отбивая взмахами рук рваный электронный ритм. А потом беру ножницы и начинаю выстригать пряди. Тёмные волосы падают на тумбу, отдельные нити липнут к стеклу. Слëзы в носу и в горле. Я захлëбываюсь ими. Мам, пап, это тоже музыка, прикиньте! Что не нравится? И соседям не нравится? Звонок ворот надрывается. Пле-вать! Никакого вам каре. Мы не в парикмахерской. Лику никогда так не подстригут. Выхватить клок с виска. По косой обкромсать чëлку. Ухватить под корень разные пряди сзади. Волосы легко поддаются ножницам. Что, одинаковые?! И теперь одинаковые?! Попробуйте перепутайте! Басы долбят по барабанным перепонкам. 

Мама стоит на пороге. Шевелит губами. Я не слышу еë. Хорошо. Как в наушниках. Пройтись бы по макушке. Не успеваю. Мама выхватывает ножницы. Пульт щёлкает, и падает плотная опасная тишина. Ну, начинай, говори, упрекай, разочаровывайся, собирай вещи, ну! Я стою спиной к зеркалу. Пальцы сжимают тёмные нити — обкромсаные волосы. Только троньте меня! Сами сожрëте ваши линейки! Уйти. Потеряться на три месяца. Да, пожалуйста! Да, ну вас всех! 

— Что с тобой происходит? — тихо и мягко спрашивает мама, выдыхая мяту. 

Я сползаю на пол. Проваливаюсь к подзеркальной тумбе спиной. Не сопротивляюсь, когда мама осторожно гладит меня по макушке. Ножницы лежат на столе. Далеко. Да я и не собираюсь дотягиваться. 

Четвëртая глава

«Средняя результативность одного  рейда зачистки — сокращения поголовья диких резервных не менее чем на тридцать носителей опасных инфекций»

Из доклада главы охраны правопорядка города Лыжнино

Лика

Ночью опять облава. Фонарики. Голоса. Мы лежим с Тошкой за грудой ящиков. Прижимаемся друг к другу. Белый электрический свет скользит над узким оконцем подвала. Снаружи, у стены, шаркают шаги. Раз. Два. Три. Я считаю. Хочешь успокоиться — делай монотонное. И сейчас надо цепляться за цифры. Они идут искать. В третьем накопителе мы играли в прятки. Разбегались по огромному старому дому, лезли в шкафы и под кровати. Слышите, как тяжело дышит тот, кто ведëт? Чур нашëл! И беги. И стучи по дереву. Стуки-палочки за себя! Кашель. Переговариваются. Смеются. Только не шевелиться. Никаких лишних звуков. Там, наверху, ищут нас. Может быть, чтобы сдать на санобработку. А может — чтобы убить. 

За те десять дней, что я была со Стаей, облавы случались трижды. Чаще по ночам. Такие, что застали врасплох. О других предупреждали по цепочке. Одна Стая — другую. Потому что войны идут между собой. Но, когда нас ищут, мы вместе. Ведь, если уничтожат одних, те, кто сдал их или не предупредил, станут следующими. Во время облав я занимаюсь тем, что хорошо умею. Становлюсь невидимкой. Немой. Выигрываю в прятки. И знаю: я забуду это, когда уйду в Новосветьевск. Но, когда скорëжилась в дальнем углу, пытаясь не шевелиться, сильно ноют шрамы. «Психосоматика», —— сказала бы Ленка. Но, наверное, я просто псих. Безо всякой там соматики. 

Чокнутой меня считает Герда. Зовут еë на самом деле совсем не так. Кличка, дело ясное. Стая подобрала еë на бензозаправке. Отбила у скучающей сволочи пытавшейся запихнуть в машину. Герда ищет брата. Не старшего, такого же резервного, как она. Поначалу они жили в накопителе вместе. Долго. Пока их кураторам в фонде хватало денег. Такие пары больше жалеют, если показывать в рекламных роликах. Хроменький хилый мелкий братишка и здоровая крепкая сестра. Фонд нормально поднимал на них. Даже больше, чем нужно. Но потом сестрица подросла, и перечислять стали меньше. А брат ещё на что-то годился. Фонды любят калек. Основные плачут над роликами о них. Здоровым-то, если они постарше, без шансов. Если ещё и некрасивые, — считай, что крышка. Герду попросили валить на все четыре стороны. Ну, или проситься работать в госпиталь. Но дураков нет. Никаких экспериментальных больничек. А брата перевели в другой накопитель. Такой, откуда репортажи пожалостивее выйдут. Третьего вида, в южной глуши. Его-то увезли на поезде. Герда пошла по маршруту поезда пешком. И оказалась в Стае. Герда не умеет петь. И просить не умеет. Зато неплохо дерëтся. Ей ужасно много лет, кажется шестнадцать. Это она настояла забрать меня из перехода. Герда очень хочет выглядеть злой и любит раздавать диагнозы и печальные прогнозы. Тошка помрëт от инфекции. Нефиг обувь отрицать. Мур нарвëтся однажды и ему ноги-руки переломают. Слишком наглый. Стюша кончит в экспериментальном госпитале. Потому что неудачница. Женя сопьëтся или сторчится. Чересчур жалостливый. Такие — не жильцы. 

— А ты свихнëшься Немая. Как пить дать. Ты уже — почти. Ходишь, крутишь в башке всякое. И молчишь. 

Сердиться на Герду невозможно. Она возится со всеми. Кого кормит, кого лечит, кого, как Тошку и Мура, учит понемногу писать. Герда хочет казаться злой, но я ей не верю. 

Так то я не верю никому. Но, пока я тут, надо держаться Стаи. Мне повезло с ней. Выходили. Я не бегу от них сразу в благодарность. Помогли — отработайте. Тем более, я умею петь. Мы с Тошкой — годные кормильцы. Того, что стащит по магазинам Мур, заработает на погрузке Женька и наклянчит Стюша куда меньше, чем заработка с песен. Главное, приткнуться в правильное время. В переходах тоже бывают облавы. И другие Стаи, которые не меньше нас хотят стрясти с прохожих мелочи. 

Из-за облав мы и живём, где попало. То в недостроенных зданиях, то в лесу, то в заброшенных сторожках у железнодорожных путей. Нельзя оставаться. Вычислят. Я не запоминаю места ночëвок, просто иду с остальными. Они тут давно. Знают город. Стюша, правда, умудряется теряться. Она из тех, кому никогда не везёт. Ну, как сказать. Она живая. Хоть и выросла на этих улицах. Никаких накопителей, фондов, основных. Стюша не знает или не помнит, откуда тут взялась. Просто всегда был город, бродяжничество и облавы. 

— Та из родильной больницы подкинули, не иначе, — смеëтся Стюша. 

Она чемпион по выживанию. Живëт везде, мгновенно засыпает на земле и камне, умеет есть листья и кору. И не понимает: почему мы с Гердой рвëмся искать? 

— Надо оно вам? В четыре стены запрут. А тут свобода!

Свобода не любит Стюшу настолько, что для работы на погрузке она слишком слабая, таланта для выступлений на улицах нет, и она просит милостыню у основных. Те еë, конечно, отгоняют и подают вяло. Слишком взрослая, тринадцать лет, не жалко. Бесполезный человек. 

— Вот, чтобы таких как ты добить, облавы и придумали! — бурчит Герда. 

Отлично понимая, что Стюшу не выгонит, как выгоняли из предыдущих Стай. Один в городе не протянешь. Будь ты трижды чемпион по выживанию. Я завидую Стюше. Ей кажется, что у нас всё нормально. Другой жизни ей не завозили. Любит, что есть. 

Но больше, чем с остальными, я хожу с Тошкой и Муром. Они мелкие и ловкие. Иногда я мечтаю, что когда-то вытащу их. Нормально пристрою в дом. Или хотя бы в накопитель. Глупо. У меня у самой ничего нет. Но помочь хочется. 

Тошка живëт, как воробей. Носится, играет с прутиками и камешками, промышляет монетами, выловленными из фонтанов. Это аттракцион. Кто-нибудь кидает мелочь. Примета такая. Мол, вернулся в город. А Тошка тут же рыбкой ныряет следом. Со стороны красиво. Много не заработаешь, но пригодится. Тошка отрицает обувь, отрицает умывание, отрицает то, что надо слушаться, и огребает пинки и подзатыльники за это. Тошка вся сплошное отрицание. Зато умеет играть. Жила в семье. Так получилось, завели, оставили себе, денег было немерено. 

— Дом большой. Двухэтажный. У меня кровать была. С белыми простынями, — частит она восторженно. 

Там ей и купили гитару. Научили по мелочи. Показывали соседям: какая смешная, дрессированная, умеет играть. Дальше угадать легко. У основных прогорел бизнес. Пришлось продавать вещи, так влипли. Повезло ещё, что Тошку выставили на улицу с гитарой. Могли бы и инструмент загнать. А то видать был плохонький. Дешëвый. Тошка болтает об этом легко и весело. Но не ходит в центр, к бывшему дому. 

— Не хочу. 

Это ей позволяют отрицать. 

Мур бегает и играет вместе с Тошкой. По возрасту подходит — ей девять, а Муру восемь. Да и по характеру. Он вроде котёнка. Вечно голодный, тащащий всё, что плохо лежит. И ласковый. Лезет обниматься ко мне и Герде, тыкается носом в плечо Женьки. Чуть зазевалась — его голова уже лежит на твоих коленях. 

— Мур-р? — требует потрепать по макушке он. 

Мур — волонтëрский с передержки. Основные не то забыли его, не то бросили на остановке. Трëхлеткой или около того. Он сидел и ждал. А потом годами жил по разным волонтёрам. Выкинуть жаль, в накопитель без средств фонда или куратора не берут. Вот и передавали по кругу. А потом отпустили в город, решив, что достаточно вырос. Там его и подобрал Женька. В отличие от Тошки, Мур не грустит по старой жизни. Он привык, что то и дело меняются люди и квартиры. Главное, позаботиться о себе. И это Мур умеет даже лучше Стюши. Он собирает деньги, когда Тошка играет, а я пою. 

Мур и Тошка вечно рядом. Работаем вместе. Герде я обязана. Стюшу слушаю ночами, прежде чем уснуть. Она источник нескончаемых историй. Женька же приглядывается ко мне. Думает, что останусь в их Стае. Понятно, что его я устраиваю. Не мелко-беспомощная, добывать деньги умею, может, если не прибьют, ещё и кончу не госпиталем. Дельная находка. Ему-то хуже всех. Когда подписался в вожаки, отвечаешь за своих. Другие выкидывают мелких, больных, слабосильных, тех девчонок, что некрасивые. Женька однажды пожалел каждого из Стаи. Вот и отдувается теперь. С такими, как есть. Ходит вечерами разгружать машины у продуктовых. Вообще резервных брать на эту работу нельзя по закону. Для резервных — производство, работа в полях, спасательные службы. И то не для таких, как мы. Для совершеннолетних. А основные не идут сюда. И убирать улицы не идут, и мыть полы, разносить рекламные листовки и ещё много куда. Потому резервных набирают тайно. Мелких. Без санитарных браслетов. Тех, кому везде всë запрещено. Кого можно обмануть, заплатить мало, а то и вовсе сунуть еды. Удобно. Ещё и передерутся за это. Женька не умеет воровать или просить милостыню. Он ищет случай подработать. И даже находит. Ещё он распоряжается тем, что мы насобирали, следит, чтобы у всех была еда и одежда. Это он дал мне нормальные вещи вместо чëрных накопительских. 

В нормальных вещах мне неуютно. Платье. Ненавижу платья. В брюках можно бегать, лазить по деревьям, ползать по земле. Брюки — лучшая одежда на свете. Не зря именно они входят в форму. Но форму носить нельзя. Я человек с картинки. Однажды я видела своë фото на доске объявлений в магазине. Но в магазин ходят не для того, чтобы читать объявления. Мимо шли люди, и им было плевать на меня. Невидимка. Говорила же, это выход! Но форма плюс сто к подозрениям. И Женька принëс платье. Наделил без примерки, потому оно оказалось немного широковато. Блекло-мышиное, длинное, полностью закрытое, мне до лодыжек, из искусственной немнущейся ткани. Подозреваю, что самое дёшевое на свете. Точно с распродажи. Я чувствую себя глупо в платье и  громоздких ботинках из прежней жизни. Ладно. Фиг с ними, с ботинками. Но платье мешает, путается в ногах. Думаешь, что вот-вот задерëтся. 

В пятом накопителе, в том, что я научилась проигрывать в прятки, девочек заставляли переодеться в платья для видеоотчётов. А мальчикам наделяли белые маркие рубашки. Так красиво, говорили они. Стоишь напротив камеры. Губы деревянные. Чувствуешь себя манекеном. Конечно, у каждой своего платья не было. В ход пускали несколько таких, которые по очереди мерили все. Размер подошёл? Сегодня твоë. Поэтому платья для меня всегда были немного про притворство. Потому что ты врëшь. Будто носишь его постоянно, а не только на съëмке. Будто оно тебе принадлежит. Будто в нëм удобно и весело. И ты счастлива. И давишь улыбку. Потому что не хочешь новых следов, превращающихся в шрамы. Как хорошо, что я плохо помню те видеоотчёты. Но новое платье мешает забывать. Хорошо хоть серое. Без пышных оборок. Не как те. 

Ты же девочка. Ты должна быть куколкой. Спонсорам нравятся куколки. Улыбайся. 

Торт. Я засунута в дебильный торт. Сегодня лимонный, в алую вишенку на подоле. Рукава-фонарики, километры кружев и оборочек. В таком платье меня можно подать на стол в праздничный день. Из-под нижней кромки торта торчат поцарапанные колени. 

Кураторы платят не за хмурое угробище. Тебе помочь улыбнуться? 

Не надо. Пожалуйста. Губы ползут вверх. Хорошо выученный текст отскакивает в запись. Хочется заорать: мам, пап, вы  нормальные? Вы никогда не грустите, да? Вечно рот до ушей? Почему вы заставляете меня улыбаться? Нику вашу смешите, драгоценную Нику!!! 

Когда я увижу сестру, я не буду еë бить. Не буду убивать. Просто скажу: смейся. И пусть смеëтся, как я. Через силу. От страха. 

Но платье цвета покойного мышонка не похоже на торт. Герда кривится, впервые увидев меня в нëм. 

— Где ты это нарыл? На помойку выкидывают лучше. 

Как оказалось, почти с помойки. Из фонда. Был день, когда они выносили на улицу пожертвованное. А там, кто что схватят. Женька схватил мою обновку. В фонды по идее сдают хорошие вещи для резервных. Ну, вроде Стаи. Живущих на улице. На самом деле, отдают, что не жалко. Чтобы пожалеть моë платье надо не дружить с головой. Но Женька злится:

— Умная — ищи сама. Между прочим, это модная вещь. Цвета нашего флага. 

— Угу. Флаг должен стоять на крыше. А мы в него Немую замотали. 

В кои-то веки я согласна с Гердой. 

Но, надо подумать, остальные одеты шикарно. Ну, ничего подобного. Те же обноски из чужих пожертвований. Линялые, выцветшие, грязные. Купаемся и стираем вещи мы в реке. Я хожу туда со Стюшей, Тошкой и Гердой. Сначала купаемся я и Герда, потом Тоша со Стюшей. Тут жарко, одежда сохнет быстро, но пока ещё платье липнет к мокрой после купания коже. Я стою на ржавом остове моторки, закопанном в песок. Сзади щерятся пустыми окнами заброшенные старые склады. Плохое место. Пустынное. Без людей. Самое то для таких, как мы. Тошка плывёт по-собачьи, беспорядочно загребая воду руками. Иногда ныряет, и Герда тянет шею, напрягается, готовится кинуться в воду, если мелкая не всплывëт. Стюша топчется у бережка. Плавать она не умеет, просто заходит по плечи и остаëтся так. 

— Немая, а зачем ты идëшь в столицу? — Герда говорит мне в затылок. 

— Надо. 

— Ты хочешь увидеть этих, твоих основных? 

Я пожимаю плечами. Над водой кружатся толстые неуклюжие чайки. Где-то между Тошкой и небом. У платья нет карманов. Приходится носить стеклянный шарик внутри ботинка. Чувствовать его босыми пальцами. Сейчас я стою на носу мëртвой моторки босиком. И не могу прикоснуться ладонями к шарику. Попросить его о помощи. 

— Знаем мы таких. Хочешь найти и убить? Или в лицо плюнуть? Или, думаешь, пожалеют и оставят? 

Герда любит задавать неудобные вопросы. Тошка плещет в сторону Стюши водой. Стюша отфыркивается, беззлобно ругается. Вытряхивает попавшее из ушей. Где-то далеко, на приличной набережной, у дальних причалов басит теплоход. Он увезëт пассажиров далеко по реке, к самому океану. 

— Немая, им плевать. Всем плевать на нас, ясно? Таких ходоков было ого! Все плохо кончили. Не надо тебе никуда идти. Пропадëшь. 

Шарик-шарик, я знаю, что ты есть! Герда говорит со мной голосом моих тайных страхов. Белые теплоходы с картинок скучных детских книг, где описаний больше, чем приключений, везут других к океану из песен Ленки. Шарик-шарик, я даже хочу остановиться. Я хотела в каждом накопителе. Потому что голос в голове, который, наверное, ум или типа того, шепчет: Лика, куда ты бежишь? Поменяться с той девчонкой? Но, даже если у вас одинаковые лица, ты не умеешь говорить и думать, как она. Не знаешь еë привычек. У неë нет шрамов на ногах, руках и спине. Она может любить платья. Даже близнецы никогда-никогда не смогут подменить друг друга. Теорема Ленки это что-то на честном. Я хочу остаться. Осесть где-то. Смириться. И будет покой. Никакой справедливости, но тихо. Стая, наверное, не  так уж плохо. Тут я хотя бы не чувствую фальши, хоть и приходится есть что попало и купаться в реке. Шарик-шарик, но я четыре года, с понимания, что не будет у меня никакой семьи, дерусь с пустотой. Я вижу волны и над ними голову Тошки. Я чувствую пальцами ног выпуклости облупившейся краски. Лодка-моторка умела плавать. Лодка-моторка застряла в песке и иле навсегда. Смирилась, что она сломана. 

— Герда, а нафига ты искала брата? Он калека. На улице с ним не протянуть. Тебя в накопитель не возьмут за красивые глаза. Глаза у тебя стрëмные. Кошачьи. Ты в курсе. И смысла? 

Мне кажется, что Герда сейчас ударит. Она сжимает кулаки, подаëтся вперëд. Стюша что-то тихо напевает в воде. Пароход гудит ещё раз. Я сказала слишком много слов. Со стороны — злых. Надо приготовиться уходить от затрещины. И бежать. Хоть она всë равно догонит. И придётся терпеть боль. Герда не бьёт. Смотрит и тяжело дышит. Тошка начинает выдыхаться. Приплывает на мелководье, встаëт на ноги, отфыркивается.

— Сволочь ты, Немая. 

Но немного помолчав, добавляет:

— Только я его всё равно найду. 

— А я дойду до столицы. И увижусь с кем хочу. 

Холодает, и моторка проникает мне под кожу бугристым ознобом. Надо натягивать ботинки на босу ногу. Сначала натирало жутко. Потом, когда отпали первые кровавые корки и кожа загрубела, привыкла. Ничего не чувствую. Есть память, что когда-то было больно. Прошло. Не померла же, ну. Стюша и Тошка бредут к нам из воды, держась за руки. Герда вместо затрещины прикасается к моему плечу. Осторожно, кончиками пальцев. Как погладить хочет, но словно стесняется или не умеет быть ласковой. 

— Жалко, если ты закончишься. 

Странно, что ей не наплевать. Я вношу в уме Герду в коллекцию особенных людей. Тех, кого я хочу помнить. 

Ночью приходит невычисленная облава. Все знают, что облавы разные. А, может, знаю только я. Я, которая любит делить на виды. Хорошие облавы тащат на санобработку. Прививки, вытравливание вшей, проверка на те инфекции, что видны при первом обследовании. Хорошие облавы нужны для того, чтобы уличные резервные не разносили заразу. Кому нужна новая эпидемия? На санобработку по-хорошему надо ходить добровольно. Только этого мало кто хочет из Стай. Поэтому ловят насильно. Занимаются всем этим волонтёры. И основные, и резервные. Обработанным оставляют браслет на руке. Знак, что ты не опасен. Хороших облав бояться глупо. Только бывают плохие облавы. 

