Шапка-невидимка

Наталья Савушкина

Подходит читателям от 12 лет.

Фиолетовая куртка

Ботинок порвался. Мой чёрный ботинок. Порвался, порвался мой чёрный ботинок! Ботинок, ботинок, мой чёрный ботинок…

Люблю петь и скакать, особенно в пустой школе, особенно осенью. Осенью за окном желто и немного коричнево, а в пустых высоких коридорах с эхом скачешь как будто не один, а целой кавалерией.

Я с грохотом доскакала до гардероба. За витой железной решёткой, на которой развешаны плакаты про какие—то дурацкие достижения старшеклассников, стояла Настя Музаева. Одной рукой она пыталась попасть в рукав фиолетовой куртки, а другой что—то набивала в смартфоне. Куртка  всё время сваливалась, Настя не глядя подхватывала её свободной рукой и немного подбородком, и смешно дёргала головой.
Больше в гардеробе никого не было. И во всей школе, наверное, тоже.
— Девочки!  Вы долго ещё? – крикнул охранник с другого конца коридора.
Из—за конторки охранника не было видно, только его полулысую голову. Эта полулысина кричала, а эхо откликалось: «Девочкиии… Вы… долго… ещёооо».
Настя вздрогнула и оторвалась от смартфона.
— Ну? – строго спросила она, посмотрев на меня.
Я не знала, что «ну», но внутри меня разлился такой тёплый жёлтый свет, как будто снова лето и у меня день рождения.
— Ага! – радостно сказала я и швырнула рюкзак на пол.
Он упал к Настиным ногам, как огромный розовый букет. А я побежала за курткой.
Из школы мы вышли вместе. Холодное октябрьское солнце погладило Настину куртку и помпон на шапке. Я никогда не видела таких помпонов, — в пол—головы, ярко—белых. Как одинокая хризантема без букета.
Музаева Настя, Музаева Настя, Музае—музае—музаева Настя…
— А яа—а—аблони цветут! – закричала Настя песню и загрохотала вниз по ступенькам: колготы, помпон, рюкзак, фиолетовая куртка с капюшоном.
— Я—яблони—я, я—яблони—я, — прошептала я, но ритм не складывался.
Тогда я тоже просто громко ссыпалась с лестницы.
Маяковский, Пушкин, и ещё два бронзовых писателя со школьных колонн строго посмотрели на нас. Но Пушкин всё—таки подмигнул.
— Пошли, — сурово сказала Настя. – Будем Циркуля выслеживать.
— Кого? – удивилась я.
— Пучеглазого. Сумасшедшего. Да ты знаешь его. Ходит, одной ногой загребает. Круги чертит. И башмак огромный. Как будто нога раздулась.
Настя посмотрела на меня пристально:
— Или тебе домой надо?
— Не надо, — соврала я.
Это же важно — Циркуль.
— Он беду накликает. Знаешь, да? Бормочет: «Хоть бы война была, хоть бы война была». Ясно?
— Ясно.
— От него все беды.
Дорожка между каштановых деревьев вся была засыпана жёлтыми листьями. На Насте были тонкие колготки в розочку, — дома ни за что бы не разрешили такие в школу надеть. Мне нравилось немного приотстать и смотреть, как Настина фиолетовая куртка и белые колготы подпрыгивают впереди, когда Настя пытается сорвать каштан.
Насте можно верить. У неё мама умерла. Человек с таким горем не будет врать.
Настя аккуратно сняла колючую зелёную кожуру, гладкий шарик каштана положила в карман, и сказала:
— Мы когда сюда переехали, меня соседка про Циркуля предупредила. Его все ненавидят. Только убить никто не решается. А мы попробуем, ясно? Выясним, где у него логово. Ясно? И разработаем план.
У меня вспотели ноги под рейтузами.
— Как убить? Насовсем?
Настя посмотрела на меня с презрением:
— А ты что, хочешь, чтобы война была? Циркулю всё равно, он вон какой. Он, наоборот, хочет, чтобы нам плохо стало. А самому чтобы не мучиться.
— Ну я не знаю… А другого способа нет? В Швейцарии разрешили самому себе яд колоть, чтобы умереть.
— Ха. Так то в Швейцарии. Давай руку.
Настя взяла меня за руку холодной рукой с красными цыпками на горбушках. Вдавила шипастую кожуру от каштана мне в ладонь:
— Клянись, что выстоишь и защитишь.
— Кля… клянусь, — прошептала я.
— Пошли, я знаю, где он живёт.
Я поплелась за Настей. Рюкзак вдруг стал тяжёлым. И ботинки мои слишком холодные для октября, я сразу почувствовала: подошва оторвалась, а на колготах дырка, и большому пальцу очень холодно.
Дядька был очень страшным. И нога, и хромота, и бормотание, — всё, как Настя сказала. Только я раньше не знала, что его зовут Циркулем. И не слышала, что слова именно про войну. Но раз Настя говорит, наверное, правда. И если все ненавидят, значит, наверное, так надо…
Чёр… Чёр… Чёрные… Не пелось. В животе сильно заболело, и я поняла, что совершенно не хочу никого убивать. Даже Циркуля.
Но Настя шла впереди такая уверенная и красивая. И куртка у неё была яркая, настоящая, — такая же была у Сони, моей лучшей подружки из началки. Она поступила в другую школу. А в эту из четвёртого класса поступили только я и Настя. Но весь прошлый год мы как—то не пересекались, а теперь вдруг вот, так сразу, неожиданно и счастливо…
В парке гуляли старушки с собаками, и мамы с детьми. Дорожки были подметены, и золотые кучи листьев громоздились на обочинах, за постриженными кустами, ровными, словно отчёркнутыми сверху по линейке.
Настя плюхнулась в горько пахнущую листвяную кучу:
— Ложись! Вон подъезд, — она показала на коричневую дверь пятиэтажки. – Он после обеда всегда выходит.
Настя устроилась в куче, запела, перекатывая в кармане каштаны:
— Я—а—аблони цветут!
Потом подумала, поглядела куда—то вдаль:
— Можно натянуть проволоку поперёк дорожки. С взрывчаткой. Или ещё что.
— А как же… люди? И мы?
Настя посмотрела на меня с упрёком. Её глаза навыкате ясно говорили: «ну и недотёпа».
— Смотреть можно издалека. Ясно?
Дверь открылась. Циркуль сложно, спиной вперёд, вышел из подъезда и стал спускаться по пандусу для колясок. Он ковылял, взмахивал руками, дёргал головой и плечами. Одна его нога чертила зловещий полукруг. Циркуль что—то бормотал.
Настя потянула меня за подол юбки:
— Ну! Ложись! Слышишь: «Хоть бы война была, хоть бы война была!».
Циркуль приближался, и я легла, опустила нос почти в листья. Гравий дорожки хрипло захрустел под неровным шагом:
— Хр—хрррр, хр—хрррр.
И вдруг замолчал. Настя пригнула голову с помпоном и сделала мне страшные глаза.
Прямо перед нами, за жидкими прутиками куста, был виден раздувшийся коричневый ботинок с жёлтым шнурком. Минута – и на гравий осело тело в чёрной куртке. Бормотание смолкло, и свозь решётку куста на нас посмотрел круглый глаз под чёрной лохматой бровью.
— Мамочки, —  прошептала Настя.
Сердце у меня застряло в горле, я стала отползать на четвереньках назад. Под коленку попала шкурка от каштана, я молча припала к земле от боли. Настя очень быстро ползла за мной, тоже молча. Ноги в белых колготах мяли коричневатые подгнивающие листья.
Вдруг справа послышался ещё один хруст, чёткий и быстрый. Гравий не успевал заворчать, только коротко вздрагивал:
— Та—дам, та—дам, та—дам.
Циркуль опять забормотал, только теперь тоненько. Послышалось повизгивание. Оно становилось всё громче и громче.
Настя поднялась и побежала к выходу из парка. На коленях у неё светились дыры.
Повизгивание нарастало, бормотание сменилось смехом. Я поднялась на корточки и посмотрела на дорожку.
Циркуль сидел, запрокинув голову вверх, и не то скалился, не то улыбался. По подбородку белым ручейком стекала слюна, глаза блуждали, как будто он был слепой. Большой неопрятный пёс со свалявшейся коричневой шерстью тёрся о шею Циркуля, вылизывал ему щёки, подбородок, визжал и потявкивал, как щенок. Неуклюже отставляя руку и дёргая головой, Циркуль залез в карман, вынул кусок чего—то съестного, — прямо без пакета, и сунул псу. Пёс зачавкал, не переставая вилять хвостом, а Циркуль так и сидел на дорожке, и приборматывал непонятное:
— Та—да—дам. Та—да—дам.
Я встала, подняла рюкзак и пошла к выходу. Настя ждала, прислонившись к ограде парка.
— Дома убьют за колготки, — сказала она. – Плевать. Завтра штаны надену. И ты надевай. После школы пойдём.
— Нет, — сказала я.
Получилось очень зло: НЕТ!
— Ну и дура, — сказала Настя. – Это же игра. Кого ты убивать собралась, хилячка?
— Ага, — сказала я.
И вспомнила, что мне же бежать: по вторникам студия. Анна Михайловна будет волноваться, и мама просила отзвониться, и Нюшка ждёт меня пораньше, чтобы выпить какао перед занятием.
Настя смотрела на меня, щурясь, потому что солнце било ей в глаза. И я смотрела на Настю. И вдруг поняла, что Сонина куртка была совсем другая. У Сони была с искрой, блестящая, от света вся сияла. А у Насти – нет. Настина на солнце не светилась, совсем.
– Пока, — сказала я.
И пошла, шлёпая рваными ботинками. А они вдруг запели, сначала тихо, а потом всё громче:
—Ботинки—ботинки, ботинки—ботинки, мы просто, мы просто, мы просто ботинки…
Я шла, ботинки пели, а листья пахли горько, немного жёлтым, и немного всё же коричневым.

 

Маленькая дождливая поездка в Питер

Вообще—то, ехать в Питер Маринке было необязательно. Весь месяц, пока шли об этом разговоры, она и не собиралась. Вот что там делать? Любоваться на дворцы и площади? Спасибо, на экскурсиях с классом до тошноты налюбовалась. Идти на Аничков мост вообще идиотство: объект нагугливается за секунду, а чугунный конь он и есть чугунный конь, даже если рядом голый мальчик. Вся эта культура уже поперёк горла, ходить по центру Питера — только ноги сбивать.

Правда, два года назад они с отцом удрали в августе «в самоволку», пока у отца был ремонт на работе, и ходили по центру по восемнадцать километров каждый день. В будни  с утра совали нос во все туристические места, потом по навигатору мчались съесть дешёвый ланч в «Столовую №1», а вечером шиковали в «Севере», с кофе (папе) и  штруделем (Маринке). Они как—то очень много смеялись и ходили «на интересы» по очереди: для папы – в Эрмитаж, зато потом для Маринки – к заливу или на Невский, смотреть на мимов и музыкантов. Смешные тогда у Маринки были интересы: велики, собаки, и, трудно поверить – корабли! Папа, надо отдать ему должное, держал покер—фейс до конца, выучил названия мачт и почти что дал в морду развязному парню, который на набережной пристроился громко ржать над Маринкой, которая перевесилась через парапет, поедала глазами парусник и быстро—быстро, как будто читая, называла детали и вскрикивала от восторга.
Но то упругое, размашистое лето, которое они тратили и жадно и беспечно, теперь выцвело, превратилось в розово—зефирное воспоминание, настолько неправдоподобное, что не разберёшь, то ли было, то ли приснилось.  Как после того настоящего, жаркого августа ехать в хлипенький промозглый июль? Для чего тащиться смотреть на постоянный дождь, на «холодно и мрачно, всё как мы любим», — как написано на магнитике, привезённом из Питера? Да и надо чётко понимать, что предстоящая поездка принадлежит вовсе не Маринке. В прошлом году, летом, вместе с магнитиком на холодильник дома в Москве впервые появилась Александра.

В принципе, Маринка ничего не имела против Александры как таковой. Повстречались бы в школе или на тренировках – подружились бы, наверное. Тренером была бы неплохим: приехала подтянутая, бодрая, с одной спортивной сумкой, улыбалась широко, как будто правда была рада познакомиться.

— Саша, — протянула она узкую руку в цыпках, как у пятилетки, который долго не снимал мокрую варежку, с наслаждением обсасывая с неё снежные комочки, — даже смотреть смешно. И это в середине лета!

Была Александра худая и стремительная, — словно искры от неё летели, и рыжие волосы спиральками, подхваченные высоко на затылке, еле поспевали за хозяйкой, мчались хвостом кометы. Маринка смотрела из угла кухни, насупившись, как Александра непринуждённо крутится по хозяйству, болтает, обязательно смеётся, — и вся разрывалась от противоречия: хорошая была эта Александра. Такая ослепительно яркая и притягательная, что Маринка чувствовала, что готова за неё душу отдать. Хотела бы Маринка уметь так легко и радостно входить в чужую жизнь.

И одновременно – именно Александра сейчас забирала её отца. Гадкая, коварная, хищная, ослепительно прекрасная комета Александра.

Отца и Маринку зовёт в Питер белокожая Александра, вместе их зовёт, зовёт жить, но сначала — посмотреть и «определиться», потому что сама Александра не уверена, что сможет жить в Москве, и надо прекращать её хаотичные приезды в выходные, надо что—то решать. Дома у неё научная работа, интеллигентные друзья, просторная квартира с высокими потолками (интересно, откуда, — убила кого—нибудь, наверное), любимый и очень красивый город. Она зовёт их с отцом, чтобы на месте принять окончательное решение, но одновременно как бы в отпуск. Совершенно очевидно, что «определяться» будет не Маринка. И все слова «затем тебе и надо поехать, чтобы решить, Мариныч», — это всё симуляция выбора, утешительный приз, малюсенькая карамелька за мучение каждый день, каждый час видеть своего отца рядом с Александрой. А отец, видимо, теперь совсем уже неотделим от этой огненной девицы, и хотя не Маринка её выбирала, но не бросать же отца. Маринке без отца как? Никак ей без него.

В общем, Маринка знала, что её присутствие не нужно. Питер, он такой: для двоих. Но Дашка, верная Дашка, с которой каждый день на великах  и на на пробежки, и смузи в «Макдаке», позвонила и сказала, что отчаливает с семьёй в Испанию, а на рассказ о неотвратимо и плотно ввиничиваюшейся в жизнь Александре только затянула своим низким уверенным голосом:
— Да нууу? Слушай, ну и классно! Вы как подружки будете, я б на твоём месте такой мачехе только радовалась. И мастер спорта! Ты же любишь такое, слушай! Да слушай, езжай уже, да? Кораблики свои посмотришь, опять же. Давай, Мариныч, систер, не кисни! Черкни вотсапину с Васильевского, ага? А я тебе Барселону накидаю. Давай, систер, не страдай, слушай, ну!

Одноклассники постили в фейсбуке фоточки: море, пенная вечеринка, коктейли, снова море. И Маринка пошла собирать сумку.

В поезде выяснилось, что и Маринка, и отец забыли дома тапки. Собирались вообще бестолково. Билеты взяли в последнюю секунду, на дурацкие плацкартные места возле туалета, да ещё вагон оказался с литерой «Ж» — для тех, кто провозит животных. Отец нервничал, часто проводил рукой по волнистым, как у Маринки, волосам, подкашливал извиняющимся вопросительным кашлем:

— Чччёрт, кто ж знал, что так выйдет. Мариныч, ты уж извини. Саша, тебе удобно?

Александра хохотала, кричала, что всё отлично, чесала пузо курносому чихуа—хуа на нижней полке, — хозяйка не опаздывала с билетами, как они, а специально выбрала место у туалета, чтобы мелкий пёс не нервничал, когда она отлучится. Потом Александра спала, вытянувшись под одеялом в струнку, как будто и во сне куда—то стремилась, а Маринка смотрела в щель под вагонной шторкой, загоравшейся фонарями станций, потом долго шарила по полу и шнуровала кроссовки: туалет был омерзительно грязный, шнурки можно было убить на раз, а тапки Александры она не стала бы надевать ни за что на свете.

Квартира оказалась действительно роскошной, — истинно питерской, мрачноватой, с узким извилистым коридором неясной конфигурации и внезапно возникавшими на пути наполовину застеклёнными распашными дверями в просторные комнаты. Деревянные полы скрипели на разные голоса, и было до восторга страшно ходить по тёмному чреву этого совершенно живого помещения. Ужинать на кухне было всё равно что чаёвничать с Ионой внутри кита, столько нависающего тёмного сырого пространства было вокруг.

Всюду: на окнах и даже на полках стояли горшки с острыми жёсткими листьями – «щучьими хвостами». Даже растения в дождливом городе были с именами рыб.

— Самые неприхотливые! – смеялась Александра. — Я же всё время в Москву мотаюсь, кому поливать. Может, когда—нибудь и что—нибудь настоящее заведу. Может, даже собаку! Всегда мечтала.

Маринке отвели раскладной диван в кабинете, а отец, помявшись, с извиняющимся, несчастным лицом, махнул в сторону белой спальни Александры:

— Мариныч, если что, стучи. Мы там.

Маринке стало ужасно стыдно и больно за отца. Зачем только она поехала, дура эгоистичная. Кто берёт с собой детей в отпуск с женщиной, на которой собирается жениться? И что это за дети, которые соглашаются тащиться за молодожёнами и вечно торчать у них на глазах? За эту неделю отец сожрёт себя изнутри и отрастит миллион морщин на лбу. Ещё только первый день, а он уже выглядит на сто лет, измятый и несчастный. И Александра эта самовлюблённая эгоистка, если думает, что может вот так запросто решить что угодно, притащить кого угодно к себе и сделать внезапно довольным. Не все ситуации можно взять нахрапом! Есть люди, у которых есть чувства!

— Я в ванную, — хрипло прошептала Маринка и бросилась мимо отца в тёмный коридор.

Теперь он казался ей пищеводом доисторического чудища, заманившего и поглотившего её доверчивого папу, и её саму заодно.

У кометы Александры была гигантская ванная, с маленьким, видимо, переделанным из кладовки, предбанником, который превратили то ли в гардеробную, то ли в гримёрную, — Маринка понятия не имела, как называются комнаты, в которых из обычного человеческого тела делают… что—то делают, видимо, потому что слишком уж много всякого оказалось перед входом в простую и понятную схему ванна—раковина—душ.

— Боже мой, это всё принадлежит одному человеку?– с ужасом прошептала Маринка, проведя пальцем по ближайшей линии флаконов и коробочек на высоком белом комоде с серебристыми ручками.
А за первым рядом ёмкостей стоял второй, и сбоку от зеркала блестела кармашками длинная простыня раскладной косметички, а в ней, словно обнажённые тонкие рёбра, поблёскивали кисточки для макияжа, ватные палочки, какие—то загадочные трубочки и пористые спонжи, похожие на лёгкие.

Маринка бросила на пол полотенце и, так и не войдя в ванную, стала выдвигать один за другим ящики высокого комода.

В верхнем были крема и декоративная косметика: в баночках плоских и крутобоких, прозрачных и матовых, стеклянных и пластиковых, во флаконах, тюбиках и крошечных квадратиках пробников, похожих на марки. У некоторых тональных кремов на клювах застыли капельки жидкости, и Маринка с удивлением отметила, что оттенки разные: от совсем светлых до умеренно смуглых.

Во втором ящике стояли и лежали спреи, пенки, бигуди и какое—то невероятное количество щёток и расчёсок, заколок, резинок, шпилек. «Ну да, всё для волос», — догадалась Маринка.