В четвëртом накопителе мне впервые рассказали, что многие считают: уличных резервных не должно быть. Только накопительские. И неважно, что туда без денег не берут. Улицы не для диких резервных. Точка. Санобработки мало. Просто надо решить проблему. Еë решают. Отлов и отстрел. В лучшем случае. В плохие облавы выползают любители мучить. Говорят, могут и сжечь или утопить. Или отравить. Поэтому нельзя брать на улице еду, если лежит бесхозная. Вот правда, лучше стащить или купить у основных то, что едят они сами. В свободно лежащем может оказаться яд. Или, например, иголки. Подбрасывают. Зачищают улицы. Не знаю. Я прячусь. Я всегда прячусь. Любая облава может оказаться плохой, как по мне. 

Плохие облавы, конечно, незаконны. Только расследовать, ловить тех, кто в них ходит, ну, зачем? На самом деле, они куда проще и выгоднее. Не надо деньги тратить на тех, от кого избавились уже. Если помочь накопителю от фонда, можно сделать красивый фотоотчёт. Белые рубашки. Платья-торты. Хорошие сборы. На помощь уличным много не добудешь. Тут не будет симпатичной картинки. Потому всë больше и больше плохих облав. И я не знаю, кто к нам пришëл сегодня. 

Подвал. Недостроенное здание, полынь и кипрей у фундамента, ящики на полу, объëмные граффити на стенах. Сегодня мы ночевали тут. Не самое лучшее место. Мало укромных углов. Если за нами спустятся, — беда. Тошку трясёт. Она маленькая. И почти домашняя, хоть и отрицает всё на свете. Я держу руку на её лопатках, прижимаю чужое тельце к бетону. Чувствую, как бьëтся моë сердце. Чувствую, как вздрагивают под пальцами Тошкины тощие рëбра. Шарик в ботинке помогает верить: всё кончится хорошо. Не вместе со мной кончится. 

Снаружи выстукивают фундамент. Стук. Ненавижу стук. Тра. Та. Та. Целая дробь. Коридор пятого накопителя. Старый паркет. После уроков мы часами ползаем на коленях и скоблим этот проклятый паркет стëклами. Стружки колют пальцы. Циклевальная машина тут есть, но воспитание трудом никто не отменял. Паркет должен быть гладким. Он отзывается стуком на шаги. Я помню сказку про медведя. Медведь ищет дом старушки, варящей его ногу. Медведь скрипит липовой деревяшкой. Скирлы-скирлы-скирлы. Каблуки стучат по гладким доскам, с которых сотый раз снимали стружку. 

Ты опять ходила у ограды? Думаешь, отсюда легко убежать? Что скажут твои кураторы? Подойди ко мне. 

Ссадины затягиваются и рубцы сходят быстрее, чем заживают синяки. Правда синяки исчезают бесследно. Со ссадинами есть варианты. Но всё равно ждать куда хуже, чем терпеть боль. Вот сейчас. За мной. Идут за мной. Можно нет? Тра-та-та. Скирлы-скирлы-скирлы. Не стучите. Пожалуйста, не стучите!!! 

Они уходят к следующему недостроенному дому, не зайдя в подвал, а только посветив. Но мы пока не дëргаемся. Превращаемся в статуи. Я глажу Тошку по плечам и лопаткам. И понимаю, что утром надо уходить. Если закончусь в облаву, то не увижу Нику. Хотя бы не попытаюсь сделать то, о чëм давно мечтала. Или залипну в Стае. Приживусь. Жалко их. Кто будет петь? Но у меня есть я и моя бесконечная дорога в столицу. Я сама временами не верю, что дойду. 

Под утро мы спим, спим и днëм, навëрстывая бессонную ночь. Потом я сижу на полу, и тëмные объëмные буквы граффити наплывают, втекают в меня с тупой болью в висках. Стюша рассказывает сказку Тошке и Муру — единственным, кто готов слушать и верить. 

— … А есть особая дверь в стене. Только для резервных. Она ведëт не в подвал, а к океану. Идешь-бредешь по подземному ходу. А потом неба — хоть ложкой ешь, вода совсем стеклянная, чистая, песок как сахарный, только скрипучий и несъедобный… 

Граффити — слово «Любовь» в облаках розовой пены, словно выложенное из жвачки. Наверное, тут гуляла парочка. Держались за руки, обнимались, пробрались внутрь и рисовали вдвоëм на стене. Голос Стюши винтится в мозг шурупами, толстыми, тяжелыми, тупыми. 

—… И там, у океана, все друг другу братья, сëстры и друзья. Просто место хорошее. Но только дверочку надо найти. А она не ко всем приходит, прячется… 

Я достаю из ботинка шарик. Катаю по ладони. На него из окна падает узкий луч, скользит по расцарапанной Стюшиной щеке. Кто-то в городе толкнул или ударил. На вопрос, что случилось, она отмахивается:

— Заживу. Не убили же! 

Мне нужна за розовым граффити дверь в Новосветьевск. Шарик-шарик, помоги! Стеклянные бока теплеют в моей руке. Но нет никакой дверочки. Есть щерящаяся опасностями автотрасса. 

Ухожу я из Стаи через час. Будто бы прогуляться. И бреду из очередного пункта А в пункт Б, по страничкам упрощенного задачника для обучающихся из накопителей. Путешественники в задачах не умеют возвращаться. Они отматывают путь по отрезкам. У отрезков хотя бы есть точки начала и конца. А мне иногда кажется, что я иду по прямой. Только она параллельна той, по которой шагает моя вторая, Ника.

Ну и пусть. 

Захочу — прямые станут перпендикулярными. 

Я уже хочу. 

Калейдоскоп. Во втором накопителе лежал в игровой комнате калейдоскоп. Зажмуриваешь один глаз, подносишь к другому тëмную трубку, видишь узоры из цветных стëклышек. Вертишь — новая картинка. Я складываю города. Электрички. Моë спасение в пригородных электричках. В поезда дальнего следования нужны документы. Я передвигаюсь на электричках, там же пою и собираю на еду и новые билеты. Где-то еду без билета, прячусь от контролеров в туалете, спрыгиваю на насыпь с перронов промежуточных станций и перелезаю через ограду там, где нет турникета. Хуже всего искать, где переночевать. Как спрятаться ото всех. Ты беззащитна, когда спишь. Ты слишком видима. Надо спрятаться до того, как сморит. К третьей неделе странствий я начинаю понимать Стюшу, способную вырубиться где угодно. Какая разница: мягко или жëстко, тепло или холодно. Лишь бы безопасно. 

Страха, что поймают, больше и нет. В первые побеги меня ловили недалеко от ограды. Теперь же есть трассы, электрички, чужие города. Преступников не всегда находят. А их усердно ищут. Беглецов же вроде меня просто забывают. Отчитываются о них хроникой расклеенных по стендам и транслируемых в электронных источниках ориентировок. Ну, или везëт. Их загребает хорошая облава. А так-то мы сразу пропавшие без вести. 

Я сижу на остановке. Ливень колотит струями наотмашь по пластиковым бокам павильона. Рабочие берут штурмом переполненные автобусы. В кулаке — шарик. Я думаю, что те, кто пытаются втиснуться в двери автобусов, спешат туда, где их ждут. Ну а мне торопиться некуда. Серое платье уже давно стало таким же привычным, как ботинки на босу ногу. Город, в котором меня накрыло дождем, называется Лыжнино. От него до столицы, по моим подсчëтам, четырнадцать пересадок между электричками и меньше чем трое суток пути. Это неожиданно очень мало. 

Накрывает паникой. Чтобы успокоиться, я смотрю сквозь шарик, как в калейдоскоп, зажмурив левый глаз. Бесконечность дождевых радуг. Я хочу остаться в Лыжнино. Я хочу заболеть костетравкой, как первые жертвы эпидемии. Я хочу утонуть в стихийном наводнении вместе с автобусами и остановкой. Я только сейчас ощущаю, насколько сильно боюсь. 

Потому что получилось. Близко уже. Я дойду. И попытаюсь найти в огромной столице Нику и моих кураторов… папу и маму. Найти, не зная адреса. Как, как я буду их искать, как?! Это в сказке есть камни и говорящие звери. А тут — сама, без помощников. Я понятия не имею, что делать. 

И. 

Хуже другое.

Я не знаю, что страшнее. 

Не найти? Или всë-таки найти и понять, что искать не стоило. 

Что ни с кем я по правде не могу поменяться. И тем более убить. Я ведь и драться не умею. А убивать хуже. Что мои кураторы…мама и папа… всë решили, однажды перестав приезжать. Что Ника, девочка которой я не нравлюсь, на самом деле намного лучше меня. 

Что Нике на меня плевать. 

Интересно, сможет ли  Герда отыскать брата? Он хотя бы точно еë ждëт. 

Рядом со мной, на той же скамейке тулится с самого бока пара основных. Пожилая женщина и мальчик лет четырëх. Могли бы и согнать, имеют право. По мне без бейджа видно, кто я такая. Женщина косится на моë потертое мятое платье, на грязные ботинки, но ничего не говорит. Такие тоже есть. Те, кто брезгует, но не прогоняет. Мальчик иногда строит мне рожицы и жадно разглядывает шарик. И канючит:

— Ба-а, а когда такси?! 

— Скоро уже. Видишь, дождь какой. Вот и едет долго. 

— Ба, можно мне с тëтей поиграть? 

Ничего себе. Я выгляжу настолько старой? Хотя ладно. Для такого мелкого — вполне тëтя. 

— Нельзя. Тëтя… может быть заразная! 

Я невидимка. При мне можно говорить, что угодно обо мне. Я Немая. Надо молчать. Надо, блин! 

— Ба! А почему мама не хочет мне братика подарить? Или сестричку? 

Бабушка краснеет, смущенно отворачивается, пытаясь высмотреть машину с маркировкой таксопарка в гудящем ливне. 

Я подмигиваю мальчику и начинаю разглядывать его в шарик. Пусть твои родители никого тебе не подарят, ладно? Тëтя против. Мальчик искажается, вокруг него плавают тëплые радуги. 

Спустя четырнадцать электричек случится то, чего я очень сильно боюсь. И очень-очень сильно хочу. 

Теорема, о которой рассказывала Ленка. Я и моя сестра как основа для доказательства. 

Я — Лика, она — Ника. Мама-папа, вы издевались да, когда давали нам похожие имена? Или с воображением проблемы? 

Шарик-шарик, помоги! 

Шарик-шарик, я не знаю, что будет. 

Мне страшно, шарик! 

За стенами павильона выключается дождь. От солнца блестят лужи. Запах мокрого асфальта въедается в ноздри. Мальчик с бабушкой бегут к такси. Мелкий не сдерживается. Пробегая, гладит меня по руке. Люблю маленьких. И таких, как этот, и постарше, вроде Тошки и Мура. Можно было бы стать если не учителем или воспитателем, то волонтëром, как Ленка. 

Только кто мне позволит. 

Я бреду по мокрому Лыжнино и слышу, как за спиной хлопает дверца такси под крик мальчика:

— Тëтя хорошая! Не заразная! 

Часть третья. Доказательство

Пятая  глава

«Обязательно расположение пунктов видеонаблюдения в таких общественных местах, как  учебные заведения, здания офисного типа, места массового скопления основных и резервных»

Из типовой инструкции по технике безопасности

Ника

В коридоре комитета по охране детства неожиданно много людей. Мы не сразу находим, где сесть. Очередь электронная, с нашего места в дальнем углу плохо видно табло с номерами. Мама нервничает. 

— Лучше расскажи сама! Ника, я должна понимать… 

Я расковыриваю корочку царапины на руке. Зацепилась вчера за угол стола. На классном часе. Этот был ничего. Не самый ужасный в жизни. Самый ужасный проходил прошлой весной. В тот день, когда я поняла, что ненавижу отличницу Сашку. И Лëна тоже. Но его, может быть, и нет. Ну так, иногда. А Сашку точно. 

Завидовать плохо. Так всегда говорят. Если у другого получается лучше тебя, надо радоваться, поздравлять его с победами. Я пытаюсь так жить. Попытки проваливаются. Нет, если твой друг победил, там, где ты проиграла, ещë кое-как. А если не друг? Это немного лицемерие —радоваться за всех. Или не немного. Поэтому Сашу мало кто любит. Она слишком правильная, чтобы делать глупости. С ней нельзя переписываться во время урока, или сидеть на подоконнике открытого окна, или перебегать дорогу в неположенном месте. Но это ладно. Только я с трудом представляю, как с ней есть поп-корн на соседних креслах кинотеатра или плавать по параллельным дорожкам бассейна. Саша нужна, чтобы объяснять, как делать домашние задания. А ещë, чтобы торчать после уроков в химической лаборатории. Ногти Саши подстрижены коротко-коротко. На запястьях — незаживающие следы ожогов. Память неудачных опытов. Руки у неë некрасивые. Да и сама она не из тех, кого снимают в рекламе. До прошлого года мне было всë равно, что мы учимся в одном классе. А потом она выиграла конкурс по химии и засветилась в новостях. А ещë я увидела еë с Лëном. 

Музыка. Я иду на занятие к Мумии, шагаю по бордюру, раскинув руки в стороны. Так медленнее. Сумка хлопает по бедру. Они в конце проспекта. Не рядом. За руку. Саша привычно сутулится, еë синяя блестящая лаковая куртка волнится бугорками лопаток. Я слышу смех. Еë и Лëна. Бордюр узкий и высокий. Сконцентрироваться, чтобы не упасть. Вспомнить ноты для сегодняшних упражнений. У меня впереди часы музыки. Саша и Лëн шагают вдвоëм, не видя меня за спиной. Им вообще плевать на посторонних. Разве кто-то нужен, когда хочется держаться за руки? 

Сашка прихрамывает на левую ногу. Не всегда. Только, когда устаëт. Был перелом, плохо сросся. Такое исправляет операция. Можно заново сломать и собрать кость. Не в экспериментальном госпитале, а в обычной больнице. Говорят, Сашка так и собирается сделать на каникулах. Дико больно будет, наверное, когда отойдëт наркоз. Но это Сашка. Она не закричит. 

 Я помню, как она упала два месяца назад. Перемена, лестница ведущая вниз. У нас в корпусе две лестницы. По одной только поднимаются, по другой только спускаются. Такие правила. На переменах в пролётах стоят ребята из дежурного класса. Следят за порядком. Но Сашка рассеянная. Она решила подниматься по лестнице, ведущей вниз. Вот еë и сбила толпа младшеклашек, летящая в столовую. 

Мы с Лëном сидели рядом с ней на полу. Ждали Скорую. Когда человеку плохо, даже если это не твой друг, а наоборот, наверное, подло его бросать. Я вот не могу. И я стояла над сидящей на полу Сашкой и думала: почему она не плачет? Вот у мелких, которые виноваты, что она упала, глаза на мокром месте. А она только кусает губы и морщится. Больно же до ужаса. И у нашего класса шла этика, и проходили этические дилеммы, а я вместо урока стояла у лестничных перил и бормотала:

— Потерпи, пожалуйста. Скорая примчит сейчас! У них просто много вызовов! 

И Сашка кивала, и у неë горели щëки, и видно было, как ей сложно терпеть. Лëн держал руку на еë плече. 

Я ненавижу Сашку. Но при этом уважаю. Ну, может, совсем чуть-чуть. 

А до этого я говорю на классном часе. Том самом, год назад. Какая разница, что именно говорю. На табло электронной очереди всплывает наш номер, и мы с мамой заходим в кабинет. 

На полу — фикус в кадке. Фикус это какой-то цветок несвободы. Их заводят в официальных местах. Дома, для уюта, фиалки в горшке. Или алоэ, которым можно лечить больное горло. Или даже кактус. Удобный цветок.  Его поливать можно редко. А фикусы нужны, чтобы напомнить: ты в чужом месте, берегись. Аккуратные шкафы с множеством папок-скоросшивателей, светлые кремовые жалюзи, ореховый ламинат. Стерильно и правильно. И фикус — знаком опасности. 

Инспектор по охране детства сидит у монитора. Седые незакрашенные волосы перехвачены в пучок, серая форма немного смята в груди, на коротких ногтях нет маникюра. Вид человека, который так устал, что на себя уже плевать. Трескуче гудит кондиционер. Старая модель, шумная. Наверное, запрещают менять. 

— Ника Ларцева, основная, и еë законный представитель? — инспектор сверяется с номером талона. 

— Да, — отвечает мама. 

Мама комкает одноразовый бумажный носовой платок. Сминает в кулак. Маме очень не нравится то, что с нами происходит. А я ничего не понимаю. Зачем мы здесь? 

— Ника, расскажи, пожалуйста, где ты была вчера в 18.10? Учти, что чистосердечное признание облегчает ответственность. 

— В смысле? Дома была, уроки делала. 

Что ей от меня надо? «Стена» рискнула прогуляться под видеокамерами и сдали? Но Лëн предупредил, и я запомнила, и пока не мелькаю там. И я, правда, сидела в своей комнате. Учила доказательства к теоремам. Мне грозит неуд в четверти по этике. Почему я не могу влюбиться в учителя этики? Наверное, потому что он похож на папу. И я бы, скорее, жгла с ним костры и играла в настолки, чем мечтала, чтобы он мне улыбнулся. А лучше бы влюбилась. Зубрила бы его предмет. Стала бы отличницей. Никого не разочаровывала. Совсем, как Саша. 

— Ника, ты уверена? 

Инспектор смотрит с обречëнной усталостью. Длиннющая очередь до меня, такая же — после. Между указательным и средним пальцами еë правой руки — красная натëртость мозоли. Слишком часто держит ручку. Для чего? Она же печатает, вот — компьютер рядом. Так много подписей на протоколах или что у них там? Становится даже малость жалко её. Я киваю и снова изучаю фикус. 

— А в чем собственно обвиняют мою дочь? — нервно спрашивает мама. 

В комитет по охране детства ходят с мелкими правонарушениями. Для чего посерьëзнее есть охрана правопорядка. Но несовершеннолетних, особенно основных, туда зовут редко. Если вы, конечно, не угоните океанский лайнер или не взорвëте школу. Впрочем, если вы это сделали, то я бы лучше отправляла к моей маме. В экспериментальный госпиталь. Голову лечить. Зачем нормальному человеку угонять лайнер? 

— Ника, ты понимаешь, что мы имели основания вызвать тебя сюда? 

Инспектор как не замечает маму. Интересные дела. 

— Не-а. 

Может, я свидетель? Но что случилось? Мои одноклассники — террористы? Мои друзья сломали аттракцион в парке? Меня ищет сумасшедший маньяк? Ну, не знаю. Всë похоже на бред. 

— Хорошо. Пожалуйста, давай посмотрим  запись с камер. И потом объяснишь, что сочтëшь нужным. 

Инспектор разворачивает к нам с мамой монитор компьютера. Внизу — наклейка с инвентарным номером. Что-то шестизначное. Такая же вечная примета чужих мест, как и фикус. 

В окне проигрывателя — чëрно-белая видеозапись. Такие вроде делают камеры видеонаблюдения. Магазин, ряды полок. Статичная замершая картинка. Девчонка шагает между рядов, задевает локтями ценники. Подвытертое платье, крупные ботинки. Девчонка вертит головой, разглядывая полки. Быстро сгребает что-то хлебное, — то ли батон, то ли багет, — и отправляет за пазуху. Я смотрю спокойно на себя, ворующую еду в магазине. 

Биометрия. Камеры распознали лицо. Соотнесли по базе данных с Никой Ларцевой. В 18.10 в магазине толпы. Резервные с работы идут. Тут, кажется, какой-то крупный сетевой супермаркет. Мимо девчонки снуют люди с тележками и корзинами. Охранники недоглядели. Теперь ищут. Девчонка уходит из-под камеры. Вероятно, к выходу. 

Девчонка на кадрах технической съëмки, конечно же, не я. 

У неë нет моих непонятно как обкромсанных волос. Так ещë попробуй постригись. Мама просила:

— В парикмахерскую, там исправят! 

— Чучелом нравится ходить? — съехидничал папа. 

Нет. Ни. За. Что. 

Никаких копий. Мои угробищные волосы. Неповторимые и индивидуальные. 

— Отстаньте, отрастут! 

— Что значит «отстаньте», ты как разговариваешь с матерью? 

Наушники, дискоритм, максимальная громкость. 

Как хочу, так и разговариваю. 

Копия на видео. 

Я, которая не я. 

Лучше бы раскрыли «Стену»… 

Мама что-то объясняет инспектору, тычет в сторону моих волос, роется в смартфоне. 

— Ника, ты ничего не хочешь рассказать? 

— Мне нечего. Я была дома. Правда. Не ворую по магазинам. 

— Ника, ты понимаешь, что легко сличить изображение с… 

— Простите, а можно в туалет? Я быстро.

— Да. Женский за поворотом, возле семнадцатого кабинета. — в голосе инспектора ворчливая досада. 

Я не захожу к кабинкам. Останавливаюсь у раковин умывальников, смотрю в зеркало. Припадаю губами к крану и пью прямо из него холодную воду. Мама была бы в ужасе. Некипячëнная же. Бактерии, инфекция, заражение, смерть. 

Мама — в кабинете. Рассказывает инспектору о своей правильной и неправильной дочерях. А я — кто? Какая из двух? 

Я представляю себе Лëна или Сашку, смотрящих ошарашенно, как я сгребаю в супермаркете с полок еду. И гадающих: почему так быстро волосы отросли? Ладно, Лëн знает про сестру. 

Я думала, что та, вторая, потерялась навсегда. А она бродит по ближайшим улицам. 

В детстве мы любили болтать о страшном. Вечерние истории, здорово звучащие при погашенном свете, в дальнем углу коридора, где-то между туалетами и вечно запертой химической  лабораторией. 

Девочка-девочка, гроб на колëсиках твой дом ищет. 

Девочка-девочка, тебя ищет сестра. 

А ведь найдëт же. 

Номер телефона. Серая визитка. Дурацкий ливень. Хотя нет. Из охраны правопорядка, наверное, позвонят сами. Загорецкий — фамилия инспектора. Он и позвонит. Хотя бы для отчётности своей.

Почему она одета так стрëмно? Ботинки эти мальчишеские. Ладно, платье по фасону даже модное, но надо хоть иногда стирать вещи, что за трава на подоле и рукавах! Если я у природы получилась дискуссионно, хоть она могла бы выйти красивой. Или, как минимум, аккуратной. Небось, тоже ногти грызёт.

Не ври. 

Любят и хромых, и очкастых, и занудных.

Просто тех, кто не ты. 

Маму я встречаю у двери кабинета. 

— Мы будем оспаривать штраф и пометку в личное дело, — говорит она раздраженно. 

Меня мало волнует пометка. 

Меня волнует та, вторая. 

Мам, ты правда сейчас думаешь о чепухе в кабинете с фикусом? 

А, может, я и хочу увидеть еë. Ну, перед тем, как сдам. Спросить: где она бродила три месяца. Долго же. Там, наверное, были приключения. Как в кино и книжках. Встречались опасные дикие звери. Ладно, откуда звери? Бродячие собаки сойдут же? Злые маньяки, из дома которых на краю леса она сбежала. Но на самом деле от маньяка не сбежишь. Иначе это какой-то неудачник, а не маньяк. Хорошо. Просто идиоты типа Длинного, от них легко спрятаться. Приключения. У Лики были приключения. Это же здорово. Я бы о них послушала. 

Нет, потом я еë выдам. Но… 

Это ведь не совсем ужасно, если сначала поговорить. 

Узнать подробнее о трëх месяцах сплошных приключений. 

Понять, какая она. 

Та, вторая. 

Мессенджер взрывается сообщениями Лëна. Но я открою их позже. Подождëт, не развалится. 

Сашке пусть пишет. 

Лëн. Я и так проваливаю теорему привязанностей из-за тебя. 

Пожалуйста, не пиши мне! 

Ты хочешь забрать брата. 

Ты решил. 

Тебе просто. 

А мне что делать? 

С той второй. 

Дома мама открывает консервным ключом банку кукурузы. Руки вздрагивают. Лезвие вгрызается в жестяную крышку. Одно неловкое нажатие, вскрик, — и я бегу за антисептиком и потом аккуратно промокаю ватным диском ранку на чужой ладони. 

— Ника, если вдруг… если ты увидишь еë… позвони мне! 

Позвонить надо в охрану правопорядка. 

Или маме. 

Мама знает как лучше, а серой визитки больше нет. 

Значит, маме. 

Мама уходит на балкон. На руке — свежий бинт. Мама, стоя спиной ко мне, запрокидывает голову. Надо постучать. Или вообще хлопнуть дверью, ворваться, обнять за плечи. Но я надеваю наушники. В воздухе — монотонный бит, похожий на звук электричек, летящих возле парка. 

Мама, ты тоже боишься ту, вторую? 

Мама, ты тоже еë ждëшь? 

Надо прочитать сообщение Лëна. Не надо, не хочу. Я киваю, догоняя движениями ритм. Я не выхожу на балкон. 

Утром, когда папа высаживает из машины на парковке перед школой, я вижу венок на столбе. Из кольца искусственных еловых веток пробиваются лиловые мохнатые цветы. Пластик цветов полупрозрачный, краска просвечивает на солнце. На чëрной ленте — круглые загогулины букв. «Любимой доч… ». Авария. Тут опять случилась авария. Оживленный перекрëсток, венок рядом с пешеходным переходом. Кто-то спешил и бежал. Или кто-то не успел затормозить. Я читаю по венкам на столбах страшилки нашего Новосветьевска. 

Можно я не буду знать героев этой сказки? Я не хочу. 

В коридоре девчонки смотрят на меня странно. Не подходят. Шушукаются. Длинный, даже Длинный с его компашкой, сторонятся и не вопят обидного. Ладно, может играют в «жабу». Как в младших классах. Кого-то одного выбирают жабой. Жаба скользкая и противная. К ней нельзя прикасаться. С ней нельзя говорить. Жаба сидит одна в столовой. Над ней смеются и показывают пальцами. Жабы меняются каждый день. Почему-то я помню, что чаще всего жабой оказывался Длинный. Я только пару раз. Но мы не играем в «жабу» с третьего класса, с тех пор, как Савушкин ревел в коридоре так, что его забрали на целый урок к психологу. Но сейчас мне кажется, что я жаба. Или виновата, только не знаю в чëм. 

Сашу ко мне посылают на первой же перемене. Она из тех на кого не обижаются. Идеальный человек для неудобных вопросов. Разведчик, отдувающийся за всех. 

Тем более, что докопаться именно до меня ей приятно. Пославшие в курсе. 

Саша хромает ко мне быстро и неловко. 

— Ника, ты не заболела? 

— А по мне не видно? 

— На рельсах не видно было. 

Воздух загустевает. Теперь я почти хочу, чтобы дело было в «Стене».

— На каких ещë рельсах?! 

— Ты вчера по рельсам ходила. Мы звали, а ты не откликалась. Вся грязная, в ботинках на босу ногу. Как ненормальная. 

Я вижу чëрный венок и серебристые буквы на ленте. Я чувствую себя так, словно венок мой. 

— Вы сами там не спятили? Где это было? 

Мне даже не важно, кто там сегодня «мы». Кто объявил меня жабой. 

— На насыпи, где поворот у Первой кольцевой. Рядом с художкой. Ника, может, ты лунатик? Ну, если не помнишь. Провериться надо. 

Я заталкиваю лихорадочно книги и тетради в сумку. Мочки ушей горят. 

— Ты к доктору, да? — кричит мне в спину Саша. 

Ещë пять уроков. Этика, логика, география, основы первой медицинской помощи. Прогуливать нельзя. Особенно этику.  Я лечу, перепрыгивая ступени. 

Слушай, ту вторую видели вчера, непонятно во сколько! Даже место не уточнили. Ну и что! Я пойду по рельсам, пройду всю линию. Я найду и позвоню маме. 

Мама-мама, чур нашла! 

Дорогу до Первой кольцевой я помню наизусть. По крайней мере до того места, где художка и примыкающий к ней белый купол детской картинной галереи. Слишком часто и много приходилось там бывать. До тех пор, как меня выгнали. 

Первая кольцевая может вывести к парку. Там она отслаивается отрезком-радиусом, где электрички сворачивают ко Второму кольцу. Чуть дальше — перекрëсток, откуда можно уехать в пригород. Маленькая станция на пересечении рельс. Оттуда ходит даже целый один поезд дальнего следования — «Новосветьевск — Лыжнино». Я ездила на нëм. Выставка-показ в Лыжнино работ одарëнных детей. Тогда, год назад, таких выставок у меня было много. Только Лыжнино остался особенным городом. Городом, где я выиграла первый приз. Городом, где я поняла, что дела с художкой ничем хорошим не закончатся. Но мне не нужна сейчас станция, откуда можно уехать в Лыжнино. Она в стороне от первой кольцевой дороги. Мне просто надо чем-то занять мысли, чтобы меньше нервничать. 

Интересно, остались ли ещë мои акварели в галерее? Понятно, что экспозиции меняются. Но вдруг? Я иду по рельсам и смотрю на кукольный домик художки, с еë витражными окнами и флюгером-корабликом на крыше. Там тройной стеклопакет, но в мастерских до нас всë равно доносился мерный гул от электричек. Я стою у мольберта, палитра рядом чуть вздрагивает от вибрации пола. Первая кольцевая радужно распадается в цветном стекле. 

— Перспектива! Помните о перспективе! 

Моя перспектива — сказать то, после чего не возвращаются, и хлопнуть дверью. А потом жалеть месяцами. 

Но не хочу, не хочу думать и об этом. Ни о чëм не хочу! Лучше считать шпалы. 

Раз. Два. Три. Четыре. Если пойдëт встречный поезд, я спрыгну на насыпь. Успею. Меня должно быть видно издалека. Электричка взорвëтся предупреждающим сигналом. Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Какая же я глупая. По кольцу можно идти целые сутки, наверное. А мне до ужина надо попасть домой. Да и с чего я взяла, что та вторая останется тут? Двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь. Детская картинная галерея уже за спиной. По бокам тянется серый бетон стен. Баллончик бы. И рисовать космос. Мы ходили когда-то классом в планетарий. По ту сторону телескопа на меня дышали звëзды. А в шею дышали одноклассники. Потому что очередь, а я застряла. Сорок восемь, сорок девять, пятьдесят. Завтра писать объяснительную, почему я сбежала с уроков. Настоящую причину указывать не хочется. А Саша расскажет, как резко я сорвалась. И пускай. Семьдесят два, семьдесят три, семьдесят четыре… 

Гудок. Впереди, на  приличном ещë расстоянии, беловато-жëлтый отблеск фар. Возможно, электричка пытается затормозить. Я прыгаю вбок, при падении нога подворачивается. Я качусь вниз по насыпи, превращая в рубище дырявое очередные приличные колготки. Меня бьëт об упругие стебли сорняков. Я лежу на сухой земле и всхлипываю. Рядом со мной, отдельно, валяется школьная сумка. Сверху слышится стук колëс и тарахтение металла. Электричка летит дальше. На щеке и коленях — тëплое. До крови ссадила что ли? Дела… 

Сухая земля у насыпи отзывается шагами. Перед глазами — чëрные потëртые носки чужих ботинок. 

— Эй! 

Голос над головой. Девчонка, кажется. Ну, спасибо, что не путевой обходчик. А то ещë и наорали бы, что шляюсь в неположенном месте. А то и сдали бы ближайшим патрульным.

— Можешь встать? 

Я кое-как сажусь. Голова не болит, руки-ноги на месте. Прорехи колготок пропитываются розовым. Ко мне тянется чужая рука. Под  нестриженными длинными ногтями — кривая каëмка земли. Из могилы выкапывалась, что ли? Есть тут около железки кладбище. Историческое, мемориальное, со времëн эпидемии. Но мертвецы не носят ботинки на высокой шнуровке. По крайней мере, в фильмах ужасов они выглядят по-другому. Я знаю, я смотрела.

Пальцы тонкие и длинные. Ладонь мелкая. Выше руки я пока не смотрю. Пытаюсь прийти в себя. 

— Опирайся. 

Звучит скорее приказом, чем предложением. Такая насильственная помощь. 

Я цепляюсь, мышцы лодыжек протестуют, когда пытаюсь подняться. Всë, получилось. 

— Спасибо. 

Девчонка смотрит на меня. Как прикидывает: сильно ли расшиблась. От девчонки резко пахнет потом, давно немытым телом и почему-то свежескошенной травой. Я ещë держу еë за руку, потому что боюсь упасть снова. 

— Не ходи по рельсам там, где светофоров нет. Тут опасно. Надо дальше. 

Мои пальцы дрожат в чужих. Сипловатый низкий голос отдаëтся в голове. Чужой голос. Девчонка чуть отстраняется. Отпускает. Поднимает мою сумку с земли. Прежде чем протянуть, рассматривает с любопытством значки. 

— Держи. 

Я всë ещë очень хочу ошибиться. Мы стоим в тишине, рокочущей звуками улетающей по кольцу электрички. Колготки змеятся «стрелками». Кровь подсыхает на щеке. На верху насыпи, у самых рельс, пробивается из земли и сыпучей мелкой гальки дикая алоцветка. По спуску кудрявится горько пахнущая полынь, и еë мелкие листочки прилипли к моей юбке. 

И что тут скажешь? 

Я знаю, как тебя зовут? 

Глупость же полнейшая. 

Я вешаю сумку на плечо. 

Девчонка делает шаг назад, к жидкой берëзовой рощице у насыпи. Кажется, рощица разделяет дорогу и ограду того самого мемориального кладбища с жертвами пятой волны эпидемии. Сейчас она уйдëт. 

Уйдëт и хорошо. Я никого не видела. Не надо звонить. Она меня не узнала. Может, так и лучше. Посреди полыни стрекочет кузнечик. Девчонка поворачивается ко мне спиной. Она сильно сутулится, так, что едва не горб прорастает в сером саване мятого платья. Будто старается казаться намного ниже. Как спрятаться. До меня ей дела нет. Помогла. Пошла дальше. 

— Лика! 

Она вздрагивает, словно от удара. Складывается сильнее. Едва не пополам. Почти сжимается в комок. Мне кажется, что сейчас она побежит и придëтся догонять, а ноги ещë слишком ноют после неудачного спуска с насыпи. 

— Лика! — повторяю я. 

Сама иду к ней, обхожу, становлюсь лицом к лицу. Один из значков на сумке полурасстегнулся, висит на булавке, я зачем-то вожусь с ним. Поправляю. Как будто не потерять его сейчас очень-очень важно. Девчонка крутит между пальцев стеклянный аквариумный шарик. Такие к рыбкам кладут для красоты. Продаются в супермаркетах. Небось, там и стащила. Пальцы движутся ритмично и очень привычно. Мы молчим обе. 

— Привет. Меня зовут Ника. Мы… знакомы! 

Лика глядит исподлобья. Неживым остановившимся взглядом. Так, что я начинаю верить: и правда с кладбища выбралась. Губы у неë сухие, потрескавшиеся, в присохших тëмных корочках. 

— Привет, — отвечает она. 

Шестая глава

«Этическая ошибка, часто допускаемая несовершеннолетними основными, — разговор с несовершеннолетними резервными как интеллектуально равными»

Из методических пособий для будущих инспекторов комитета по охране детства

Лика

Всë идëт не так. Непонятно как идëт. Шарик-шарик, помоги! Надо говорить. Не знаю что. Она стоит напротив меня. Можно ударить, оттолкнуть, обнять, заорать. А я не понимаю, что делать. Мы встретились внезапно. Она узнала меня первая. 

Я столько раз придумывала совершенно другую нашу встречу. Красивую. Как в книжке из библиотеки. Как я наотмашь даю пощёчину и ору: «Ты мне всю жизнь испортила, сучка!». И даже не промахиваюсь, когда бью. В четвёртом накопителе я всегда промахивалась. Слишком ловко другие уходили от затрещин. Прятаться проще, чем дратья. Но та, в мечтах, я бью Нику, и она не даёт сдачи. Только выходит иначе. Очень глупо. Я шла, я ехала на электричках, пряталась по подвалам от облав, чтобы сейчас меня накрыло ступором. 

— А ты… где сейчас живëшь? 

Ей похоже так же странно и неловко, как и мне. 

— Везде. 

— Ну… я не знаю… комнату где-то снимаешь или у друзей? 

Накатывает смех. Серьëзно? Ты так себе это представляешь? 

На Нике — юбка. Моя сестра добровольно носит неудобную юбку. Всë, что надо знать о ней. 

— В роще, на кладбище, в парке. Где получится. 

Она моргает. Детская кукла. Одновременные движения век. 

Наверное, сейчас следует закричать, как я еë ненавижу. Но поймëт ли она? Попугайчик из зооуголка. Нет, хуже. Игрушка на батарейках от добрых пожалеек. Щебечет, лыбится, а потом заряд у аккумуляторов в нули — и всё, и заело, и схлопнулось. Ненавидеть для неё, наверное, что-то книжно киношное.

— Мы… ну, можем пойти куда-то. Я думала, что к тебе… Но, если ты в роще живëшь… А в ливень, что, тоже в роще, да? 

Она тараторит вроде и быстро, а вроде и с адскими паузами. Как заклинивает. 

— Тут нормально. Не надо уходить. 

Я не могу объяснить ей, что на кладбищах лучше всего. Там еду оставляют, поминают людей, умерших триста лет назад. Особо не плачут. Не близкие же похоронены. Это как у памятников и госпиталей цветы оставлять. Красивая традиция для основных. Кормушка для таких, как я. Можно без риска насобирать целый ужин или завтрак. Только там толпы экскурсионные. Не для поболтать местечко. Да и как Нику, в туфельках и юбочке, потащишь по ухабам? А у железной дороги сейчас, когда нет дождя,  спокойно находиться вдвоëм. Всем удобно. 

Я серьëзно собираюсь что-то выяснять? Может, лучше убить на месте? Плохо одно. Убивать я не умею и, наверное, не хочу учиться. 

— А ешь ты что? 

— Людей. 

Что за прикол бесконечно задавать вопросы. 

— Нет, ну, серьëзно? Знаешь, у меня есть деньги, я могу пойти и купить, если надо… ну, помнишь, мы привозили вафли, сок… Ты же любишь, да? 

Люблю, не могу. В крематории, трупом, буду помнить ваш отличный вишнёвый сок с химическим привкусом, от которого пить хотелось по полдня. И вафельки, что распихивала по соседкам.

— Я жрать хочу, а не сладкое. Купи нормальную еду. 

Ника очень долго соображает и хмурится. Ковыряет значки на сумке. Красивые штуки. Яркие. Очень еë. Целая коллекция. У меня таких никогда и быть не могло. 

— Тогда… подожди здесь, ладно? Я поищу магазин. Тебе, наверное, нельзя. Камеры же… 

Ну и зачем ей меня кормить? Принесëт отравленное печенье? Пряники с иголками? Приведëт охрану правопорядка? 

— Иди, а не болтай. 

Я сажусь возле насыпи, катаю шарик в горсти. Наверное, надо бежать подальше. Ника меня сдаст. 

Но я хотела еë встретить. 

Встретила. 

Дальше то что? 

Ненавижу ли я еë? 

Очень сложно ненавидеть человека, который нормально разговаривает с тобой. 

Еë нет долго. Так долго, что становится ясно: сбежала. Правильно, зачем я ей? Это же не она меня искала. Но Ника возвращается. От тяжëлого пакета с логотипом супермаркета еë немного кренит на один бок. 

— Пока так. Я потом, завтра, ещë могу. Пока больше… это… не на что… 

Ну, умру так сытая. 

Мы сидим на земле, иногда небо грохочет электричкой. Безлюдно, как всегда у этого отрезка насыпи. Ника смотрит на какой скорости я пихаю в себя хлеб, вяленое мясо, плавленные сырки и чипсы. 

— Ты так заболеешь. Будет заворот кишок. Или стошнит. 

— Отвали. 

Еды много. Разной. Так много, как я не видела с самого накопителя. Ладно, в нëм мне тоже никто не давал такие огромные порции. Вкус почти не ощущается. Просто жуëшь на сумасшедшей скорости. 

— А где спасибо? 

— Отвали, непонятно что ли? 

— Между прочим, я тебе помогаю. 

— Если за спасибо, держи всë назад, — я сую Нике пакет. 

Хочется выть, но так правильно. Всем на свете должна быть благодарна, что, теперь и ей тоже? Ника краснеет. Отталкивает мою руку. 

— Ну и… и ничего мне не надо говорить. Это твоë. Ты странная, кстати. Тебе психолог нужен. 

— Нет. 

Она ждëт, пока я грызу яблоко, и не уходит. Гипнотизирует. Мне всë равно. Голод сильнее смущения. 

— Мы теперь домой? К маме и папе? 

— К твоим? Нет. 

— В смысле? Они же у нас общие! 

— Они твои. Выбрали же тебя. — Я впервые говорю о действительно важном. —  Меня там не ждут. 

— С чего ты взяла? 

— Сколько лет вы ко мне не приезжали? 

Ника начинает теребить ремешок туфельки. 

— Ну… не получалось! 

— Четыре года не получалось? 

Она краснеет, смотрит исподлобья. 

— Мы, между прочим, ничего тебе не должны. Могли вообще не платить за накопитель. Жила бы на улице. 

— Лучше жить на улице и думать, что так и надо. Как Стюша. Чем понимать, что ты никому нафиг не сдалась. Платили они.