Третий картонными перегородками был разделён на несколько секций, и Маринка быстро определила «темы» каждой: «маникюрные ножницы» (целая коробка!), «щипчики», «лаки» (самая большая секция), «пилки для ногтей». На «наклейках на ногти» Маринка обессилела и опустилась на пол, на полотенце.

— Что она тут делает с собой? Она же, вроде, обычная, нормальная…

В голове складывался текст вотсапины Дашке: «О_О. Моя мачеха — ведьма».

Когда мама умерла, Маринке было десять, отец в тот год заболел, и она как—то быстро и очень естественно прибилась к секции велоспорта, где работала тренером мамина подруга, тётя Люся, давно тянувшая Маринку «в спорт». Пошли успехи, потом серьёзные успехи, тренировки, пробежки; шлем, кроссовки, сто приседаний, тридцать кругов – вот это всё занимало и, наверное, спасало её года два, поэтому возраст самых ранних экспериментов с внешностью миновал, а потом однажды осенью после сборов Маринка обнаружила, что одноклассницы уже совершенно другие. Она, в своих вечных джинсах и с короткой стрижкой, торчит из их нового томного мира острым нелепым осколком. Но отнеслась она к этому легко, поскольку томный мир её не манил, а она ему была взаимно неинтересна, и обсуждать детали перемен было особо не с кем, разве только с Дашкой, но Дашке тюбик дезодоранта после душа тоже был единственным и верным другом. А мамины флакон духов и пудра были сложены в плетёную сумочку—корзинку на антресолях у бабушки, и Маринка каждый год, доставая ёлочные игрушки, осторожно отодвигала корзинку в сторону. Чтобы не болело.

Маринка достала телефон и щёлкнула несколько тюбиков: «консилер», «тени «смоки айз», «кофейный стик для лица», вотсапнула Дашке: «What is that??? Аааааа, моя мачеха – ведьма!!!». С мягким стуком вынула продолговатую стеклянную пробку из большого гранёного флакона. Духи Александры. Она сразу узнала запах. Как странно и старомодно, духи без дозатора, просто налиты во флакон с довольно широким горлом. Слишком щедро. Слишком много всего красивого. Слишком много Александры.

— Марин! – ручка двери плавно опустилась, и Маринка резко зажала пробкой горлышко флакона, как будто это делало её невидимой. Забыла она запереться изнутри или нет?

Ручка вернулась на место.

— Марин, — тихий голос Александры был совсем рядом, наверное, и запах она почувствовала, и Маринка боялась пошевелиться. – Ты ведь не моешься ещё? Воды не слышно.

Маринка молчала.

— Ты посмотри на туалетном столике, на комоде то есть. Там много всякого. Может, тебе нужно. Гель для душа есть прозрачный, есть с кремом. У меня с кожей неважно, я их меняю специально. Пенка для умывания есть, возьми, тебе подойдёт в красном тюбике. Станки на раковине, слева. Крем возьми дневной, он лёгкий совсем, не бери ночной для 20+, это для старух, как я, — Александра засмеялась. – Ну если что ещё надо, спрашивай. У меня там склад целый.

Ручка опять немного пошевелилась.

— Марин. Отец спит уже. Чай сделать тебе?

— Нет, — неожиданно для себя громко сказала Маринка.

— Может, какао?

— Нет, спасибо.

— Окей. Завтра, если хочешь, выберем тебе что—нибудь на выход, Гриша… папа билеты в театр взял. Ты там пока вытираешься, можешь бусы себе посмотреть или броши. Что понравится.

Александра замолчала. Маринка прижимала к груди полотенце, как будто Александра могла видеть её через дверь.

— Марина. Эй! Ты слышишь? Я очень хочу с тобой подружиться. И я люблю твоего отца. Я понимаю, тебе не интересно, но я последние пару лет жила в такой ужасной ситуации… ты не представляешь. Я думала, ничего хорошего в жизни не будет. Вообще. Никогда. Как тебе сейчас кажется, наверное. Я затаривалась косметикой этой, как алкоголик водкой. Но всё бесполезно было, как в яму. Вообще никакой радости. Беспросветно. И тут появился Гриша. У тебя очень, очень классный отец!

— Я знаю, — сурово прошептала Маринка.

Непонятно, слышно её было с той стороны двери, или нет.

— И моя жизнь изменилась. Не сразу, но изменилась. И я хотела… хочу… В общем, моя мечта — чтобы ему было хорошо. И тебе тоже. Ты сейчас вряд ли поверишь, но у нас вполне может получиться. Я не говорю, что ты должна, ты вообще ничего не должна. Но вот если бы ты могла капельку, самую капельку постараться, у нас могло бы получиться.

— Что получиться—то? – мрачно подумала Маринка, глядя на своё отражение над комодом: плечи вперёд, розовое полотенце прижато к груди, голова опущена.

А Александра, как будто правда ведьма и читает мысли, вдруг ответила.

— Ну вот хотя бы хорошие каникулы могли бы получится. Ты только попробуй, пожалуйста. Я точно знаю, если сделать шаг самой, то получается. Или даже не шаг, а полшажочка. Крошечных. Вот честно.

«Честно—честно», — передразнила Маринка про себя и на цыпочках пошла к ванне.

Ванна наполнилась очень быстро. Маринка решила вылить в воду понемногу из каждого флакончика с пеной, которые стояли на подвесной полочке: хвойной, ягодной, ванильной, «экзотический фрукт» и заполировать «солевой бомбочкой для ванн». Бомбочка не подвела: оказалась фиолетовой и носилась вдоль блестящего эмалированного края ванны, как безумная.

Маринка потёрла пятки каким—то валиком, оказавшимся почти наждачкой. Прополоскала горло зелёной жидкостью для ополаскивания рта и повалялась минут десять, размышляя, выплюнуть ли её в ванну или всё—таки встать и дотянуться до раковины. Подвесная полка была высокая, на ней много ещё чего бы нашлось, но Маринка уснула. Ночь в плацкарте  была противной, вонючей и изматывающей.

Проснулась она рывком – от того, что вода остыла и в ванне стало неприятно. Мыться уже не хотелось, шея ныла, да ещё и тапки Маринка, как назло, оставила в комнате.

Кряхтя и ругаясь – тэг #дура_набитая#, #как сядешь, так и cлезешь#, тэг #не жили красиво, неча и начинать#, Маринка вытерлась, сполоснула лицо прохладной водой и развесила полотенце на сушителе.

Поджимая пальцы ног, кряхтя и осторожно ступая по холодной плитке, добралась до двери, бросив мимоходом взгляд в гигансткое зеркало «гримёрной»: тощая девчонка в жёлтом банном халате, волосы паклей, красные глаза невыспавшегося несчастного человека, уснувшего в чужом доме в чужой ванне, с перспективой целую неделю делать «шажки» и встраиваться в чужой мир, чтобы всем было удобно и что—то «получилось».

В ванной было уже холодно, Маринка резко толкнула дверь, предчувствуя пробежку босиком по стонущим полам и прицеливаясь, как бы рассчитать траекторию бега, и увидела их. У выхода из ванной жёлтыми пятками к Маринке стояли лохматые махровые тапки с вышитыми оранжевоносыми утятами.

Тощая девчонка в жёлтом халате схватилась за косяк, как будто и впрямь увидела привидение, а потом закрыла лицо ладонями, резко отняла их, и глубоко вдохнув, придерживаясь за стену, перенесла ногу через чёрный квадрат паркета и шагнула в тапок.

Шапка—невидимка

Многие говорят, что взгляд у меня тяжёлый, что называется — исподлобья. Мама вздыхает и велит мне улыбаться, чтобы скрасить впечатление. Бабушка, вглядываясь в моё лицо, вечно боится, что чем—то не угодила. Девчонки брезгливо цедят:

— Верка, будь проще. С твоей внешностью надо быть доброй.

Ну да, с моей внешностью.

Что я вижу в зеркале? Чересчур активный нос, выстреливший из лица под углом «смерть транспортиру»? Тонкие губы цвета застиранной тряпочки?

Нет, я их не вижу. Их нет в серебристой поверхности стекла.

Нет редких волос, массивных мочек ушей, а главное — прямоугольного мясистого лба с густыми бровями. Брови даже выщипать неловко: кажется, лоб не удержится.

 

Нет, всех этих прелестей я не вижу. Я не смотрюсь в зеркало. Даже в торговом центре, даже в матовые витрины. Я живу внутри себя и представляю, что снаружи у меня тела нет. Не выросло.

Я мечтаю иметь шапку—невидимку, чтобы выходить на улицу и дышать солнцем, весной и прохладными песнями птиц… И совсем ничего не знать о том, кто меня видит и что при этом думает.

Я хочу выбежать в чём—нибудь безумно нелепом – да хоть в бабушкиной белёсо—серой душегрейке, где в кармане всегда гремят ключи. На ногах чтоб – калоши невообразимые поверх сапог. Тепло, ветер забирается под ватную душегрейку и свистит в этой самой душе, которую на самом—то деле не согреть, но можно проветрить… А потом прошлёпать к луже и кружиться в ней – просто от радости, и слушать плеск весенней воды. Без лица, без взгляда, просто невидимкой…

За взгляд меня однажды побили. Прямо среди дня, в автобусе. Подошли двое – «чего уставилась, ведьма?» — надвинули шапку, огрели по голове. Велели «не лыбиться». Не помогает улыбка, мама не права.

После случая в автобусе я заперлась в ванной и всё—таки сдала лицо зеркалу. Что психи из автобуса увидели в моём взгляде? Что вообще все видят во мне? Как они определяют, что я «уставилась», «таращусь», «вылупилась», когда я просто смотрю?

Для верности я даже ощупала лоб, стекающий на низкие брови, но так и не узнала ничего. Зеркало показало мне два синяка и замолчало.

Но самая жесть началась, когда в класс перевели Силантия, эта пытка была даже хуже, чем гопники с острыми кулаками.

Не знаю, зачем Силантию назначили такое имя. Оно пахло избой, лаптями… А его хозяин – мужским парфюмом. Я удивилась: надо же, в четырнадцать парень носит парфюм. Хотя ему шло, — смуглому, курчавому, изящно худому. Он был не тощий и нервный, как Валька, а сдержанно худой, со значением. Ходил Сила неторопливо, словно стих нараспев рассказывал. И посадили его, разумеется, со мной.

— Какая пара! – обрадовался класс. – Красавец и чудовище!

— Может, поцелуешь её? Вдруг она во что—нибудь годное превратится?

— Не, Сила, не рискуй, чел. Заразишься красотой, от невест не отобьёшься.

И гы—гы—гы – раскастистое в школьной столовой с высоким потолком.

А девчонки стали вдруг дружить со мной. Все скопом. Подсаживались к столу на переменах, будто невзначай, трогали пенал Силы, дневник в пижонской обложке с французскими фразами. Хватали меня под руки, шептали на ухо. Было неприятно, стыдно.

Теперь они советовали по—другому:

— Ресницы подкрась. Брови выщипывать пробовала? Проблему можно решить. Тем более, что ты с Силой сидишь. Надо как—то… соответствовать.

И отводили глаза.

И я стала отводить. И чёлку перестала стричь, и волосы из—за ушей зачёсывала на лицо. На уроках смотрела в парту, рисовала в тетради лягушек и перестала поднимать голову на объясненния учителя. И каждый день надевала толстый коричневый свитер, хотя уже стало жарко для шерстяных вещей. Но сквозь свитер нельзя было меня обнаружть, совсем. В нём было надёжно. Даже когда мы с Силой сталкивались локтями, это было как сквозь бронежилет. И больше, я надеялась, никого не беспокоил мой взгляд.

Это произошло в среду. Физра на улице закончилась под слепящим солнцем, как будто утреннего дождя и не было. Вещи предусмотрительно забрали с собой на урок, чтобы, сдав дурацкие нормативы, тут же усвистеть домой. Солнце светило, спине было жарко. Я кинула свитер в рюкзак и пошла по грязи через сквер – там пели птицы.

В яме с водой и строительной арматурой я оказалась внезапно. Затылок болел, в поясницу вбили сто тонн гвоздей, но главное – я не могла подняться. Почему—то я подумала: хорошо, что свитер в рюкзаке — там не промокнет. А ещё – что к щеке прилипли острые крошки щебёнки и очень неудобно, что не получается поднять руку и убрать их.

В больницу на «скорой» меня везла бабушка. Протирала мне лицо влажной салфеткой, гладила по мокрым волосам, плакала. Когда попадался светофор, «скорая» напрягалась, выла утробно и припускала рысью. Потолок был белый, подпрыгивал и дёргался. На живот давил пластиковый пузырь капельницы. От него к правой руке тянулось прозрачное щупальце и впивалось в локтевой сгиб. Вокруг всё лязгало и грохотало, словно везла не машина, а вертолёт.

 

А щеке было хорошо, бабушка стряхнула щебёнку.

Не знаю, почему, я не ждала родителей. Может, они приходили, — не помню. Я ждала птиц и песню. Мне казалось, что сейчас—то она должна прозвучать. Для меня. В конце концов, ради неё я полезла в тот грязный сквер. Но песни не было. Были две лишние дырки в голове, сквозь которые заползал снаружи гул, стук и грохот.

На окно палаты крошили хлеб, и с утра неопрятные голуби толклись, ударяясь о стекло клювами, роняли друг друга с запачканного отлива. У них не было песни, они дрались за еду и рычали.

— Ррррр! Фр—фр—фр.

И для меня это звучало, как рёв реактивного самолёта над головой. Нет, даже в самой голове, внутри. Такая жизнь, с реактивным самолётом внутри.

После обхода фрамугу распахивали, но под окном было Садовое: дорожный лязг, сирены «скорых» и никаких песен.

Бабушка была рядом всё время. Подкручивала капельницу (шик—шик), суетливо убирала на тумбочке (шшшшур—шшшур, тук—так), тёрла морковку (сркызь, скрызь). Почему—то в те дни мне хотелось моркови с сахаром.

Вообще—то, по настоящему бабушка мне — прабабушка. Но так получилось, что бабушку свою я не помню, а баба Ганя – вот она, сидит рядом, смотрит близорукими совиными глазами, гладит по щеке.

— Ничего, — шепчет, — ни—че—го, детка.

Голос у неё совсем детский, тонкий, как нитка. Но я его своими лишними дырками в голове, пробитыми арматурой, хорошо слышу.

Однажды бабушка что—то настойчиво пищала главврачу в коридоре. Отловила, наверное, перед самым обходом. А он рокотал гневно – мой самолет внутри взлетал от каждого слова:

— Да вы понимаете, что мы не делаем таких операций? Это пластика, косметика, баловство! Что? Страховка не покрывает, естественно, да я не про то! Мы вам девочку живой делаем, красоту наводить потом будете. И заберите свои деньги, перестаньте меня терроризировать!

— Баб, — прошептала я, когда она вошла в палату крадущейся походкой, осунувшаяся, растерянная, часто моргая большими глазами. – Баб, спой песню?

Она села на краешек стула, притихла, зажав в руке помятый конверт, и вдруг, как была с опущенной головой, затянула тонко, на пределе слышимости:

— Ой, то не вечер, то не ве—е—ечер…

Голос её подскакивал, спотыкался, замолкал на вершине ноты и ухал вниз.

Ой, мне малым—мало спало—о… сь…

Ой, мне малым—мало спало—о… сь,

Ой, да во сне привиделось…

Обессилев, бабушка сидела, прикрыв глаза.

— Санькина песня, — сказала она. – Товарки моей из техникума. Смешная была. Маленькая, тонкая. Всё говорила: «Я – Санька—пёрышко». Такая она, значит, лёгонькая, как пёрышко, была. И картавила ещё: «Санька—пёйско». В одной комнате жили, ночью ворочается – а кровати старые, пружины ржавые… Под ней ни одна не скрипнет. Пёрышко…

— Недоедала она. А что сделаешь, война. Мы все хоть как—то вытянулись: на яйцах вот хоть деревенских, да пока коров в колхоз не угнали, мама тут—там молочка нальёт, сливок собъём… Картошку тоже, насадим. Не пололи, правда, все на трудодни работали, в колхоз бегали, за пять километров. Отпашешь там на солнцепёке, да вроде на своё уж и сил нет. Но всё равно, хочется в своём—то саду. Где утром полведра выльешь под яблоню, где свёклу хоть серпом вокруг обожнёшь, чтоб сорняк не душил… И бегом в колхоз. Но ничего… Жили…

— А после в техникум мама картошки сушёной пришлёт, сметанки иногда. Мяса не было, конечно, а грибов насушит, яблок. Люсе с Украины, той сало присылали. А Санька как увидит, что передачка, так — «я в кино». А никакого кино нет. Ходит по улице где—то, мёрзнет. Мы уж ей оставляли на тумбочке, и с собой обедать сажали – ни в какую.

— Смешная она была. Волосы тонкие. Накрутит на папильотки, утром встанет – три локончика на всю голову, и кожа розовая под волосом просвечивает.

 

Нос у неё был на сторону. А что сделаешь? Хорошая девчонка, а нос кривой достался. Так она придумала на ночь его ниточкой к уху привязывать – тянуть. Каждый вечер, сколько помню, на волосы – бумажки, на нос – нитку. И ведь вытянула! Направила, куда хотела.

— Ребята за ней хвостом ходили. Ещё до того, как она нитку приспособила. Коля такой был, высокий парень, хороший. Всё сидел, чай пил с шоколадом. Дурачина, тушёнки бы ей принёс, или картошки. А он кавалером всё, к девушке ведь, значит, сладости. Лейтенант, им в пайке сладкое полагалось. Выложит на стол, гордится, чай пьёт. Так часов до десяти и сидит. А Санька ничего, не стесняется, смеётся, кипяток ему в кружку подливает.

— «Рио—Риту» они слушали на патефоне. Вот что значит городская: есть не ест, а патефон не продаёт. Туфли наденет – танцуют.

— А после Санька всегда пела. И голос тоже у неё лёгкий, так летит, летит! Лейтенант слезу пустит, он вообще парень простой, не очень волнуется, но от песни вон как. А она увидит слёзы, и эту, казацкую, обязательно. Если, говорит, душа у человека слышит, значит, живой.  И по нескольку раз эту поёт, любимую. Доверяла ему вроде.

— Но как десять – всё, говорит, друг, пора тебе, я свои дороги выправлять буду. Нитку, значит, вязать пора. Не стеснялась нисколько. Не помню уж, знал он, какую дорогу она выправляет, или нет. Ну да что, нос в карман не спрячешь, видно всё. Но не смущался тоже. Долго ходил. Пожениться они собирались.

— Но война, что сделаешь. На какой—то мине Санька подорвалась. Это уж потом, после техникума, когда её под Гродно распределили. Говорят, за грибами ходила. Может, кто передачу получил, она и пошла гулять… А может, растерялась в лесу, не заметила. Городская она, Санька—то.

Бабушка разгладила юбку одной рукой.

— Ничего, деточка. Всё хорошо будет. Пока человек живой, есть надежда. И дороги выправляются. Понемножку, потихоньку. Ничего… Ничего…

Выписали меня из больницы тоже в среду, с бинтами на голове: волос не видно, половина лба замотана. Чем не шапка—невидимка?

Перед школой бинты сняли. На месте дырок в голове ныли толстые швы. Самолёт тихо подрагивал, не взлетал.

 

Я накрутила волосы на мелкие бигуди, и к утру голова была в тонких дрожащих локончиках. Я надела розовый пиджак и розовые босоножки.

— Не очень кокетливо для школы? – с беспокойством спросила мама.

— Ты же велишь улыбаться. Делаю, что могу. Сегодня буду улыбаться одеждой.

А бабушка смотрела на меня из своей комнаты, наверняка почти не видела, но глаза её говорили:

— Ничего, детка, всё будет хорошо.