Блин, Ника же не понимает, кто такая Стюша, она же не знает. До неë вообще не доходит, что я говорю. Зачем она сидит тут, кормит меня? Зачем я беру эту еду? 

— Ты злая, — замечает сердито Ника. 

— Нет. 

— Тебе что принести завтра? 

— Что хочешь. 

Она собирается встречаться со мной завтра? Для чего? Мы что, правда, не разойдемся в разные стороны? Не потеряемся опять на несколько лет и целую жизнь? 

Я ненавижу еë. 

Не хочу видеть. 

Я верю, что она придëт сюда завтра. 

— Лика… а зачем ты тут? Ну, в смысле, зачем убегала? 

— От счастья. Большого человеческого. 

— А если серьëзно? 

— На тебя посмотреть. 

— И как я тебе? 

— Никак. Ты существуешь. Всë. 

Что с ней делать? О чëм говорить? Она меня кормит, значит, не ненавидит. Она говорит со мной, как книжница. Книжница Ларочка. Книжница Ника. Так надо. Долг, все дела.  Своих резервных кормят, положено.

Где положено, там и положите.

Лика-Лика, что ты такое? 

Лика-Лика, фигня ты непонятная.

Лика-Лика, мы сëстры, да? 

Да, Ника, прикинь, ты моя сестра. 

Ты не стесняйся, правда. 

Не пугайся. 

Я сама тебя ужасно боюсь. 

Ника

Водосточную трубу хорошо видно с балкона. Она темнеет гибкой металлической змеëй,  ползет от крыши по глади стены нашего коттеджа. Рвëтся вниз. Вода шумно разбивается об асфальт. И немые звуки выстрелов с плоского экрана перерождаются в шум от дождя, забитого в водосток. 

Папа играет. Он в наушниках, похожих на мои любимые. Только специальных. Не для музыки. По монитору компьютера мечутся окровавленные пиксельные человечки и плывут стены коридора. Каждый вечер, вернувшись с работы, папа расстреливает движущиеся картинки в шутере. Уровень за уровнем. Иногда я становлюсь за его плечом и наблюдаю. Папа злится, что не успевает нажимать на клавиши. Пальцы, пусть и давным-давно сломанные (должны бы зажить!), слушаются плохо. Когда у него что-то не выходит, то уголки рта опускаются, губы кривятся, выражение лица становится обиженно-беспомощным. Я иногда думаю: вот, если Сашке можно сломать ногу и срастить назад, почему нельзя как-то вылечить папину руку? Тем более, мама — врач. И мне становится жалко папу. Большого, сильного, рядом с которым нестрашно плавать на спине.

Однажды я спрашиваю его. К разговору приходится:

— Па, а ты как руку сломал? Упал?

Он думает, что ответить. Честно или красиво. Зависает на пару секунд.

— Толкнули, мышонок. В школе, на физкультуре.

— Случайно?

Папа отвечает очень-очень быстро:

— Да, перекидывали мяч, хотел поймать подачу, бежали, налетели друг на друга. Глупая травма.

Размытый рассказ без деталей. Вроде не врёшь, а ничего толком и не сказал. Пап, я тоже так умею.

Может, ты не был в школе крутым и сильным? Ты занимался музыкой, а не спортом. Савушкин такой же. Он огребает. Но, если показать, что был когда-то слабым, разве с тобой станут плавать на спине? Я киваю:

— Не повезло.

И готова в этот момент снова сесть за фортепиано, как бы меня не мутило от ряда чёрных и белых клавиш.

Но сейчас я почему-то жалею неправильно. Не отца. Его ненастоящие выстрелы отзываются гулом и журчанием воды. Где-то в дожде, как в аквариуме или целом океане, потерялась та, вторая. Та, из-за которой меня в «Стене» зовут Копия. 

Галь — единственный, кого тут зовут по имени. Иногда я думаю: не фальшивое ли оно? Есть Мышка, Череп, Свет. И есть Галь. Чернявый, тощий, состоящий из острых углов и резких слов. Он ходит не играть, а протестовать. По нему видно. Я для него своя и чужая. Человек «Стены», за которого следует стоять до конца. Основная, источник того, против чего он борется своими надписями.

— Копия, в новостях опять говорили о твоей сестрице, — он никогда не скажет «о твоей резервной», как положено, — Она — опытный беглец, оказывается. То ли пять, то ли шесть попыток свалить.

Я пожимаю плечами.

Галь вырезает что-то из деревянного бруска складным ножиком. Придаёт форму самодельной игрушке. Обычно мне нравится наблюдать, как он двигается. Но в словах чудится холодное презрение. Галь чует, что я мло знаю о Лике. Что не хочу знать. Иногда хочется орать: ты против основных, да?! Так будь и против меня! Нечего притворяться! Галь сидит на древне и вытачивает уши или крылья из деревяшки. А я стою. Парни и мальчишки широко расставляют ноги, когда сидят. Чтобы поместилась соседка, надо потесниться, свести колени. Но это, если хочешь, чтобы был человек рядом. А не перед тобой. Как провинившийся.

Я запалила свою фамилию, рассказав о сестре. Теперь меня можно сдать за рисование. Если Галь захочет. Я ж основная. Чего жалеть. Галь возится с бруском.

— Копия, а почему ты всегда рисуешь космос?

— Просто так. Красиво.

Не говорить же ему о том, что мир делится проводами. За ними — космос, под ними — мы, на границе — птицы. Галь — чёрная ворона, угольный человек. Вечная типографская краска въелась в подушечки пальцев. Галь между другими резервными, которые отрываются в «Стене» для удовольствия, и теми, кто что-то затевает всерьёз.

— Как-то всё у тебя просто так, — звучит упрёком.

Стоит послать его куда подальше. Но тогда не пустят в «Стену», и я останусь совсем одна. Послесашкина для Лёна. Неудачный выбор для мамы и папы. Без художки и музыкалки. До этого лета я дружила с Ритой.  Но потом её родители уехали на юг, туда, где получше климат. И больше не с кем болтать часами, перешёптываться, вместе сидеть на одних качелях, заполнять в сети психологические тестики, меняясь результатами. Сначала мы говорили по видеосвязи каждый день. Теперь реже раза в месяц. Если человек уезжает, ты для него больше не лучший и не первый. Так, запасной, когда нет рядом тех, кто ближе. Рите я больше не нужна. И я цепляюсь за «Стену». За злого Галя с вороньим взглядом. За мои картины, которые видны из окон электрички. Которые замазывают, потому что они незаконные.

— Зато ты такой осмысленный, — огрызаюсь я.

Галь кладёт на землю своё вырезание. Прищуривается:

— Копия, ты же сдашь сестрицу, если она всплывёт? Долг, все дела.

— А что тебе ещё ответить?

Галь смотрит в упор. Птица с границы.

— Ты непонятная.

Вдали гудит поезд.

— Я жил в накопителе третьего вида. Повезло. Фонд деньги на меня собирал. А потом попал на фабрику. Ещё мелкий. Тоже повезло. Ты, если что, хоть не сразу, Копия. Пусть чуток подышит свободой. Потом не сможет.

Я хочу его ударить. Но помню: Галь сильнее меня. Огребу. И никогда больше не смогу рисовать с его компанией. Это хуже боли.

— Всю жизнь мечтала слушать советы. Спала и видела, — не сдерживаюсь я.

Галь глядит на меня, сердитую и взъерошенную. Хмыкает.

— Не злись.

И покровительственным жестом треплет по макушке, как совсем мелкую. Так иногда трепал меня папа, пытаясь приласкать. И я не отступаю в сторону. Не говорю ему резкое. Просто стою, ровно до тех пор, пока он не продолжает свою возню с деревяшкой. И не сдвигает ноги, позволяя сесть рядом.

Они странные всё же, эти резервные. Молчаливые. Может, у них между собой телепатическая связь? Потому слова и экономят.

Я вспоминаю, о чëм мы говорили с Ликой у насыпи днем. 

— А где ты ночуешь, когда идëт дождь? 

Лика пожимает плечами. И не произносит «везде». Я  думаю о ливне, плещущемся в моей сумке. О раскисающей серой визитке. О том, что та, отдельная, может заболеть и умереть. Не от страшной эпидемии. От простуды или воспаления лëгких. И никого не надо сдавать. Ничего не рассказывать, никому не звонить. Может, так лучше. 

— Хочешь я… ну… поспрашиваю. По знакомым Раз ты не хочешь к нам. Куда можно спрятаться. 

Я думаю про Галя и ребят из «Стены». Кто-то да и поможет. 

В смысле? 

Я серьëзно хочу помогать той, отдельной? 

— Чтобы за мной пришли туда? 

Ну, и ладно. Ну, и я бы тоже мне не поверила. 

Капли барабанят по пластику окна. Старый шифр-перестукивание. Точка. Тире. Точка. Точка. Точка. Чëрная точка-бугорок. Пищит, шевелится. Звучит. Я много раз видела их. Бездомных резервных. Диких. Тех, кто жмëтся под навесы, прячется под наружными лестницами и деревьями, когда небо плюëтся водой. Греется, сидя на крышках тëплых канализационных люков по зиме. 

Мы едем. На поворотах машину немного заносит. Мне лет пять. Моросит. В боковое зеркало видно девчонку вряд ли старше меня, сидящую на крыльце магазина. 

— Мама, давай возьмëм девочку погреться? 

— Прекрати. Вечно тащишь в дом всякую гадость. Всех не приютишь. 

Мы едем дальше, а я всë смотрю в зеркало, и уже и силуэта нет — пятно в дождевой мути. Точка. Очередная точка. 

Мама хорошая. Она оставила Лику в накопителе, а не на крыльце. Я знаю это и в пять лет. Мама разрешает подкармливать. Что-то класть в кормушки для тех, диких. 

Только не подходи близко. Подерутся за еду ещë. Затопчут, разорвут. Знаешь, одна девочка шла по пустырю, и на неë напали, думали, что в рюкзаке деньги… 

Мама беспокоится. Сейчас я понимаю еë. Маленькие любят возиться с дикими резервными. А потом вырастают и понимают, что лучше их не трогать. Участвуют в облавах. Не замечают и отворачиваются. Ну, или становятся волонтëрами. Я вот не стала. 

Говорят, дикие резервные обычно живут на пустырях и стройках. Реже в подвалах. Оттуда гоняют. Мне это никогда не было интересно. Не знаю: зачем я сейчас думаю об этом? 

От перепада погоды у меня болит голова. В висках — свинцовая тяжесть. Мутит внутри. Где можно спрятаться от ливня в лесу у железной дороги? И серое платье такое тонкое. Уличный холод протекает сквозь пластик окна. Лезет ко мне под домашнюю футболку. А ведь, если я сдам Лику, еë вернут в сухое тепло накопителя. Это не предательство, а милосердие. Правда. 

Я смотрю папе в затылок, в его длинные волосы, собранные в хвост. Надо положить руку на плечо. Заставить снять наушники. Сказать, что я знаю, где прячется та, отдельная. Где еë искать. Но я медлю. Папа устал. Он приходит с работы с таким пустым спокойным взглядом, что мне кажется: там моя ненавистная музыкальная школа. То от чего не спрятаться и надо терпеть. Он играет в шутер, залипает, перестаëт замечать меня и маму. Срывается только на включенный в пустой комнате свет или грязную посуду. Или мои вечные неуды по этике. На прошлом месте он был спокойнее. Приходил позже, зато улыбался, шутил, звал меня в бассейн, а с мамой выбирался на вечерние (почти ночные!) прогулки к океану. Но потом он нашëл фирму, где больше платят, и на его счету теперь не только электронные деньги, но и сотни пиксельных мертвецов. Мне хочется порой обнять его за плечи. Сказать, что я могу обойтись без белых с серебром кроссовок, что меня выгнали из художественной школы и можно сэкономить на красках и бумаге. Но потом вспоминаю: он ничего не знает, я же его разочарую. Он и так смотрит с жалостливым недоумением, как на больную. С тех самых пор, как узнал правду о моих незанятиях фортепиано. И я не подхожу, и по экрану растекается графическая кровь. 

Папа не любит новую работу. Старую он хоть как-то терпел, с новой совсем плохо. Наверное, он был бы счастлив, останься с ним вместо офиса та музыка из детства и хорошо гнущиеся пальцы. Но только  в этой истории не случилось бы очень-очень важного. В этой истории за его плечом была бы пустота. Потому что, давным-предавно, когда папа был ещë мальчишкой, он ходил к хирургу. Наблюдался с медленно заживающим переломом руки. И однажды увидел в кабинете девчонку немного старше его. И запомнил. Потому что у неë были кудрявые ярко-синие локоны. Такие, будто их красили блестящей гелевой ручкой. Папа рассказывал мне впервые эту историю в океанариуме. Мы стояли у стен из тëмных круглых камешков с круглыми иллюминаторами аквариумов. Свет был приглушенный, и казалось, что мы находимся в тесной маленькой подводной лодке из документальных фильмов. Рыбы лениво шевелили плавниками за стëклами, подсвеченные донными лампами. 

— Ты захотел с ней познакомиться из-за волос? 

— Нет, мышонок, из-за волос я еë заметил. А захотел… она хорошо улыбалась. Тепло. 

Папа тогда называл меня мышонок, если не злился. Я любила книгу «Мышиные сказки». Они с мамой читали еë мне по очереди вслух. А потом я выросла. И стала просто Никой. Но во время той истории ещë оставалась мышонком. Был будний день, у меня немного болело горло после трëх эскимо. Золотистые гуппи мельтешили перед глазами. Так я узнала, как папа сломал руку и навсегда потерял любимую музыку. И как девочка с синими волосами, практикантка из медицинского колледжа, однажды подняла голову над горами историй переломов, растяжений и вывихов. Наморщила нос. Улыбнулась. И не отказалась вместе пойти на набережную — грызть солëный поп-корн и держаться за руки. А потом, через несколько лет, когда папа уже не учился в школе и не мечтал вернуться к инструменту, в родильном доме на берегу океана выбрала меня из двух близнецов.

Иногда мне жаль, что у мамы сейчас нет синих волос, таких красивых и странных. Когда люди вырастают, они становятся скучными и обычными.  И синие волосы почему-то им больше не нужны. Раньше я воображала, что они выпадают у взрослых так же, как у меня — молочные зубы. Но я больше не мышонок, и понимаю, как всë происходит на самом деле. В экспериментальном госпитале дресс-код. Это принципиально, если ты важный специалист, а не практикантка. А у папы нет музыки, зато есть нелюбимая работа.

Я не кладу руку на папино плечо, а иду к шкафу. Достаю старый синий дождевик. Наверное, ядерного цвета бывших маминых кудрей. Потому папа и выбрал его для меня. Очередной раз поделился тем, что любит он, а не я. Дождевик разонравился мне ещë полгода назад, как только был подарен. Слишком некрасивый. Мама с папой привыкли дарить без спроса вещи. А потом ужасно злятся, когда их подарки зависают в шкафу. Я не мышонок. Я в состоянии сама выбрать, что носить. Когда они это поймут наконец? Но сейчас дождевик пригодится. Вернее, завтра. Никто же не заметит его исчезновение, правда? Я верчу в руках дождевик и воображаю, что покрашу свою жуткую стрижку в синий цвет. Приду в школу, яркая, необычная. И Лëн вдруг заметит, что я гораздо лучше Сашки. И… И глупости всë это. Глу-по-сти. 

Если бы любили только за цвет волос, в парикмахерские было бы не пробиться. 

Я хочу смотреть на дождевик, думать о чепухе и не помнить, что снаружи, где-то в холодной промозглости дождя, бродит та, которой мне надо достать еду и передать дождевик. А ещë найти куда еë деть. 

Она неправильная. Не такая. Не потому что резервная. А потому что странная. Та, вторая. Или нет? Та отдельная. У неë моë лицо. У нас разница в имени в одну букву. 

Она вообще не я. 

Нас невозможно поменять, как я боялась много лет. 

Она интересная. 

Я хочу хорошо понять еë, до того как сдам. 

Спать не получается. Я лежу с закрытыми глазами, но мыслей слишком много. 

Интересно, а это как-то уголовно преследуется? Ну, то, что я никому не сообщаю о сбежавшей. Что знаю об еë местонахождении. Или просто опять грозит кабинет комитета охраны детства. Меня оставят там. Поливать фикус в наказание. Кто-то ведь ухаживает за их неумирающими фикусами. Грохочет. Так, что и сквозь тройной стеклопакет слышно. Белые вспышки освещают сонную темноту комнаты. 

Есть такая присказка: храни тебя судьба в сухом и тëплом месте. С Ликой не сработало. 

Какая разница, ну, какая? Мне же лучше. Приду завтра, на месте встречи никого. И не узнаю, что с ней стало. Вот и всë. Я же не виновата, что идëт дождь. Останься она в накопителе, ничего плохого не случилось. 

Врëшь. 

Хочется плакать, кричать, резать волосы опять. Я не знаю, что делать, не знаю, не знаю! Надо решиться на звонок. Сказать маме. Папе. Кому угодно. Надо быть нормальной. Человеком из теоремы. Только я чокнутая. Музыку бросила, из художки выгнали. И вот сейчас делаю всë, чтобы завтра на уроках отключиться из-за бессонницы. Я псих ненормальный. Не могу быть правильной. Как-то так. В последний раз так странно мне было в Лыжнино. После подслушанного случайно чужого разговора. 

Тот вечер — один из самых счастливых в моей жизни. Гала-концерт в завершение фестиваля искусств. Я стою на сцене в перекрестье лучей прожекторов и держу  диплом в тяжëлой деревянной рамке. Лауреат. Обладатель гран-при. На проекторах по бокам от сцены плывут сменяющиеся слайды. Галереи моих акварелей. Прозрачный океан плещется, вытекает за границы кадра. Вихрится кометами гулкий чëрный космос. Жарко, хочется пить и смеяться. Я лучшая. Самый замечательный художник этой выставки. Вечером, в гостинице, мы с девчонками долго болтаем, кидаемся подушками, шутим. Нас четверо. Конкурсантки. Финалистки. Одноклассницы по художке. Мы вроде как друзья. Учимся вместе, ездим по конкурсам, поздравляем друг  друга с победами. И следим. Отчаянно проверяем: кто сегодня первая и лучшая? Почему не я? 

Я возвращаюсь в спальню из туалета. Номера у нас не из самых дорогих. Потому удобства на этаже. Надо войти сразу, но я торможу. Спотыкаюсь о несущиеся из-за двери голоса. Слышу своë имя. 

— Да  все знают откуда у Ники гран-при! Ещë бы. Мамаша в госпитале. У детей врачей везде льготы. 

Распахнуть бы дверь. Но я стою. На мне аквамариновая походная пижама: шортики и футболка цвета полуденного океана. Пижама, которую пакуешь в чемодан или рюкзак для любого выезда, а дома запихиваешь в глубину шкафа. Босые ноги ощущают, какой холодный в коридоре линолеум. 

— Еë и сюда взяли по льготе вместо конкурса. Отбор для вида. И выигрывать она будет везде. Мамочка же… 

— Ну, ещë бы. Везëт же некоторым. Тише, а то сейчас вернëтся. 

Я не возвращаюсь. Сижу в коридоре на подоконнике. Наш номер на четверых находится на восьмом этаже единственной гостиницы Лыжнино. Город внизу маленький, сшитый световыми  нитками в лампочковый бисер гирлянд. 

Они врут. 

А может и нет. 

Может, я и правда тут просто из-за мамы. 

Ненавижу соревноваться. Даже не потому, что боюсь проиграть. Просто ненавижу лицемерие это дурацкое. Тебе улыбаются в лицо, а потом шепчут гадости. Ты неудачница, если проиграла. Ты обязательно виновата, если выиграла. Даже в том, что твоя мама — врач, виновата тоже именно ты. Над неудачниками подшучивают. Победителям завидуют. И, даже если не участвовать в конкурсах, всë равно оно так. У меня взяли на выставку в детскую художественную галерею четыре рисунка, а у кого-то ни одного. Меня похвалили на этюдах, а других нет. Почему, ну, почему нельзя просто рисовать и не ссориться? Зачем вот это всë? 

Я возвращаюсь в номер, когда соседки уже спят. В тишине кроме чужого сопения ничего не слышно. В моëм чемодане лежит диплом обладателя гран-при. Последнего гран-при, потому что на ближайшем уроке в городе я выдам всë, что думаю. 

Иногда я хочу вернуться. Очень часто хочу. Не ради поездок и призов. Даже не ради моих картин на стенах детской художественной галереи. Просто, чтобы стоять у мольберта, слышать, как звенят рельсы Первой кольцевой и чувствовать пальцами кисточку.

 Я проходила творческий конкурс, чтобы поступить в художку. Готовилась с репетитором. Моя репетитор сама училась на первом курсе факультета дизайна. Такая мелкая, худющая девчонка, с двумя тонюсенькими хвостиками, похожая на среднеклассницу. Я называла еë на «ты» и по имени. И при этом почему-то уважала гораздо больше, чем многих, кому «выкаю» и вежливо улыбаюсь. Потому что с ними просто принято быть правильной. Не то чтобы они это заслужили. А моя репетитор умела здорово объяснять и показывать. И никогда не делала вид, что я хуже еë, потому что младше. И кричала от восторга на экране, в режиме видеовызова, узнав, что я прошла на высший балл вступительные испытания. Сейчас я очень хочу верить, что те отметки «отлично» были мои. Что суровые люди из приëмной комиссии взяли в руки мои причудливые рисунки, а не открыли документы. И не сказали:

— А… Эта Ларцева — дочь врача. Зачислить. 

Потому что я не хочу быть ничьей тенью. 

Я говорю о тенях на уроке. Светотень. Как изобразить предмет. Перед нами кладут яблоки, ставят кувшины. Падают драпировками разноцветные струящиеся ткани. Я часто думаю: куда деваются яблоки с наших уроков? Кто их ест? У учителей яблочная диета? Иногда я воображаю себе специального человека для уничтожения яблок, живущего в художественной школе. Такого хрупкого юношу в ярко-розовой рубашке (фактурная, удачно смотрелась бы на портрете). Он забирает яблоки от натюрмортов и грызëт их у окна, под звуки электричек. Он тонкий, бледный и очень больной, и меня взяли в художку, чтобы мама его вылечила. Имя у него тоже символическое. Рафаэль или вроде того. Согласитесь, интереснее думать, что ненужные яблоки достаются юноше Рафаэлю, чем, что их просто выбрасывают в мусорку. Яблоки находятся на границе света и тени, и надо растушевывать, штриховать, распределять краску. Я пытаюсь. Но чувствую взгляды. Три моих вроде бы подруги стоят возле мольбертов справа и слева от меня. Следят. Если я ошибусь, то на следующий конкурс меня не отправят. Конкурсы для лучших. 

— Что вы уставились?! — не выдерживаю я. 

— Ника! — преподаватель хмурится недовольно. 

Еë не было там, в Лыжнино, у двери номера. Откуда ей знать. 

— Они мне мешают! 

— Ника, никто не выделит тебе отдельную мастерскую. Учись взаимодействовать с одноклассниками. 

Они молчат. Они считают, что плохого не делают. Ну, смотрят и смотрят. Говорят и говорят. Даже и не мне. Нечего подслушивать. «Не принимай всерьëз, если на каждого обращать внимание…», — отмахивается от жалоб  мама. 

Мам, я не знаю, как тебе объяснить. Это же ужасно, что никому нельзя верить. Что тебя поздравляют, а потом… «Ника, ты должна быть дипломатичной». Мам, ты же всегда учила меня говорить правду. Определись, пожалуйста. Правда или дипломатия? То и другое одновременно я не умею. Вышло так, что я научилась говорить тебе и папе только кусочки правды. Страшно разочаровывать. Наверное, это тоже дипломатия. Но там, у мольберта, я не дипломатична. 

— Очень мне нужна мастерская эта ваша. Просто пусть не подглядывают. 

— Ника, не воображай, что тебе… уделяют особое внимание, — в голосе учительницы — усталое раздражение. 

Я из тех, кто еë бесит. Всë время ляпающий слова кляксами. Портящий симметрию класса. И при этом из лучших. На мне и не оторвëшься даже. Кому тогда медальки и дипломчики носить? И она показывает, что терпит меня. Всем умирающим видом. У неë нет линейки, чтобы бить по пальцам. Только слова. Но я не чувствую в ней чего-то настоящего. В Мумии чувствовала. Хоть и ненавижу фортепиано. В ней нет. Мы еë «надо». Долг, что ли. Она не любит быть учителем. Просто так получилось. Не вышло стать совсем самостоятельным художником, и вот, мольберты, электрички и поезда, тянущие на конкурсы не участником, а сопровождающей, мы, которые не хотим быть правильными и смеем спорить. Иногда мне кажется, что я могла бы подружиться с Мумией, если бы и правда любила фортепиано. А вот тут, в художке, глухо. Тут полюбить или подружиться не выйдет. 

— Не надо никакого внимания! — меня несëт, — Просто в покое оставьте! 

Те трое переглядываются и хихикают. Но молчат. Не вмешиваются. Нельзя перебивать учителя. Невежливо. 

Я очень хочу, чтобы у меня спросили в чëм дело. Чтобы попытались понять. 

— Может, тебе просто выйти и попить воды? Мы тратим урок на бесполезные препирательства. 

— Да я вообще не вернуться могу! 

— Можешь, так не возвращайся. Ты взрослый человек, а ведëшь себя… 

Я выскакиваю, грохнув дверью. Эхо гуляет по коридору. Я иду по рельсам Первой кольцевой. Я каждый вечер жду, что из художки позвонят и спросят: почему я не посещаю уроки? Мои картины висели в галерее. Я выигрывала призы. Тянутся недели. Родителям не звонят.

Кому я нужна, кому? 

Меня променяли, наверное, на другую ученицу. Из тех троих, типа подруг. Тоже способную. Только удобную и тихую. Так легко. 

Вас всегда можно променять. Везде свои резервные. 

Я думаю об этом и всë же засыпаю. 

В школе я сижу напротив Виктории Павловны, нашего куратора. Смотрю в лацкан еë ягодно-розового пиджака. Может, она и есть юноша Рафаэль. Я однажды видела в еë полурасстегнутой сумочке яблоко. 

— Ника, почему ты вчера ушла с уроков? 

— Так вышло. Объявляйте выговор на классном часе. 

— Ника, я хочу не наказать. Разобраться. Что произошло? 

Оставьте меня в покое все. Пожалуйста. Синий дождевик утрамбован в пакет со сменной обувью. Мне очень нужно попасть к железной дороге как можно скорее. Я молчу. И думаю, что маме и папе сообщат о моих прогулах. Что они уже знают о музыкалке. Что надо признаваться в художке. Что я в курсе, где прячется моя сестра, находящаяся в розыске. Виктория Павловна накрывает мою ладонь своей. Мне хочется встать, обнять еë, уткнуться лицом в пахнущую сладкими духами блузку и просто замереть, позволяя себя гладить. Мы так иногда делали в младших классах. Но сейчас нельзя. Обнимашки для маленьких. Да и я давно ей не верю тоже. 

— Всë хорошо, ВикторияПална. Мне немного плохо стало. Тошнило. 

Как научиться врать убедительно? Никак. Не мне. Пальцы тëплые, моя рука вздрагивает под ними. 

— Ника, если ты хочешь о чëм-то рассказать… 

Виктория Павловна внимательно изучает на моей щеке вчерашнюю царапину — след падения. И морщится. Подозревает, что меня били? На Длинного думает? Я хочу распутать всë, в чëм запуталась. Но это не объяснишь, не выдав чужую тайну. 

— Извините. Будете звонить маме? 

Виктория Павловна качает головой. 

— Не буду. Но, пожалуйста, больше не уходи без предупреждения. Зайди в медпункт. Ко мне. По пропущенным урокам выполнишь отработку. Я договорилась с преподавателями… 

Плевать на ваши задания. За окнами школы — лужи на асфальте. На улице сыро и зябко. Я киваю. Согласиться сейчас проще всего. Точно отпустят. 

В классе я  всë ещë жаба. Ко мне не прикасаются. Но нет сил обижаться и расстраиваться. Я пишу Лëну в мессенджере:

На большой перемене надо поговорить. Это срочно!!!!!!!!!!!! 

Надеюсь, что он понял, насколько дело важное, по количеству восклицательных знаков. 

Мы стоим в углу школьного двора, между сплошной кирпичной стеной ограды и живой изгородью из аккуратно подстриженного кустарника. Стоим на газоне, к моим парадным туфлям и колготкам липнет трава. Кеды не просохли после стирки. Придется брести по шпалам в неудобной обуви.

— Мне нужна твоя помощь. 

Он слушает о Лике не перебивая. Без уточняющих вопросов. Когда я замолкаю и начинаю нервно грызть ногти (дурацкая привычка, от которой годами не могу избавиться), Лëн говорит как-то совершенно буднично:

— Надо найти, где еë прятать, да? Есть один вариант. После уроков скажу. 

После уроков он подходит не один, а с Сашкой. На Сашке — новые лаковые полусапожки. Ярко-красные. Не знаю, зачем носить яркую заметную обувь, если ты хромаешь? Привлекать внимание к ногам. Будто совсем не стесняется, что теперь почти калека. 

— Привет, — она прячет глаза. 

Угу. Привет, блин. Ты не здоровалась со мной все шесть уроков. Зачем. Ника Ларцева — новая жаба. А теперь привет, да? Я просто киваю. 

— У нас есть дача. Около океана, — без предисловий заявляет Саша, — Только там никто не живëт. Старый дедушкин дом.

Я помню дедушку Сашки. В младших классах он забирал еë с уроков. Седой, высокий, в вечных тельняшках. Мы называли его пиратом. Потом он перестал приходить. Я не задумывалась почему. 

— Я туда езжу и проверяю, что всë нормально. С тех пор, как дедушка попал в больницу с сердцем. Ну и потом… когда… — она запинается и бледнеет. Завершает фразу скомкано и звонко, — Вот, два года езжу. Там никто кроме меня не бывает. Папа не может. Это же его отец… был. У мамы времени не хватает. А я убираю там, протираю дедушкины модели. Отличное место, можно жить. Нормальный дом. Водопровод, канализация, отопление. Все удобства. Дачный посëлок, конечная автобуса. — она словно повторяет текст рекламного объявления, — Соседи друг друга толком не знают. Там… никого не найдут. Если не искать специально. 

Сашка смотрит на меня в упор. Я понимаю, что Лëн ей всë-всë-всë разболтал. 

— Спасибо. 

Выходит коротко и чересчур зло. Почему Сашка, почему? Я же ненавижу еë. Особенно после худшего классного часа в моей жизни. Она не должна помогать. Хочется отказаться. 

А у меня сейчас дофига выбора? 

— Ну пошли. На Кольцевую. Искать… 

Я запинаюсь, не зная, какое слово сказать. Как в мыслях? Ту, вторую? Ту, отдельную? Звучит глупо. Сестру? Но это знак близости, которой между нами нет. Потому что в теореме близнецов на этике всë сказали правильно. Близнеца? Но она на меня не похожа, или похожа не совсем, или… 

—… пошли искать Лику. — вроде так ещë можно сказать. 

Нас трое. Я даже не одна. Лëн и Сашка шагают, держась за руки. Я смотрю перед собой, а ещë иногда под ноги. Не оборачиваюсь к ним. По асфальту растекаются бензиновые радуги. Сегодня я даже получила «хорошо» на этике. Прогресс. 

Я не знаю, чего хочу. Возможно, я хочу никого не найти на том участке Первой кольцевой. Чтобы Лика приснилась мне, причудилась, осталась призраком из страшилки на записи с видеокамеры супермаркета. Есть такие истории про несуществующих людей на фотоснимках и видеозаписях. Про это ужастики снимают. Интересные.

Мы идëм по рельсам. Я впереди, Сашка с Лëном сзади. Меня нагоняют чужие шаркающие шаги. После долгих ливней сорняки у насыпи пахнут удушающе горько. Я боюсь электрички. Сашка не сможет спрыгнуть быстро. И что тогда? Надо было идти внизу, вдоль путей. Но обходится без происшествий. По моей команде мы спускаемся. Насыпь крутая, и я подхватываю Сашку под вторую руку. 

— Я сама! — она почему-то злится. 

Наверное, это ужасно неловко и неудобно. Ты была как все. А потом травма. И жалость со всех сторон. Унизительно даже. После такого согласишься на любую операцию. Даже без наркоза. И я ощущаю Сашкину тяжесть до самой сухой земли. Ноги скользят по гравию, разбитые вчера колени ноют, но я не имею право падать. Когда тащишь другого, не до соплей и слабости.

У насыпи никого. Пусто. Мы бредëм по рощице, увязая в грязи. Мы добираемся до кладбищенской ограды, до забора из серого кирпича. Мы орëм время от времени:

— Лика! 

То хором, то по одному. 

Благообразная старушка в светлом платочке, явно отставшая от экскурсии, участливо спрашивает:

— Собачку потеряли, деточки? 

Ну, можно сказать и так. Не признаваться же незнакомым людям. 

— Да, собачку! 

Снова начинает моросить. 

— Нет еë нигде! 

Накрывает пульсирующей злостью. Я достаю дурацкий синий дождевик. Накидываю на плечи. 

— Лика! 

— Ори тише, — голос сиплый.

Голос прерывается на кашель. Та, отдельная, стоит у дерева. Прячется  под ветвистой кроной. На ботинках — толстый слой грязи. Платье выглядит ещë хуже, чем вчера. Половая тряпка, намотанная вокруг человека. 

Я оборачиваюсь к Лëну и Сашке. 

— Это Лика. Моя… сестра! 

Часть четвертая. Опровержение

Седьмая глава

«В коттеджных посëлках закрытого типа соседи друг друга знают редко. Тут, если и преступник поселится, никто не заметит, за чужим забором же живëт»

Из статьи на портале «Вечерний Новосветьевск»

Лика

Я вспоминаю воспаление лëгких и пятый накопитель всякий раз, когда идëт дождь или снег, когда холодно и зябко, когда кажется, что никогда не кончатся неуютная боль или тоска. Потому что сейчас хорошо. Не кажется, что с кашлем выйдут лëгкие. 

На потолке лазарета — белые прямоугольники ламп. Лампы гудят. Я их не вижу. Просто знаю об их существовании. Чтобы видеть, надо перевернуться на спину. А я на боку. Не надо было ходить по снегу без пальто. Убегать лучше в конце весны. Или летом. Или в начале осени, когда совсем тепло. А я уходила как есть. Зимой. В тонкой рубашке и хбшных брюках. И вот. 

Мерный гул над головой. Запах хлорки. Ей бесконечно моют полы. Дезинфекция. Прозрачная санитарка приносит бульон. 

— Пей, деточка. Худенькая какая, кожа да косточки. 

Ее морщинистые руки с обломанными ногтями порхают над постелью. Гладят меня по макушке. 

Знаете, они же были! В каждом накопителе. Люди, которых я помню. Волонтëры. Воспитатели. Санитарки. Другие вроде меня. Старшие и младшие. 

— Тебе было плохо, да? — спрашивает Ника. — Поэтому убежала? 

Мы сидим на сухой ещë земле у насыпи. Рядом — пакет с остатками еды. Немного подташнивает. Переела с голодухи. Фигня. От такой еды не сделается дурно. 

— Нет. 

— Эм-м-м… Ну, а зачем уходить, если там хорошо. 

— Чтобы тебя убить. Или заменить. 

Ника вздрагивает. Отодвигается. Я вижу в прорехи еë колготок свежие ссадины. Над нами кружит толстая оса. 

— Соль-вода, соль-вода, не кусай никогда! — шепчу я, отгоняя словами опасность. 

Так принято. Должна улететь. Старое проверенное заклинание. 

— Прикалываешься?! 

Я вдруг понимаю: Ника боится. Совершенно ощутимым телесным подкожным страхом. В рощице считает земные сроки кукушка. 

— Сколько дней мне гулять  осталось? 

— Ку-ку. Ку-ку. Ку-ку… 

— Мало. 

Ника пытается улыбаться. Выходит криво. 

— А почему… не убиваешь, раз хотела? 

— Потому что. 

Я не могу еë ударить. Жалко. С такими не дерутся. Только бьют. Слишком зашуганная. Хуже меня. Не знаю, как с ней меняться. Убить? Теперь понимаю: не могу я убить. Никого не могу. Тем более Нику. Просто сижу и говорю. Сейчас она уйдëт и всë. С концами. Я бы на еë месте не вернулась. 

Уходи.

Пожалуйста.

Пока я не передумала.

— Ку-ку, ку-ку, ку-ку, — надрывается чаща. 

— Добавила дней? Круто. Спасибо. 

— Ты с кукушкой разговариваешь? 

— Да. 

— А зачем?! 

— С ней интереснее, чем с тобой. Только по делу говорит. 

Ника краснеет. Я молчу и перекатываю между пальцами шарик. 

— А… что за игрушка? 

— Шарик. Талисман. 

— Из аквариума стащила? 

— Подарили. 

— Для чего он? 

— На счастье. 

Вдруг я ловлю себя на том, что хочу рассказать о подарке. О гитаре, кострах, Ленке. Но такие вещи для тех, кому веришь. Сейчас, под деревом, я жалею, что не рассказала. Хорошее бы вышло прощание. Ника не вернëтся. Не должна. И ничего важного не запомнит обо мне. 

Льëт, грохочет, воет. В рощице хорошо. Хоть немного защищают деревья. Не стоит уходить далеко отсюда. 

Почему не стоит? Не будь дурой. Тебе некого ждать. 

Она приведëт облаву. 

Она мне никто. 

Она хуже, чем никто. 

Девочке ты, вот, не нравишься. 

Я обнимаю дерево, растворяюсь в сырости и не ухожу. А потом, когда заканчивается дождь, засыпаю клубочком на островке из хоть частично сухой хвои у корней. 

Кричат. Зовут по имени. Может, и не меня. Стоят втроëм. Ника и еë друзья. У Ники есть друзья. У меня… только те, кого я хочу помниить. 

— Это Саша. Мы сейчас — в дом еë дедушки. Прятать тебя, — частит Ника. 

— Дедушка будет счастлив. Зашибись гостья! 

— Дедушка умер, — шепчет Саша. 

— Извини. 

Хочется обнять. Или просто прикоснуться. Но неловко. Человек незнакомый. И я еë ударила словами. Ни за что. 

— Проехали. Я расскажу, как и что. Только не трогай модели. 

Чтобы на меня не смотрели в автобусе странно, приходится закутаться в чужой дождевик. Красивый, яркий. Хотела бы себе такой. Я стою на средней площадке, прижимаясь лбом к стеклу. Чужие разговоры текут мимо. 

Прятаться. Опять. А потом? Я уже увидела Нику, как дальше-то? Шарик-шарик, помоги! 

Дом Сашиного дедушки словно вышел из моих снов. Он склеен из разных ярких деталей. Розовые стены, оранжевые ставни на окнах, фиолетовая крыша. Над крышей — ажурный флюгер в форме кораблика. Ничего серого. Я рассматриваю флюгер, пока Саша возится, отпирая калитку. Потом залипаю на него уже за забором, но меня тащат в дом. Пахнет затхлостью и пылью, нежилым местом. 

— Разуваться? 

Мои ботинки собрали всю грязь мира. Я наклоняюсь, чтобы развязать шнурки. Саша качает головой. 

— Оставь так. 

Из прихожей, узенького тамбура, где троим не разойтись, мы заходим в комнату. И я замираю. Кажется, открываю рот, как маленькая. И с кашлем впитываю чудеса вокруг. 

Синева. Всë синее. Сине-белые обои на потолке. Синий палас под ногами. Словно морская вода. Или речная. Реку-то я видела вживую, а море — на картинках. Мои ботинки несут в эту чистоту сказочные водоросли и ил, настоящую тëмную слякоть, намытую из дальних стран, чтобы осесть на подошвах. Корабли. Парусники плывут по стенам. Картины в тяжелых рамах. Простенькие репродукции, вырезанные из журналов. Распечатки с цветного принтера. Вот на бумажном прямоугольнике рокочет шторм, смывая людей в крохотной шлюпке. Вот по безмятежной зеленоватой глади скользит многомачтовая светлая махина. Махина нарисована маслом, грубыми крупными мазками. Корабли плывут в шкафу за стеклом. Модели из дерева и пластика. Несуществующий ветер гуляет по полке. Раздувает тугие паруса. Шкаф стоит у противоположной входу стены. Я иду к нему, пачкая чистый палас. Вдыхаю пыль, залипаю восторженно у стекла. 

— Это  дедушкина коллекция, — объясняет Саша, — Он собирал всю жизнь… 

Я представляю чужую «всюжизнь». Состоящую из нарисованных приключений. 

— Если это продать, сколько заработать можно, — восторженно выдыхает за спиной Ника. 

— Много. Тут есть совсем дорогие модели. Знающие люди оторвали бы с руками, — слова чужие, заученные, топящие обычную простоту слов этой девчонки увесистыми якорями, — Мама с папой думали продавать. Только дедушка был бы против. А я… теперь за дедушку. 

— Если они захотят продать, будто тебя спросят? —  удивляется Ника. 

— Могут и не спросить. Только пусть потом не обижаются. Нам же вместе жить. 