А потом всё было очень просто.

Ливень застал меня в сквере, и локончики превратились в клочки, похожие на слипшуюся рисовую лапшу. В классе мне больше не нужно было соответствовать, потому что Сила сидел с Наташкой. На переменах он обнимал её за талию. В столовой повесили занавески, и эхо стало приглушённым, матовым. «Гы—гы—гы» звучало тихо, как сквозь сто бронежилетов:

— Слышь, Верка! Кто тебе такую стрижку сделал? А укладку? Подкинь телефончик, я им бабушкиных кур отвезу.

Гы.. Гы… Гы…

Булок, похожих на птичьи хвосты, на всех на хватило. Я взяла причудливый коричневый хвост с фиолетовыми пёрышками изюма и услышала  позади какое—то «фр—р—р». Сила шипел на Наташку, тащил у неё из рук коричневый завиток. Крошки выстреливали вверх и опадали на пол.

Я подошла и сказала:

— Не надо рычать и драться за еду.

— Дура, — огрызнулся Сила. – Ещё пять уроков сидеть, я что, помирать должен?

— Нет, — ответила я. – Не должен. На, возьми, — я протянула ему свою булку. – Я всё равно в кино иду.

На крыльце школы солнце лупило в глаза и делало спине по—летнему жарко, как будто и не было утреннего дождя. Я постояла немного под этим безумным светом, и мы с солнцем поиграли в гляделки. У него тоже тяжёлый взгляд, трудно выдержать. Мы сошлись на ничьей, и я шагнула в лужу, покрытую жёлтой пыльцой. Босоножки потихоньку становились корчиневыми, под пятками тихо, радостно хлюпало. Я закрыла глаза. Было слышно небо, птиц, реку…  Как хорошо, подумалось внутри головы, что есть розовый пиджак, который можно накинуть, если вдруг станет прохладно.

А шапок уже давно не нужно, шапки отменили, пока я валялась в больнице.

Бить или бежать

— Бить или бежать, — говорила мне психолог, — две естественные реакции организма в стадии стресса. Так устроила нас природа. Ты просто делай так, как тебе удобнее. Что тебе комфортнее сейчас?

Мне всегда было удобнее убегать.

Я носила только длинные широкие штаны, хромоту старалась маскировать, отворачивалась от вопросительных взглядов и прятала глаза. Никому не интересно, почему с некоторых пор у меня есть обычная нога, и есть Нога, на которую все таращатся, ахают, изредка тычут пальцами, а кое—кто при виде неё еле сдерживает рвотные позывы. И вам тоже не интересно, почему у меня почти целиком выжжена мышца, икра и голень покрыты буграми и впадинами, а хожу я враскачку, как бывшая неваляшка.

А в четырнадцать – ровно в день рождения, — я решила, что хватит бегать. Как будто нарочно подгадала с переменой решения к празднику, хотя ничего особенного в нём не было: неброский августовский день, и те же крики чаек над заливом, и обязательный дождь с утра. Я надела чёрную вельветовую юбку чуть ниже колена – провисевшую в шкафу два года, но всё так же ревностно расправляющую три своих яруса, обшитых кружевом,  — и пошла за цветами маме.

Было начало десятого, и я собиралась застать розы, когда с них ещё не оборвали вчерашние подвядшие лепестки и можно точно угадать, какие цветы стоит брать. Каждый год в свой день рождения я дарю маме розы сорта «чёрный бархат», — с тех пор, как мне было двенадцать. Сначала покупать помогала бабушка, а теперь я сама. Мне нравится, что это дорого, роскошно и как будто немножко не из нашего мира, а из того, где девушки носят шёлковые платья держат лаковую сумочку в руке, затянутой в белую перчатку.
Мама, конечно, каждый раз ахает, смотрит на толстый букет будто бы в сомнении, а потом обнимает меня, и я знаю, что она гордится мной капельку больше оттого, что я догадалась принести ей не просто цветы, но и кусочек того, другого мира. Потом, разумеется, бывают подарки мне, шоколадный торт, и всё остальное, но розы – это наш с мамой важный, только наш с ней момент, который говорит: «всё хорошо, и это только начало».

Когда через арку я вошла во двор, держа длинные плотные стебли, через бумагу поклёвывавшие пальцы шипами, у нашей парадной гремел хохот. Компанию я не знала, хотя я мало кого знала и довольно долго нигде не бывала в то время. Кажется, компания догонялась пивом: с пятницы на субботу такое бывает. Быдловатый парень старше меня, в чём—то спортивном, смачно харкнул мне под ноги:

— Хромая уродка!

И кинул передо мной тёмную бутылку, об которую я тут же споткнулась.

Компания заржала.

Он сначала не понял, почему я иду на него, жёстко припадая не левую ногу, и ухмылялся, а потом, когда я размахнулась и несколько раз шваркнула его букетом прямо по лицу, потерял равновесие и нырнул с лавки, на которой сидел на корточках, прямо в крапиву и ромашку, которыми зарос наш садик перед домом.

И пока под хохот дружков он орал в крапиве: «стой, убогая, убью!», я успела, больно опираясь на Ногу, добежать до парадной, прижать холодный кружок магнита к замку, вскочить и захлопнуть дверь.

Ещё я очень хорошо помню, что в тот день в лифт поставили говорящую прошивку, и когда я с трясущимися руками вбежала в кабину, она сообщила поставленным дикторским голосом:

— Лифт начинает движение.

Меня почти что стошнило от страха. Руки были в ссадинах от шипов и в зелёных разводах. Я нажала кнопку последнего этажа. Руки дрожали, как у пьяницы. Но дверь парадной была неподвижна: никто за мной не гнался.

— Лифт прибыл на третий этаж, — прокурлыкала дикторша, и в кабину протиснулся человек с пластиковой переноской в руках.

Переноску я запомнила, а человека нет. Он появился в лифте как—то дергано, рывком протиснулся к задней стенке и развернулся, как громоздкий комод на одной ножке. Вместе с ним ко мне развернулась прозрачная часть клетки, которую он держал. Через орголит с дырочками на меня смотрела гигантская крыса.

И я заорала.

Тогда я не знала, что мимо меня протиснулся человек, который научит меня не бить и не бежать. А просто быть.

***

В середине августа в наших широтах можно наблюдать множество так называемых звездопадов, хотя всем известно, что это всего лишь астероиды, которые сгорают в плотных слоях атмосферы. Есть традиция загадывать желание, когда видишь «падающую звезду», на самом же деле – погибающий астероид.

Разумеется, в тот день я собирался наблюдать астероиды. Разумеется, я собирался делать это ночью, в случае, если небо достаточно прояснится. С этой целью я планировал использовать свой телескоп и, возможно, подняться на чердак.

Однако утром цель подъёма на лифте была другая: я должен был вернуть Валерию шиншиллу, которая жила у меня две недели на передержке. Поэтому, когда я зашёл в лифт, у меня в руках была клетка с Беатрис.

В лифте стояла девушка с испуганным лицом и сильно повреждённой ногой. Девушка не отошла от двери, и попасть в кабину было затруднительно, — ещё и потому, что я сильно раскачиваюсь при ходьбе.

Физический недостаток девушки я заметил, потому что недавно брал он—лайн курс начальной медицины и отлично знаю, как выглядят повреждённые ожогом мышцы. Однако я беспокоился, что слишком явно разглядывал её и захотел сгладить неловкость. Поскольку девушка обратила внимание на Беатрис, я решил рассказать, что у шиншилл очень острые зубы и чуткое обоняние. Но я не успел. Девушка громко закричала.

Крик всегда меня дезориентирует. Видимо, поэтому я растерялся и не только ничего не сказал, но и не попросил нажать кнопку восьмого этажа. Самому мне всегда трудно это сделать. А если я что—то несу, то всё вообще становится сложно.

Девушка смотрела на меня очень большими глазами. Я чувствовал вину за то, что Беатрис её напугала. Я сообщил,  что шиншилла – один из самых безобидных декоративных грызунов. Девушка молчала и была бледной. Тогда я резко поменял тему разговора и сообщил, что сегодня — удачное время для наблюдения так называемого падения звёзд. Конечно, я говорю медленно и не всегда чётко, но всё—таки успел сообщить, что, не имея специальных приборов, оптимальнее всего наблюдать астероиды с крыши либо, за неимением таковой, с чердака, через окно.

— С шиншиллой наблюдать? – спросила девушка.

Она уже не была бледной.

Двери лифта открылись. Только тут я обратил внимание, что приехал на последний этаж. Даже, наверное, сам не заметил бы, но мне сообщил об этом женский голос. Я смотрел, как девушка, сильно припадая на левую ногу, дошла до квартиры. А потом дверцы лифта стали съезжаться, свет погас, и мне пришлось поставить клетку на пол, чтобы нащупать панель с кнопками.

В итоге, я сделал как обычно: несколько раз ткнул кистью, стараясь захватить как можно большее количество кнопок,  и лифт поехал вниз, останавливаясь на каждом этаже. Об этом мне сообщал женский голос. Шиншиллу я вернул без происшествий.

Я пришёл домой и понял, что буду выть. Но не сильно. Ровно столько, на сколько меня выбил из колеи чужой этаж, чужая девушка и её реакция на шиншиллу. Я ходил из угла в угол и раскачивался, и подвывал, пока не вошла мама.

Она сразу обняла меня и сказала:

— Так. Рассказывай.

— Девушка, — сказал я. – В лифте. Кричала.

— Девушка в лифте? – удивилась мама. – Тебя напугал дикторский голос? Не такой уж он громкий.

— Нет, — я стал мотать головой и понял, что не могу остановиться, сильное волнение захлёстывало меня, и я не выдержал, стал опять подвывать и пинать ботинком компьютерное кресло.

Мама отодвинула кресло и крепко взяла мои руки в свои.

— Так. Смотри на меня. Значит, обычная девушка в лифте. Живая.

Я кивнул, всё ещё раскачиваясь.

— Кричала?

Я кивнул.

— Ты напугал её?

— Не я, Беатрис.

— А ты испугался?

Я не знал, что сказать. С одной стороны, крик лишил меня способности рассуждать, это всегда пугает. С другой, из какого—то нового источника, который, как оказалось, был спрятан где—то внутри меня, появились слова о звездопаде. Обычно так не получается, и вышло, кажется, к месту.

— Сначала испугался немного. Но потом я рассказал ей об астероидах. И что лучше всего их наблюдать с чердака именно сегодня.

— И что ответила девушка?

— Она пошутила. Она поняла всё, что я сказал, и пошутила.

— Так. Сказала мама. У меня есть замечательный старый плед, который можно взять с собой на чердак, чтобы сидеть на нём, пока наблюдаешь за звёздами.

— За астероидами, — поправил я.

— За астероидами, — согласилась мама.

— Но астероиды я могу наблюдать в телескоп не выходя из дома.

— Можешь. И тогда не будет страшно.

— Не будет.

— А можно поехать в говорящем лифте на последний этаж и получить приключение и сложности, потому что телескоп тяжёлый и неудобный.

— Очень тяжёлый, — кивнул я.

— Думай, — сказала мама. — У тебя, кстати, ещё математика не сделана, а пока не сделана, никаких астероидов. Звёзд тоже. Выть больше не будешь?

— Нет.

— Ну тогда я пошла. Думай.

***

Папа платил за мои сеансы, но сам никогда не ходил к психологу: ни сразу после «того дня», ни сильно после. Но когда я вернулась в юбке с огрызками розовых стеблей и исцарапанными ладонями, он, видимо, тоже решил бить. Он ничего не спросил: наверное, курил на балконе и всё видел, потому что встретил меня в прихожей, сунул в руки огромный шмат ваты и коричневую бутылку с перекисью и выскочил из квартиры.

Но компашка во главе с уроненным в крапиву рассосалась. Я сменила футболку, а юбку не стала, пошла задувать свечи в приобретённом состоянии «бить». Чуть позже отец притащил букет, — от себя и от меня. Бабушка , как всегда, поцеловала меня в макушку и немного всплакнула, и как всегда, мы сидели с мамой, обнявшись, в её полутёмной спальне, потому что в мигрени она не выносит яркий свет. Всё было как обычно.

К вечеру я прокрутила весь плей—лист три раза, накрасила ногти на ноге и Ноге стойким ярко—красным лаком (не смывается до двух недель, почти шеллак) и решила, что, собственно, даже пришедшие в гости родственники, которые сидят с самого обеда и достаточно умилились моему росту, не мешают мне прогуляться на чердак для наблюдения за падающими звёздами. У меня завалялась парочка желаний, пора их загадать, а сегодня самый лучший день, по утверждению учёных и неуклюжего шиншилломана из лифта.

С нашего этажа попасть на чердак – проще простого, если знаешь расписание тов. ответственного за пожарную безопасность Рыжикова И.И., он же Пьяный Игорь, который живёт за стеной владеет ключами от решётки, отделяющей лестничный пролёт от двери на чердак.

Как следует упершись здоровой ногой в перила, я потянула дверцу вбок, и решётка сложилась гармошкой. За могучей серой дверью чердака был бетонный пол, пахло пылью и светлело небольшое окно, вроде бойницы. Чувствовалось, что стекла в нём нет: ветер заносил запахи свежести с залива и липы, зацветшей в это холодное лето так поздно, в середине августа.

Я пошла к оконному проёму, на всякий случай касаясь рукой пупырчатой от плохой краски стене, чтобы не споткнуться в темноте.

— М—м—можно включить фонарик в мобильном, — гулко промычал кто—то от окна.

И я второй раз за день заорала жутким, откуда—то изнутри живота, криком, как будто в застенках инквизиции мне вырывают только что накрашенные ногти.

***

У Виктории были длинные тёмные волосы, пушистые ресницы, — насколько можно было разглядеть её абрис. Когда она, подсвечивая себе фонариком в телефоне, перебралась к «бойнице» — так я называю узкие высокие окна чердака —,  я успел заново установить телескоп, который уронил неловким движением после её крика.

— А где шиншилла? – спросила она.

Я улыбнулся, хотя мы уже погасили гаджеты, чтобы смотреть на небо, и она не могла видеть выражение моего лица.

— Каждый год в это время Земля попадает в пояс астероидов. Небольшие камни сантиметров по двадцать в диаметре на огромной скорости попадают в атмосферу Земли. Они мгновенно разогреваются и оставляют за собой яркий след. Этот эффект мы и наблюдаем.

— Двадцать сантиметров. Такие крошечные? – спросила Виктория задумчиво. – От таких малявок столько огня?

— Ну, бывают и побольше.

— А что с ними происходит потом?

— Сгорают.

— А что могло бы быть?

— Зависит от траектории. Если летели по касательной – так и пролетели бы мимо, не коснувшись Земли. А если они побольше и нацелены в нас, то упали бы где—нибудь.

— И выжгли бы всё вокруг?

— Вероятнее всего. Во всяком случае, в прошлом году в Челябинске упал метеорит.  В жилье вылетели стёкла, что—то разрушилось, что—то загорелось.

— А почему же его не сбили с курса? Не пустили в него ракетой, например!? – Виктория была очень разволновалась, как будто ответ был важен лично для неё, и лично её оскорбило, что Челябинский метеорит что—то где—то разворотил. – Почему же такая махина упала на город? Это что же, мы будем ходить, все беззащитные, а на нас будут падать метеориты? Почему никто не работает, чтобы этого допустить?

— Ну… Не знаю. У меня нет ответа на этот вопрос. Наверное, просто так бывает. Это, конечно, странно, потому что всегда кто—то смотрит в небо.

— Всегда кто—то смотрит в небо, — повторила она.

— Да. Конечно. Не надо так волноваться. Ничего непредвиденного случиться не должно.

***

Я знала, что он говорит про какие—нибудь ПВО, или учёных, или про астрономов—любителей: «Кто—то вседа смотрит в небо».

Кто—то всегда смотрит в небо, — это звучало так утешительно, что хотелось намотать на себя эту фразу, как шарф, и прочно уткнуться в неё подбородком. Значит, никакие камушки, даже маленькие, не падают незамеченными. Значит, каждый падает с целью, не зря, и сгорает не просто так. Значит, даже в челябинском метеорите был какой—то смысл. Почему—то мне в тот день это было очень важно.

Значит, по какой—то причине всё не бессмысленно: пожары. Разрушения. Метеориты. Все остальные беды. Болезни. Всё зачем—то, для чего—то, и не без следа.

И мне очень хотелось остаться возле узкого окошка и быть тем, кто сегодня смотрит в небо. Чтобы ни один астероид не упал незамеченным. Как будто это была моя важная работа.

А Илья сказал, и его смешные уши топорщились на фоне неба с Млечным путём.

— Раз у тебя День рождения, сегодня для тебя букет из астр. «Астры» по—латински «звёзды». Забирай себе все, что увидишь, — он широко махнул рукой в сторону телескопа и развернулся снова, как комод вокруг своей оси, но ничего не уронил.

— Я уже смирился с тем, что для всех женщин астероиды – это «звёзды», — он отступил и сел на клетчатый плед, и стал в темноте хрустеть чем—то съестным.

На чердаке было прохладно, виднелись следы свитых голубями гнёзд, сквозняк гонял невесть откуда взявшиеся клочки бумаги. Я весь вечер смотрела на небо и собрала толстый—претолстый букет из звёзд. Ни одна не упала незамеченной. Все были прицельно запеленгованы мной через бойницу, все рассмотрены и все послужили важной цели: чтобы мои желания исполнились.

***

В этом доме был необыкновенный лифт. Похожий я встречала только один раз, в офисном здании в Москве: там в стеклянной кабине, поднимавшейся на пятидесятый этаж, играла музыка. А этот объявлял приятным женским голосом, на какой этаж прибыл лифт. И ведь это не социальное жильё, не для слепых, например. Просто так получилось, что мы переехали сюда с Андрюшей. Спасибо его отцу за «отступные», которые он оставил, уходя, — квартиру в хорошем доме, пусть и однушку.

Уже за полночь я везла коляску на свой – теперь свой – двенадцатый этаж, но то ли задумалась и нажала на двадцать первый, то ли прекрасный лифт просто не сработал, — приехеала на последний.

С хохотом и какими—то совершенно подростковыми ужимками туда втиснулись девочка, по виду ровесница Андрюши, с очень сильно повреждённой ногой, и мальчик, неуклюжий, как стадо слонов, видимо, вследствие ДЦП. Под мышкой у него была зажата труба от телескопа, а она волокла треногу и открытую сумку, в которую были натолканы пакеты от сока, мятые салфетки и пачка открытого печенья. Парочка забилась в угол лифта и хихикала, и трепалась, и девушка показывала какой—то содранный ноготь, — они вели себя так свободно, так обычно, что я от счастья проехала вместе с ними до третьего, так и прокатав опять Андрюшину коляску вниз.

— Вввам нужна помощь? – спросил паренёк, кивая на коляску, но какая уж помощь, ему самому бы выбраться из кабины.

Я резко затрясла головой:

— Нет, нет!

— Нннну, если что, мы на третьем и на двадцать первом, квартиры расположены одинаково: в правом углу. Поэтому мы близкие соседи.

Девочка, красивая, с тёмными волосами и очень светлой, светящейся какой—то, кожей,  засмеялась.

— Дддо свидания, — сказал мальчик.

Они вывалились, подталкивая друг друга, и непонятно было, они  так шутят или правда спотыкаются из—за тяжести того, что несут.

Кабина сообщила мне:

—  Движение началось, —  и поехала вверх.

И я остро почувствовала, что всё возможно, что у Андрюшки всё ещё будет хорошо, и у нас всех, как у этих вот ребят.

Всё точно будет хорошо. Ведь движение — началось.

Юля

Она никогда не дралась, не спорила, не плакала. Когда уставала — не капризничала, когда наказывали – не злилась. «Очень послушна, — скупо сообщалось о ней в личном деле, — не доставляет проблем». У неё были глаза тёмно—шоколадного цвета, длиннющие ресницы и каштановые стриженные, слишком коротко для девочки, волосы — как у всех детдомовских. Её звали Юля.

О том, что в лагере будут дети из приюта, стало известно в последний момент. Казалось бы, капля в море – всего десять человек на весёлую разношёрстную сотню, волокущую из дома сумки с одеждой и гостинцами. Но эта капля меняла всё сразу и бесповоротно, и в первую очередь – для вожатых. Как прочитать отряду смешную историю, где то и дело упоминаются мама и папа, когда вот тут, на второй от окна кровати, лежит и смотрит на тебя серьёзным немигающим взглядом девочка, которая неизвестно, когда последний раз произносила эти слова? Как поставить сценку о семье? Как быть, когда раздаёшь «домашним» гостинцы?

Слов «детдомовец», «сирота», «приютский» никто из взрослых за всю смену не произнёс ни разу. Вожатые сразу обозначили этих детей так: «наши». Было в лагере сто обычных детей и десять – наших. Наши Ира и Вадик. Аня и Агаша. Маша, Дима, Вова… А в младшем отряде, где все девочки ещё носят длинные косы, — наша Юля.

Из того же скупого «дела», больше похожего на медицинскую справку, было известно, что мать девочки погибла, а отец жив. Но Юлю отправили в лагерь из приюта, — значит, после случившегося горя что—то не сложилось в этой маленькой семье. А, может, её и не было никогда – той надёжной колыбели детства, где вместе отмечают праздники и веселятся, а расстаются — со слезами?.. Много было вопросов, и ни одного из них нельзя было произнести при девочке с шоколадными глазами. Но о многом можно было догадываться.

Вожатая Марина, восемнадцатилетняя, курносая, носила длинные косы. Стоило Марине сесть, и Юля обнимала её сзади за шею, прижимаясь к распущенным по спине локонам. И такой тихий восторг опускался на девочку от этого простого прикосновения, что она долго молчала, уткнувшись в Маринино плечо. И шептала:

— Ты красивая…

Ей не надо было видеть лицо Марины, чтобы так решить. Ей важно было другое, — дыхание домашности, какого—то женского, не казённого уюта и ухода за собой, который некому было передать ей. А может, Маринины каштановые волосы, такие же, как у неё самой, напоминали о другой женщине, которую никто никогда не сможет заменить? И девочка говорила, говорила с длинноволосой Мариной, не зная, как сформулировать вопрос, чтобы продлилось обсуждение милой её сердцу темы.

— Ты сегодня волосы мыла?

— Да, мыла с утра.

— А—а… А ты их шампунем мыла?

— Шампунем.

— А какой у тебя шампунь?

— С ёлочкой, называется «хвойный». Хочешь, покажу?

— Хочу! – худенькое личико выныривает из Марининых волос, и глаза смотрят открыто, радостно.

— Мы  и тебе голову вымоем этим шампунем.

— Нет, — огонёк в глазах гаснет. – Не надо, я всё равно некрасивая.

— Да почему? У тебя чудесные глаза, ни у кого больше таких не видела. А какие у тебя ресницы!

— Нет, — уже чужим голосом возражает Юля. – У меня волос нету.

«И не будет», — понимали все. И устраивали в лагере конкурс немыслимых самодельных париков, из которых самый густой, с длинными локонами из гофрированной бумаги, доставался, конечно, Юле; затевали выставку портретов, и самый отчётливый и яркий, с ресницами на зависть любой кинозвезде, был, конечно, Юлин. Но стоило заглянуть в шоколадные глаза под щёточкой короткой чёлки, как становилось ясно:  всё не то, всё зря. И дело не только в том, что из соображений гигиены девочкам в приюте не разрешается отращивать волосы…

За день до отъезда Юля пропала. В тот вечер на полдник давали арбузы, и девочки то и дело бегали с прогулки в корпус «по секрету». Настала пора ужинать, а Юли не оказалось ни на поляне, где дети играли, ни на площадке по соседству. Вожатые были не на шутку напуганы. Отправив в столовую с детьми дежурного, бросились на поиски в корпус. Было непривычно тихо в коридорах, слышалось, как на втором этаже капала из неплотно закрытого крана  вода.

— Юля? — эхо нескольких голосов разбежалось по этажу и замолкло. Не было похоже, что где—то в этом здании есть маленькая девочка.

И тут в вожатской – общей комнатке, заваленной инвентарём,  вздрогнул и затих какой—то шорох: то ли стон, то ли всхлип. Через секунду все уже были там, жадно оглядывая углы. Мячи, коробки с играми, свёрток с парашютом, — не то… Шкаф! Старый, ободранный шкаф с грудой скакалок и разноцветных флажков на дне. Кто—то торопливо распахнул дверцу, и навстречу из полумрака глянули Юлины глаза, абсолютно сухие, но сколько же боли было в них!

— Она их как стукнет об скамейку! А она — мяучит…

Через несколько минут сбивчивого рассказа, перемежаемого вздохами и судорожными сглатываниями, стало понятно, что случилось: местная повариха, державшая, вопреки всем запретам, при кухне кошку Мурку, сгребла утром новорожденных  Муркиных котят в половик и унесла неизвестно куда. Может, это и не произвело бы на Юлю большого впечатления (это событие видели многие, кое—кто из детей рассуждал: «продавать пошла», ему возражали: «нет, раздаст за так»). Но девочка заметила, как повариха ударила живым узлом об угол скамейки, и тотчас догадалась — КУДА отправлялся свёрток. Юле невмоготу было возвращаться к столовой, где Мурка весь день бродила и звала котят: невмоготу было смотреть, как мучается мать, которая хочет быть со своими детьми. Хочет — и не может…

— Зачем она забрала котят? Ведь Мурка – мяучит. Ходит и мяучит. Лучше бы они и не родились.

И вдруг, безо всякого перехода:

— Лучше бы я не родилась. Лучше бы я не родилась совсем! Зачем я родилась? ЗАЧЕМ Я РОДИЛАСЬ? – и так без конца, раскачиваясь из стороны в сторону.

Кто—то из вожатых легонько подталкивает Марину к шкафу. Но она и сама понимает, что нужно делать. Она садится на груду флажков рядом с девочкой и гладит колючую стриженую голову. Остальные тихо выходят из комнаты. Марина гладит ёжик волос на тёплой девчачьей макушке и обещает всё на свете: что Муркины котята вернутся, а Юля вырастет и сразу же заведёт кошку, отрастит длинные косы и всё будет хорошо—хорошо…

Поздно вечером, после прощального костра, когда все девочки в палате, переполненные впечатлениями, засыпают, Юля долго ещё смотрит на небо в лёгких облаках. Светит фонарь у входа в корпус, но звёзды от его света не кажутся бледней. И видятся Юле Муркины котята, два чёрных и один пятнистый. Они возвращаются. Ступают мягкими лапами по Млечному пути и мурлычут приветственную песню: навстречу им большими прыжками спешит мама Мурка. Кошки трутся друг о друга, радуясь встрече, играют, и постепенно сплетаются в один клубок, в котором уже и не различить, где чьи лапы и хвосты. Очертания их постепенно стираются и, сливаясь с облаками, тают. Девочка крепче прижимает к себе подарок Марины — плюшевую кошку — и улыбается во сне.

Диспетчер слушает

Лифт резко дернулся и остановился. Кошка Машка взвыла утробным голосом и рванулась вверх по Лидиной куртке. Тусклая лампочка под потолком мигнула, и стало темно. Лидино левое запястье заныло: Машка процарапала в нём  борозды, мгновенно вспухшие кровью, и, если бы не ремешок от часов, разодрала бы ладонь. Резко пахло чем—то жжёным. У щеки громко,  словно падали камни в жестяную банку, стучало Машкино сердце.

«Вот уж точно, взялась за доброе дело, да на свою голову «, — подумала Лида, с трудом отдирая Машкины лапы, судорожно вцепившиеся в капюшон новой итальянской куртки. — «Довела кошечку до дома, пожалела животинку», — Лида усмехнулась в темноте, наконец сгребла теплое извивающееся тело в охапку.

— Да не ори ты, дурочка, — сказала она как можно бодрее и почесала мягкую шерстку где—то в районе брюха. — Сейчас нас вытащат. Ну что, боишься? Не трусь! Нам бы только кнопочку «диспетчер» нащупать…

Лида шагнула вбок и стукнулась лбом о панель с кнопками.

— Ну вот, а ты говоришь, «погибаем»! Застрять в лифте — это еще не беда. Беда — это… Это, понимаешь, брат Машка… Беда — штука такая… — Лида, бормоча, нажимала на ощупь одну кнопку за другой. Пальцы то и дело натыкались на шероховатые выжженные островки вместо пластмассы. Тщательно отполированные вчера ногти грозили вот—вот сломаться. Машка мяукала уже не надрывно, а жалобно и как—то просяще. Лида опустила её на пол, придерживаясь за стенку, чтобы не оступиться. Наконец, в невидимом динамике зашипело.

— Алло, диспетчер слушает! Что у вас случилось? Говорите! Алло! — ворчливо прохрипел издалека голос, по—старушечьи растягивая окончания.

— Застряли мы! — крикнула Лида, почти прижавшись к тому месту, откуда шёл звук. — Второй подъезд! Вытащите нас!

Динамик замолчал.

— Дом шестнадцать, — на всякий случай добавила Лида уже без выражения. И потом тише:

— Я и Машка. Сидим  в темноте…

Она вздохнула. Ворчливая старушка уже отключилась, можно было не вдаваться в подробности.

Как некстати всё произошло! Конечно, никто не застревает в лифте запланированно, но попасть в такую глупую ситуацию в день рождения — это уж слишком. Лиде казалось особенно обидным, что досадная задержка случилась именно теперь, когда она так удачно сбежала с последнего урока. Не то чтобы сбежала, конечно… Её отпустили, но она—то знала, что причиной была вовсе не головная боль и не день рождения, а телефонный звонок. Тот самый, которого она ждёт из года в год и которого так боится.

 

Давным—давно она смотрела старый фильм, где актриса красиво и печально пела: «Позвони мне, позвони». Яркие контрастные платья, чёткие движения танцоров, — Лида запомнила эпизод и часто про себя повторяла песню. Мама не любит, когда Лида поёт вслух, потому что у мамы музыкальное образование, а Лиде наступило на ухо целое стадо медведей. Но про себя эта песня  звучала даже лучше, потому что её не слышали те, кому она не предназначалась. Правда, тот, кому слова были адресованы, тоже не знал, что Лида зовёт его, но можно было вообразить, что песня уходит не в пустоту, а куда—нибудь ввысь, накапливается там и однажды «прольётся благодатным дождём в его душу». Лида мечтала, что однажды он догадается, что она его зовёт, и не только позвонит, но и придёт. А догадаться было очень легко, ведь песня предназначалась не кому—нибудь, а папе. А уж папы должны понимать такие вещи, она не сомневалась.

Вообще—то, про душу и благодатный дождь Лида выдумала в часы долгих мечтаний о том, как отец вернётся. Сам по себе папа был вполне обыкновенный. Мама, например, не могла ему простить неряшливость в одежде: пуговицы отрывались сами собой, свитер оказывался надетым задом наперёд, а пиджаки висели только мешком, и никак иначе. Папа был художником и не понимал, как можно обращать внимание на «эти мелочи». Но для мамы «эти мелочи» были, наверное, не такими уж мелкими, и родители развелись. Во всяком случае, так это поняла Лида: развелись из—за мелочей. Ведь вечера, когда они вместе читали, болтали и смеялись и которых теперь лишились, были самыми главными в её жизни. Значит, развелись из—за мелочей. А то, что наполняло Лидину жизнь — папины рассказы, смешные и грустные, прогулки у реки, уроки рисования, маленькие тайны от мамы перед восьмым марта, даже папин кашель курильщика, родной и милый, — всё это повисло в пространстве, ненужное, полузабытое, как сон, из которого стараются поскорее выбраться. У папы новая жизнь, у мамы — тоже. А у Лиды жизнь осталась в прошлом. Теперь папа изредка приглашает её к себе домой, в новую семью, и звонит несколько раз в год по телефону. На день рождения он звонит обязательно. Это как раз сегодня. А она тут, в лифте…

Лида присела и осторожно потянулась на звук кошкиного отчаянного мяуканья.

Машка жалась в углу, из которого пахло кислятиной. Лида погладила её дрожащий тёплый бок и стянула шапку.

— Жарковато тут… Ничего, вернёмся домой — отдохнём. Твоя Софья Михайловна знаешь, как меня благодарить будет? «Ах, Лидочка, какая вы добренькая, что мою Машу доставили! Не бросили животное в беде! Ах, чем я могу вас благодарить?».

Лида засмеялась. Очень похоже получилось на  Машкину хозяйку, души не чаявшую в своих кошках.  Машка — обычная серая дворовая кошка, а почёта ей в хозяйском доме — как королеве. Мама говорит, это потому, что Софья Михайловна сделала из кошки идола и заменила людей зверьём. Мама очень умная, и Лида чувствует неловкость, когда не согласна с ней, поэтому не спорит. С мамой никто не спорит долго, она умеет настоять на своём. Папа говорит: «волевая женщина». Но про себя Лида думает, что в маминых объяснениях не всегда всё сходится. Вот, например, идол — это ведь что—то железное, из школьного учебника трёхлетней давности. От этого слова Лиде смутно вспоминается Египет, саркофаги, пирамиды и Пушкинский музей с пугающим залом древнего искусства. А кошки тёплые и живые, какие же они идолы? И совсем уж непонятно, как кошка может заменить человека. Она хоть и мурлычет, но не любит по—настоящему. Правда, бывают и люди с таким отношением. Лида вспомнила, как в прошлом году целовалась с Володькой из восьмой квартиры, и поморщилась. Надеяться, что этот самовлюблённый пижон способен замечать кого—то, кроме себя, было огромной ошибкой. Конечно, ей тогда было всего четырнадцать, но вспоминать всё равно противно. Уж лучше бы на его месте была кошка.

Машка завозилась в углу, жалобно мяукнула. Лида встряхнулась, зашуршала курткой, поворачиваясь к ней.

— Ничего, Машка, сейчас придёшь домой, тебе хозяйка супчика нальёт. Соскучилась наверно, по тебе, горемыке…

А кто ждёт её, Лиду? Пустая квартира с тихим тиканьем часов… Занавески тихо колышутся от сквозняка, как будто кто—то невидимый притаился за ними и дышит ледяным дыханием. И часы ожидания звонка: «Привет, Лида. С днём рождения. Как дела? Как в школе? Ну, будь здорова». И после него — опять пустота на много месяцев. Почему всё—таки Лида боится папиных звонков? Может быть, потому, что  после них неделю плачет? И каждый раз, положив трубку, жалеет, что разговор состоялся. Потому что ту — прошлую — жизнь общение от случая к случаю заменить не может, а новая из двух—трёх поверхностных фраз не склеивается. Это кошке достаточно полной миски, тёплого угла, да изредка — ласкового слова. А человеку нужно больше, гораздо больше! Вот что думает Лида после разговора с папой, а потом опять ждёт. И надеется. И ещё думает, что лучше было бы превратиться в Машку и устроиться возле полной Софьи Михайловны, свернуться клубком и ни о чём не переживать…

Если бы мама узнала, о чём думает Лида, она бы наверняка рассердилась. Мама умная, она многое понимает, заботится о Лиде. Работает на двух работах, крутится на кухне по выходным, шьёт, чтобы дочке было во что одеться. Однажды даже сказала: «Могу тебя всем обеспечить сама! Только обувь не умею делать». Лида гордится мамой. И жалеет её. Мама думает, что Лиде нужны сапоги, куртка и хорошие оценки, чтобы поступить в институт. Но кое—что маме всё—таки трудно объяснить. Например, что в куртке и сапогах Лиде приятнее было бы пройтись с ней, а не одной. Что грустно возвращаться с хорошими оценками домой, где никто не ждёт и не радуется твоему успеху. Что она скучает — ничего не поделаешь — по отцу, и не находит, чем заполнить место, которое он занимал в её жизни. Что прошлогодняя история с Володькой и случилась—то не от «ветра в голове», а от этого жгучего желания получить настоящую любовь и приятие. Оказалось, их нет и там, в идеальной стране Романтике,  воспеваемой маститыми классиками и ветреными современниками…  А где же, где они есть, эти бескорыстные, милосердные, терпеливые  и незлобивые — любовь и приятие? Да и существуют ли вообще? Вот что могла бы рассказать Лида, если бы мама захотела узнать. Но мама этого понять не может, и Лида не рассказывает.

Девочку вдруг обдало изнутри теплой волной, и она поняла, что плачет. Новая куртка тёрлась о грязную стенку лифта. Лида вздрагивала, плача, и под сапогами трескалась шелуха от семечек. Маленькая душная кабина казалась огромной и неприютной.

В динамике снова защёлкало, ворчливый голос проговорил громко и деловито:

— Алло, говорит диспетчер. Бригада выехала, ждите.

Лида всхлипывала, не слыша. Лифт скоро откроют, а что толку? У Машки есть Софья Михайловна, она ждёт и беспокоится. А у Лиды? Даже сегодня, в день рождения, её никто не ждёт. Нет такой кнопки — «диспетчер жизни», некому позвонить и сказать: «Мне плохо, помогите!». И никогда, никогда ей из этой западни не выбраться. И вот это — беда, беда настоящая. Вот она где — не в остановке лифта, это ерунда, заминка на пути, а в самой её жизни, ненужной, одинокой.

— Господи, если бы Ты был! Если бы Ты только был!.. — Лида плакала тёплыми большими слезами, глотала их, не замечая.

Что она хотела попросить? Обращалась ли к Богу серьёзно? Наверное, нет. Просто говорило нахлынувшее осознание горькой правды: помощи нет, чудес ждать неоткуда. На лицо налипли мокрые пряди волос, они лезли в глаза, щекотали щёки. Машка мяукала через долгие промежутки, наверное, тоже поняла, что ничем нельзя помочь, смирилась. Наверху, в непроглядной тьме, стучали по железу и глухо ругались.

— Женщина! Алло, где вы? — динамик озадаченно замолчал, похоже, невидимый диспетчер присушивался.  — Ну что вы, честное слово, как маленькая? Ревёт, что твоя сирена. Алло, ответьте диспетчеру, женщина! Алло!

Лида обхватила руками вспотевшую голову и что было сил крикнула вверх, в щёлкающую пустоту:

— Я не женщина! Я девочка! Выньте меня отсюда! Сделайте что—нибудь!

— Ах ты… Вот беда! — в динамике зашуршало. — Слышь, девочка, ты того… Не бойся… Чинит вас бригада наша… Тебя как звать—то?

Лида не ответила. Она растерялась от неожиданной перемены: вдруг стали видны исписанные стенки кабины, глухой говор и стук вдали замолкли, лифт плавно поехал вниз.

На первом этаже хмурый монтёр в чёрной спецовке, прищурившись, погрозил ей:

— Истерику разводите, барышня. Подумаешь, двадцать минут в лифте!

Лида наклонилась, подняла шапку и вышла из кабины. Машка скользнула следом. На площадке девочка осмотрела разрушения (один ноготь всё—таки сломался, запястье в крови) и наскоро привела себя в порядок: откинула волосы с лица, отряхнула куртку. Пройти растрёпой мимо Володькиной квартиры? Ни за что! Сказала Машке:

— Пойдём, отведу тебя домой, скотинка. На этой колымаге я больше не ездок.