Звучит как угроза. Что может сделать родителям эта решительная хромая девчонка? Почему еë слушаются? 

Я вожу пальцем по стеклу шкафа. 

— Лика. Модели — это память. Пожалуйста. Не трогай их. Смотреть можно, — терпеливо  объясняет Саша. 

Я понимаю. Дело не в игрушках-корабликах. Дедушка — тот, кого Саша хочет помнить. У кого-то люди застывают в фотках. У кого-то так. Парусники выплыли из песен Ленки. Рокочет гитара, голос звенит. Мигают воображаемые маяки. Предупреждают об опасных мелях. Моя память слиплась с чужой, Сашиной. 

— Жить будешь в маленькой комнате. Там кровать, шкаф… 

В шкафу мне хранить нечего. На кровать я сажусь, задевая ногой металлическую больничную утку. Пахнет застарелой пустотой накопительского лазарета. 

— Ой! Да, осталось… Два года стоит… Я уберу, — поспешно говорит Саша. 

Наверное, это то, о чëм она не хочет помнить. 

Накатывает кашель. Ничего, спина не болит, значит не воспаление лëгких. Тепло аж жарко. Ника щупает мой лоб. 

— Ты вся горишь! 

Горю и горю. Пройдëт. Заживëт. У кошки боли, у собаки боли, а у Лики не боли. 

— Надо достать, во что ей переодеться. Не эти же лохмотья носить, — мрачно замечает Ника. 

— Ей сейчас надо жаропонижающее. И противовоспалительное, — кивает Саша. 

Трое отходят к стене, шепчутся между собой. Я закрываю глаза. У меня есть дом. Чужой дом, полный сказочных кораблей. Когда все уйдут, и я тут останусь одна, можно придумывать, что этот дом — мой. Не надо идти. Я хорошо спряталась. Я выиграла. Голова тяжелая, хочется спать. Я все же стряхиваю ботинки. Сворачиваюсь в клубок на матрасе жëсткой незастеленной кровати без белья. Волны несут в пустоту. Шарик катится по матрасу, я ловлю его, сжимаю в кулаке. Шарик-шарик, пусть всегда будет спокойно! Пот проступает, становится трудно дышать. Уши закладывает плотной ватой. Я перестаю сопротивляться, и мир тускнеет. Голоса шуршат лëгкими каплями. Может, яркую крышу обстукивает дождь? Флюгер-кораблик уносит меня в океан. Бледное перепуганное лицо Ники всплывает надо мной. Крупное, близкое. 

— Ты живая? 

Сил говорить нет. Я улыбаюсь. 

— Да, — звучит в моей голове. 

Но я не могу произнести это вслух. Я Немая. По-настоящему. Я плыву на кровати в липкий гулкий зной. Синие обои маленькой комнаты покачивают слоящийся мир. 

Ника

Вахта. Дежурство. Раньше для меня это означало только дежурство по классу. Ненавижу дежурить. Ты двигаешь стулья, моешь полы, вытираешь доску. Теряешь время. Могли бы нанять уборщицу. Но родители решили, что это приучает к труду, и вместо уборщицы — дежурные по классу. А зачем мне приучаться к такому труду? У меня фортепиано, художка. Я же не резервная. Надо будет, клининг вызову, они всë вычистят. Тупая бесполезная потеря времени. Так думала я когда-то. А теперь дежурю в чужом доме. Где лежит с высокой температурой моя сестра. 

Скорую помощь вызывать нельзя. Попросят документы — и мы пропали. Надо следить самим. Ночевать отпрашивается Саша. Мол, соскучилась по дедушке, пока живу в его доме. Днем, сразу после уроков, сидит Лëн. После я отправляюсь будто бы в художку. И сижу, пока Саша не сменит. Самое страшное — уроки. Мы все трое должны быть в школе. В это время с Ликой может случиться, что угодно. Никого нет рядом. И я проверяю мессенджер в смену Лëна. Нет ли там кодового слова «красный». Сигнала тревоги. 

Вроде и ничего опасного. Та, отдельная, в сознании. Спит много. Всех узнаëт. Надо просто менять простыни, легко пропитывающиеся потом. Помогать дойти до туалета (хорошо он хоть в доме, а не на улице). Лику пошатывает, страшно, что упадëт. Саша вон уже раз упала, операция не за горами. Кормить едва не с ложечки. Мы покупаем в супермаркете готовый бульон в стеклянных литровых банках. Разогреваем, поим из кружки. В школе никто из нас троих теперь не обедает. Лике нужны продукты. Есть можно и дважды в день. Завтрак и ужин — это нормально. Карманные деньги на пластиковой карте не бесконечны. Но, если ты завела сестру, то еë придëтся кормить. И одевать. И ухаживать за ней. Никуда не денешься. 

Я сижу у кровати и читаю на мобильном скачанную книгу. Про любовь. Герой и героиня ссорятся. Но в конце герой уйдёт от коварной соперницы, и будет много-много счастья. Раньше я любила приключения. Теперь читаю вот такое. Книжки похожи друг на друга. Классные сказки без волшебства. Лика спит. Шарик выкатывается из-под еë руки. Стукается о паркетину, неприкрытую паласом. Лика, не открывая глаз, нервно шарит  пальцами по простыне. 

— Сейчас! Сейчас подниму, не вставай! 

Я ползу по паласу змейкой. Ввинчиваюсь под кровать. Рядом металлическая утка. Интересно, а Сашка тоже была с дедушкой? Ну… когда уже стало ясно, что ей останется дом с корабликами. Для этого вроде нанимают специальных сиделок. Зачем самим? От этого излишняя привязанность к больному. Только Сашка подозрительно ловко возится с больной Ликой. Чересчур привычно. Я выбираюсь назад. Протираю шарик рукавом. 

— На твою игрушку! 

И вкладываю в чужую ладонь. 

Я дура. 

Надо рассказать маме. Надо позвонить в охрану правопорядка. Ей окажут нормальную  медпомощь. Еë заберут. Закончатся поездки в чужой дом. И меня начнут презирать Лëн и Сашка. Которых я же и втянула в это. Лён, мечтающий о брате. Сашка, впустившая беглую резервную в дедушкин дом. Они оказались смелыми.

Лучше молчать.

Сашка. Почему она разговаривает со мной? Почему она вообще хочет помогать? Странный человек. Я поняла, что она чокнутая, ещë на классном часе. Худшем в моей жизни. Сашка стоит у доски. На еë запястье — временная татушка. Переводная картинка. Она немного смазалась, но черный контур можно различить. Кривой химический элемент. Значок серебра. Я вижу татушку, но не вижу лица. Сашка для меня определяется руками. Потрескавшейся кожей пальцев, обломанными короткими ногтями, белыми линиями ожогов. Контрастной татушкой, которую снесëт первый же неудачный опыт в лаборатории. 

— У Саши пропали вещи, — говорит Виктория Павловна, — Рюкзак и всë, что в нем было. Ребята, если вы спрятали, это не смешно. 

Виктория Павловна продолжает нас стыдить, губы шевелятся, слова текут мимо. Я не смотрю ей в глаза. Потому что классный час сегодня — из-за меня. Уроком до этого я заглядываю в пустой класс. Взять из сумки бутылку с водой. И замечаю в углу двоих. Лëн и Сашка целуются между окном и шкафом с наглядными пособиями. Они не видят меня. Они никого не видят. Лëн стоит ко мне спиной. Сашка во время поцелуя жмурится. Я осторожно закрываю дверь кабинета. В кабинке женского туалета сползаю на пол и реву безудержно, как не плакала никогда раньше. Стенки, изрисованные сердечками и оклеенные стикерами-переводнушками, надежно скрывают меня от чужих глаз. Я стараюсь не всхлипывать. Не шуметь чересчур. Иногда снаружи дергают дверцу и я ору сквозь слезы высоким голосом злобное:

— Занято! 

Надо прийти в себя до конца большой перемены. Почему она, почему?! У неë же в жизни одна химия! Никаких человеческих интересов! И вообще. Она заглядывается на учителя этики! А целуется с Лëном. Мне хочется ударить Сашку. Крикнуть тяжëлое и злое. Вместо этого, в теперь совсем пустом классе, откуда, пока я рыдала, исчезла и эта парочка, я нахожу Сашкин рюкзак. Тащу в угол у столовой, бросаю там за кадкой с фикусом. Фикусы эти дурацкие. Везде они. В нашей школе тоже. 

— Ника Ларцева, ты ничего не хочешь сказать? 

Виктория Павловна смотрит. Весь класс на меня смотрит. 

— Ника, может, ты знаешь, кто это сделал? 

Почему я, почему, почему? Надо признаться. Но признаться, значит, объяснить, зачем я это сделала. Сказать всем-всем-всем. Что мне не без разницы с кем там Лëн целуется. 

— Антон, наверное. 

На Длинного легче всего подумать. Что за ним только нет. Длинный багровеет и орëт:

— Ничего я не брал! 

Начинают хихикать. Лëн резко вмешивается:

— Куда ты дел рюкзак? 

Конечно, он готов броситься на Длинного с кулаками. Класс замирает. Делает ставки. Длинный сильнее. Лëн — в ярости. Я мало кого интересую. 

Сашка мнëтся у доски. Переступает с ноги на ногу. У неë кривятся губы. Вряд ли кому кроме Лëна еë жалко. Просто всем интересно, что сейчас произойдëт. 

— Не брал, — подтверждает Виктория Павловна, — Ребята. Во всех классах установлены видеокамеры. Ника. Я всë ещë жду правду. 

Я сто тысяч раз неправа. Но тогда я ни о чем не жалею. И говорю будто бы спокойно:

— Ну, я, допустим, спрятала. А пусть она зазнаëтся меньше. Отли-и-ичница. Заучка. 

Саша кукольно моргает у доски. Будто в глаз соринка попала. Лëн вздрагивает. Отодвигается от меня за нашим общим столом, едва не в проход становится. А Длинный встаëт и плюëт мне в волосы жвачку. Даже попадает. Жвачка отвратительно знакомо пахнет мятой, и запах впитывается, намертво склеивает. Я толкаю Длинного в ответ. 

— Антон! Ника! 

Шум, крик, смех болельщиков по углам. 

Мама забирает меня из кабинета директора, долго извиняется, а дома начинает собирать вещи. Отправляет в резервный накопитель. Менять на Лику. С тех пор Длинный прикапывается по любому поводу. А Сашка смотрит на меня с настороженной недоверчивостью. И вот. Теперь мы с Ликой в доме человека, которому я сделала большую гадость. Так вышло. Но здорово, что Лëн и Сашка не приходят одновременно. По отдельности их видеть всë же намного легче. 

Когда Лика приходит в себя и еë не трясëт от озноба, мы говорим. Хотя, как говорим? Ругаемся. 

— Я, между прочим, вру родителям. А сама сижу с тобой. 

— Так не сиди. 

Она права. Но. Лику нельзя сдавать, пока она больная. Так неправильно. Больных нельзя трогать. 

Ну да, ну да. 

А потом я злюсь, что поминают маму. 

Я дочь врача. От этого никуда не деться. 

Я пытаюсь рассказать Лике о маме и папе. Что у меня с ними плохо. Лика несëт пургу в ответ. 

— Они тебя бьют, что ли? 

— Нет, ты что! Я бы из дома ушла, только посмейте ударить! 

Почему-то я вспоминаю линейку Мумии. 

— Это ты-то ушла? — она хмыкает с презрительной недоверчивостью. — Не бьют, значит. Кормят тебя нормально? 

— В смысле? Мы все одно и то же едим. У меня отдельной кормëжки нет. 

— А что не так? Не бьют, кормят хорошо. Отличные люди. 

Накатывает злость. Ну как можно все измерить битьëм и едой? Куда важнее плавать вместе, разжигать костры в лесу. Не бояться ворваться на балкон или положить руку на плечо играющего в шутер. 

Мама и папа никогда не слышали от меня о Лëне. О Гале. Чатике «Стены». Тех трёх… подруга…из художки. Ни-ко-гда! 

— Смотрю, тебя много били и не кормили! 

— Может быть. Что ты психуешь? 

Дура, дура, дура, какая же она дура! Смотрит на меня, как на букашку. От меня зависит, а выделывается. Гордая, блин. А возьму и сдам. Плевать, что больная. Поправится. Простуда не вечная. Пятый день уже лечим. 

Лика рассказывает мало. О каких-то случайных людях. То волонтëрка, то санитарка, то беспризорница с книжной кличкой. 

— Я их помню. 

— Логично, что помнишь. У тебя простуда, а не сотряс. Это с черепно-мозговыми забывают. 

— Я помню только тех, кого хочу. Про тебя подумаю. Хочу ли помнить. 

Треснуть бы еë чем тяжелым. Пусть скажет спасибо своей болячке. С больными я ещë не связывалась. 

Оживляется она от рассказа о «Стене». Перестаëт быть снисходительной. 

— Я отовсюду ушла. Ни художки, ни музыкалки. Гуляла по паркам. Помню, сижу на лавочке. Осень, почти как сейчас. Листья рыжие метут. И так обидно. Обычно в этом месяце в Лыжнино выставка. Тематическая. Про космос. Знаешь, я люблю рисовать галактики. Это такая… тайна невероятная! Провода держат небо, и там, за проводами, кометы летают, туманности вихрятся. У меня акварель выиграла гран-при. Дворик, качели, песочница, тени длинные, серый воздух, словно перед ливнем, а наверху, над линией электропередач, — чернота, созвездия, планеты, и всë едва не падает во двор, над столбами зависает, а на качелях двое к проводам натянутым летят, в космос. Одна сидит, другой стоит на спинке. И девчонка, как я, а пацан на спинке похож… неважно на кого! И я ещë бы могла акварелей для Лыжнино нарисовать. Только я там не нужна. Именно я. Незаменимых нет. 

Лика неожиданно прикасается к моей руке. Гладит пылающими пальцами. 

— А потом что было? 

— Я… плакала там на лавке. И хотела назад, в художку. Ну, пусть я извинюсь перед всеми. Даже если не виновата. Пусть меня накажут как-то. И хотела прямо сейчас пойти туда. По Первой кольцевой. По железке, то есть. Вышла к насыпи, увидела их. Они рисовали на стенах. Я подошла и просто смотрела. Не мешала. И парень, высокий такой, его Галь называли, спрашивает: «Хочешь с нами?». Не разглядел, что основная. Я бейдж прячу, когда прогуливаю. Как будто я не я. Потому что стыдно. А на стенах же нельзя рисовать, я знала. И я сказала ГАлю: хочу. А потом убегала с ними. И меня приняли в чат. Секретный. 

— Возьмëшь меня? 

— Куда? 

— С вами рисовать. 

— Там попасться легко. Но… возьму, если тебе надо. 

Даже не вру, когда обещаю. 

Лика улыбается. Ей идëт улыбка. 

К шестому дню Лику окончательно отпускает. Даже и не кашляет почти. Температура нормальная. Я прихожу из школы и обнаруживаю, что она сидит на полу у шкафа с моделями и разглядывает нарисованные парусники. 

— Привет. 

Мне всë ещë сложно обращаться к ней как-то. Даже по имени сложно. Стараюсь говорить просто «ты». 

— Привет. А мне долго ещë тут жить? Куда вы меня потом денете? 

Хороший вопрос. Правильный. 

— А у тебя вариантов много? 

— Есть. К твоей маме, например. 

— Она у нас общая, прикинь, да? — замечаю я больше из упрямства. — Тебя домой отвезти? 

Кажется, я не угадываю. 

Лика сидит на синем паласе, скрестив ноги в лодыжках. На ней черная мальчишечья футболка Лëна парой размеров больше нужного  и мои аквамариновые старые шорты — наследство походно-выездного комплекта. Собери одежду из того, что незаметно стащил из дома. Выглядит это лучше платья с громоздкими ботинками. Уютнее, что ли. Рядом с ней, такой, я в школьной форме выгляжу маненько чучелом. Теперь моя очередь быть страшилкой

— Вы не будете сдавать меня в госпиталь? 

— Зачем? Ты же выздоровела. Вот, простуда прошла. С таким в больницу не кладут. Лечат амбулаторно, — слово «амбулаторно» привычное. Не раз слышанное дома. 

— В экспериментальный. К твоей маме. 

У неë трагически серьëзное лицо. Будто уточняет сейчас: столкнут ли насильно под поезд на Первой кольцевой? 

— Эм-м-м. Мама работает со сложными случаями. Тебе туда зачем? — я запинаюсь. 

Годы приëмного покоя и фикуса. Цепкий взгляд вахтëра. Никогда не заходить дальше приëмной. А что там дальше? Кого и как лечит мама? 

Лика щурится. Выражение лица у неë злое и напуганное одновременно. 

— Не придуривайся. Я же резервная. 

— Ну и что? Вы болеете по-особому? 

Я сажусь рядом с ней на палас, как есть, в парадной выглаженной серой юбке. Сегодня в школе стояла в ней на торжественной линейке. А дома забыла переодеться. 

— Резервные часто кончают госпиталем. Меня этим пугали. И в накопителе, и в Стае. 

— Кончают? — я пытаюсь пододвинуться ближе, но Лика ëрзает в сторону. 

Уплывает от меня по холодной синеве паласа. Вертит между пальцев свою чепуховину аквариумную. 

— На лекарствах не все тянут. Через раз. 

— Ты сама с собой разговариваешь, да? Пояснительную бригаду сюда. 

— Ты мне что давала? От жара, от кашля, от всего? 

Боится, что травила еë? Или? 

— Таблетки. Во-первых, орецитин, он противовоспалительный. Во-вторых… 

— А ты в курсе, как испытывают новые таблетки? Орецитины всякие. 

— В лабораториях. На мышах каких-нибудь специальных. 

— Если только на мышах, как их потом людям дают? Особенно нормальным. Основным. 

На новых колготках — ни дырки, ни стрелки. И рассматривать нечего. Жарко. Шумит в ушах. Синий океан паласа гудит прибоем. Лика, давай я не так тебя поняла. Лика, пожалуйста! 

— Всë, конечно, добровольно. Бумажки подписываешь, что согласна на опыты. Никого не заставляют. А ты подумай. Если жить вне Стаи  или в плохой Стае. Или на улице и в вечных облавах, или потерпеть  больничку. Ну, или у фонда кончились деньги на накопитель. Спонсора нет. Ты средненький. Не красивенький и не калечный. Такой, на которого толком не собрать. И на улице после накопителя не выживешь. Куда тогда деваться, куда?! — она орëт. 

Впервые я слышу, как Лика кричит. Как говорит длинно  и связно. 

Я хочу уплыть на модели Сашиного дедушки к необитаемому острову из вечернего сериала. Теоремы в учебнике этики невероятно простые. Заучил. Живи. Улыбайся. Ни к кому не привязывайся. Пой колыбельные, заставляй надеть шапку. Испытывай лекарства на резервных. 

— Ни-ка-кого насилия. Сама приходишь в госпиталь. Основных в программы не берут. Материала без них валом! 

Материал. 

Сашенькины разноцветные химические пробирки. То, из чего шьют фартук и косынку на уроках домоводства. Лика скользит по шарику пальцами, сердито тискает. 

— Так всë вообще испытывали, алë! Любые лекарства! Если успешно пройти опыты, вроде даже комнату дадут в общежитии. Бесплатно. На завод устроят. Ты же сильная, если после испытаний норм! Организм тянет. 

Я тоже хочу орать. 

Мама. Мама. Мама. 

Мама, зачем?! 

Мама хорошо училась. В медицинский берут только отличников. Ну, подумаешь, странненькая, волосы в синий цвет красила, у всех свои недостатки. Сдавала этику. На самый лучший результат. Мама правильная. Не то, что я. Только почему-то плачет на балконе. Только то и дело шепчется с папой. Словно думает о Лике, а не только обо мне. Мама, которая заставляла меня в холод надевать шапку и засовывала в карманы варежку, а в жару насильно выдавала бутылочки с питьевой водой. Мама, которая боится инфекций, любит кофе с молоком, охотно подпевает радио, и так часто замирает, когда слышит в новостях то, что её тревожит.

Мама, ты же не способна?!

Мама, ты же не…

— Говорят, даже противозачаточные испытывали так. 

— Заткнись! 

Я пинаю, не вставая, школьную сумку. Значки разлетаются по паласу. Сокровища тонут на илистом дне. Ждут кладоискателей. Лика поднимается на четвереньки. Ползает. Собирает их в карман шорт. А они вываливаются снова. 

— Всë ты врëшь. Мама не может мучить людей. Ты нарочно так говоришь, нарочно! 

— Она думает, что не мучает. Всë для науки. Нужно так. Крыс же не жалко.

Лика перестаëт снисходительно щуриться. И не вопит больше. 

— Ты придумала! 