Машка бежала резво, и три этажа они одолели легко. Кошка юркнула к своей двери, замяукала, стала тереться боком о косяк. Лида нажала кнопку звонка Машкиной квартиры и отправилась дальше. Обычное дело, все соседи время от времени приводят кошек Софьи Михайловны домой. Привычные действия окончательно успокоила девочку.

— Ну, в общем—то, всё не так уж плохо, нечего было нюни разводить, — подытожила Лида, доставая ключи из кармана. — И никакая у нас не  беда,  и вовсе не безысходность. «Я забуду о тебе, я смогу, я не заплачу», — запела она, поднимаясь на последнюю ступеньку и звякая в такт брелком.

—»Всё равно счастливой стану, всё равно счастливой стану», — совсем уж заголосила Лида, ковыряя, не глядя, в замочной скважине.

Сзади, с лестницы послышался хриплый кашель, забытый, но такой знакомый, — кашель курильщика, весёлого и неопрятного, оставляющего окурки на подоконниках и в цветочных горшках, надевающего свитера наизнанку и вечно теряющего пуговицы. Сердце у Лиды заколотилось часто—часто, как у Машки, и так же, как Машка, от неожиданности рвануло ввысь. Девочка сжала острую бородку ключа в ладони и, не веря себе, боясь и замирая, обернулась.

На лестнице стоял худой, в мешковатой куртке, мужчина и, как всегда, держал руки в карманах. Под мышкой у него неловко болтался букет красных помятых гвоздик.

— Ну, здравствуй, дочка! С днём рожденья…

Дневник Коли Петрушкина

Ученик пятого «Б» Коля Петрушкин открыл дневник и задумался. Если бы дневник был школьный, пришлось бы не раздумывать, а прятать его за батарею, пока мама не увидела замечание. Но дневник был Колин личный, созданный в вордовском файле на компьютере. А компьютер за батарею не спрячешь.

В дневнике люди записывают самое главное. В школе считается, что главное – уроки, поэтому в ученических дневниках — домашнее задание и оценки. Если бы дневник вёл Колин кот, то записи были бы о мышах. В общем, у каждого главное – своё. А у Коли дневник особый.  Он нужен для важного дела. В середине четверти Коля влюбился в Катю Лощинину и сразу решил подробно записывать, как продвигаются дела: во—первых, чтобы рассчитать, когда делать признание, во—вторых — чтобы понять, стоит ли надеяться на взаимность.

В начале документа жирным шрифтом выделен заголовок: «Дневник Коли Петрушкина. Моя любовь к Кате Лощининой. Февраль 2010 — …». Дальше стояло:

«Вторник
Лощинина (для краткости буду называть её К.Л.) прошла сегодня мимо нас в столовой. Пашка сказал: «Красавица!», и я понял, что это правда. Пашка влюблён в К.Л. два месяца, Марик – три недели. Только я отстал. По пути из школы купил блокнот в виде сердечка, розовый. Девчонкам такие штуки нравятся.

Среда
Отправил К.Л. записку на листке из блокнота: «Вы прекрасны, словно роза». Не подписался. К.Л. фыркнула и скомкала листочек. А он, между прочим, был надушенный. Анька Батырина, когда передавала записку, так на меня посмотрела, что я испугался. Вдруг догадалась, что там написано? Но она ничего не сказала.

Суббота
Вчера в школе не был. Мама возила меня к зубному и обещала за мужество купить что—нибудь ценное. Я выбрал набор для бисероплетения «Мама и дочка». Мама удивилась, но купила. Второй день не вижу К.Л.. Как я страдаю, просто невероятно. Процарапал на своём письменном столе буквы «К» и «Л», на всякий случай – сбоку, чтобы папа не заметил. Немножко увлёкся, борозды получились широкие и глубокие, вся полировка сошла.

Понедельник
Ура, я был в школе! Удивительно, мне теперь это в радость. Когда девчонки вышли на перемену, подсунул набор К.Л. в сумку. Встал неподалёку: хотел услышать, что она скажет. Она не заметила. Заметила Батырина, вытиравшая доску, и весь урок смотрела на меня глазами свирепого волка. Наверное, подумала, что я подложил бомбу. Жду завтрашнего дня, чтобы узнать реакцию К.Л.

Вторник
К.Л. пришла в бусах из набора, но ничего не сказала: я, болван, забыл положить в сумку записку. Записку нашёл Пашка: она выпала из моего кармана. Завтра в школу не иду: фингал под глазом  в пол—лица. Или правильно писать «пол лица»? Повторю пока правила.
Среда
Правильно писать «пол—лица»: мама составила заявление на имя директора. А ещё звонила Пашкиным родителям, обещала устроить им «весёлую жизнь». Велела мне с Пашкой не водиться. Папа возразил, что мужчины должны сами выяснять отношения. Мама стала кричать, что мужчины зарабатывают деньги для семьи, а не валяются на диване, и что мужчинам не всё равно, что происходит с их детьми. Папа ушёл в гараж, а мама пила валерьянку и весь вечер слушала Джо Дассена. Я так волновался, пока они ругались, что нацарапал три сердца вокруг букв «К.Л.». На полировке делать бороздки неудобно, и одно немного не получилось, вылезло на верхнюю крышку стола. Но если не присматриваться, не заметно.

Четверг
После уроков подошёл к девчонкам. К.Л. надевала куртку. Я сказал «Давай помогу». Девчонки стали смеяться, только Батырина смотрела зло. Наверное, хочет меня убить. К.Л. ушла с Пашкой. Он показал мне кулак издалека. Подумаешь, кулаков я не видел, что ли.

Пятница
Раздобыл в учительской журнал и списал телефон К.Л. Буду звонить.

Суббота
Увозят к бабушке на выходные. Вынужденно бездействую.

Воскресенье
Вернулся от бабушки поздно, сразу позвонил К.Л.. Поставил Джо Дассена, пустил музыку в микрофон. Трубку снял какой—то грубый мужчина, долго кричал, что ему рано вставать, что телефонное хулиганство – подсудное дело. Потом накричала мама, что уже за полночь, а я не сплю. Влюблённые всегда непоняты.
Понедельник
В буфете купил К.Л. шоколадку, но отдать не решился: с одной стороны стоял Пашка, с другой – Батырина. Пашка опять показал кулак. Его вызывали к директору за драку, а он кулаками размахивает. Батырина ничего не показывала, только смотрела. Интересно, у человека от рождения волчьи глаза или можно научиться так смотреть? Попробовал посмотреть волчьими глазами на Мурзика. Он только зевнул. Наверное, всё—таки — от рождения.

Среда
Пришёл на английский на десять минут раньше! Написал на доске: «Лощинина+Петрушкин=…». Надо же как—то менять сознание человека. Может, дело сдвинется с мёртвой точки. Как назло, Батырина тоже пришла раньше: дежурить. Конечно, всё стёрла. Бывают же такие злые глаза у человека. По цвету, между прочим, зелёные. Как у кикиморы. А волосы – рыжие. Не удержался, дёрнул за косу. Ничего особенного, такая же, как у брюнеток.

А у К.Л. глаза светло—карие. И вместо косы она носит «хвост». Где ты, о К.Л.?

Вторник
Я влюблён уже две недели, и никаких результатов! Одни страдания. Нарочно подождал К.Л. после уроков: сегодня Пашка болеет. Записываю наш диалог.
К.Л.: «Что надо, Петрушкин?».
Я: «Лощинина, только не вешай мне лапшу, что портфель лёгкий», — это я намекнул, что могу проводить.
К.Л.: «Петрушкин, детский труд запрещён! Береги силы, малыш!».
И засмеялась. И ушла вместе с девчонками.
Ха, «малыш»! Про Наполеона она, что ли, не слышала? Бывает, «малыши» мир завоёвывают. А я, между прочим, среднего роста, а никак не ниже.
Мне не понравился диалог. Я был как—то скован. Надо придумать пару умных ответов, чтобы не стоять столбом, когда говорят что—то насчёт роста или, например, очков. Проблема в том, что я не очень привык говорить с девчонками. Нет практики. Решил тренироваться пять минут с утра перед зеркалом: непринуждённые позы, мужественное лицо и т.д. Примерные фразы для беседы:
— мал золотник, да дорог;
— на себя посмотри, скоро головой потолок достанешь;
— мадам, что вы знаете о Наполеоне Бонапарте?

Четверг
Всё—таки грубые эти девчонки. Сегодня после школы снова ждал К.Л.. Про Наполеона заговорить не успел, она издалека закричала: «Ой, не могу, опять детский сад на прогулку вышел!» и пошла в другую сторону. Девчонки за ней. Я сделал вид, что жду приятелей: вокруг толклись парни из параллельного, могли поднять на смех. Я очень разозлился. Написал на стене «К.Л.» и пулял в буквы грязным снегом. Немного успокоился и сделал выводы: нахрапом К.Л. не возьмёшь. Надо стихи использовать какие—нибудь. О любви.

Когда все ушли за К.Л., Батырина вернулась: обронила перчатку. Глаза, между прочим, заплаканные. Из—за перчатки, что ли, расстроилась? Так отстирать можно. Или она не умеет? Девчонка, а грязнуля.

Дома пробил все три сердца вокруг «К.Л.» стрелами. Уроки делать не мог: наступил Мурзику на хвост, а он сдуру опрокинул кастрюлю с супом на учебники. К вечеру должны высохнуть.

Среда
Схватил «двойку» по английскому. Влада Михайловна сказала: «Учебники в супе! Придумай что—нибудь получше». Мне что, кастрюлю в школу принести, чтобы она поверила? Или, лучше, кота?

Учебники совсем размокли, особенно английский. Папа кричал, что у него не швейцарский банк, чтобы каждую неделю учебники покупать. Потом ушёл в гараж. О любви думать не могу, обстановка неподходящая.

Четверг
Вчера так нервничал, что нет времени подумать о любви, что уснул, не собрав портфеля. В результате забыл тетрадь по английскому дома. Влада Михайловна ничего не сказала, только двойку поставила. И это всё для К.Л., а она опять ушла с Пашкой!

Звонила Батырина. Ей Влада Михайловна поручила пройти со мной деепричастие. Я сказал, что простудился, пусть приходит ко мне. Всё—таки надо посмотреть, как на Мурзика действуют волчьи глаза.

Пятнца
Удивительное дело: кот Батырину не испугался. Мурлыкал. Батырина одолжила мне свой учебник, у неё есть второй. Вот у чьего отца дома швейцарский банк.

Суббота
Ходили с классом в зоопарк. Постарался встать поближе к К.Л.. Она была в сапогах на таком тонком каблуке, называется «шпилька». Шла последняя: может, не хотела, чтобы другие завидовали? Сапоги блестящие, у меня в таких мама ходит. Когда переходили через мост на новую территорию, К.Л. упала. Я помог ей дойти до лавки. Влада Михайловна велела нам оставаться и ждать, пока класс вернётся обратно. Я так волновался, что не мог говорить. К.Л. спросила: «Петрушкин, ты охрип?». Я кивнул. Тогда она сказала «а—а—а», достала мобильный и стала набивать смс—ки. Потом спросила, есть ли у меня айфон. Я ответил, что нет. Тогда она опять сказала «а—а—а». Пока я думал, пора признаться в своих чувствах или нет, вернулся класс.

Дома покрасил сердца вокруг «К.Л.» в красный цвет. Под полировкой стол оказался светлым. А если процарапать поглубже, пахнет настоящей древесиной.

Воскресенье
Решил написать письмо с объяснением. В письме надёжнее: сразу можно начать с фразы про Наполеона, никто не помешает. Ну, и стихи можно просто написать, наизусть учить не надо. Спросил Батырину (она опять приходила), может ли она передать послание К.Л.. Намекнул, что важное. Она вскочила, как ошпаренная, и стала собираться домой. Наступила Мурзику на хвост. Он, конечно, взвился. Прыгнул на стол, помял тетрадь по английскому. Придётся переписывать, а то Влада Михайловна мне не верит, опять «пару» влепит. Но как передать письмо?

Понедельник
Решил отдать письмо сам. Долго думал, надо ли говорить какие—то слова. Взял у мамы сборник стихов «О любви». Почитал, не понравилось. Слова какие—то неподходящие:  «гений», «виденье», «заточенье», «пробужденье». Не подходит по смыслу. Спросил у папы, говорил ли он какие—то слова, когда ухаживал за мамой. Папа прямо зарычал: «А мама, разумеется, говорит, что нет?». Я сказал, что не спрашивал. Но папа почему—то разозлился и ушёл в гараж. Придётся говорить от себя.
Для объяснения выбрал такой стишок (записал после «Я тебя люблю», конечно):
Люблю, — но реже говорю об этом,
Люблю нежней, — но не для многих глаз.
Торгует чувством тот, что перед светом
Всю душу выставляет напоказ.

Вообще—то, я не очень понял текст. Но в книжке все стихи непонятные, а в этом хоть первое слово подходит. Сразу объяснился, и всё. И во второй строчке повторяется. Для уверенности, что дошло. Дальше пусть сама понимает. Девчонки стихи любят.

Вторник
Я всегда знал, что не оратор. К тому же, когда я подошёл к К.Л., в горле пересохло, как в пустыне Калахари (или Сахаре? Надо повторить географию, кажется, что—то такое задали). Отдал письмо и сразу отбежал. Вышло немного странно, но, во—первых, в класс вошёл Пашка, а, во—вторых, нужно было срочно списать домашку по английскому. Я из—за этого письма ничего не успел. А тут у окна стояла Батырина. Я и отбежал к ней. Попросил дать списать, а она меня со всей силы по голове учебником огрела. Всё—таки она сумасшедшая. Может, Мурзику уколы от бешенства сделать? Она его гладила.

Среда
Сегодня день прошёл без событий: К.Л. заболела. Батырина приходила заниматься английским. Принесла торт «Наполеон». Вот я знал, что завоеванием Европы дело не ограничилось: даже торт в честь Наполеона назвали. Надо будет вставить где—нибудь в разговоре. Вот тебе и «малыши».

Получил «пятёрку» по географии за пустыню Калахари. Сахара тоже есть. А ещё – Каракум, но она в Средней Азии, а те две – в Африке. Интересное дело эта география.

Мама вчера нашла свою книгу со стихами в гостиной. Я забыл убрать. Стих «Люблю» был подчёркнут, — я переписывал. Странное дело, мне даже не попало, а вечером мама надела синее платье, праздничное, и включила Джо Дассена. Папа вернулся с работы и не пошёл в гараж, а пошёл к маме, в комнату. По—моему, они там танцевали.

О любви сегодня не думал: было некогда.

Пятница
Оказалось, Батырина пекла торт сама! Но сказала, что «Наполеон» — это сложно (я не сомневался! Наполеоны просто так не даются). Пончики гораздо проще. Она приносила, вкусно. Она много печёт, а девать некуда: мама худеет. А папа, конечно, занят швейцарским банком и не обращает внимания на сладкое.

Два дня был так занят английским и пончиками, что совсем не думал о любви. Но К.Л. всё равно болеет, так что я с чистой совестью позволил себе выходные.

Вторник
По английскому за контрольную получил «четыре». Батырина в честь этого испекла пирог с яблоками. Надо всё—таки привыкать называть её «Аня».

Среда
Батырина (нет, я же обещал!) Аня сегодня не пришла заниматься, и я волновался: вдруг пекла что—нибудь и обожгла руку? Или случилась утечка газа в плите, а это не шутка! Телефона её у меня не было. Из девчонок знал только телефон К.Л. (ещё тогда переписал из журнала). Решил позвонить ей просто как одноклассник. Могу же я узнать телефон её подруги? К.Л. глупо хихикала в трубку, но телефон дала. Если бы я не был влюблён, обязательно сказал бы какую—нибудь гадость: хихикает, когда человек, может быть, при смерти и нуждается в «скорой помощи»!

Не зря я волновался: у Ани дома прорвало трубу! Пока ждали Аниных родителей, собирали воду тряпками. Ну и наработались! У Ани живут пять кошек, все — с зелёными глазами. Одна – рыжая в полоску. Красиво.

Записал телефон Ани в мобильник, а то вдруг опять будет тонуть. Отсыпал Мурзикова «вискаса» для её кошек. Мама не заметила. Они опять с папой вечером танцевали. Книгу так и не поставили на полку, читают друг другу каждый вечер. Я из—за этого бубнежа за стенкой не могу сосредоточиться на мыслях о К.Л.. Всю неделю засыпаю, как убитый. А сегодня ещё и спину ломило после уборки.

Четверг
Сегодня на английском говорили о любви. По домашнему чтению была «Лорна Дун», —кажется, любовная история (мы с Аней пока не проходили, я не знаю подробностей). Влада Михайловна сказала, что почти вся поэзия посвящена любви (ха, я сразу вспомнил мамину книгу) и что великий английский поэт Шекспир посвятил любви целых сто пятьдесят сонетов. Ну, и стала читать нам стихи. И на доске повесила плакат: говорит, давайте узнаем знакомые слова. Я переписал стихи не в тетрадку, а на подвернувшийся листок. Оказалось – на черновик письма К.Л.. Смотрю, слова повторяются точно как в том стихе. Я и говорю: «Влада Михайловна, есть такое стихотворение на русском», и начинаю читать: «люблю и тра—ля—ля об этом…». Ну, и дальше, он же у меня на бумажке записан. Влада Михайловна так обрадовалась! Оказывается, я прочитал этот же стих, только в переводе на русский. Поставила «пятёрку». Аня на меня такими глазами посмотрела! Почему я думал, что у неё глаза волчьи? У волков – светло—карие.

Кстати, перевод, оказывается, Маршак сделал. Тот, который «Кошкин дом».

Понедельник
Странная произошла история. Сегодня К.Л. принесла в школу моё письмо. На перемене показывала девчонкам, они смеялись. Почему—то я ничего не чувствовал. Даже когда Пашка начал размахивать у меня перед носом веснушчатыми кулаками. Я только не знал, что говорить. И тут пришла Аня. Лощинина со смехом прочитала ей письмо. А Аня говорит: «Я знаю эти стихи, мы вчера их на английском читали. Это английский поэт Шекспир». А Лощинина: «Но тут написано «Я тебя люблю»». Аня отвечает: «Так это нам знакомые слова велели с доски переписать». Ох, и вытянулось у Лощининой лицо!
А мы с Аней вечером ели шарлотку в честь «пятёрки» по английскому. Начали читать Лорну Дун.

Папа спрашивал, что за буквы у меня на столе. Увидел всё—таки. Я ответил: «Какие буквы, папа? Это ошибка!». И правда, моя глупая любовь была ошибкой. Пошёл в комнату и закрасил «К.Л.» гуашью. Почти не видно. Вечером покрою лаком, будет совсем незаметно.»

Коля прочёл последнюю строчку и выделил весь текст. Постучал пальцами по клеёнчатой синей скатерти, глядя в окно, подумал и снял выделение. Поставил руки на клавиатуру и набрал:

«Среда
Хотел стереть этот дневник, но передумал. Пусть останется как напоминание о прошлых ошибках. Я решил, мне рано думать о любви. Это я от безделья маялся. А когда жизнь интересная, никакая глупая любовь в голову не полезет.  Я теперь сильно занят: надо сбегать за подарком Ане на восьмое марта, подучить английский за выходные. А ещё мы с Аней собираемся на каток, пока лёд не растаял. И «наполеон» она обещала меня научить печь. Так что бросаю вести этот дневник».

Автор подумал, прокрутил документ в начало и исправил заголовок. Синие буквы вверху теперь гласили: «Дневник Коли Петрушкина. Моя любовь к Кате Лощининой: история глупой ошибки. Февраль 2010 – март 2010». Коля прокрутил текст вниз и дописал:    «Конец».

Счастье

Маша Опрышко, смуглая шестиклассница с идеально прямой спиной и ужасающих размеров спортивной сумкой, застряла на входе в гимназию. Костлявая лапа турникета поймала Машину сумку, а вместе с сумкой, как бледная тень, как служанка—раба, попалась и Маша. Охранник ВенКон суетился, щёлкал кнопками, но в системе что—то заело, и Маша торчала посреди холла, как былинка на болоте. Наконец, Маша решительно рванула сумку, которая отозвалась треском, и оказалась по ту сторону трёхпалого турникета, отделяющего человеческую жизнь от школьной.  Хотя разница была невелика.

— Тут потанцуй, там изобрази; постой для фотографии, в спектакле засветись, — ворчала Маша, волоча сумку в гардероб и на ходу ощупывая дыру, случившуюся на мрачно—вишнёвом сумкином боку.

Дыра была. Дыра была большая. А сквозь неё проглядывало что—то кремово—персиковое, воздушное и блестящее, что Маша ненавидела и  чем была сыта по горло. В Машиной сумке томилась балетная пачка.

В гардеробе было людно и нервически—весело. Какой—то шутник, а может, дежурный учитель настежь открыл окно, и безумный майский ветер, испокон веков лишающий учеников прилежания, звал на улицу. Часть весёлой толпы валила мимо хищного турникета в объятья ветра, а часть втекала в актовый зал, расположенный за гардеробом.

Маша посмотрела на огромный плакат «СПЕКТАКЛЬ ПЕРВЫХ КЛАССОВ «СТОЙКИЙ ОЛОВЯННЫЙ СОЛДАТИК» при участии учеников шестых классов (Мария Опрышко)». Маша вздохнула. Плакат напоминал, что в Машиной жизни не было счастья.

Счастье представлялось Маше огромным мягким облаком розового цвета. На облаке можно было отдыхать и валяться. Лежать с открытыми глазами. Лежать с глазами закрытыми. Не двигаться. Спать. Забыть про плие, па—де—де, ручку вверх, и — ррраз!

Маша переменила стоптанные уличные туфли на балетки и пошла вслед за толпой в  зал.

За кулисами толстая учительница началки (Маша так и не запомнила её имя—отчество и звала про себя «МарьВанна») шипела на растерянного первоклассника в шортах и футболке с динозаврами:

— Ковалёв, я тебя предупреждала. Я тебя предупреждала, Ковалёв. Ты подводишь товарищей. Как ты теперь  оправдаешься перед товарищами? Ты подводишь всех, всех.

Первоклассник морщился и страдал.

— Всссех, всссех, — прошипела про себя Маша. — Неплохой парсултанг.

Места за кулисами решительно не было. Распаренные малыши, захлёбываясь и заикаясь от страха, шёпотом бубнили роли. На сцене двое угрюмых старшеклассников укрепляли огромный картонный циферблат, угрожающе клонившийся набок. Бегала маленькая женщина в жёлтом жилете – костюмер; растрёпанная мамаша в очках прихватывала на живую нитку длинные зелёные перья на костюме первоклашки.

— Петух, что ли? – удивилась про себя Маша. — Откуда в «Оловянном солдатике» петух? – Маша пристроила сумку на подоконнике и привычным движением расстегнула «молнию». – Не было на репетиции петуха…

— Опрышко, —  окликнули со спины, когда Маша, уже в пачке, выколупывала из—под неё джинсы.

Не самый удачный момент, но Маша привыкла.

— Скорее, сейчас начинаем.

Постоять четыре минуты в первой сцене, три – во второй, засветиться на заднем плане два—три раза…  Даже при как бы главной роли она — статист, обычный статист. Ну что поделать, если МарьВанне пришло в голову включить в спектакль настоящую балерину, а во всей гимназии только Маша умеет стоять «на пальцах».

Маша подтянула завязки пуантов и пошла на сцену. Она будет думать о розовом облаке. Пусть ноги будут на жёсткой коричневой сцене, но мысленно Маша будет там, на облаке счастья, где ногам можно лежать расслабленно и неподвижно.

Зелёный «петух» оказался кукушкой в часах. МарьВанна отчаянно шипела, подавая ей знак высовываться из окошка над циферблатом, который, вопреки всем законам физики, почему—то не падал. Маша стояла как раз под часами, и чувствовала, что кукушка вот—вот плюхнется ей на голову и совьёт там гнездо.

Маша старалась думать не о глупом кукушко—петухе, а о розовом облаке. Она думала о нём, когда крутилась, когда поднимала руки, когда выходила на поклон. Публика аплодировала, расходилась, застревала в дверях, а Маша всё думала про облако.

— Приглашаем актёров в буфет, к сладкому столу! – крикнула довольная  МарьВанна севшим голосом, теперь уж совсем похожим на тот, каким разговаривают змеи.

Малыши завизжали и повалили к выходу прямо в костюмах, мамы отлавливали их, чтобы упаковать в человеческую одежду. Маша направилась к своей сумке. Когда она натягивала джинсы, за спиной робко спросили:

— Простите, вы – Мария?

Ну конечно, снова – в «удачный» момент. Маша кивнула, не обернувшись. Не пойдёт она к этому дурацкому столу, смотреть, как мелкие нагребают полные горсти конфет и давятся «Барни», как МарьВанна сияет и произносит стандартные благодарности.

Но голос был настойчив.

— Мы хотели бы вам кое—что… вручить.

Это было что—то новенькое. Маша обернулась, как была: в джинсах и пачке одновременно. «Идиотский вид, — успела подумать она, — как наряженный медведь в цирке, не хватает только шляпки и велика».

Перед Машей стояла улыбающаяся мамаша в очках и её кукушка, уже без перьев, но ещё в гриме. Это была девочка. Глаза, обведенные чёрным, и  нарисованные брови домиком делали её лицо наивным и доверчивым.

— Вот! – пропищала девчонка и сунула Маше рисунок. – Это ты! Ты красивая! И очень красиво танцуешь!

На листе было изображено что—то, похожее на сосиску, воткнутую в раскрытый веер. Веер был нежно—персикового цвета.

***

Маша пила сок и жевала приторно—сладкий «Барни». Первоклашки, толкаясь, загребали шоколадные конфеты из миски в центре стола и выкладывали из них фигуры. Все были очень счастливы, включая костюмера в жёлтой жилетке, МарьВанну и солдатика Ковалёва, который переоделся вовремя, вовремя умер и никого не подвёл. Кукушка стояла строго напротив Маши, смотрела на неё во все глаза, но не забывала жевать и прихлёбывать сок из стаканчика. И Маше захотелось улыбнуться ей в ответ.

А за окном, подгоняемое майским ветром,  плыло розовое облако.

Совпадение

Шестиклассник Валька Пичугин, бледный невысокий мальчик, после ангины вернулся к учёбе в только конце четверти. Сразу после уроков Валька  выскочил на холодный октябрьский воздух и замер. Зловеще хлопнула за спиной железная дверь. Вывеска над ней была закрашена местными хулиганами и оттого превратилась в странное предупреждение: «добро пожаловать в гимн». Странно было и на улице.

Двор засыпало свежевыпавшим снегом. На перилах лестницы сверкал, подмигивал иней. Резкий ветер, серьёзный  в своих намерениях, бросил Вальке в лицо жёсткие от холода листья.

На улице была зима. До дома было далеко. В горле ещё поскрёбывали последствия ангины, надеясь на приглашение возродиться и порезвиться. Валька обречённо вздохнул, повернулся, и, потянув тяжёлую дверь, вошёл в здание гимназии.

— Опять? – угрожающе спросил ВенКон — Вениамин Константинович, длинный охранник с впалыми щеками и руками—вёслами.

Валька кивнул, глядя в пол.

— Шапка? – прищурился ВенКон.

Валька задумчиво почесал голову, покрытую синей ушанкой искусственного меха, прикинул, как лучше объяснить охраннику его ошибку, но тот уже  выдвинул следующую версию сам.

— Перчатки, — уверенно произнёс ВенКон.

Валька в меру огорчённо помотал головой, втайне радуясь, что хоть это обвинение несправедливо.

— Шарф, — наконец, констатировал ВенКон, от удовольствия прищёлкнул пальцами, как будто разгадал загадку века и, кивая самому себе, словно говоря: «эге, нас не проведёшь», нажал кнопку. На школьном турникете загорелась зелёная лампочка, пропуская  Вальку  на территорию гимназии, в ведомство раздевалки.

В гимназии номер пятнадцать двадцать два потерянные вещи хранились запросто, — в огромной коробке из—под стиральной машины, и задвигались в самый угол, за ряды вешалок. Любой гимназист мог копаться в коробке, предварительно поставив в известность ВенКона. Многие приходили несколько раз за четверть. Валька приходил всегда.

Валька научился проводить ревизию коробки мгновенно.  Ему казалось, что,  как  только он огибает долговязого ВенКона, вещи начинают кричать о  своих владельцах.  Понять их не составляло труда.

— Мы – няшки, мы – няшки! Мы первоклассницы Машеньки! — кричат розовые варежки с бубенчиками.

— Только тронь меня, Ушлый убьёт, — скалится чёрный шлем с черепом на макушке.

Блестящие палантины и грязные носовые платки, перчатки без пальцев и непарные носки, стоптанные туфли без каблука, каучуковые мячики с запаянными внутри насекомыми, кошельки, чехлы от мобильных, олимпийки, синие кроссовки сорок пятого размера, — всё переплеталось в гигантский клубок и вопило на разные голоса. Забывчивость, ошибочно называемая болезнью первоклашек, распространялась на всех; перед ней, как перед медузой Горгоной, были беззащитны все ученики, без различия пола, возраста и класса. Здесь, в коробке, забывчивость обретала плоть и кровь: топорщилась  десятками потерянных вещей, как Горгона – змеиными головами.

Валькины руки шарили в коробке, отыскивая  молчаливые, измученные жизнью Валькины вещи.  Вот слева и справа показались концы синего вязаного шарфа. Оставалось только дёрнуть за верёвочку и исторгнуть его из чрева огромной горгоны.  Валька взялся за левый конец шарфа и привычно потянул. Горгона всклокотала, возмущаясь, но шарф отдала. Однако при этом конец,  отчаянно высовывавшийся справа, остался на месте. Валька посмотрел на синюю шерстяную змею в руках, потом на ту, что осталась в коробке. Совершенно одинаковые. Странно. Надо разобраться. Валька вытащил второй шарф, поднёс к первому. Совершенно одинаковые! И ведь Валька точно знал, что его затисканный, с сиротливыми катышками шарф – из секонд—хэнда, а там разве бывают одинаковые вещи? Горгона издевательски хохотала на тысячу голосов.

К вешалками подошли девичьи ноги в красных туфлях. Висящие пальто им мешки со сменкой скрывали от Вальки коридор, он видел только двадцать—тридцать сантиметров от уровня пола и слышал сильный запах ландышей.

— Ну вот, — ворчливо произнёс голос отличницы Корольковой. – Как всегда, выходить, а шарфа нету.

Ноги переобулись в синие сапоги, порвали при этом колготы, чертыхнулись и направились к выходу.

— Не зевай, — сказал шарф в левой руке. – Запах ландыша. Очень характерный запах.

Валька растерялся. Он прижал левый шарф к носу, — от него, действительно, пахло ландышем, как от Корольковой. Совпадение? Или всё—таки нет?

Валька вскочил и крикнул самым громким, самым светлым своим голосом:

— Марина! Мари—и—на—а! – и побежал за Корольковой, неся шарфы на вытянутых руках.

Через две минуты Валька снова сидел у коробки, прибитый «дураком». Конечно,  разумеется, естественно, можно было догадаться, стопудово , уж точно, — дурак тот, кто думает, что Королькова носит шарф из «секонда». Горгона ликовала. Горгона рукоплескала всеми варежками, клацала всеми застёжками и подвывала от счастья.

— О, Валя. А я думала, кто тут сидит, — перед Валькиным взором протанцевали чёрные лаковые сапоги с довольно потёртыми носами, но зато украшенные щегольскими бантами на щиколотке. – Ой, да у тебя мой шарф. Ой, да их два! Вот это да! Как это?

Девичий смех пронзил Горгону. Поразил в самое сердце, если у бессердечных существ оно есть. Горгона сжалась на дне ящика и смотрела затравленно, зло и беспомощно.

Настя Маленькая протянула руку за шарфом.

— Давай его сюда. Я думала, второго такого быть не может. Вот смешно! Слушай, у меня до тренировки сорок минут, пойдёшь со мной в «Макдоналдс»? Мы ж с тобой теперь братья по шарфам!

Валька ничего не сказал. Валька кивнул. Горгона пала, но он чувствовал себя героем не только поэтому. И, между прочим, именно сегодня у него было свободных двести рублей, которые вполне можно было потратить на обед.

Вальс Грибоедова

Новогодняя фантазия

Будильник зазвонил, как всегда, в полседьмого. Тонкие электронные сигналы впивались в плотную тишину зимнего утра. Нота, ещё одна, — туман сна вздрагивал, уворачивался от цепких жал, наконец не выдержал и отступил.

«Ненавижу Грибоедова, — привычно подумала я, не открывая глаз, и уточнила, — Александра Сергеевича». Заткнула кнопку будильника и покорно спустила ноги на пол.

Каждое утро начинается у меня с вальса Грибоедова. Русский классик, погибший в тридцать лет с небольшим, написал не только «Горе от ума». Он успел сочинить весёленький вальс, порхающий в воздухе легко, словно бабочка. Наверное, именно за ненавязчивость его полюбили на одном из отечественных заводов электронной техники и создали будильники с микросхемой «вальс Грибоедова». Вот уже пятнадцать лет эту мелодию играет красный будильник у мого изголовья, выталкивая меня в одинаково хмурые утра. Пятнадцать лет — одно и то же.

На редкость долговечное создание мой будильник. Каждое утро я жму до отказа квадратную кнопку на его макушке, словно собираюсь раздавить опостылевшую мелодию. С ненавистью гляжу в зелёные моргающие цифры и всей душой желаю этому деспоту поскорее сломаться, развалиться, перегореть и сгинуть. Но он выдерживает натиск и назавтра как ни в чём не бывало заводит: «Ла—ла—ла. Ла—ла—ла» — милый вальс, который заставляет меня ненавидеть великого русского драматурга ежедневно, от шести тридцати до шести тридцати одной утра. А то и дольше.

Как всегда, после сигнала будильника Борька чувствует себя в полном праве орать под дверью, подцепляя её время от времени снизу когтями. Крупная серая лапа хищно просовывается в щель и манит: «Сюда, крошка. Всё равно от меня не уйдёшь». Наглый  шантажист знает, что делает: чем раньше я выйду, тем вероятнее, что его крик не успеет разбудить домашних.

Борька — маньяк и наркоман. Он помешан на «Вискас». Единственный живой источник вискаса — я, поэтому он включил меня в круг своих маньяческих интересов. Он будет орать и ходить за мной по пятам, пока не получит дозу. Я машинально накидываю потёртый халат и иду в  кухню.

Вискаса на кухне нет. Он кончился в субботу. А вчера на последнюю сотню я купила пачку геркулеса и два литра молока. Я ехидно гляжу на кота, отирающегося у моих тапочек:

— Овсянки, сэр?

Он морщится и начинает орать с той ноты, на которой его прервали.

Я машинально открываю холодильник и достаю кастрюлю с кашей. Сейчас на кухню прискачет Маруся, курносое длинноногое существо двенадцати с половиной лет. Конечно, она не захочет овсянку и, конечно, я буду её уговаривать. Мы поссоримся, потом помиримся, и, обнимая меня на прощание, она шепнёт, что триста рублей на школьную экскурсию я так и не дала, и что неплохо было бы к Новому году купить родной дочери новую юбку. А ещё лучше — юбку и кофту.

Я вздыхаю, зажигаю конфорку газовой плиты «Волгоград» выпуска пятидесятых годов прошлого века и думаю, как я ненавижу Грибоедова.

В кухню вбегает Маруся — на десять минут раньше, чем обычно.

— Мам, ну дай ты ему вискас, что он орёт на весь дом?

— Нет вискаса. И денег нет, — отвечаю я на вопрос, который ещё не прозвучал. — Иди, умывайся.

— Я спать хочу, а он орёт как дурной!

— Что за выражения? — говорю я вяло. — Умывайся, завтрак на столе.

 

Борька продолжает орать, игнорируя кашу в голубой мисочке и страдальчески закатывая круглые жёлтые глаза.

В кухню медленно вбредает  Коля. С тех пор, как я неудачно побывала замужем, брат зовёт меня только по фамилии мужа, подчёркивая опрометчивость моего шага и глубину вины перед семьёй. Уже десять лет, как нет в доме другого мужчины, кроме Коли, в мае будет тринадцать Марусе, но братец мой по—прежнему неумолим. Сейчас он прижимает руку ко лбу, обвязанному шерстяным клетчатым шарфом, и говорит страдальчески:

— Синицына, уйми зверя! — и уходит, шаркая войлочными шлёпанцами.

А Борька орёт — самозабвенно, страстно, как о любимой, и знать ничего не хочет ни об овсянке, ни о задержке зарплаты за ноябрь. Он зверь, он хочет жить в довольстве.

Я ставлю подогретую кашу на стол, снимаю с огня чайник и бегу проверить, не завалилась ли Маруся спать. Так и есть, моя длинноногая дочь лежит на коротком диванчике поверх одеяла и спит самым бессовестным образом. Подталкивая её к ванной, на ходу вынимаю из своих волос пластмассовые бигуди, потрескавшиеся, когда я была ещё школьницей. Из комнаты слышится слабый голос:

— Настя, дай ему вискас! — и плеск воды о стенку стакана.

Это мама проснулась и пьёт валерьянку. Сколько ни твержу, что нельзя держать в доме валерьянку, всё без толку. Сейчас Борька примчится под дверь и будет взбегать по вертикали, роняя одежду с вешалок и оставляя глубокие отметины на обоях.

Надо эвакуировать из прихожей наглаженный с вечера костюм, но куда? Коля у себя, в комнате — проснувшаяся мама, в ванной Маруська. Я хватаю вешалку и запираюсь на кухне. Одевшись, делаю два взмаха расчёской по неестественным колечкам завитых волос и бегу к выходу. Протискиваясь в узком коридоре мимо недовольной заспанной Маруси, успеваю чмокнуть её куда—то в затылок и, наконец, закрываю за собой крашеную деревянную дверь квартиры, всю в следах от Борькиных когтей. Обычное утро. Одно из многих начинающихся с вальса за эти пятнадцать лет.

 

На автобус я тоже, как всегда, опаздываю и бегу, скользя по раскатанным дорожкам, рискуя сломать ненадёжный каблук на правом сапоге. О, Грибоедов, если бы ты знал!

Конечно, бывали всплески хорошего: первый год с Синицыным, рождение Маруськи. И утра тогда казались какими—то  другими. Но радостные события были,  как грибы в сухое лето. Попадётся изредка — вот и радость. А в основном — лес да лес.

Вот если бы ко мне пришла слава! Стоя на холодной платформе, позволяю себе помечтать: чёрный мерседес, четырёхкомнатная квартира — по одной комнате для каждого из нашей нескладной семьи, поездки к морю, фрукты, компании… Юбка и кофта для Маруси. Ежедневный вискас для Борьки… Да, это было бы хорошо. Но славе взяться неоткуда. Разве только Коля допишет роман, начатый, когда я была ещё невестой, и станет знаменит. Тогда мы все пристроимся у него под крылом, как сейчас вся семья живёт под моим. Хорошо бы, да… Я задом втискиваюсь в набитую электричку, упираясь каблуками в железный желобок для дверей на полу, и еду на службу.