Та, отдельная, по-старушечьи вздыхает. 

— Придумала. Если тебе легче… 

Я отталкиваю свою непохожую копию, и палас булькает значками. Встаю и ухожу к шкафу. Стекло холодное. Кораблики плывут по деревянным волнам к соседней стене. Постою чуть-чуть и отпустит. «Поболит и перестанет», — обещает мамин голос в голове. Маленькая, я часто падала с бордюров. Разбитые коленки — мой каждый день. Слëзы, шипучий антисептик. А, когда вводишь человеку непонятно что, оно сильно болит? Надписи на упаковках  лекарств: «пройдены клинические испытания в лучших экспериментальных госпиталях страны». Привычные такие. Ты их пропускаешь. Примерно, как, ставя новую программу на комп, механически ставишь галочку «согласен с условиями лицензионного соглашения». У кошки боли, у собачки боли, у резервных боли… Почему кому-то вообще должно быть больно? Даже не вместо меня. Почему, мама, почему?! 

В плечо дышат. Дергают меня за рукав блузки. Я оборачиваюсь, с ресниц капает, над океаном паласа всходят сотни ярких радуг. Лика протягивает раскрытую ладонь. На ней — невзрачный аквариумный шарик, с которым она неразлучна. 

— На. Пусть… тебе на удачу. Бери. 

Хочется швырнуть им в окно чужого дома. Услышать звон разбитого стекла. Провопить, что их десятками в супермаркетах продают, больно надо! 

Я цепляюсь за шарик, его бока тëплые от чужих пальцев. И киваю, громко ритмично дыша, вместо спасибо. 

Лика

Сначала было плохо. Слабость, непослушное тело. И яркие пятна. И отвратительные сны. Меня снимают на видео. Над постелью — глазок камеры. 

— Ты должна убедительно болеть! Не разочаровывай спонсоров! 

Новый дом живëт в лëгких затхлостью  кладовок четвëртого накопителя. В кладовке запирают, если плохо себя ведëшь. Вроде так безопасно. Небольно. Внешность не портит. Просто крохотная комнатушка и темнота. Некоторые боятся. Мне плевать. В четвертом накопителе нет изолятора. Только кладовки. Старый-старый дом, широкие лестницы, древние ковры. В подвале живут мыши, на них бегают смотреть младшеотрядские. Кормят крошками. Я люблю древнюю спортплощадку с высоченными турниками. Забралась наверх, села на перекладину для подтягивания, болтаешь ногами, смотришь на клумбы с бледными цветами. Ветер путается в волосах, гладит по рубашке. Ветер-ветер, унеси меня в Новосветьевск, помоги убежать. Но от ветра только запах жжëной резины. Рядом с накопителем — прямоугольный гробик фабрики. Но лучше вонь и темнота кладовки, чем тягомотина с видеоотчëтами. Я сижу под облаками. Ловлю макушкой тепло. А потом делаю переворот-«солнышко». Падаю в новый дом. 

Хозяйка дома обходит его вечерами. Тревожно смотрит на модели. Проверяет: не сломала, не стырила? Это понятно и не злит. Хозяйку зовут Саша. С ней легко, она почти всегда молчит. Говорить она начинает, если я залипаю у кораблей. 

— Это корвет. У него три мачты и прямые паруса… 

И частит. Описывает. Энциклопедия ходячая. Столько текста заучить. 

Я спрашиваю, рассматривая белые полоски у запястий:

— У тебя шрамы от людей?

— От щёлочи. Я завалила технику безопасности в химической лабе, — смеётся Саша.

Я не могу понять, что у них с Никой. Они рядом, но не вместе.

— Ника — твой друг?

Она переминается с больной ноги на здоровую. Вздыхает.

— Не совсем мой. Одноклассница.

В накопителях — отряды. У основных — классы. Интересно.

— А зачем ты ей тогда помогаешь?

— Я тебе помогаю. И это по-человечески. Ника… нормальная. Но я её боюсь!

Мне странно, что Нику кто-то может бояться. Хотя боятся же ручных хомячков или темноты.

— А почему тут столько кораблей?

— Дедушка хотел стать моряком. Ходить на судне в океан.

— А что не стал? Не взяли?

— Ага. Комиссия завалила. По здоровью. Лёгкие подвели. Тогда он стал собирать. И тельняшку носить. Ну, будто у него получилось. Будто он правда не просто на рыбалку по выходным ездит, а на настоящем судне работает.

— Играл так?

Саша задумывается. Скребёт пальцами простыню.

Я люблю слушать рассказы о Сашином дедушке. Не из-за него. А из-за того, что Саша в эти минуты становится не стеснительной и дёрганной. Настоящей.

Второй человек приходит в дом днëм. Он бесконечно расспрашивает: как живут в накопителе младшие? Я честно отвечаю: лучше всех. Они же миленькие. На них подают хорошо. Второго зовут Лëн. Он будто боится. Вроде и лезет с распросами, но жутко стесняется. 

— Ты тоже художник?

— Так, немного. У Ники лучше выходит, — он спешно заталкивает в рюкзак блокнот с набросками.

— Какая разница, лучше или хуже. Ты умеешь рисовать.

— Все умеют. Только кто-то — лауреат в Лыжнино, а у кого-то даже в детской картинной галерее ничего нет в постоянной экспозиции. Только во временных. И то не во всех.

Лыжнино — город с радужными дождями и скоростными сине-белыми электричками. Хороший город. Я просто киваю. Лён морщится, словно  у него что-то болит. Вероятно, гордость.

Третья — Ника. Человек-недоразумение. Ноет, ноет, ноет, всë время ноет. Школа, родители, вахтëры — ничего хорошего, везде беда. Хочется посоветовать ей поселиться в вот таком доме чьего-то дедушки. И никуда не выходить. Сколько можно психовать. Побудет одна, успокоится. Ника помнит плохое. Носит юбку. Не умеет сдерживать слëзы. Шарик-шарик, отданный на счастье шарик, помоги ей, пожалуйста. Нельзя так жить. 

Я пою, когда одна. Ленкины песни, звенящие жизнью. Рассматриваю игрушечные и нарисованные корабли. Считаю за окном проходящих мимо людей. Но улица пустая. Почти никого. Наружу нельзя. Меня ищут, так те трое говорят. Серьëзно? В этом вашем Новосветьевске правда ищут? Я несколько дней ночевала в роще, бродила по улицам и ничего. Смысла бояться. Хочется смотреть на новые места. Но пока смотрю я только на застекленный шкаф. Кажется,  вечность тут живу. Сколько болела? Не помню. Когда прошу у хозяйки дома отпустить меня погулять, оказывается: я здесь только девять дней. Ужасно мало на самом деле. 

Ника днëм предлагает:

— Мы должны стать абсолютно похожими! Чтобы, если тебя на улице задержат, сказала: я — Ника  Ларцева. Буду одалживать тебе бейдж. Для прогулок. 

Я критически приглядываюсь. 

— У тебя стрижка странная. Кривая. Так модно? 

— Не, так немодно, так вышло. Сделаем и тебе. Если дашь обрезать волосы. 

— Режь. 

Мы сидим на кровати. Я — на краю. Сзади, упираясь коленями в мои лопатки, щëлкает ножницами Ника. Мои пряди падают. То на пол, то на простыню. Подмести потом надо. Самой. Нике плевать. Она не убирает. Только мусорит. А хозяйке Саше сложновато нагибаться из-за больной ноги. Она пытается скрывать. Но видно же. 

— Получается? 

— Не знаю. Нужен кто-то для сравнения. Вроде так же косо. Хорошо, я что в синий не успела покраситься. Хоть с этим  с тобой не морочиться. 

— Ты хотела в синий? Круто. 

Нам никто не разрешил бы в накопителе красить волосы. Даже не из-за того, что краска стоит денег. С синими волосами ты необычная. Непохожая на других. Мелким резервным так нельзя. Начинает до слёз выжигать нервы покраситься в синий. 

Остановись. 

Кто тебе позволит. 

Побеги всегда заканчиваются тем, что меня ловят. И переводят в другой накопитель. Теперь, возможно, мои кураторы, папа и мама, люди, которых я совсем не знаю, решат, что я порчу их нормальную основную дочь. И переведусь я на улицу. Или в экспериментальный госпиталь. Но до этого я хочу увидеть океан. 

Про океан я говорю Нике. И она серьезно обещает, клацая ножницами над самым ухом. 

— Обязательно покажу. Ночью поедем на такси к побережью. Ночью на нас никто смотреть не будет. Таксистам мы не нужны. Придумаю только, как отпроситься из дома. Чтобы мама с папой не догадались. Ну, не о тебе. А что я гуляю без спроса. 

Иногда мне кажется, что родителей она боится больше, чем я — облав. 

Ника дышит мне в шею, еë колени елозят, упираются под лопатками.

— Не дëргайся! А то непохоже выйдет!

— Прости, но стрижка у тебя уродская. 

Ника смеëтся. И я начинаю смеяться вместе с ней. 

Вечером я впервые выхожу на улицу. На мне чужая школьная форма и серая ветровка, к которой приколот бейдж с буквой О. 

На бейдже имя. Ника Ларцева. 

Ника Ларцева этим вечером я. 

Под ногами пружинит асфальт. Я иду по дороге. В чужих жилых коттеджах и мелких дачных домиках горит свет за шторами и жалюзи. Меня обгоняет мальчишка на электросамокате. Пахнет  мокрой после дождя зеленью. Мне никого не надо бояться. Чужая стрижка и бейдж охраняют. 

Вдруг приходит в голову: я могу сбежать. В еë вещах. Прийти в дом Ники. Остаться там. Никто не заметит подмены. Ей не поверят, если возмутится. Мы же близнецы. На минуту хочется сделать так. 

Но. Тут и не в том дело, что не знаю еë адрес и не смогу узнать еë друзей. Что совсем не умею рисовать. Что на мне — лишние шрамы. С ней-то что случится? Слабая. Психованная. Куда ей в накопитель? На улицу выбрасывать тем более. Загнëтся же. 

И это подло. Просто подло. 

Я вдыхаю запах сырой древесной коры. Пытаюсь различить в окнах человеческие силуэты. Слушаю, как вдалеке сигналят на трассе легковушки. Я разворачиваюсь. И шагаю к разноцветному домику с флюгером-корабликом. Возвращать чужую одежду. Становиться собой. 

Восьмая глава

«Семьдесят процентов бежавших из приëмников-накопителей несовершеннолетних возвращается в место содержания с помощью их кураторов и спонсоров, близких родственников и опекунов»

Из годового отчëта комитета по охране детства 

Ника

Я падаю в обморок в коридоре у кабинета этики. Никаких трагических предисловий. Просто иду, начинает кружиться голова и здравствуй пол! Обморок длится минуту или две. Гораздо больше времени я провожу в школьном медкабинете, общаясь с испуганной медсестрой. Она новенькая и не привыкла, что сюда могут забредать с чем-то серьëзнее расстройства желудка или на обязательный анализ крови (вдруг костетравка?).

Надо чаще есть. По утрам я не могу завтракать физически. Только выпить сладкий чай. В школу вставать в семь. В семь утра я хочу спать и умереть. Никакого перекуса — стошнит. Обычно я ходила в столовую на большой перемене. Теперь не могу. Иначе Лике не достанется еë паëк. Готовить ни я, ни Лëн, ни Сашка не умеем. Покупаем полуфабрикаты в супермаркетах. Разогреваем и кормим Лику. Полуфабрикаты дороже отдельных продуктов для готовки. Деньги утекают. Я остаюсь без обеда. С одним ужином. 

— У тебя отличный аппетит! — умиляется мама, когда на ужине я сметаю всë, что вижу. 

Разве только тарелки не грызу. 

Но в последние дни часто болит и кружится голова. Ну и вот. Руку сдавливает манжета тонометра. Проверяют давление. 

В медпункт заходит Виктория Павловна. Что-то спрашивает у сестрички шëпотом. Я смотрю, как на экранчике бьëтся моë пиксельное сердце. Медсестра суëт шоколадку, и я начинаю есть еë тут же, на кушетке, отчаянно пачкая губы, запястья, рукава блузки. Лика говорила, что она долго голодала, пока шла ко мне. Господи, как можно вообще двигаться в таком состоянии? Виктория Павловна смотрит на то, как я уничтожаю шоколад. Качает головой. 

Мы сидим в кураторской, от запаха приторных леденцовых духов хочется задыхаться и кашлять. Чужие пальцы гладят мои, широкое обручальное кольцо скользит по фалангам холодным металлом. 

— Ника, что происходит с тобой? Ты сама не своя в последнее время. 

— Всë хорошо. Я больше не буду падать в обмороки. Правда. 

— Ника, у тебя что-то случилось плохое? Нужна помощь психолога? Мы можем записаться анонимно, даже родители не узнают… 

Я смотрю на золотистую О чужого бейджа. И  понимаю, что дрожу. 

Надо чаще есть. Надо есть. Надо чаще… 

— Всë отлично, честное слово! 

— Ты можешь звонить и писать. В любое время… 

Однажды, три года назад, Виктория Павловна на меня накричала. Я подошла спросить какую-то глупость, когда она заполняла кураторский отчëт. Виктория Павловна и другие кураторы всё время пишут отчёты. Бесконечно. Вот и тогда куратор была занята. Она сидела за монитором, сводила данные, а я жаловалась на очередные проблемы с плохо поддающейся этикой. Отвлекала от документов. Вот и получила. Кажется, ничего плохого она мне не сказала. Просто повысила голос и выгнала из кураторской. Но с тех пор я ничего больше не прошу и не спрашиваю у неë. Даже когда она подходит первая. Поэтому я сейчас киваю. Да, обязательно. И знаю: никогда не стану писать или звонить. 

Но она волнуется, что со мной, наверное, потому что я еë работа. Мама же радуется вечерами моему хорошему аппетиту. Мама, которая задерживается в экспериментальном госпитале. Госпитале, правду о котором мне рассказала Лика. 

Мама, можно Лика меня обманула? 

Или нельзя? 

Мама смотрит новости. Мама звонит в охрану правопорядка. Мама помнит, что скоро очередное третье число, когда к ней не придëт видеоотчëт. Мама шипит о чём-то папе за дверью их комнаты, и я затыкаю уши музыкой от плеера на максимум. Я знаю, кто мог бы снять несуществующий отчëт. Какие кадры в нëм получились бы. 

Каждый вечер на меня летит лампочка без абажура. Нависает, качается на витом голом проводе, грозит разбиться о мои мысли. Лампочка держит потолок, как провода — облака. Я тону в синеве паласа, надо мной  — лампочка, над лампочкой — крыша, над крышей — акварельная вечная ночь космоса. Я одета в яркий дождевик цвета той поры, когда мама была настоящей и красила волосы в оттенок своей мечты. Дождевик накинут поверх белья. Бейджа нет. Я человек, которого не существует. Ни основной, ни резервный. Девочка без метки. Первый кадр видеоотчëта показывает, как Лика идëт среди коттеджей в моей школьной форме и бейдже. А я считаю вместо сонных овечек  кораблики на картинах. 

Это упражнение на доверие. Самое крутое, что может существовать на свете. Я знаю, что Лика вернëтся. Она знает, что я не наберу номер с серой визитки Загорецкого из охраны правопорядка. 

Серый — правильный цвет. Нейтральный. Удобный. Этичный. Я лежу на полу безобразного разноцветного дома, дождевик лаково блестит в отсветах лампочки. Люди с синими волосами однажды начинают носить безупречную серую жизнь. Иногда для этого надо вырасти. Иногда сломать руку. Или выбрать что-то неправильное и болезненное в родильном центре на берегу океана. 

Кадр второй. Монтажная склейка. Лика сидит на табуретке, обняв колени, край длинной чëрной футболки Лëна свисает с сидения. Рядом, только на полу, сижу я. Между нами — тарелка с разогретыми на сковородке полуфабрикатными наггетсами и покупной сырный соус. Я даю наггетсы Лике, опустив их до этого в соус. Мы обе перепачканы в этом жëлтой химической вкусняшке до продвинутого уровня свинства. 

— Ешь, — приказывает сестрица. 

— Тут порция на одного. 

— И что? Ешь. 

Лика мурлычет под нос. Поëт она красиво. Спрашивает:

— Ты опять цапалась с этим… Длинным? 

Надо же. Запомнила. 

— Куда я денусь? Меня хотя бы не бьют. А могли бы. Савушкину везëт меньше. 

— Бей первая. Или прячься. 

— Ты раньше била? 

— Я пряталась. 

Мы всегда разговариваем будто бы ни о чëм. У моих стального цвета кроссовок лежит на ковре аквариумный шарик. Лике нравится, что я ношу еë подарок с собой. 

Кадр третий должен завершать отчëт. После него пойдут титры с номером счëта на пожертвования. Я знаю, на что стоит откладывать деньги. 

— Я ночую у Сашки, — предупреждаю я отца.

Мама начнëт задавать слишком много вопросов. Лучше согласовывать авантюру с ним. 

Папа хмурится по видеосвязи. 

— Погоди. Это же с ней у тебя не ладилось? К директору ещë вызывали? 

— Ты бы ещë прошлую жизнь вспомнил, ну! Мы сто лет как помирились! Вот на днюху пригласила. Кстати, а скинешь на подарок? Цветы хотя бы принести. 

— Вернëшься во сколько? 

— Мы с ночëвкой. Пап, да не переживай! 

На довольно щедрые «подарочные» деньги с карты я вызываю такси. Самое дорогое, машина экстра-класса. Водителям в таких параллельно и перпендикулярно кого везти и куда. К бейджам они точно не приглядываются. Мы стоим у ворот дома Сашкиного дедушки. Держимся за руки. Ждëм автомобиль. Лика в дождевике поверх домашнего костюма и еë старых громоздких ботинках. На мне «гостевое» серое платье из искусственного бархата. Длинное, до лодыжек, копия того, что на витрине центрального универмага. Я почему-то кажусь себе в нем похожей на Мумию с еë вечной гармонией. Только бледноватой. И завидую стрëмным вещам моей второй и отдельной. 

— Там точно ночью нет облав? — спрашивает Лика. 

— Нет. Это на отшибе. Туда ещë доберись. 

В машине работает радио:

—… Так ничего и неизвестно о несовершеннолетней резервной Лике Ларцевой, якобы преодолевшей сотни километров, чтобы найти оставившую еë в накопителе семью… 

Мы — на заднем  сидении. Для Лики новостей не существует. Она слушает мой плеер. Наушники сползают с непривычки, она часто попрааляет их. Я смотрю в окно на уплывающие огни в окнах чужих домов. Остановив на нужном повороте, таксист всë же уточняет, вредничая сверх цены поездки:

— Девчата, вас точно ближе к жилью не подкинуть? 

— Точно, дядя! — я тяну Лику за руку из салона автомобиля. 

Спускаться с автодороги по сорнякам и гравию. Навстречу приключениям. 

В бухте тихо. Между скал к горизонту тянется лунная дорожка. Пахнет солью, водорослями, сонной пустотой. Лика сбрасывает ботинки. Идëт босиком по песку. Лика бежит к воде, что-то нечленораздельно вопя. Океан бьëтся о еë щиколотки. Футболка и шорты летят на песок. Я смотрю с берега, как она плывëт. Сижу на прохладном ночном песке в бархатном вечернем платье, убивая его в нулину. Вверху на обрыве поют цикады. Лика падает сохнуть на живот, фыркая, обдавая меня ледяными брызгами. В лунном свете видны старые припухлости над лопатками и ниже. 

— Откуда у тебя шрамы? 

— От прыгалки. 

— А… как так вышло? 

— Наверное, плохо прыгала? 

Она защищается короткими злыми фразами. Уже вычислено. Только я сейчас не нападаю. 

— А это сделали взрослые или твои, из отряда? 

— Взрослые. Не хочу помнить. 

Я кручу аквариумный шарик между пальцев. Осторожно. Уронишь в песок — фиг найдëшь. 

— Это Ленкин шарик. Она меня учила играть на гитаре. 

— А я умею играть на фортепиано. Но не люблю. 

Почему-то мы смеëмся обе. 

— Твоя очередь купаться. 

Бархатное платье валяется поверх лакового яркого дождевика. Я плыву, как учил папа, так и не заглядывая в глубину. Ему, конечно, не понравилась бы наша вылазка. Мало ли кто может оказаться в бухте. Сколько я помню, папа учит меня бояться незнакомцев. Чтобы не попасть в криминальную хронику или на кладбище у Первой кольцевой. Незнакомые люди не хотят ничего хорошего ни от девочек, ни от мальчиков, ни от диких резервных. Но мы одни. И у нас есть океан. 

Я валяюсь на песке, и он забился, кажется, даже в ноздри и уши. После ледяной ночной воды на берегу невероятно тепло. 