На работе меня зовут Асей. Моему начальнику Льву Ивановичу почему—то кажется, что говорить тридцатипятилетней женщине «Настя» без отчества — неприлично, а «Ася» — вполне ничего. Грибоедов в моём возрасте уже погиб, а я ещё не дослужилась до отчества. Да, собственно, какая разница, как меня зовут? Здесь ли, в другом ли месте, секретарша всегда остаётся «милочкой», или вовсе обезличенным «будьте добры». Зато с полным столом шоколадок «Альпен голд» в конце месяца.

Сегодня Лев вызывает меня рано, до начала рабочего дня. Я—то прискакала набрать свои тексты, а он что тут делает?

— Ася,  милочка, будьте добры кофе на двоих.

Я привычно заряжаю кофеварку, нарезаю лимон. А ведь меня могло и не быть в это время на месте. То есть меня не должно быть. Будь у меня дома компьютер, разве сидела бы я здесь по утрам? Вот и начальник пристроился под моим крылом. Интересно, кто у него на приёме? «Вряд ли бы он примчался ради мелкой сошки», — думаю я про себя и на всякий случай сервирую завтрак по классу «VIP».

 

Начальник относится к моим писаниям снисходительно, даже поощряет. Лукаво похваляется перед иным гостем: «А это наша Ася. Между прочим, тоже пишет!». Наверное, секретарша—литератор повышает престиж издательства: милый и характерный штрих. Правда, ни одной книжки у меня пока не вышло. За десять лет работы я набрала много текстов будущих книг, которые были заметно слабее моих. Но Лев Иванович кивает над рассказами понимающе: «Старайтесь, Ася, старайтесь», и не издаёт. И я продолжаю стараться, набирая до начала рабочего дня свои рассказы на офисном компьютере. Салют, Грибоедов! Я тоже многосторонне одарена и не ограничиваюсь скучной службой.

В кабинете душно. Конечно, ведь ещё слишком рано, я бы зашла, чтобы проветрить, только через час. Но сегодня необычное утро.

Напротив Льва Ивановича сидит немолодой мужчина в чёрном костюме. Как видно, мужчины только что начали разговор: ящик с сигарами, с которого стартует любая деловая беседа у шефа, ещё не открыт. Гость берёт кофе с подноса и радостно поднимает на меня глаза, словно я – кинозвезда в зените славы.

— Мерси, — грассирует он вкрадчивым баритоном. – Вы – мадемуазель Синицына?

Я забываю о начальнике и застываю с чашкой в руках.

— Ася, господин Десанж как раз насчёт вас, — начальник заметно нервничает, потирает белые пухлые руки с наманикюренными ногтями. – Он – представитель фонда «Литературная Франция» и… похоже, именно вы победили в конкурсе «Женский рассказ».

— Уи, уи, — подтверждает француз, не сводя с меня влюблённого взгляда.

Я медленно отцепляю свои глаза от его голубого, по—детски восторженного взгляда, поворачиваюсь и иду с подносом в руках к двери.

— Куда же вы, Ася? – растерянный Лев Иванович бросается мне наперерез и хватает наманикюренными пальцами поднос, словно это он, сервированный по высшему разряду, уводит меня, а не я сама, ошалев от неожиданности, бегу в свой «предбанник», в обычную жизнь, где нет места галлюцинациям.

Голос француза заставляет меня частично поверить в то, что происходящее – правда. Он уверенно перечисляет мои рассказы, отправленные в прошлом году на конкурс. Вообще—то, я посылаю рассказы на все конкурсы с пятнадцати лет, но выиграла только школьную олимпиаду по литературе в восьмом классе. Но этот восторженный шевалье переходит к таким подробностям,  которые может знать только читавший мою прозу. Так что речь, пожалуй, действительно обо мне.

Я не успеваю опомниться, как уже сижу в директорском кресле, передо мной – кофе начальника и завтрак для особо важных персон. Как сквозь туман, слышу восклицания Десанжа: «сто тысяч экземпляров», «контракт», «турне». Односторонний выплеск радости длится долго. На столе появляются какие—то бумаги, француз горячится, убеждает меня в чём—то. Иван Иванович с понимающим лицом поддакивает, делает мне знаки за спиной гостя — мол, молодца, так держать, Ася! Я смотрю в листки контракта, киваю и думаю про себя:  «Кто же вместо меня сидит в приёмной? Если только Ниночку из редакторского попросили…».

Всё решается быстро и просто: за меня решает Лев Иванович. Я даже помню часть его вдохновенной речи о неслучайном появлении лауреата именно в нашем издательстве. Подписание контракта и получение издательством гранта на выпуск моих книг произойдёт в конце месяца. А завтра я должна выступать в посольстве Франции. Лев Иванович будет сопровождать меня. Он отправляет меня готовиться и отсыпаться, а главное – купить вечернее платье, выдав на эту цель энную сумму в конверте. И я бегу в магазин, хотя до конца рабочего дня ещё целых пять часов, и скольжу по раскатанным дорожкам, удивляясь, как это правый каблук до сих пор не оторвался.

Дома Борька всё ещё безумствует в коридоре, поэтому я, не раздеваясь, вношу платье в комнату и вешаю на дверцу шкафа. Под целлофановой упаковкой искрятся бриллиантовые звёзды на исчерна—синем бархате. Не платье, а южная ночь.

— Это что? — спрашивает мама за моей спиной.

— Вечернее платье. Выступаю завтра в посольстве, — тихо, чтобы не спугнуть южное видение, отвечаю я.

— Лучше бы халат купила. Или сапоги. В чём ты ходишь… — мама безнадёжно вздыхает.

Я понимаю маму. Трудно представить, что есть другая жизнь кроме той, что видишь изо дня в день. Разве не я, узнав о победе, пошла с подносом к двери?

 

Убираю платье в шкаф и выхожу к Борьке. На сдачу от наряда я купила ему вискас.

Вечером, когда семья заканчивает ужин, я приношу контракт на кухню и показываю домашним. Я не успела в нём разобраться, но вношу сребристую папку, как победительница. Да так оно и есть, призёр конкурса «Женский рассказ» — Анастасия Синицына, Россия!

Документы по очереди держит в руках каждый. Маруся ставит на них масляное пятно и спрашивает, увлечённо жуя хлеб с вареньем:

— И ты теперь будешь настоящая писательница?

— Кажется, да, — я и сама толком не верю.

— Вот  здорово! Мне в школе обзавидуются! — говорит она восторженно.

Николай, вернув папку, встаёт из—за стола и уходит к себе. Щёлкает замок, и из комнаты раздаются звуки «Лунной сонаты» — верный признак дурного расположения духа у брата. Судя по тому, что Борька перекочёвывает под дверь Колиной комнаты, брат принимает дополнительные меры против начинающейся депрессии. Я смотрю на борькину шерсть, вставшую дыбом на загривке, и думаю: когда я отучу этих людей держать в доме валерьянку?

В посольство Лев Иванович приходит во фраке. Он выступает на сцене, выражая надежду на длительное сотрудничество с фондом, объявляет меня и раскланивается в роли попечителя о таланте — обо мне. Лев поддерживает меня под локоть и вообще ведёт себя не как начальник с секретаршей, а как издатель, лелеющий ценного автора. Нет, мама, ты неправа: покупать халат или сапоги было бы глупо. Только платье. Только южная ночь!

В сияющем декольте, открывающем худые ключицы, я стою на пыльной сцене и читаю свои смешные и грустные рассказы. Зал из двухсот человек то и дело хлопает, вздрагивает одобрительными восклицаниями и колышется волнами сладких духов. Мне приятно и жутко, я не могу поднять глаз от текста.

После концерта я оказываюсь центром притяжения шумной нарядной толпы и ставлю автографы на кремовых программках с золотым обрезом. Моей фамилии в них нет, только безымянный «лауреат фонда «Литературная Франция». Но это — я. Неужели — я?

 

Ко мне протискивается курносая девочка, такая же длинноногая, как Маруся. Она протягивает не программку, а блокнот на металлической спиральке, в который собирает автографы знаменитостей. Почему—то этот блокнот убеждает меня больше, чем контракт с Десанжем, чем аудитория из двухсот человек, и, на весу выводя «А. Синицына», я, холодея, понимаю: ко мне пришла слава.

Домой я приезжаю после банкета, далеко за полночь. Стягиваю платье и сразу валюсь на продавленную тахту. Перед сном успеваю мстительно взглянуть в зелёные глаза будильника. Завтра я буду спать до упора: Лев дал мне бессрочный отпуск.

Декабрь проходит как во сне. Почти каждый вечер синее платье мерцает на моих декольтированных плечах, являя миру худые ключицы, будто символ свободы и славы.

Однажды утром я нахожу на кухне пачку газет, и в каждой — моя фотография в южном платье. Коля запирается в комнате на всю неделю. Мама меняет валериановые капли на успокоительный сбор номер два, с валериановым корнем, от которого Борька не только взмывает ввысь, но и закручивается штопором. По ночам я смотрю на его ошалелые глаза, на нетронутый «вискас» в мисочке и, наконец, вешаю на кухне объявление, написанное крупными буквами: «Не держите в доме валерьянку!». И подписываюсь: А. Синицына.

Марусю я теперь почти не вижу — точнее, вижу только спящей. Однажды замечаю у неё под глазом огромный синяк и в испуге начинаю трясти худые, как у меня, плечи в розовой ночнушке:

— Маруся, что случилось? Кто тебя обидел?

Она сонно разлепляет большие голубые глаза и недоверчиво спрашивает:

— Это ты? А почему не в платье?

— Какое платье, ночь на дворе! Откуда у тебя синяк?

Она вдруг морщится сразу всем лицом, как гном в книжке про Белоснежку, и плачет.

— Они говорят: ты дала взятку, чтобы получить премию. Пришлось побить.

— Кого?

— Да много их, — неопределённо машет она рукой и, всхлипнув ещё раз, успокаивается.

— Вот видишь, а ты мечтала, чтобы тебе завидовали.

— Пусть завидуют молча. Врать—то зачем?

— Эх, Маруська, совсем ты у меня ещё курносая.

Она затихает на моём плече и говорит нежно:

— Тебя в школу вызывают. Я твои подписи из дневника повырезывала и девочкам продала.  На автографы.

— Маруся! — говорю я, имитируя упрёк, стараясь не рассмеяться.

— Они сперва купили, а потом училке донесли. Гады.

— Что за выражения! — говорю я ласково и укладываю её на короткий диван, стараясь получше укутать одеялом свисающие с постели ступни.

Каждый вечер, возвращаясь домой, я нахожу на кухонном столе список звонивших. Ещё три недели назад он умещался на одном тетрадном листке. Сейчас листки уже складывают в папку.

Однажды вместо списка я застаю на кухне маму, закутанную в пуховый платок. Она кладёт на стол корешком вверх сборник Чехова и устало сообщает:

— Маша и Миша с семьёй приехали из Новосибирска.

Почему—то я сначала спрашиваю «зачем?» и только потом — «а кто это?». Но мама отвечает по порядку, хотя и неуверенно, словно повторяет чужие слова:

— Кажется, это родственники дедушки. Приехали поздравить дорогую Настю… — она запинается, но вспоминает формулировку и продолжает:

— С грандиозным успехом. И посмотреть столицу и её достопримечательности. Миша с мальчиками ночует у Коли, а Маша и девочки — с Марусей. Ну, а мы с тобой — здесь, — она обводит широким жестом нашу тесную кухню, в углу я вижу свёрнутый матрас. На матрасе беспробудным сном наркомана спит Борька в обнимку с пустым флаконом из—под валерьянки.

 

Слава моя разгорается день ото дня всё больше. Семья полыхает в этом огне, как сухое полено. Я езжу с концерта на пресс—конференцию, с приёма на презентацию. Мною заинтересовались три политические партии, шесть глянцевых журналов, шестнадцать бывших одноклассников и бульварная пресса. Журналисты дежурят у моего подъезда, обрывают телефон и при встрече глядят мне в рот, подступая так близко, что я чувствую: если однажды мне недостанет слов, они схватят меня поперёк туловища и выдавят искомую фразу, как пасту из тюбика. Быть выдавленной я не хочу. Семья переходит на осадное положение: мы не выходим в магазин и не отвечаем на звонки.

Хотя я больше не встречаюсь с прессой, в самых разных изданиях появляются новости из жизни Маруси, мамы, Коли и даже Борьки. Толстый журнал публикует интервью с Синицыным. Так я узнаю, что всегда была плохой женой и матерью и до сих пор обираю бывшего мужа, транжиря его деньги на роскошные наряды. Интервью иллюстрирует моя фотография с концерта, в синем платье, и фотография Маруси в короткой шубе и стоптанных сапогах. Второй снимок сделан из—за угла нашего дома. Я занимаю денег у соседки и плачу знакомому шофёру на «Москвиче» с тонированными стёклами, чтобы он возил Марусю в школу.

Не выходить совсем я не могу, и тот же знакомый отвозит меня «по делам службы» на очередной концерт. Я жду подписания контракта, когда появятся наличные, чтобы, наконец, прекратить этот кошмар. Я планирую уехать к тётке, во Владимирскую область. Да, и надо вернуть деньги соседке.
Накануне подписания Десанж звонит мне на мобильник, который сам мне выдал и номер которого знают только он и Лев.

— Мадемуазель Ася, вы готовы к подписанию ле контракт?

— Да, я помню, завтра в десять — в издательстве.

— До Новый год осталось два дня, вы собрались вещи для турне?

— Турне? О чём вы говорите?

В трубке сгущается вопросительное недоумение. Вместе с недоумением нарастает акцент.

— Мадемуазель не помнит условий контракт? — все ударения собеседник относит на последний слог.

— Простите, Шарль,— (Десанжа зовут Шарлем, называя его про себя шевалье, я была недалеко от истины, по крайней мере — фонетически), — я не совсем разобралась в договоре.

— У мадемуазель был почти месяц! Один визит к юрист решает все проблем!

— Да, конечно, но вы же знаете, я занята круглые сутки.

— Но это есть условие конкурс! Победитель пропагандирует деятельность фонда и обязан быть на ме—ро—при—ятия, — последнее слово он выговаривает чётко и так по—советски бодро, что мне на память приходит пионерское отрочество. Я передёргиваю плечами, как от судороги.

— Турне есть условие контракт, — настойчиво повторяет  Десанж.

Его, видно, заклинило на условиях. Или по—русски по теме «общение с авторами» он знает только эту фразу. Такое бывает от бедности словарного запаса, и не только с иностранцами.

— Вы обязаны въехать в годовой тур по Россия и Франция. Вы представляете Фонд — Фонд печатает ваши книга. Се просто.

— Но, Шарль, я не могу оставить семью. У меня старенькая мама, дочь—школьница и безработный брат, который сейчас болеет.

— О! — голос Десанжа сочится ехидным сочувствием. — Уи, я слышал про брата мадемуазель. Но контракт есть контракт! Условия! — он вздыхает преувеличенно громко, чтобы я поверила в искренность сожаления.

Проклятые газетные писаки, конечно, успели перемыть косточки Коле. Он запил после того, как Маша и Миша устроились на работу в казино и стали каждый день оставлять на него пятерых детей и племянника.

Коля пил тихо и интеллигентно, не выходя из комнаты, никого не трогая, лишь заводя на старом проигрывателе «Лунную сонату». Когда Мишин племянник сказал, что от Колиной музыки кошки дохнут, брат отворил окно и собрался выброситься на мостовую, но тут его сфотографировал дежуривший под окном папарацци. Вспышка ослепила страдальца, и он отказался от безумного плана. Но фотография Колиной всклокоченной личности в рваной майке и красном клетчатом шарфе на голой шее обошла на следующее утро все бульварные газеты.

Я делаю вид, что понятия не имею, откуда у Десанжа могут быть сведения о моём брате. И как только не стыдно читать всякую дрянь. А ещё француз.

 

— Скажите, Шарль, а можно хотя бы выделить мне сумму в счёт будущего гонорара, чтобы я могла оставить семью без опасений? — я прокручиваю в голове вариант отправить домашних к тётке во Владимирскую область. Заодно бы и от Маши с Мишей избавились. Межищи – это вам не столица, там нет ни казино, ни достопримечательностей.

Шарль вдыхает испуганно и резко, будто я внезапно ткнула его под рёбра острым:

— Но, мадемуазель, но! Фонд не занимается финансовый вопрос, он занимается конкурс и контракт с издательство! Ваш вопрос — к месье Лев, мы не имеем дело с гонорар для автор.

Я растерянно молчу. Хорошенькая мышеловка вышла у фонда «Литературная Франция». В голове лихорадочно кружатся картины: мои бесконечные выступления, по три  в день, мама с валерьянкой, Коля у открытого окна, гнездилище журналистов под дверью, оторвавшийся в одной из поездок каблук… Каблук убеждает меня окончательно. Решительно прижав трубку уху, спрашиваю, вложив в голос весь металл, какой способно вместить моё сопрано:

— Я могу отказаться от подписания контракта?

Чего я не ожидаю — так это того, что Десанж настолько явно обрадуется. Наверное, это выходит у него нечаянно. Не умеют французы врать. Он спохватывается и говорит официальным, с примесью оскорблённого, тоном:

— Контракт есть приз за победа. Победитель может не принимать приз. Мадемуазель останется лауреатом в любом случае. Об этом свидетельствует диплом конкурса.

Я припоминаю, что где—то в квартире видела этот диплом, вручённый на первом вечере в посольстве, но не могу сообразить, где. «Надо найти, — решаю я.— Похоже, эта бумажка — единственное, что останется мне от всей этой затеи».

Через полчаса звонит разъярённый Лев. К этому времени я успеваю прочесть некоторые пункты документа, который должна была подписать. Я делаю это из чистого любопытства, ведь ни одно из столь дорогих Десанжу условий ко мне больше не относится.

 

— Ты сошла с ума! — кричит мне Лев. — Отказаться от такого контракта!

Удивительно эмоциональные собеседники попадаются мне сегодня. Одна я не дышу в трубку, не оскорбляюсь и не кричу. Кому же ещё сохранять спокойствие, как не мне?

— Лев Иванович,  по контракту я не получаю ничего, только передаю вам права на издание книг. Мне этот контракт неинтересен. Тем более, что он требует отъезда, а я не могу этого себе позволить.

Он замолкает и долго думает. Я собираюсь уже дать отбой, как слышится неуверенное:

— Но мы бы могли договориться об оплате.

— Спасибо, — говорю я искренне. — Но я уже всё решила.

Он вздыхает:

— Вообще—то, у них там какие—то неприятности с банком, и денег всё равно не будет. Но если бы ты по глупости не отказалась сама, можно было состричь приличную неустойку!

— Спасибо, — говорю я ещё раз, хотя на том конце меня не слушают. Раз всё равно, что говорить, так уж скажу хорошее слово. «Спаси Бог» — чем не пожелание начальнику?

Я отнимаю телефон от уха и, пока ищу кнопку отбоя, слышу, как Лев кричит обеспокоено:

— Учти, завтра у тебя рабочий день! А стоимость платья придётся вычесть из твоей зарплаты!

— Спасибо, — повторяю убеждённо и жму на кнопку с красной трубочкой.

Назавтра в шесть тридцать тонкие электронные сигналы энергично выкусывают тишину из зимнего утра. Лёгкие звуки порхают в воздухе, как бабочки.

«Грибоедов, — думаю я с нежностью и уточняю, — Александр Сергеевич».

Мощная Борькина лапа просовывается под дверь, подцепляя её время от времени когтями. Борька маньяк. Он требует вискас. Он всего лишь зверь и хочет одного: жить в довольстве.