— Я последний раз купалась на воздухе с одной девчонкой. Гердой. Она искала брата, — Лика редко рассказывает первая, но тут вдруг решается. — Хорошо бы, если нашла. 

Иногда мне хочется прикоснуться к ней. Обнять, как ещë ни разу не решилась. Назвать мою отдельную копию сестрой. Но это сложнее, чем общие наггетсы. И я говорю важное, которое пойму только я одна:

—  Хочешь, я  научу тебя плавать на спине? 

Мы идëм по ночной трассе, к той точке далеко от бухты, куда согласно приехать хоть какое-то такси. Все наши вещи — в песке. 

— Это была дверца к океану. Из Стюшиной сказки, — слова непонятные, но тëплые, — Я хочу тебя помнить, —  немного помолчав, говорит Лика. 

Подошвы тяжëлых ботинок шаркают по асфальту. 

Когда-то давным-давно, в родильном центре у океана, мама не должна была выбирать. 

Ни меня, ни Лику. 

Потому что никто, никто, вообще никто не должен быть резервным. 

Нельзя слишком привязываться. Те, кого ты любишь, могут переехать на кладбище. Так решили после эпидемии. Но эпидемия случилась много-много лет назад. Триста с небольшим. Наверное, это просто удобно: веками оставлять как есть. 

Серое, серое, серое. Ничего яркого. Яркое ломает и портит. 

Я чувствую между лопаток чужие шрамы. Шарик в грязном песке спит у меня в кулаке. 

Лика. 

Та, вторая. 

Та, отдельная. 

Та… Которая моя сестра. 

Я тебя не сдам. Утоплю все визитки. Заберу на качелях в далëкий акварельно-прозрачный космос. У меня этика на вечный неуд. 

Мне пле-вать на теоремы! 

Дома, куда приходится вернуться ночью, папа прижимает палец к губам:

— Тише, она спит! 

Она — это мама. 

Папа смотрит на бывшее парадное бархатное платье. На песок, который осел по всей мне. 

— Ника, где ты была? 

— У Саши же! Классная днюха, мы запускали шары. 

— Ника, я звонил Сашиным родителям. У неë день рождения через три месяца. Где. Ты. Была? 

У папы злой взвинченный голос, но он старается шептать вместо крика. Маме рано вставать на смену. Маму не стоит волновать. О маме он всегда заботится. Даже когда злится. Её-то он выбрал. Это мы с Ликой вылезли без спроса.

Я молчу. Это лучше, чем врать. Он хватает меня за плечи. Встряхивает. Раз, другой, третий. На него сыпется песок. У меня от резких движений стучат зубы. 

— Дочь, почему ты всë время врëшь? От  мелочей до серьëзного. На что ты потратила деньги? 

— Не скажу. 

Он держит меня за плечи крепко-крепко. Папа — самый добрый человек в мире. Человек, с которым мы собирали алоцветку и играли в настолки. Придумывали новые города и рисовали на контурной карте. Я ради него мучила себя фортепиано. Но он не отпускает меня в душ, он хочет, чтобы я отвечала. И пальцы давят сильно. Наверное, до синяков. 

Больнее всего делают из страха. 

Это страх за меня. 

Но я не могу ответить. 

Потому что у меня отберут Лику. 

— Ты с кем-то познакомилась? Новые друзья? Парень? 

Наверное, это правда. Потому что Лëн давно мой друг (и не больше), а с Сашкой больше не хочется враждовать. Но папа имеет в виду совсем другое. 

— Ника! — он встряхивает опять, и я вырываюсь, отталкиваю его, лечу в ванную и включаю воду в раковине. 

Я сижу на коврике возле душевой кабины. Сверху журчит вода. Дверь заперта изнутри на щеколду. Папа стучит:

— Ника! Нам надо поговорить! Ты всю ночь сидеть собираешься там! Ника, открой, пожалуйста! Мышонок, что случилось? 

Я открываю дверь, смотрю на него, вся из грязного бархата, песка и злости. 

— Прости, — говорит он тихо. 

— Я завтра расскажу. Честное слово. 

Понятия не имею, что скажу ему завтра. До следующего вечера ещë есть время. Пока же я просто пачкаю его пижаму, прижимаясь  головой к плечу. И думаю: даже самый замечательный папа будет не рад, если я приведу домой резервную сестру. Ему придëтся больше работать. Обещания, что я сама буду ей заниматься, не помогут. Лика говорила, что пела в переходах. У меня не выйдет. Слух есть, а голос так себе. Но я бы придумала, как заработать. Просто разрешите. 

В школу меня на следующий день везëт мама. Она не знает ещë историю с днëм рождения. Но всë равно смотрит как-то странно. Но никаких лишних вопросов и я расслабляюсь. 

Ой, зря. 

Меня опять вызывают в кабинет директора с урока этики. Весь класс смотрит, как я иду. Почему-то тоскливо и страшно, словно сейчас начнут пытать. Как в жутких фильмах. Пилы, клещи, дыба. Или просто бить, покуда скажу, что узнают. Я слабая. Быстро сломаюсь. Зачем меня вызвали? Я захожу в кабинет с учебником, прижатым к груди. Я держу его, как щит. Отражать удары. И настороженно смотрю на людей, сидящих вокруг длинного стола. 

Директор школы. Виктория Павловна. Человек из охраны правопорядка по фамилии Загорецкий, однажды уже говоривший со мной. Женщина-инспектор из комитета по охране детства, включавшая видео из супермаркета. Мама и папа. Они все обернулись и изучают меня. Редкий музейный экспонат. Фантастическое существо. 

— Ты не хочешь поздороваться? — строго спрашивает директор. 

Я стою и молчу, и книга дрожит у меня в руках. 

— Ника, — внушительно басит дама-инспектор, — скажи, пожалуйста, где ты скрываешь резервную сестру? И кто помогает тебе в этом. 

Тихо и жутко. И слышно как жужжит не вовремя залетевшая муха. Учебник вдавливает в грудь мой бейдж. 

— Я никого не скрываю. 

— Ника, у нас есть достаточно доказательств. Показания шофëра такси. Записи видеокамер из магазинов, где ты и твои друзья запасались едой. Ещë много интересного. Отпираться глупо, — в голосе инспектора даже урчит сочувственная мягкость. 

Но я ей не верю. 

— Девочка не знает, что так обычно и происходит, — вмешивается Загорецкий из охраны правопорядка, — Близнецы при побеге ищут свои пары. И, если пара неблагоразумна… Ларцева, пока вы не делаете почти ничего противоправного. Мы взрослые люди и зла вам не хотим. Всë понимаем, играете, прячете. Максимум, что вам пока грозит, — пометка в личном деле. Но, если станете лгать дальше, разговор будет другой. Вы, можно сказать, похитили и скрываете собственность приëмника-накопителя. На вас окажется не только финансовая ответственность, но и уголовная. За кражу. 

— Зачем запугивать ребëнка! — Виктория Павловна, до этого много раз твердившая, что мы уже не дети, седьмой класс, выразительно вздыхает, — Ника, котик, ты подумай. В накопителе эта девочка, твоя резервная, получает полноценное образование. Еë учат, дают навыки будущей профессии. Одевают, сбалансировано кормят, оказывают при необходимости медицинскую помощь. Заботятся. Это же не тюрьма, не изолятор. А сейчас что? Опасность попасть в облаву? Постоянный риск? Ноша на тебе и твоих товарищах, которую не вытянуть? 

— В конце концов, твои родители выбрали сами именно такой вариант содержания. Ты хочешь спорить с ними? — директор кивает в сторону мамы и папы. 

Они смотрят на меня. На мои серые форменные юбку и жилет, на косую стрижку, на учебник этики. Их голоса сливаются в один. Говорящий правильные-преправильные слова. 

— Ника, ты вот держишь книгу. Ты же помнишь, что говорит о таких ситуациях этика… 

— Ларцева, ваше наказание в случае доказанной кражи или порчи имущества накопителя возможно вплоть до перевода в резерв… 

— Девочка, ты понимаешь, что мы всë равно еë найдëм? Не выдашь ты, проследим за другими, Леонидом и Александрой, кажется. И твоë молчание точно не поможет Лике, но испортит уже твою жизнь. 

— Мышонок, мы не вытянем второго ребëнка. Придëтся ужиматься. Представь, тебе придëтся делиться вещами, комнатой, тратить время, чтобы она нагнала программу. 

— Ника, это она так плохо на тебя влияет? Я так и знала, все эти ужасные отчëты про склонность к побегам. Несколько накопителей отказались еë содержать. Еле нашла подходящий, пристроила и вот… 

— Ты же не поможешь ей, понимаешь? 

— Ника… 

— Ларцева… 

— Мышонок… 

— Девочка… 

Я роняю учебник этики на пол. Книга падает с гулким стуком. Ударяется корешком, раскрывается вверх страницами, всеми парадоксами, дилеммами, теоремами, правилами для заучивания наизусть. Они, наверное, сами верят во всë, что говорят. Они не злые. Просто усталые. И им очень хочется меня переубедить. Или сломать. Тут как получится. Я не подбираю учебник. Я опускаю руку в плоский тесный карман школьного форменного жилета. Шарик-шарик, помоги. Шарик-шарик, помоги, пожалуйста. 

— Там правда так хорошо, в накопителе? 

Они кивают радостно. Все. Они думают, что  сейчас я отвечу на их вопросы. Что я выдам. 

— Суть же в том, что одна там, другая тут? Тогда Лика Ларцева сегодня я. Откуда вы знаете? Может, мы давно поменялись? Мы же близнецы. Фиг различишь. Замëтано. Везите в накопитель. 

На меня наваливается тëмная жуть. Всë, чего я боялась всю жизнь, происходит здесь и сейчас. Вот теперь меня заменят. Сама согласилась. 

И пусть. 

И лучше так, чем стать предателем. 

Мама всхлипывает и вскакивает. Цепляется за лакированную  столешницу, белые пальцы соскальзывают. Она такая неловкая. Я вспоминаю почему-то, как заливала антисептиком порезанную ладонь. 

— Вы понимаете серьëзность заявления? — уточняет мужчина из охраны правопорядка. 

Виктория Павловна начинает медленно розоветь. Она скорбным голосом умирающей обращается к маме:

— Простите, вы же медик. Возможно, с девочкой что-то по вашей части? У неë были недомогания… 

— Не медик, а экспериментатор, ВикторияПална! — поправляю коротко и зло. 

Теперь мне всë равно. Самое страшное уже прозвучало. Когда ты преодолела свой самый жуткий страх, становится легче. Как-то безразлично становится. Умерла так умерла. 

— Мама просто ставит опыты. На резервных там, например. Очень любит людей, прям им на благо мучит всяких… запасных… да, мам? 

— Ника! — папа тоже встаëт. 

— Несколько веков назад это лечилось розгами, — отвечает моему куратору вместо мамы директор, — Но в наши гуманные времена… 

— А в чëм проблема? Хотите — бейте. Прыгалки есть в спортзале! Резервных же можно. Вот, начну привыкать, научусь терпеть, — это уже откровенное хамство, но мне больше не хочется казаться милой, — Мам, пап, в чëм проблема! Вы меня сами туда отправляли же! Я не стану музыкантом! Я из художки ушла! Сама! Накрылись лауреатские дипломы, слышали? У меня хроническая неуспеваемость по этике. Я не езжу на международные конкурсы. Я грублю, вот! Лика тихая, говорит мало, с ней вам будет лучше. 

Мне становится всë равно, кто есть кроме меня и родителей в кабинете. Виктория Павловна, цокая шпильками, приносит стакан с водой, пытается подсунуть, но я отталкиваю еë руку, и всë проливается на мою юбку. 

— Мам, пап, ну, считайте, что мы уже поменялись. Что я сейчас Лика. Или так оно и есть, откуда вам знать… 

— Можно провести медицинский осмотр, — вклинивается инспектор комитета по охране детства, — У резервной Ларцевой есть особые приметы. Там шрамы на… 

— Хватит! — резко говорит мама. 

На неë падает синеватый отсвет от жалюзи. Она стоит, держась за стол, и все на неë смотрят. 

Я сделала, что могла. 

Сейчас она заявит, что нечего дурить. Что все таким маются в  тринадцать лет. Подбирают сестëр. Переходной возраст. Перерастëшь и ещë спасибо скажешь. А пока говори, где она добром. Или поезжай в накопитель, надоели твои сцены. Эти слова заранее звучат во мне, и я ищу, что им противопоставить. И набираю воздух, как для того, чтобы нырнуть. Хоть нырять и не умею. Только плавать на спине, веря в чужие воображаемые руки. Чтобы нырять, надо стать смелой. Не бояться глубины. Что-то уметь самой. Я, кажется, сейчас тону. Но при этом учусь нырять. 

А, если подойти к окну кабинета директора, там, за синими жалюзи, — белые перила набережной и бесконечный океан, где по очереди плавали я и Ника. Но я стою у двери, сжимая в кармане жилета стеклянный шарик, у моих ног — учебник этики, и я хочу, как вчера, упасть в обморок, но не могу. 

— Мам, ты не бойся. Я с вами уже пожила. Лика очень несчастная. Ей нужен психолог. Пусть у неë хоть что-то будет нормально. Хоть немного. С вами классно. Хоть мы и ссорились иногда, но классно. Ей понравится. А вы. Ожалуйста, иногда еду привозите. Печенье и вафли не надо. Лучше яблоки. Кисло-сладкие. 

Я снимаю бейдж с золотистой «О». Аккуратно кладу поверх учебника этики. 

Как же страшно. 

Но другого выхода нет. 

Не умирать же по правде. 

Мама и папа оборачиваются друг к другу. Два человека за столом, на которых мне не плевать. Они, конечно, взрослые. И отличники. И понимают, что привязываться нельзя, так что им, наверное, будет легко. Ну, может мама немного поплачет на балконе. Папа кивает маме. Они разговаривают взглядами. 

— У нас тут представитель комитета по охране детства. Мы готовы оформить документы, — слова мамы едут по моей измявшейся жилетке горячим утюгом. 

— Можно накопитель будет в Лыжнино? — глухо спрашиваю я, не отводя взгляда от бейджа. — Хороший город. Но, если нельзя, дорого там или что, я понимаю… 

— Мы берëм второго ребëнка в семью на правах основного. Что там по налогам и остальному объясните, будьте добры, — голос папы пробивается ко мне куда-то за кривые линзы слëз. 

Я смотрю на них исподлобья. На маму и папу. Врëте вы всë. Я вам тоже не верю. Это ловушка. Вы убедите выдать Лику, а потом, потом… 

— Необходимо время на обдумывание. Вы осознаëте… — нервно начинает инспектор. 

Я вынимаю из кармана шарик. Поднимаю его, держу в горсти. Слëзная синева плывëт по комнате, заливает столы. Второй стакан воды от Виктории Павловны я всë-таки пью по-нормальному. 

Лика

У Первой кольцевой надрываются в траве сверчки. Под насыпью лежит ствол поваленного недавней бурей дерева — отличная замена лавочки. Мы сидим вчетвером и слушаем со смартфона новостной видеоканал. Смотреть неохота, а слушать: почему бы и да. Телефон держит Сашка, он меньше еë узкой сухой ладони. Лëн, кажется, следит, чтобы не уронила в траву. Ника примостилась на самом краю бревна, подальше от этой парочки. По отдельности она с ними ладит. Когда они вместе, ей сложновато. А мне зашибись. И я не отодвигаюсь. Нику я вижу дома каждый день. Лëна и Сашку куда реже. Может, мне правда удастся сдать экзамены, попасть к ним в класс, и они ещë примелькаются. Пока же я на домашнем обучении, программу нагонять сложно, я и гулять-то выбираюсь редко. Так что шанс побыть вместе стоит использовать на всю катушку. 

—… История бывшей резервной тринадцатилетней  Лики Ларцевой, преодолевшей множество километров, чтобы найти семью, стало причиной многочисленных волнений по всей стране. Возникают неудобные вопросы об условиях содержания в накопителях. Поступают жалобы. Волонтëры-активисты даже составляют петиции о пересмотре многовекового статуса резерва. Начало резонансной истории было положено… 

— Тоска смертная, выключи, а? — прошу я Сашу. 

Охота им это слушать. Сами же всë знают. 

— А мои против брата, — хмуро говорит Лëн, — Всë равно. Дом загадит и точка. Только я добьюсь. Просто надо понять как.

— У Ники спроси. Она мастер неожиданных решений, — я учусь говорить длиннее. 

Все вокруг жалуются на то, что у меня слишком маленький словарный запас. Отличный запас на деле. Я его не для того запасала, чтобы делиться с кем попало. А со своими можно. 

— Резервные — это жесть, — резко рубит словами Лëн, — Ну, ничего. Сначала ты, потом ещë кто-то сможет. Ты просто первая. А потом мы выпустимся и… 

Я понимаю его, потому что думаю о Стае. О  тех, кого помню из шести накопителей. Пока я не знаю, как им помочь. Я не знаю: могу ли помочь вообще. Такая как сейчас. А дальше — посмотрим. Главное, чтобы ещë было кому помогать. 

И что я сделала? В новостях загнули умного. Ну, сбежала, дошла, не убила Нику. С кем не бывает. 

— А мне на той неделе на операцию ложиться, — хмуро жалуется Саша. — Я хотела, конечно. Но жутко. Вдруг они неправильно мне ногу пересоберут? 

— Спокойно. Там наркоз. Хоть болеть не будет, — утешаю еë я. 

— Ага, не будет. Знаешь, какие после наркоза отходняки? Ладно, потерплю. 

Ника всë молчит. Я подхожу к ней и вижу: занята. На коленях она держит блокнот. И рисует космос простым карандашом. На белом листке проступают контуры созвездий. И я заворожено смотрю через плечо, как Ника создаёт пока ещё серый мир, который скоро превратится в разноцветный. Не хочу отворачиваться.

Голосования и комментарии

Все финалисты: Короткий список

Комментарии

  1. Anna Chernobrovkina:

    Мне не совсем понятна логика мира, в котором живут герои. В стране произошла эпидемия, люди потеряли своих близких и погрузились в горе, после чего было принято решение избавляться от привязанностей и оставлять в семьях только по одному ребенку. Вопрос: если произошла эпидемия и много людей погибло, то почему принято решение о сокращении рождаемости, об оставлении в семье только одного ребенка? Каким образом количество детей влияет на наличие или отсутствие привязанностей к кому бы то ни было? Не логичнее ли тогда было бы вообще всех родившихся детей отбирать у родителей и передавать в детские дома?  Зачем тогда вообще оставлять институт семьи, разрешать браки, ведь если у государства есть цель — уничтожить привязанности , то тогда не нужны ни жены, ни мужья, ни матери, ни отцы. Есть же методы искусственного оплодотворения и суррогатное материнство, когда дети в принципе могут не знать своих родителей. Ну и кто сказал, что привязанность может быть только к родственникам? Почему нельзя любить друзей, воспитательницу в детском саду, тренера, учителя, соседку…? Какой смысл отправлять второго ребенка в детский дом, если все равно содержание ребенка в детском доме оплачивается родителями? И почему государство вообще озаботилось темой привязанности?  Я  как-то смотрела фильм «Дающий» по книге Лоис Лоури. Там  эмоциональность людей подавлялась специальными лекарственными инъекциями. Здесь же не понятно, как подавляются эмоции родителей Ники и Лики, эмоции воспитателей, волонтеров.

  2. Aliya:

     
    Я очень люблю жанр антиутопии, поэтому ,увидев аннотацию ,сразу же решила прочитать эту книгу.Вопросов по поводу политического строя и обстановки в стране у меня не возникло. Я так поняла, что на государственном уровне происходит регулирование общества. Если бы из семей забирали всех детей, то люди обязательно  взбунтовались и пошли против системы. А так,у большей части населения не возникает вопросов в правильности общественных и семейных отношений. Возможно,  некоторые и сомневаются насчет этого, но они боятся своих мыслей и чувств, как мама Ники и Лики. Так под благовидным предлогом регулируется и контролируется население, формируется «серая масса» — резервных людей без особых прав и «основных», которые тоже легко контролируемы, так как с рождения боятся потерять свое привилегированное положение. Здорово, что чувства Ники оказались сильнее теорем, заученных по этике, и у неё хватило сил и мужества противостоять устоявшимся правилам! В последнее время книги для подростков чаще всего о неблагополучных семьях, буллинге, непонимании в семье и т.п.Здесь также есть проблемы отношений между родителями и детьми, сверстниками, но  затрагивается еще и   более масштабная тема- общественного режима, что не могло не порадовать.  Начало книги меня не сильно увлекло, поэтому немного снизила оценку — 8 баллов.

//

Комментарии

Нужно войти, чтобы комментировать.