 

Я встаю и иду на кухню готовить овсянку. Я думаю, как всё—таки люблю вальс Грибоедова, эту лёгкую и ненавязчивую мелодию. Чудесная музыка. Талантливейший автор.

Последний рабочий день в офисе пролетает незаметно. Суета и праздничное настроение вьются серпантином. Я принимаю поздравления, адресованные компании, встречаю курьеров с подарками. От Десанжа присылают человека за мобильным телефоном, и я запечатываю трубку в конверт с надписью «С Новым годом!».

После обеда офис пустеет. Ещё часа два я остаюсь в нём совсем одна, вводя текст нового рассказа, а потом прибираю на столе, который не увижу до следующего года. Домой я иду не торопясь, чтобы не повредить свежеподклеенный правый каблук.

В квартире необычно тихо. Маруся ускакала на какую—то вечеринку, прихватив моё синее платье в качестве карнавального костюма. Маша и Миша с детьми исчезли так же внезапно, как появились, оставив после себя неубранные кровати и пятьсот рублей «в благодарность дорогим родственникам». Я задумчиво гляжу на оставленную ими записку, на приложенные деньги и размышляю, на сколько банок вискаса хватит пятисотки.

В кухню торжественно входит Коля, в халате, клетчатом шарфе и мягком чёрном берете. Он склоняется в мою сторону, говорит в полголоса:

— Сочувствую, Настя. Пренебреги.

И, справившись с обязательной частью, переходит к новостям:

— Вообрази, я возобновил работу над романом. Необыкновенное вдохновение. Ты не согласишься прочесть главу?

Я кладу перед собой папку и начинаю читать, прихлёбывая из забытой кем—то на столе чашки горькую пахучую жидкость. Кажется, это успокоительный сбор номер два.

Через полчаса на столе звонит наш старый дисковый телефон. Я отвыкла от его трескучего голоса и вздрагиваю всем телом. В трубке пробивается приятный мужской баритон:

— Анастасия Пантелеймоновна, моя фамилия Краснов, я заведую редакцией в издательстве «Краснотал». Простите, что беспокою вас в новогодний вечер. Но мы чрезвычайно заинтересованы в издании ваших книг и хотели бы как можно скорее заключить контракт.

Я вдыхаю резко, будто мне под рёбра сунули что—то острое, и говорю на выдохе почти шёпотом:

— Здравствуйте. Можете звать меня Ася.

Через полчаса, когда детали утрясены, я всё ещё сижу на кухне и пытаюсь осмыслить произошедшее. Из комнаты выглядывает мама и тихо уводит учуявшего содержимое чашки, орущего у моих ног Борьку.

Невидящим взглядом я смотрю в пол и замечаю бумажный обрывок с характернымы золотыми буквами «Лауреату конкурса… ная Франция».  Я поднимаю глаза и вижу листок, давший жизнь обрывку. Листок приколот к стене, и на нём крупными печатными буквами написано: «Не держите в доме валерьянку!».

 

Как мало меняется в мире

— Не могу я ничего делать! У меня лапки!

Из современного фольклора

В воскресенье утром Костя Субботин, одиннадцати лет, проснулся и понял: что—то не так.

Что—то сильно не так в организме.

Сон был хороший, длинный, с одиннадцати вечера и до одиннадцати утра. Спал Костя спокойно и даже счастливо: во сне друзья тусили и смеялись вместе с ним; кто—то изобрёл интересную штуку, и смутная, но радостная толпа приятелей собиралась поехать эту штуку опробовать. Обратно в сон тянуло со страшной силой, но тревога реальности тянула сильнее: что—то было не так.

Костя отмахнулся от мухи, жужжавшей в сторону чипсов, спрятанных между кроватью и шкафом, и почувствовал, что движение руки непривычно быстрое и какое—то хищное. Костя ещё раз потряс конечностью. Она была какая—то слишком лёгкая и не такая подвижная, как раньше. Подвижная, но не так!
Внутренне обмирая, холодея телом, одетым в чёрную пижаму со скелетами и укрытым тёплым одеялом, Костя открыл глаза и поднёс обе руки к лицу.
Вместо рук у Кости были лапки.

Не медвежьи лапы, обросшие густой шерстью и оснащённые страшными когтями, а тоненькие серые лапки, скорее всего, кого—то из кошачьих, длинные, поросшие нежной серой шёрсткой и в довершение всего — с белыми носочками.

— Ма. Ма, — не веря в происходящее, прошептал Костя.

Не сводя взгляда с лапок, он спустил ноги с кровати (ноги остались самыми обычными, человеческими, плохо вымытыми и с неостриженными ногтями), толкнул спиной дверь своей комнаты и выбежал в кухню, к родителям.

— Ма! – начал он, беспомощно протягивая сгибающиеся где—то сильно выше локтя лапки к маме, которая мыла пол.

— Сколько раз говорить тебе, — проворчала мама, — не смей входить, когда я мою полы. Натопчешь, а я опять перемывай. Хоть бы раз взялся за тряпку самостоятельно. Пластилин опять я от пола отдираю! Не можешь в своей комнате держать — выброшу всё это бесконечное барахло, надоело до бесконечности!

И мама с досадой швырнула к порогу изрядную кучу костиных вещей, среди которых были пыльный носок, детали лего, ручка со стираемыми чернилами и, будем честны, новый швейцарский ножик.

— Но мама… — Костя вновь попытался обратить мамино внимание на трагедию, постигшую его.

— Нечего мамкать! – мама явно была не в духе. – Стоматолог сказал: сразу как встал – чистка зубов, двадцать минут, обработка полости рта ирригатором — десять минут! Бешеные тыщи за эти твои зубы платим, хоть бы какая польза! Даже не спрашиваю, чистил или нет, по лицу вижу!  — крикнула мама не оборачиваясь и  в сердцах смахнула пыль с подоконника.

— Пап, — заговорщицким шёпотом присвистнул Костя и замахал папе лапками, которые и не думали становиться руками. Вокруг них безвольно болтались рукава пижамы.

Но папа ел яичницу и одновременно смотрел ролик на планшете.

— Слушайся мать, — пробасил он, проявляя солидарность. – Здоровый парень, а отрастил кариеса полные зубы! Позор, а не рот. Обещал – чисти. И не увиливать! Ставлю таймер на полчаса. Марш!

Костя вздохнул и пошёл  в ванную.

Он сжимал и разжимал лапки, держа их под струёй воды, и смотрел, как от влаги шерсть слипается в кисточки, как отталкиваясь от совершенной выгнутости когтей, взвиваются ввысь маленькие фонтанчики.

Вдалеке прозвенел таймер. Папа зашёл в ванную. Глядя в планшет, скомандовал:

— Открой рот!

Костя послушно открыл.

— Как обычно, — пробурчал папа. – Последний раз показываю, когда ты будешь сам нормально справляться!

Папа взял в руки щётку и пыхтя, стал отчищать Косте зубы.

Костя смотрел в потолок.

Он думал, как мало всего в мире меняется, с лапками ты или нет.

— Завтрак на столе! – крикнула с кухни мама.

Костя сел перед миской овсянки.

«Хорошо, что густая», — подумал он, выел, сколько мог,  противной каши и нырнул обратно в свою комнату, под одеяло, в надежде, что лапки исчезнут сами собой, таким же таинственным образом, как и появились.

— Опять со стола не убрал! – крикнула с кухни мама. – Лень тарелку за собой сполоснуть, барин!

Костя сжимал и разжимал под одеялом лапки. Если потереть подушечками друг об друга, появлялось странное чувство, будто у тебя всё—таки есть ладони. Но быстро выдернув конечности из—под одеяла, Костя убеждался, что нет. Поросшие  серой шерстью, с прозрачными острыми коготками лапки оставались на месте.

— Уроки! – крикнул папа из—за стены. – И чтобы не выходил из—за стола, пока не сделаешь!

Костя сел перед учебником математики, открытым на вчерашней задаче. То ли отсутствие рук как—то компенсировалось добавочным умом, то ли просто он просидел вчера над задачей достаточно, чтобы понять, но Костя внезапно увидел всё решение, последовательно, как на ладони… Только вот ладоней, пальцев и вообще того, чем можно было бы держать ручку и записать решение в тетрадь, не было…

Костя обречённо взглянул на нарядные белые носочки лапок. Интересно, а подушечки смогут разблокировать экран планшета?

Он подвинулся к планшету, провёл по нему подушечкой, и – о чудо – всё получилось! Костя надавил на иконку «Свомпи» и стал сначала нерешительно, а потом всё ловчее водить лапами, спасая непутёвого крокодильчика на экране от кислоты, подливая ему в ванну воду.

Услышав, как позади открылась дверь, Костя сжался над планшетом, и не зря: грозный папин голос прорычал:

— Опять! Опять в планшет тупить вместо уроков?

Костя медленно проводил глазами планшет, исчезающий вместе с волосатой папиной рукой, посмотрел ещё раз на задачу и тихо лёг щекой на раскрытую тетрадь по математике. До момента, когда он сможет отправиться спать, а лапки, может быть, превратятся во сне обратно в руки, оставалось ещё восемь с половиной часов…

Голосования и комментарии

Все финалисты: Короткий список

Комментарии

  1. Georgiy:

    Эта книга состоит из небольших рассказов, где герои дети разного возраста и взрослые  которые не перестают верить в лучшее.  Герои попадают в разные жизненные ситуации и смогут ли они найти из них выход, правильно и с достоинством решить проблемы это и узнают читатели.

    • Наталья Савушкина:

      Georgiy, исчерпывающая характеристика текста, практически, литературоведческая. А удалось сформировать личное впечатление от рассказов?
      (И как любознательный человек, интересуюсь: как определить, правильный ли выход из ситуации найден героем?)

      • Georgiy:

        У нас есть в школе предмет — Читаем, думаем, спорим. Мы читаем разные рассказы и потом спорим и спорим, бывает очень даже сильно спорим.  punish  sarcastic . Поэтому рассуждать я люблю.

        А правильный выход из ситуации это когда герой поступает по совести, когда его поступок не делает никому больно, а наоборот чуть-чуть улучшает мир и самого героя. Мне конечно лучше понятны поступки сверстников чем взрослых. Но вот Асю я полностью понимаю и  поддерживаю в её выборе. Она выбрала семью и это по моему правильный выбор.

        Хотя каждый судит по себе и  то что для меня будет правильно, для других совершенно не правильно. Так и на ЧДС мы никогда не приходим к одному мнению.

        • Наталья Савушкина:

          Мне нравится предмет «ЧДС»! Бывает, мы с коллегами тоже спорим о книгах (это у нас работа такая, обсуждать книги), но всё-таки иногда соглашаемся друг с другом. Неужели вы совсем никогда не приходите к общему мнению?

          Интересно, что Вы, Georgiy, в качестве примера выбрали самый сказочный (ну хорошо, не сказочный, а святочный) рассказ. Вам кажется, что Ася сама сделала выбор? Разве её не влекли за собой обстоятельства? Но очень здорово, что Вы сумели понять другого (пусть даже взрослого). Это очень ценное умение, и весь разношёрстный сборник — как раз о том, что «самого главного глазами не увидишь», как писал Экзюпери. Зорко всё-таки одно лишь сердце.

          Только став взрослым, понимаешь, что возраст не имеет никакого значения, и взрослые — тоже люди. smile

        • Awramenkonastya:

          Очень интересный предмет,у меня в школе такого нет.А что,разве вы никогда не приходили к единому мнению?Мне кажется,что у каждого должно быть свое мнение,но хоть иногда оно же совпадает с мнением собеседника?Как Вы считаете?

  2. Sashka_Star:

    Хорошо написано и мне в принципе все понравилось, но все как-то не закончено. Как наброски к чему-то большему и хочется этого большего!

    • Awramenkonastya:

      А мне кажется ,что все закончено и ничего лишнего быть не должно.Книга довольно интересная и автор все продумала.Это мое мнение.

    • Наталья Савушкина:

      Sashka_Star, спасибо за отзыв, — автору всегда важно знать, как слышит его читатель. Честно скажу: Вы не одиноки во мнении, что рассказы, собранные здесь — всего лишь наброски, эпизоды. Более того, некоторые друзья-писатели строго говорят мне, что бросать героев на полдолроге просто нельзя! Что надо закончить историю с Александрой, например. Что с ней было дальше? Удалось ли новой семье подружиться? Как чувствует себя Марина? А что случилось с девочкой, которая мечтала надеть шапку-невидимку, только бы люди, наконец, перестали обращать на неё внимание? А я боюсь признаться, что… не знаю. Мне интересна эмоция мгновения. Вот жил человек долго-долго, лет десять или тринадцать, и всякое на него валилось, хорошее и плохое, а потом произошло какое-то ВДРУГ, моментально изменившее для него почтивсё . Как он поступит? Какие движения души произойдут?
      В мире этого героя я стою и гляжу в щёлку, и мне показывают только самую капельку, только краешек истории.
      Но я очень благодарна Вам за слова «хочется этого большего». Значит, даже короткие истории не безнадёжны. А может быть, они ещё «вырастут».

  3. Awramenkonastya:

    Здравствуйте!Я прочитала Вашу книгу первой ,в первую очередь потому -что меня заинтриговало описание и название произведения.Сразу же появляется много -много разных вопросов.Что за шапка-невидимка?Как это можно убить циркуль?Что ещё за ведьма?И конечно же после этого мне очень захотелось прочитать такую книгу.Я вообще большой любитель фантастики,ну и чего — нибудь необычненького)Очень здорово, что я могу общаться с автором,говорить ему ,что мне нравится ,а что нет.В Вашей книге мне нравится то,что герои рассказов иногда бывают в чём то на меня похожи.Но и не только на меня ,а и на моих знакомых! Например:моя мама тоже говорит:»Не мамкай!!!»Ну а если не говорить обо мне,то Ваша книга написана очень понятным языком для подростков.Я тоже подросток-мне было понятно,но не только понятно,а ещё интересно.Очень уж мне нравится,когда характер персонажа схож чем-то с моим характером! Спасибо Вам большое за эту книгу!Мне если честно очень понравилось!Интригующее описание-интересный сюжет-всё отлично!Желаю Вам в дальнейшем написать множество интересных произведений.Вдохновения Вам и всего самого лучшего.А ещё мне бы хотелось с Вами поговорить о Вашем подростковом возрасте,какой у Вас был характер,как Вы учились ? И что Вас вдохновило на написание этой книги?

    С уважением, Анастасия.☺

    • Наталья Савушкина:

      Анастасия, здравствуйте!

      Спасибо за отзыв, — приятна Ваша живая искренняя реакция. Тем более приятна, что Вы любитель фантастики, а ведь я совсем не фантаст (хотя одни из самых любимых моих писателей — братья Стругацкие, и жанр фантастики я нежно любила и люблю). Мне кажется, писатели, способные придумать новый мир, отличный от нашего — совершенно особенные, сверхлюди какие-то. До этой планки мне пока (а может, и никогда) не допрыгнуть.

      Радостно слышать, что вы находите переживания героев созвучными Вашим собственным. А кто из героев, по-Вашему, похож на Вас? Что мама из рассказа похожа на Вашу, я поняла (у мам всё-таки есть что-то общее, «мамское»). А кто и чем ближе всех Вам лично?

      Признаюсь, Вы первый человек, которому интересно поговорить о моём подростковом возрасте, и тут я рискую впасть в пространные меланхоличные воспоминания. smile Давайте так: Вы скажете, сколько Вам лет, а я напишу, что делала в этом возрасте, ОК? От 13 до 19 — такой долгий путь, мне кажется, я успела прожить шесть жизней за эти годы. Основным, пожалуй, был поиск себя, попытка примерить разные шаблоны поведения. А ещё на подростковый возраст выпало много сомнений, страхов, одиночества и мучительных размышлений, — как и у всех, я думаю. Но и надежда, — надежда тогда была огромная и сияющая.

      Если коротко, то подростком я была робким, неуверенным в себе. А училась хорошо (когда старалась). Кстати, открою секрет: легко вспомнить себя-в-вашем-возрасте мне поможет дневник. С 10 лет я вела дневники, и теперь я могу «заглянуть к себе» на много лет назад, почти в любое время.

      • Awramenkonastya:

        Огромное Вам спасибо,что ответили на мои вопросы!Кстати,мне 13 лет.А если говорить о герое ,который в чём то похож на меня ,то это скорей всего Ася.Я даже толком не могу понять-чем?Но ,когда читала всё больше узнавала в ней себя.То-ли манера поведения,то ли в общем её образ-не знаю.Это довольно интересно,но когда читала ,поняла-ВОТ ЭТО Я!

        А,и кстати Вы не ответили на вопрос-«Что-же всё таки подтолкнуло Вас на написание этой книги?»

        С уважением,Настя.

        • Наталья Савушкина:

          Настя, Ваш вопрос, на самом деле, не такой простой, как кажется. Было бы здорово, чтобы кто-то и в самом деле, в прямом смысле подталкивал и говорил: напиши вот об этом, напиши! Но нет, так не бывает.

          Рассказы очень пёстрые, они сложились благодаря многим впечатлениям. Может быть, «Маленькая дождливая поездка в Питер» — благодаря поездке в Санкт-Петербург. Но от настоящего Питера в тексте только детали. А тема утраты кого-то в семье и неприятия нового — она, наверное, выросла из жизни. И тут мне сложно определить, какой из тысячи эпизодов помахал мне и крикнул: «обо мне надо написать!». Литературоведы придумали отличный термин: «собирательный образ». Пусть у меня будет «собирательное подталкивание» к написанию рассказов.

        • Наталья Савушкина:

          13 лет — очень классный возраст, дающий много возможностей. Рада, что Вы увидели себя в Асе: она очень оптимистично настроенный человек, боец, и я уверена, у неё жизнь сложится так, как она захочет.

          А вот Вам факты про мои 13-14 лет: я впервые сделала стрижку — градуированное каре; мне прокололи уши, и я ношу золотые серёжки-«капельки»; у меня есть тюбик помады ягодного цвета за 50 копеек; я занимаюсь в художественной студии, рисую гуашью, но больше люблю графику; у меня живёт голубой волнистый попугайчик, которого я считаю мальчиком, но он оказывается девочкой; я много читаю, с удовольствием занимаюсь на уроках литературы, но страдаю на алгебре; я веду дневник (это Вы уже знаете).

          • Awramenkonastya:

            Спасибо за интересные факты!Мне так нравится узнавать что-то новое о человеке.А вот мои факты:Я учусь в седьмом «Г» классе.Я отличница.Но бывает и такое когда кажется,что вообще ничего не знаю по предмету!Главное ведь не оценки-а то,что у тебя в голове,мне так говорит мама )Я не веду свой дневник,но часто рисую в блокноте.Люблю рисовать)Особенно , когда я прихожу к своей сестре(ей тоже 13),то мы вместе рисуем,таким образом соревнуемся!Но никто не обижается!Я очень люблю свою сестру.Конечно же мы не родные,но тем не менее,я её очень люблю.С ней всегда можно посоветоваться,жаль ,что она в другой школе.Но на этот случай есть ЛЕТО.Вот летом мы всегда с ней вместе!Это очень классно.Ну и как у всех подростков у меня много проблем в плане друзей,почему нельзя никогда не ссориться?Но в принципе у меня всегда есть мама,которая меня поддержит.Все мои подруги постоянно жалуются,что ссорятся с мамой,у меня такое бывает ,но иногда.А так я с мамой всегда советуюсь,я её очень люблю!Я бы без неё не смогла.Ну вот наверное и всё!Ещё раз огромное Вам спасибо за то,что рассказали мне всё о Вас,так сказать всё разложили по полочкам)

            У д а ч и В а м,с уважением, Анастасия.

//

Комментарии

Нужно войти, чтобы комментировать.